Элис ухватила меня за волосы.

— У тебя чудесное тело, ты знаешь это? И не слишком волосатое. Не выношу, когда мужчина похож на швабру.

Мне казалось, что я сейчас задохнусь.

— До чего ты хороша. Ты… У меня просто нет слов, чтобы выразить, как ты прекрасна.

— Да ну? Такая старая женщина, как я?

— Ты не старая.

— Старая, дружок. Во всяком случае, много старше тебя.

— Мне неприятно, что ты говоришь обо мне так, словно я какой-то несовершеннолетний, — сказал я с некоторой досадой. — Мне двадцать пять лет, и у меня есть кое-какой жизненный опыт.

— В этом я не сомневаюсь. — Ее синие глаза светились нежной усмешкой, Она притянула мою голову к себе

на грудь. — Ну, тихо, тихо, малыш, успокойся, лежи тихо. Ты очень, очень старый и совсем взрослый и станешь великим человеком.

Я не видел ничего, кроме ее тела, не чувствовал ничего, кроме пряного запаха лаванды и едва уловимого, неописуемо прекрасного аромата женского тела. Я припал лицом к ее груди. Тонкие руки, обхватившие мою голову, дрогнули и напряглись.

— Боже мой, боже мой, — сказала она. — Какой ты хороший. Какой ты добрый. И ласковый. До тебя никто никогда не был так добр ко мне. С тобой я оживаю, все во мне оживает. Возрождается все, что было давно забыто. Это порой больно… Но мне все равно. — Она покрыла мое лицо поцелуями.

Эти поцелуи волновали меня больше, чем самый долгий поцелуй в губы. Они не были предвкушением чегото, они были свершением. Они были влажные, как поцелуи ребенка, и мне нравилось это. Мне открылось, что до этой поры я никогда по-настоящему не любил женщины, никогда не испытывал всей полноты наслаждения. Прежние отношения между мужчиной и женщиной, которые я знал, представлялись мне теперь любовью киногероев — стерильно-чистых, надушенных и настолько лишенных собственного запаха и вкуса, точно вместо тела у них была обтянутая шелком резина, точно губы были единственной живой и чувствительной частью их организма, а в выделениях человеческих желез было что-то постыдное.

Элис была не более чувственной, чем другие, но она любила не стыдясь, не подавляя своих желаний, не зная запретов. В ее объятиях я быстро постигал любовь.

И сейчас я целовал ее влажные губы, и мне казалось, что она становится частью меня, и хотелось, чтобы это длилось вечно.

— Ты такой красивый, — сказала она, сбрасывая простыню. — И в тебе есть что-то первобытное.

— Нет, — сказал я. — Постой, как это говорится в фильмах: я запутавшийся в тенетах, потерявший голову от любви ребенок.

Она нежно, едва касаясь, провела рукой по моей груди.

— Я бы хотела, чтобы ты был землекопом. Мне противно думать, что ты должен надевать на себя всю эту одежду.

— Но землекопы тоже ведь не разгуливают нагишом.

Если на то пошло, так они надевают на себя куда больше, чем бухгалтеры.

— Все равно, я хотела бы, чтобы ты был землекопом. Я бы даже позволила тебе колотить меня по субботам… Джо, скажи мне…

— Все, что хочешь, радость моя.

Она выдернула волосок у меня на груди.

— Вот! Я возьму его себе на память. — Она прильнула лицом к моей груди и затихла.

— Но ты хотела меня спросить не об этом, — сказал. — И притом ты взяла его без спроеу.

— Это покажется тебе странным. Одни сплошные «если». Вот послушай: если бы мы встретились, когда я была на десять лет моложе и еще не замужем, как бы ты тогда относился ко мне?

— Ну, на это нетрудно ответить: так же, как сейчас.

— Я не в этом смысле спрашиваю. Было ли бы это с твоей етороны серьезно? — Голос ее звучал приглушенно, она уткнулась лицом мне в грудь.

— Конечно, ты же знаешь. Но что толку говорить об этом?

— Перестань быть таким рассудительным, Джо. Пожалуйста, перестань быть таким благоразумным. Просто вообрази себе на минутку меня такой, какой я была десять лет назад. А сам оставайся таким, как сейчас.

Я заглянул ей в глаза. В ее зрачках я видел свое раскрасневшееся лицо со взъерошенными волосами.

— У тебя совсем влюбленные глаза, — сказала она, и это прозвучало как-то застенчиво. — Совсемсовсем влюбленные.

Внезапно у меня появилось ощущение, подобное тому, какое я испытал, когда ребенком увидел впервые, как тетя Эмили прикладывает своего новорожденного сынишку к груди. И еще оно напоминало то, что чувствовал я всякий раз, когда украдкой перехватывал некоторые взгляды или жесты родителей: откровенно выразительный взгляд, которым они обменивались, собираясь лечь в постель, движение руки, тронувшей колено… В эти минуты мне всегда казалось, что я столкнулся с чем-то, что неизмеримо больше меня. С чем-то огромным, подлинным и не терпящим притворства, с чем-то, чего нельзя избежать и от чего — сознавал я со стыдом — я пугливо старался спрятаться… Я чувствовал, что за всем этим кроется счастье, но и оно было пугающим.

— У меня тогда не было морщин, — сказала Элис. — А здесь, — она положила мои руки себе на грудь, — все было крепкое, упругое. И вся жизнь была еще впереди. Я порой не могла спать из-за мыслей о будущем… Я знала, что оно будет чудесным, каким бы оно ни оказалось… Нет, это было, когда мне только исполнилось девятнадцать.

Да, да, вообрази себе меня в девятнадцать лет. Это лучший возраст, Порой я чувствовала себя такой счастливой — вдруг, без всякой причины, — такой безумно счастливой. Я часто плакала, но и это доставляло мне радость, а глаза от слез никогда не становились красными. Мог бы ты тогда полюбить меня совсем всерьез?

— Быть может, ты сама тогда не полюбила бы меня всерьез.

— Да, возможно: я ведь была глупа тогда… И мне надо было думать о карьере: я только что окончила драматическую школу — захудалое заведение, которое держала одна разорившаяся старая карга. На что-нибудь получше у мамы не хватило средств.

Это был, понимаешь ли, наиболее дешевый способ дать мне образование. Мама надеялась, что там меня научат правильно говорить и красиво двигаться, я приобрету лоск и даже некоторый шик, а потом подцеплю какого-нибудь богатого дурака и поправлю пошатнувшиеся дела семьи.

— Ну, на эту роль я бы никак не годился. А что представляла собой Элис в двадцать пять?

— О, к тому времени я пообтерлась, сильно пообтерлась. Я уже три года жила в Лондоне. Это — адское место для того, кто беден. А ведь мне надо было сносно выглядеть. Когда кончался сезон, я бралась за любую самую поганую работу.

Служила официанткой в баре и билетершей в кино — вот только на панель ходить не пробовала. Но я еще была молода, и во мне было много огня.

— Его и теперь не меныне.

— Да, только теперь я должна соблюдать режим, чтобы быть в форме. А тогда, что бы я ни делала, я ее не теряла. Так вот — понравилась бы я тебе тогда, мог бы ты в меня влюбиться?

— Ты, пожалуй, разбила бы мне сердце. Что мог бы я предложить честолюбивой молодой актрисе? Я предпочитаю тебя такой, как ты есть.

Она встала.

— Я сварю кофе.

— Пожалуй, лучше бы чай.

— Бедняжка Элспет, — сказала Элис. — Она пустила нас к себе в квартиру, а мы уничтожили весь запас ее драгоценного чая.

— Я его пополню.

Она сморщила нос и воздела руки ладонями вверх. Лицо ее менялось на глазах: оно становилось лицом хитрого, пронырливого дельца.

— У тебя есть связи на черном рынке, молодчик? — Ока принялась одеваться.

— Мне всегда досадно, когда ты надеваешь на себя что-нибудь.

— Это очень мило с твоей стороны, но я слишком стара, чтобы разгуливать нагишом. — Она натянула на себя пояс для резинок.

— И вместе с тем я люблю смотреть, как ты одеваешься.

Она надела рубашку, подошла и поцеловала меня. Я погладил ее по спине. В этом голубом шелковом одеянии она уже стала другой, стала как будто меньше и вместе с тем не столь уязвимой, более уверенной в себе. И уже трудно было поверить, что это — та самая Элис, которая всего лишь полчаса назад стонала в моих объятиях в последнем пароксизме наслаждения, почти не отличимом от боли.

Она мягко выскользнула из моих рук и подняла с полу платье. Потом ушла на кухню.

Я услышал, как чиркнула, спичка и зашипел, вспыхнув, газ. Я поспешно оделся.

Оставшись один, я почувствовал какую-то смутную неловкость от своей наготы.

Затем я закурил сигарету — первую за два часа — и глубоко затянулся.

Это была крохотная квартирка. В этом квартале находились преимущественно дома, в которых жили когда-то леддерсфордские шерстяные короли, а это помещение предназначалось, вероятнее всего, для кого-нибудь из слуг. Комната была обставлена в старомодно-мещанском духе, с легким привкусом театральности: лиловато-розовое покрывало на постели, пуфики, столик полированного ореха и великое множество фотографий актеров и актрис. На полу лежал очень толстый белый ковер. Стулья на тонких гнутых ножках сияли позолотой. На туалете красовалась целая коллекция кукол. Это был типичный будуар, чрезмерно дамский, чуть дурного тона. Мне всегда было здесь не по себе, словно я по ошибке попал в чужую комнату. Я прошел в крошечный закоулок, служивший кухней.

Элис стояла у плиты, ожидая, когда закипит чайник, и нетерпеливо постукивала ногой.

— Он никогда не закипит, если ты будешь стоять у него над душой, — сказал я и обнял ее за талию. Она откинулась назад, и я прижался щекой к ее щеке, вдыхая ее аромат. Мне казалось, что мы с ней — одно целое и у нас одни легкие. Мы дышали медленно, глубоко. Мне было очень хорошо — чувство блаженной уверенности владело мной. Чайник свистнул. Это прозвучало словно фабричный гудок в шесть утра. Я с большой неохотой выпустил Элис из своих объятий.

— Вот, гляди, — сказала она. — Чайничек с чаем ставится на чайник, вода кипеть не должна. Чайничек теплый, но сухой. Оставляем его так на три минуты. Сверить часы!

Двадцать часов двадцать минут. Есть?

— Есть, — сказал я.

Ее часы были крошечным золотым диском с драгоценными камешками вместо цифр.

— По крайней мере мне кажется, что двадцать двадцать, — сказала она. — Это очень хорошенькие часики, но по ним не так-то просто определить время.

— Мне хотелось бы подарить тебе что-нибудь в таком роде, — пробормотал я. А на самом деле мне хотелось расплющить эти часы каблуком. Затем я подумал, что, получив Элис, я в каком-то смысле обесценил эти часы, но мысль эта не принесла мне особого утешения.

Элис, казалось, не слышала моих слов.

— Милый, отнеси это на стол. Ты ведь хочешь есть?

— Я сейчас готов съесть что угодно. Меня когда-то прозвали Луженые Кишки.

— Какая прелесть! Отныне я всегда буду называть тебя Луженые Кишки. Пожалуйста, Луженые Кишки, захвати эти сэндвичи тоже. И пикули. Мы устроим заправский ужин. — Она хихикнула, как школьница, и черты ее лица внезапно утратили свою резкую четкость.

Сэндвичи были свежие, щедро намазанные маслом, с кусочками жареного цыпленка, золотистокоричневого и хрустящего. Мы сидели бок о бок в спокойном уютном молчании. Время от времени Элис улыбалась мне. Когда мы все съели, она пошла на кухню отрезать еще хлеба. Я сидел, полузакрыв глаза, и медленно пил крепкий чай.

Вдруг я услышал, что Элис зовет меня. Она стояла у хлебной доски, — с пальца у нее капала кровь.

— Пустяк, — сказала она, но лицо ее побледнело. Я подвел ее к раковине и промыл палец теплой водой. Над раковиной висела аптечка, и, порывшись в ней (Элспет, по-видимому, использовала ее для хранения грима), я отыскал бинт и пластырь. Потом налил чашку чая и заставил Элис выпить.

— Дай мне сигарету, — попросила она.

— Сначала выпей.

Она послушно выпила чай. Щеки ее снова порозовели. Я закурил для нее сигарету, и, взяв ее, она прислонилась к моему плечу.

— Как глупо я себя веду. Верно, я просто испугалась. Не выношу вида крови… А как ловко ты все это умеешь делать, Джо.

— Я бинтовал раны и потяжелее этой.

— Ты видел много страшного, Джо? Когда был летчиком, я хочу сказать.

— Сколько положено, вероятно. Все забывается.

— Ты кажешься таким юным. Вот разве только рот… Ты уверен, что уже все забыл?

— Бывает, что-нибудь и потревожит мертвецов… Тогда все они подымают голову и начинают выть, и нужно загонять их обратно в могилу. А почему ты спрашиваешь?

Боишься, что я неврастеник?

Она поцеловала меня в щеку.

— Ну, что ты! Разве неврастеники такие бывают? Просто мне давно хотелось расспросить об этом кого-нибудь, да некого. Джордж никогда не был на военной службе. У него повреждена барабанная перепонка, и его сразу забраковали. — Она взглянула на меня чуть-чуть сердито. — Это не его вина.

— Я же не сказал ни единого слова.

— Снаружи все выглядит так пристойно, надежно, уютно, — продолжала она, полузакрыв глаза. — Все люди такие воспитанные, такие деликатные, милые… А что кроется за этим? Насилие и смерть. И все, кто там был, видели то, от чего нормальный человек, казалось бы, должен сойти с ума. Однако внешне это не оставило на них никакого отпечатка. А в сущности — у всех руки в крови…

И все, все так дьявольски непрочно… — Я заметил, как она вздрогнула.

— Не думай об этом, любимая, — сказал я. — В мире царит насилие. Но так было всегда. Возможно, что в эту самуго минуту кто-то когото убивает в каких-нибудь десяти шагах отсюда.

— Не напоминай мне, — сказала она.

— На войне — совсем другое. Там тебя не тошнит, потому что на это не остается времени. Слишком много дела. Во всяком случае, если ты будешь терзать себя такими мыслями, никому легче не станет.

— Знаю, знаю, — нетерпеливо прервала меня Элис. — О господи, все проносится с такой сумасшедшей быстротой. Ничем не остановить эту карусель. И ни одной секунды человек не чувствует себя в безопасности. В юности я этого ощущения не знала. Даже когда отец и мать ссорились, ко мне они все равно были добры. И дом был такой прочный, надежный, а это проклятое железобетонное сооружение, в котором я теперь живу, такое чистое, такое обтекаемое, что я нисколько не удивлюсь, если в один прекрасный день оно поднимется на воздух и улетит.

— Ты слишком много говоришь, — сказал я и притянул ее к себе на колени. — Давай помолчим. — Я стал поглаживать ее плечо. Она закрыла глаза и замерла в моих объятиях.

— Можешь делать так хоть всю ночь, — сказала она. — Я не буду протестовать. — Она вздохнула. — Ты очень удобное кресло. Мне кажется, я сейчас начну мурлыкать, как кошка.

Кожа у нее была такая гладкая, шелковистая, я чувствовал теплоту и тяжесть ее тела… Я тоже мог бы просидеть с ней так всю ночь. И я мог бы снова обладать ею, но момент сближения казался сейчас не то чтобы неуместным, не то чтобы ненужным — он просто перестал быть чем-то самодовлеющим, стал в один ряд с другими радостями, дарить которые могла только она одна.

У входной двери позвонилш: три коротких звонка, потом один длинный и опять три коротких.

— Это Элспет, — сказал я.

Я хотел встать, но Элис удержала меня.

— Брось свои мещанские привычки, — сказала она, и я теснее прижал ее к себе.

В дверь просунулась голова Элспет. Эта ее лукавая улыбка, вероятно, была ей больше к лицу в те времена, когда она еще выступала в «Девчонке-плутовке».

Элспет вошла, вернее впорхнула в комнату, юбка ее развевалась. Повеяло пряным запахом духов «Нана».

— Здравствуйте, голубки! — сказала она своим грудым, чуть хрипловатым голосом. — Надеюсь, я вас не спугнула. Я стараюсь быть тактичной, но у меня нет больше сил бродить по улицам. Слишком холодно.

— Я приготовлю тебе чаю, — сказала Элис и ушла в ухню.

Элспет бросилась в кресло.

— Ну и ну, вот так репетиция! Ставить пьесу — это значит просто учить их всех, как надо играть. Поверьте, детки, они не в состоянии уразуметь самых простых вещей. Ей-богу, я не понимаю, с чего это меня понесло на сцену. — Она порхнула к пианино и тотчас запела: «Дочь свою вы подальше держите от сцееены». — Ее хрипловатый голос все еще был силен, а дикция — просто отличная.

Затем она повернулась на вращающемся стуле ко мне лицом и развела руками.

— Конечно, это только шансонетка, — сказала она. — И нет в ней настоящей изюминки…

— Если ты хочешь дать нам концерт, советую сначала подкрепиться, — крикнула Элис из кухни.

— Ты прелесть, душечка! — отозвалась Элспет. Она понизила голос: — Вам очень повезло, Джо. Элис — ангел, настоящий ангел. У нее золотое сердце. — Черные бусинки ее глаз впивались в меня пытливым взглядом. Они казались поразительно молодыми на этом дряблом, ярко накрашенном лице. Элспет сидела, слегка расставив ноги, юбка задралась у нее выше колен. Я отвел глаза — мне стало неприятно. Ноги у нее тоже были молодые не по летам. Если смотреть на нее от пояса и ниже, это выглядело совсем непристойно. Любая юбка на Элспет всегда казалась либо слишком короткой, либо слишком узкой.

Она оправила юбку, прикрыв колени.

— Всегда забываю, — сказала она и улыбнулась мне, слегка склонив голову набок. — В былое время, если бы я позволила вам увидеть так много, вы бы недолго усиделн в этом кресле.

— Само собой разумеется.

Она послала мне воздушный поцелуй.

— Я не могу винить Элис. Вы из тех мужчин, какие мне нравятся, — высокий, мускулистый. Слишком уж много одуванчиков развелось в наши дни. Когда-то я знала немало высоких, сильных мужчин. Все они уже лежат в могиле, а вот такая тощая коротышка, как я, еще жива… — Ее конфетное личико со вздернутым носиком и пикантным подбородком, в ореоле рыжеватых крашеных кудряшек, было грустно, как мордочка больной обезьянки. — Право, кажется, чем мужчина крупнее, сильнее, тем больше в нем пищи для болезней. Как сейчас помню тот вечер, когда умер Лэрд. «Мне нечем дышать», — сказал он и разорвал ворот рубашки. А потом упал, просто упал ничком. Господи, пол в уборной так и заходил ходуном! Мы подняли его, а он уже был мертв. Всего тридцать пять лет — вся жизнь была у него еще впереди. Поневоле задумаешься, не правда ли? — Она закурила турецкую сигарету. От сладковатого, похожего на ладан дыма на меня повеяло старинной богемой, кулисами Друри Лейна. — Он был словно создан для меня, — продолжала Элспет. — Я должна была бы уйти к нему.

Иной раз я жалею, что не ушла. От мужа я уже и тогда радости не видела. Я была слишком независима, а он хотел распоряжаться мной, как вещью. И он становился хуже сатаны, когда напьется. Он тоже был высокий, сильный мужчина… Я никогда не могла устоять против высоких, сильных мужчин… Вы любите Элис?

— Да, — сказал я почти машинально. Вопрос был поставлен так неожиданно, что застал меня врасплох.

— Я так и думала, — сказала она спокойно. — Я видела, как она сидела с вами. Она еще сама не понимает… — Элспет сжала мне руку. — Не обижайте ее. Не обижайте.

Мне вдруг почудилось, что я тону и черные воды бесшумно смыкаются у меня над головой. В пропахшей духами комнате нечем было дышать, в ней было что-то невыразимо тоскливое; нарумяненное лицо, упорно маячившее у меня перед глазами, казалось лицом старой ведьмы. И на мгновение мне представилось, что я вот-вот превращусь в старика и Элспет, украв мою юность, снова став молоденькой девушкой, пухленькой и розовой, засмеется мне в глаза.

Элспет начала говорить что-то о былых временах в театре Дэли, но я едва слушал ее: меня внезапно потянуло вон из этой комнаты, захотелось шагать по вересковой пустоши, подставив лицо дождю и ветру.

И когда вошла Элис с ужином на подносе, мне вдруг показалось, что она похожа на Элспет, что и она — обитательница затхлого, заплесневелого мирка, вязкого, как растекающийся по лицу, смешанный с потом грим, и нежность, которую я только что испытывал к ней, исчезла. И уже не верилось, что я ласкал ее обнаженное тело и что этот вечер не был просто репетицией какого-то банального и малопристойного альковного водевиля вроде тех, какие идут на убогих провинциальных подмостках среди облезлой позолоты и линялого плюша.