Я прочел это приглашение во время завтрака, допивая вторую чашку чая. Было чудесное утро, солнце растопило последние островки снега в долине, и ветер, казалось, доносил запах пробивающейся кое-где травки. В первый раз за всю неделю я не вспомнил об Элис.

— Сэлли Карстейрс приглашает меня на день рождения, — сказал я миссис Томпсон.

— Сэлли очень милая девушка. Кажется, она тоже участвовала в «Ферме»?

— Да, занималась реквизитом. Мы с ней, в сущности, почти не знакомы. Что мне ей подарить? — Я старался говорить небрежно, но в глубине души был обрадован и взволнован. У Карстейрсов была куча денег, им принадлежали кафе во многих городах, и жили они в большом особняке в Гилдене, над самой уорлийской пустошью.

— Это предоставьте мне. Я хорошо знакома с матерью Сэлли.

— А сколько следует потратить на подарок?

— Положитесь на меня и тут. Я вас не разорю, обещаю вам.

— Отдаю все в ваши руки, — сказал я. «Я все чаще и чаще начинаю отдавать все в ее руки», — подумалось мне. Эти тонкие руки с длинными пальцами были так похожи на руки Элис… Я мысленно шарахнулся от этого имени, словно лошадь, почуявшая покойника. Я взглянул на часы. — Ну, пора отправляться тянуть лямку. — Я попрощался с миссис Томпсон и, когда я проходил позади ее стула, мне захотелось поцеловать ее. Не как женщину, а так, как целовал я мать, уходя на работу.

Я шагал по Орлиному шоссе, почти не отдавая себе в этом отчета, прикидывал, стоит ли мне заняться Сэлли. Она была маленькая, стройная, очень живая и веселая, как попугайчик, и училась в леддерсфордской художественной школе. Снова мои мысли испуганно прянули в сторону, но на этот раз скорее инстинктивно, испугавшись неприятной помехи, а не мучительной боли. Спускаясь с холма, я опять почувствовал себя великим завоевателем. Уорли лежал внизу, в долине, и ждал, чтобы я его покорил: я только что покинул красивый дом, расположенный почти Наверху (расстояние было настолько незначительным, что уже не играло роли), мне предстояло провести вечер в богатом доме, где я должен был встретиться с богатыми людьми, и мало ли что могло ждать меня впереди! Быть может, и Сьюзен будет там. Впрочем, последнее не имело большого значения. Не потому, чтобы я совсем не поверил Реджи, — просто пока я не был готов дать бой на этом участке фронта.

Гилден — довольно угрюмое селение на вересковой равнине, расположенное к северовостоку от Уорли. Кажется, что здесь в любую минуту готовы решительно ко всему: узенькие оконца домов из крупнозернистого песчаника могут внезапно ощетиниться ружейными стволами, и никого не удивит, если за углом какой-нибудь кривой улочки или переулка вдруг сверкнут штыки; две пушки времен Крымской войны в Мемориальном парке выглядят так, словно в любую минуту могут быть пущены в ход, а в магазине на главной улице, вероятно, хватит запасов, чтобы выдержать пятилетнюю осаду. Поселок внезапно обрывается у методистской часовенки и маленького кладбища с тесно прижавшимися друг к другу могилами. За ними — вересковая пустошь, несколько овец, несколько ржанок и чья-то одинокая ферма примерно в миле к западу. И здесь все тоже имеет какой-то воинственный вид: чудится, что вересковые пустоши — это гилденские маки, а за стенами фермы вырабатываются планы неожиданного налета на долину, засады в поселке и последнего отчаянного сопротивления, когда трупы врагов будут грудами навалены за кладбищенской стеной.

Дом Карстейрсов стоял в стороне, сохраняя величественный нейтралитет. Он не имел ни малейшего касательства к поселку — разве только чисто географическое. И дело было не только в его десяти просторных комнатах, в его режущей глаз новизне, в его ярко-красном кирпиче, цвет которого, как принято считать, под воздействием дождя и ветра приобретает мягкие благородные тона. Главное было в том, что он стоял там, где ни по каким разумным соображениям ему стоять не полагалось: ни возле завода, ни возле земельных угодий, ни возле других домов, ни возле дороги.

Он стоял там, где он стоял, просто потому, что старику Карстейрсу захотелось иметь дом на вересковой пустоши. Поэтому-то дом мне и понравился. Не было решительно никакой практической необходимости в постройке здесь дома — это была вульгарная причуда богатого человека.

Мы с Реджи взяли в Уорли такси: автобус ушел, пришлось бы ждать еще час. Мы обогнали его, уже сворачивая на подъездную аллею к дому Карстейрсов. Я заметил в автобусе какого-то старика, кучу ребятишек, молодую парочку, державшуюся за руки, и на переднем сиденье — женщину средних лет, которая была мне знакома. Ее хмурое лицо под белым платком казалось серым, как замазка. Она никогда не платила местных налогов вовремя, и причину этого следовало, по-видимому, искать в гилденской пивной, одним из самых стойких оплотов которой был ее муж. Внезапно мне стало мучительно жаль ее; мне показалось, что на мгновение встретились два мира и разошлись: мир вечной тревоги из-за налогов, из-за квартирной платы, из-за счетов от лавочника, мир, весь пропахший стиральной содой и дешевым углем, мир, где вас на каждом шагу Просят не курить и Просят не плевать и требуют: Приготовьте заранее мелочь; и другой мир — мир «роллс-ройсов», и костюмов с черного рынка, и духов Коти, и карьеры, катящейся по хорошо смазанным рельсам прямо к титулу баронета, и таких вот званых вечеров, как в этом большом доме в конце обсаженной соснами подъездной аллеи, где очень скоро (в неожиданном приступе пессимизма подумал я) меня заставят понять, что мое место там — в мире бедняков, душном и тесном, как курятник.

От дома, когда подъехало наше такси, отъезжал серый «ягуар».

Женщина, сидевшая за рулем, ответила на поклон Реджи сдержанным взмахом руки и холодной, мимолетной улыбкой. У нее были темные волосы, меховая накидка на плечах, и она сидела очень прямо, с большим достоинством: казалось, эта дама не столько правит машиной, сколько отдает ей распоряжения.

— Мамаша Браун, — сказал Реджи. — Это ее личный автомобильчик. У муженька свой «бентли», и еще у них имеется восьмицилиндровый «форд» про запас.

— И она, как видно, ни на секунду об этом не забывает.

— Можешь быть спокоен. Она последняя из Сент-Клэров и купается в золоте. Старая хрычовка. Для каждого у нее свое место, и каждого она сумеет на свое место поставить. Она форменным образом изгнала из нашего города одного молодого человека за то, что он вздумал поухаживать за Сьюзен.

Я расплатился с шофером такси.

— Я не знал, что здесь будет Сьюзен.

— Вы еще очень многого не знаете, — сказал Реджи, когда горничная распахнула перед нами дверь.

Холл по своей безликости походил на вестибюль гостиницы. На стенах висели всевозможные трофеи: буйволовые рога, львиные головы, пропеллер «фокке-вульфа», — но все это производило впечатление предметов, купленных одним махом, слишком уж они все были чистенькие, новенькие и слишком аккуратно развешаны по стенам. Все, начиная от серебряной шкатулки с сигаретами и кончая инкрустированными пепельницами, было новое, тяжелое и дорогое. Когда горничная взяла мое пальто, я поспешил окинуть себя взглядом: у меня было неприятное ощущение, словно я забыл застегнуть брюки, или зашнуровать ботинки, или надел разные носки.

Гостей собралось уже человек двадцать, и почти ни с кем из них я не был знаком.

Туалеты на девушках были самые сногсшибательные. Я помню, что Сэлли была в голубом платье, очень относительно прикрывавшем весьма соблазнительную грудь, и даже Энн Барлби выглядела вполне сносно в белорозовом шифоне. Комната, в которой мы находились, была самой большой из всех, какие мне когда-либо доводилось видеть в частных домах, а такие паркетные полы я видел прежде только в библиотеках или музеях. Мебель была того сорта, которому предстояло войти в моду лишь десять лет спустя, а стены — зелеными, причем все разного оттенка.

Но лишь только я увидел Сьюзен, окружающее перестало для меня существовать. Она была в юбке из черной тафты и белой кружевной английской блузке, и рядом с ней все другие девушки казались потрепанными жизнью и помятыми. Вот, пожалуй, подумалось мне, своего рода оправдание капиталистической системы для тех, кто его ищет: превосходный человеческий экземпляр, птица-феникс среди уток и кур.

— Здравствуйте, — сказал я. — Вы так ослепительны, что на вас больно смотреть. — Я поглядел ей прямо в глаза, но вынужден был первый отвести взгляд. — Я не знал, что вы будете здесь.

Она надула губки.

— Вы хотите сказать, что не пришли бы, если б знали?

— Наоборот. Я знал, что без вас мне здесь будет неинтересно. Видеть вас — это уже само по себе праздник.

— Вы просто смеетесь надо мной, — сказала она, понизив голос.

— Я говорю совершенно серьезно. Хотя, может быть, и не имею на это права.

Она немного помолчала, пристально глядя на меня. Я впервые заметил тогда эти золотистые искорки в ее карих глазах: они словно танцевали — то вспыхивали, то гасли. Я смотрел ей в глаза, вдыхал ее аромат и чувствовал, что у меня начинает кружиться голова.

— Я не понимаю, почему вы не имеете права говорить серьезно, — сказала она. — Нехорошо… Нехорошо, если вы опять шутите.

Никогда не любил я ее так, как в ту минуту. Я забыл про «ягуар», и про «бентли», и про восьмицилиндровый «форд». Она любила и хотела быть любимой, она вся светилась нежностью, и мое сердце уже не могло не откликнуться на этот призыв, как не мог бы я отказать ребенку в куске хлеба. Где-то в подсознании счетная машина уже зарегистрировала «успех» и начала сочинять торжествующее письмо Чарлзу, но все, что было во мне подлинного, все, что было во мне честного, в искреннем порыве рванулось к Сьюзен.

В эту минуту со мной заговорила мать Сэлли, сверкая любезной улыбкой и драгоценностями.

— Моя несносная дочь пренебрегает своими обязанностями, — сказала она. — Разрешите мне представить вас нашим друзьям, Джо. — Краем глаза я видел, что Реджи увел куда-то Сьюзен, после чего минут десять передо мной, как в тумаие, мелькали незнакомые лица и невнятно звучали чьи-то имена. Мне запомнился студент-медик, какой-то молодой человек со сломанным носом, несколько мужчин неопределенного возраста — по-видимому, служащие фирмы «Карстейрс и компания», целый выводок молоденьких офицериков и, как мне показалось, не меньше сотни юных девушек в вечерних туалетах.

Те годы, когда мы получали пайки по карточкам, сейчас уже стерлись в памяти, но одно я помню твердо: люди тогда были вечно голодны. Не так голодны, как был я голоден в лагере для военнопленных, но голодны в том смысле, что не могли поесть вволю; голодны в том смысле, что съедали все без остатка; что им хотелось и мороженого, и ананасов, и жареного поросенка, и шоколада. Карстейрсы, принадлежавшие к миру дельцов, обладали, разумеется, большими возможностями, но угощение, приготовленное для нас в столовой, показалось бы чрезмерно обильным даже в нынешние дни: там были омары, пирожки с шампиньонами, анчоусы, сэндвичи с цыпленком, с ветчиной и с индейкой; копченая дичь с ржаным хлебом и салат из фруктов, слегка приправленный хересом; меренги, яблочный пирог, датский сыр, чеширский сыр, сыр-рокфор и с дюжину всевозможных тортов, разукрашенных кремом, шоколадом, фруктами и марципанами. Сьюзен с довольным, почти материнским видом наблюдала за мной, пока я ел.

— Куда это все вмещается?

— Очень просто, — отвечэл я с набитым ртом. — Нужно только иметь здоровый желудок и чистое сердце.

— У нашего Джо огромный аппетит решительно на все, — сказала Энн Барлби. — Будь он чуточку пожирнее, вылитый был бы Генрих Восьмой.

— Ты злючка, — сказала Сьюзен. — А мне нравится смотреть, как едят мужчины.

— Генрих Восьмой прославился не только своим обжорством, — сказала Энн.

Я рассмеялся ей влицо.

— Я пока еще никому не отрубил головы. И не был разведен, кстати. — Я улыбнулся Сьюзен. — Я однолюб. Для меня во всем мире существует только одна-единственная девушка.

— Которая же именно? — спросила Энн. — Тут так легко запутаться.

Лицо Сьюзен начала заливать краска. В эту минуту она была похожа на котенка, который ждал, что его погладят, а получил пинок. Ей не совсем было ясно, о чем идет речь, но она чувствовала, что меня всячески стараются поддеть.

— А мне всегда казалось, что вы предпочитаете женщин постарше, — сказала Энн. — Более зрелых, более soignee.

Я поглядел на ее торчащий нос и тут только заметил, что на другом конце стола Джонни Роджерс о чем-то оживленно болтает с Сэлли. Внезапно я все понял.

— Я не слышал, что вы сказали, дорогая, — кротко проговорил я. — Ни единого слова не слышал.

Она сердито на меня посмотрела.

— Помоему, у вас очень хороший слух.

— Только не в тех случаях, когда я не хочу слышать.

Энн, не сказав больше ни слова, направилась туда, где сидел Джонни.

«Она знает слишком много», — подумал я, и меня охватило предчувствие беды.

— Почему вы хмуритесь? — спросила Сьюзен. — Вы рассердились на меня?

— Что вы, конечно нет! Я просто задумался.

— О чем вы задумались?

— О вас. Я всегда думаю о вас.

— По-видимому, это совсем не доставляет вам удовольствия. Вы так страшно хмуритесь, словно замышляете убийство. Порой у вас бывает ужасно жестокое лицо, Джо.

— Когда дело касается вас, я мягок и сентиментален.

— Что же вы думали обо мне?

— Это я скажу вам как-нибудь в другой раз.

— Скажите сейчас.

— Это не для чужих ушей. Я скажу вам, когда мы будем одни.

— О! — вздохнула она. — Гадкий!

После ужина были танцы. Сьюзен танцевала превосходно — легко, непринужденно, очень ритмично; казалось, она весело порхает над полом, радуясь своей невесомости. В перерывах между танцами мы сидели на кушетке, и я держал ее за руку. Руки у нее были белые и чуть-чуть пухлые, ногти розовые и блестящие. (Мне вспомнились руки Элис — тонкие, даже почти костлявые, с желтизной от табака на мякоти указательного пальца и беленькими пятнышками на ногтях.) Всякий раз, когда я взглядывал на Сьюзен, она отвечала мне простодушной счастливой улыбкой — без тени притворства или жеманства: я чувствовал, как радость играет в ней, словно крепкий, здоровый ребенок.

Когда раздались звуки танго, я сказал Сьюзен:

— Это я танцевать не мастер.

— И я тоже.

— Здесь невероятно душно.

— И мне так кажется.

В саду было прохладно, и когда мы шли к беседке, наши шаги были легки и пластичны, словно мы все еще двигались в ритме танца, а газон, казалось, пружинил под ногами. В небе плыла полная луна, и в ее неярком свете смягчилась воспаленная краснота кирпичного фасада. В беседку долетала изысканно экзотичная мелодия «Танго вдвоем» — она была как привкус джина в коктейле «Эрл Грей» — и разбивалась о чугунное безмолвие вересковой пустоши. Этот ночной пейзаж был похож на декорацию из какой-то оперетты: казалось, одно слово, один наклон прожектора — и шпалеры живой изгороди заалеют как кровь, на цветочных клумбах запестреет узор из тюльпанов и маргариток, левкоев и лупинов, сырой душный запах беседки потонет в свежих ароматах ночи, и в теплом, неподвижном воздухе разольется щебет птиц и гуденье пчел.

Когда я заключил Сьюзен в объятия, она вся дрожала. Я коснулся губами ее лба.

— Это чистый поцелуй, — сказал я. И поцеловал ее снова — в губы. — Не надо бояться, родная…

— Вас я никогда не боюсь.

Мне захотелось отплатить ей за ее доверчивость — так хочется дать горсть конфет ребенку, когда видишь, как он тебе рад. Мне мучительно захотелось отплатить ей чем-нибудь равноценным тому, что она отдавала мне.

— Увидимся завтра? — спросил я Сьюзен. — Я позвоню вам в десять.

— Нет.

— Почему?

— Потому что вы гадко вели себя со Сьюзен. Вы сказали, что будете звонить, и ни разу не позвонили. Теперь скажите сразу: где и когда.

— В шесть часов в Леддерсфорде, у театра. Милая… — Я покрыл поцелуями ее щеки, и нос, и нежную, гладкую шею, и подбородок. Я чувствовал, что она все еще дрожит.

— Если бы мы могли остаться здесь так навсегда.

— И мне бы этого хотелось, моя радость. — И это была правда. Быть может, если бы время остановилось для меня в ту минуту, я нашел бы в себе силы задушить дешевое, мелкое чувство торжества, которое начинало звучать во мне, сумел бы найти в своем сердце достаточно подлинного жара, достойного ее любви. Если бы только я мог остаться с нею хотя бы на два часа в этой беседке, когда ритм танца еще пульсировал у нас в крови, а лунный свет, и дыхание уходящей зимы, и восторг первых прикосновений сделали ничтожными все препоны, бессмысленными все сложности. Но судьба не подарила нам этих двух часов. Время подобно ссуде из банка: ее предоставляют тебе лишь тогда, когда твой капитал достаточно велик, чтобы ты в ней не нуждался.