Когда я вышел из отеля «Савой», уже смеркалось. Дождь перестал, тяжелый влажный воздух оставлял на губах привкус меди. Казалось, он впитывал в себя все звуки — шум шагов, голоса, шорох автомобильных шин — и не давал им замирать вдали. Но все же это был свежий воздух, а не кондиционированный, и я шагал, я дышал чистым воздухом, я был один, я только что принял душ и чувствовал себя освеженным с головы до пят. Когда-то я принимал ванну раз в неделю по субботам — это был торжественный день, — и никто не подавал мне в качалку двойную порцию шотландского виски. Я приостановился у витрины портного, работающего в отеле «Савой», и неожиданно понял, что в моем гардеробе есть все, что мне требуется.

Я направился дальше в сторону Черинг-Кросс-роуд, и с каждым шагом мое настроение все поднималось. Я свернул на Сент-Мартин-лейн, миновал Новый театр и остановился возле Выставочного зала английских и колониальных товаров поглядеть на стоявший там «сандербэрд». Да, вот так появляется что-то еще, чего ты не можешь себе позволить, и тогда начинаешь тянуть из себя жилы…

Я отвернулся от «сандербэрда» и подозвал такси. Нет, это совсем не так просто. Прежде всего мне совершенно не нужен такой «сандербэрд». Я бы, конечно, не отказался от него, как не отказался бы от шубы из викуньи. Но я уже перестал стремиться к приобретению вещей. Я стремился к положению, к положению, которое дало бы мне возможность действовать так, как мне вздумается. Я хотел, чтобы меня принимали всерьез, я хотел быть не просто зятем босса — я хотел быть самим собой.

Я откинулся на сиденье для удобства и безопасности — как рекомендовалось в обращении, наклеенном в машине. Такси по-прежнему оставалось одним из главных удовольствий, и я не хотел недооценивать тех благ, которые приходят вместе с четырьмя тысячами фунтов стерлингов в год и подотчетными суммами на расходы по делам фирмы. Со временем появится и положение. Браун не будет жить вечно. Его, может, на мое счастье, даже хватит удар — у него для этого как раз подходящий возраст, комплекция и темперамент. А ведь я, как-никак, являюсь отцом наследного принца. Я должен сблизиться с Гарри, мы должны стать друзьями, настоящими закадычными друзьями. Потому что, если мы не станем друзьями, в один прекрасный день папочку могут просто скинуть со счетов. В деловых кругах это случалось уже не раз; мое положение в семье было совсем не уникально.

У меня снова заныло под ложечкой. На этот раз боль была такой острой, что я вцепился зубами себе в руку, стараясь заглушить стон. Капли холодного пота выступили у меня на лбу и стекали на глаза, но я боялся пошевельнуться. Я окаменел от боли, как ребенок, зажав рот рукою. Боль утихла, когда такси свернуло на Кенсингтон-Хайстрит, но я продолжал сидеть неподвижно, держа правую руку у рта, прижимая левую к боку, словно это могло помешать боли возвратиться. Боль не возвратилась, и я начал думать о модели железной дороги, которую построил Гарри. Он уже закончил ее — настолько, насколько вообще может быть закончена детская конструкция, — закончил еще в прошлом году, перед самым отъездом в пансион; теперь она покоилась на двух плетеных стульях на чердаке. Это была довольно своеобразная модель — железная дорога международного значения, соединяющая Уорли с Цюрихом. На всем протяжении от Уорли до Цюриха городов не было, вся дорога пролегала по сельской местности, и на ее пути среди полей встречались три ветряные мельницы и две церкви, но больше никаких признаков человека. Только на шоссе, которое шло параллельно железнодорожному полотну, стояли грузовик, трактор и паровой каток, да около ярко-голубой реки паслось стадо, а в тени какого-то сооружения — я догадывался, что это цюрихский кафедральный собор, — расположился пастух с отарой овец. Зато помимо овец Гарри поместил там еще слона и леопарда.

Был первый вечер пасхальных каникул. Мы все поднялись на чердак и выключили свет. Когда большой, отливающий серебром дизельный поезд вылетел из туннеля, его фонари осветили только собор и овец. Фигуры слона и леопарда смутно темнели где-то в глубине. Поезд оставил почту в Цюрихе — крошечном Цюрихе, заполненном английскими офицерами, — и тут его фонари вырвали из тьмы слона и леопарда.

Гарри шумно вздохнул и замедлил ход поезда.

— Люди в поезде не верят своим глазам, — прошептал он. — Но они не боятся. — Он снова прибавил скорость. — Они в безопасности, они спешат назад в Уорли.

— А как же овцы и пастух? — спросил я.

— Их должны спасти солдаты, — ответил он. — На то они и солдаты.

Поезд набирал скорость, затем, перед самым поворотом, стал как вкопанный.

— Вот теперь люди в поезде испугались. Они думают, что произошло крушение. А слон сейчас сломает двери, и туда вскочит леопард… — Гарри снова пустил поезд. — Однако все в порядке. И все радуются, что они здесь, а не там, где пастух. Все смеются… — Поезд набирал скорость, приближался поворот, но Гарри не сбавил скорости, и поезд сошел с рельсов.

— Они считали себя в безопасности, — сказал он. — И вот просчитались. Теперь они никогда больше не увидят Уорли.

Я включил свет.

— Пора спать, — сказал я.

Как сейчас вижу его улыбку.

— Мне очень жаль, что произошло крушение, папа, и все сломалось.

— Тебе нисколько не жаль, но это не имеет значения. — Больше он с этой железной дорогой не играл. И то, что я сказал, было верно — это не имело значения. Но между нами что-то было утрачено в тот вечер.

Я разжал зубы и отпустил руку. Боль утихла, но я все еще видел перед собой большой серебряный дизель, разбивающийся на повороте, и улыбку Гарри.

Кенсингтон-Хай-стрит была совершенно безлюдной. С мрачным удивлением я подумал: интересно, куда все подевались. Когда я был моложе, мне всегда казалось, что на улицах вечно толчется уйма народу, а теперь мелькали одни автомобили. Если подойти поближе, видно, что за баранкой всегда кто-нибудь сидит. Но скоро и этого не будет. В один прекрасный день все машины станут ездить сами по себе, без пассажиров, куда им вздумается, а мы будем прятаться в домах, ожидая, чтобы они проехали мимо. Но они будут ехать, ехать и никогда не проедут. Их великое множество — как китайцев.

Такси свернуло влево мимо «Олимпии» — это уже был район цветочных магазинов, зеленных лавчонок, прачечных и химчисток, затем свернуло еще раз — направо, в длинную улицу трехэтажных домов с балконами, и затем снова налево, в улицу старых постоялых дворов, где жила Джин.

— Вы знаете, какой вам нужен дом, сэр? — спросил шофер.

— Я разыщу, — сказал я и расплатился.

Не тут-то было. В нумерации домов не существовало решительно никакой системы. Дома были разбросаны в полном беспорядке, и я обошел целый квартал — вернее, нечто бесконечно длинное и весьма неопределенное, прежде чем нашел № 14-а, засунутый за № 23 в середине небольшой улочки, мощенной булыжником и освещавшейся газовым фонарем эпохи королевы Виктории. Правда, в газовый фонарь была ввинчена электрическая лампочка, но очень слабенькая, чтобы не нарушать иллюзии. Дверь дома была свежевыкрашена в бледно-желтый цвет, и медная дверная ручка начищена до блеска. Здесь уже пахло деньгами, и я это уловил. Я нажал кнопку звонка.

Сказав, что молодой человек, отворивший мне дверь, был слегка навеселе, я бы покривил душой.

— Никого нет дома, — произнес он хрипло, пытаясь отодвинуть в сторону длинные черные космы, нависавшие на глаза.

— Джин Велфри здесь живет?

Молодой человек покачнулся и ухватился за стену, стараясь удержаться на ногах. Присмотревшись к нему внимательнее, я увидел, что он не так молод, как мне показалось сначала: вероятно, ему было далеко за тридцать, ближе к сорока.

Он хмуро поглядел на меня:

— Вы меня помните, приятель? Нет?

Я увидел дубовый сундук и на нем груду пальто. Я прибавил к ним свое. Я мог уже не спрашивать этого господина, здесь ли живет Джин: в рамках на стенах висели театральные афиши.

— В эту дверь? — спросил я его.

— Нет, не сюда, — сказал он, тяжело плюхаясь на дубовый сундук. — Вон та дверь, напротив, — это то, что вам нужно, приятель. Но только никого нет дома. Вот эти предметы, развешанные по стенам, дают вам представление обо всех спектаклях, в которых играли Джеки и Джин. Вон Джин слева, а Джеки справа. Ничего не забыто, видите: «Опера нищих», «Цимбарун», «Она раздевается, чтобы победить»; Ануйль, Кауорд, Новелло — вся компания. Но ни той, ни другой нет дома сегодня. — Он приподнялся и, ухватив меня за лацкан пиджака, пощупал его. — Хорошая материя, — сказал он. — Я уже где-то видел ее — или вас — раньше.

— Не помню, чтобы мы встречались, — сказал я, чувствуя, как моя антипатия к нему нарастает с бешеной силой.

— А я этого не сказал. Но я видел вас в Уорли. Я из Уорли.

— Как интересно, — сказал я. — Не сомневаюсь, что мы будем закадычными друзьями.

Я повернулся к нему спиной. В эту минуту дверь отворилась и вошла Джин. Она обняла меня за шею.

— А я думала, то вы заблудились, — сказала она. — Джефф успел уже прицепиться к вам?

Я пожал плечами.

— Он пьян, как видите. Сидит на мели, и это действует ему на нервы.

— Вы разбили мне сердце, — сказал я, обнял ее и прижался носом к ее шее. — Ого, «Диориссимо», — заметил я.

Она поцеловала меня снова.

— Какой вы догадливый. А что вы скажете о моем платье? Нравится? — Она руками обтянула платье на бедрах, что было в общем совершенно излишне.

— От Харди Эмис, — сказал я. — Но главное — в нем Джин.

— Она сегодня демонстрирует его каждому, — сказал Джефф. — И это не от Харди Эмис. А от мадам Винтерботтом — Уорли, Главная улица. Вот где она его откопала. Уцененный товар. Ни одна приличная женщина не наденет.

Джин поцеловала меня.

— Как чудесно, что вы пришли, — сказала она. — Теперь тоска по родине не гложет меня больше.

— Акт первый, — сказал Джефф. Он, казалось, внезапно протрезвел. — О господи, да ты ведь только в понедельник вечером приехала. — Он снова сделал попытку отпихнуть куда-нибудь в сторону волосы. У него был высокий чистый лоб, находившийся в явном несоответствии со всем лицом, которое было не столько красивым, сколько смазливым, с ямочкой на подбородке и пухлым, но хорошо очерченным ртом. Не будь этого лба и пучков черных волос на скулах, из него получилась бы прехорошенькая девушка. Почему он так злится, подумал я, и почему Джин спускает ему это? Его бы надо поставить на место. Моя рука, обнимавшая Джин за талию, напряглась.

Я снова почувствовал себя молодым. Все было очень просто. Он ревнует. Он хочет того же, чего и я. Он ревнует даже к Уорли. А меня ждет награда. И наградой будет не только Джин, но еще и удовольствие отнять ее у кого-то, кто не полюбился мне с первого взгляда. Целый день я только и делал, что старался доставить удовольствие прожорливому старику с садистическими наклонностями. К этому вынуждала меня забота о хлебе насущном для себя, для жены и для детей. Как только в шесть часов утра я сел в лондонский поезд, так перестал быть просто человеком, а стал служащим фирмы и весь божий день просматривал какие-то записки, и спецификации, и письма, пока у меня не заломило глаза. А теперь я снова стал свободен, снова стал человеком и мог присоединиться к танцующим.

* * *

Гостей было человек тридцать. Но они не танцевали, некоторые из них даже не пили. Это отнюдь не было похоже на оргию. Все, как показалось мне, были очень молоды. А может быть, я пришел сюда с опозданием на десять лет, — подумалось мне.

— Я принесу вам выпить, — сказала Джин. — Чего вы хотите, дорогой?

— Я скажу, чего он хочет, и я скажу, кто он такой, — сказал Джефф. — Я сейчас вспомню. Это Лэмптон, и он хочет двойную порцию шотландского виски. Все преуспевающие дельцы из Уорли это пьют.

Он протянул «Уорли» так, что стало похоже на блеянье, и поглядел, какое это производит на меня впечатление. Во мне закипала злоба, я невольно смерил его взглядом. Он был дюйма на два выше меня, но противоестественно худ. Это была не спортивная худоба, а развинченная худоба недоедающего человека; в нем была какая-то хрупкость. Казалось, кости и суставы у него, как у ребенка, еще не успели затвердеть. В нем вообще было что-то инфантильное.

— Ваша догадка правильна, — сказал я. — Вы, по-видимому, неплохо знаете Уорли.

Я предложил ему сигарету. Внезапно мне представилось важным понравиться ему, это было важно не само по себе — это был опыт, мне нужно было проверить мое умение обращаться с людьми.

— Я жил там когда-то. И работал у вашего тестя, — сказал он. — Во время войны. Но встречаться с ним мне не приходилось.

— А кому приходится?

— Ну, вы — другое дело, — сказал он. — Я был просто клерком, мелким служащим.

— И мы все такие же, — сказал я. — Все мы от первого до последнего — мелкие служащие фирмы «Браун и К°».

В углу комнаты, полускрытый высокой спинкой дивана, стоял большой магнитофон. Бесчисленные кнопки, переключатели напомнили мне флэмвилловскую счетную машину, которую Браун вопреки моему совету приобрел. Я тотчас постарался отогнать от себя эту мысль.

— Это большой босс, — сказал Джефф. — Эби Браун не из тех, кто станет с нами якшаться. Он — ходячий атавизм. Атавизм девятнадцатого века.

Джин принесла бокалы. Он машинально взял бокал и одним глотком осушил его наполовину. Джин озабоченно на него поглядела.

— Как ты себя чувствуешь, Джефф?

— Превосходно, — сказал он. — Мы с мистером Лэмптоном вспоминали сейчас былое. — Он хмыкнул. — Я ведь его давно знаю, понимаешь? Он разъезжает по Уорли в большом белом автомобиле. Но он меня не знает тем не менее. Я его вижу, но он меня не видит. Он живет наверху…

— Там пришла твоя приятельница, — довольно холодно прервала его Джин.

— Мой приятель — мистер Лэмптон. Все знают мистера Лэмптона. Он напоминает мне мой дорогой старый Уорли. Мой бесценный Уорли, мой миленький Уорли коттэджей и особняков. Я, знаете ли, бываю время от времени в Уорли. Моя матушка живет на Тибат-стрит. В самом низу…

Пухленькая ручка легла на его плечо. Он обернулся.

— Джуди, сокровище мое! Я весь вечер тосковал по тебе! — Обхватив ее рукой за талию, он отодвинул ее от себя. — Черт побери, ты выглядишь ослепительно. Я собираюсь монополизировать тебя, полностью монополизировать. — Он повел ее к длинному столу неподалеку от магнитофона. — Ты выглядишь ослепительно, — донеслось до меня снова. Затем он шепнул ей что-то на ухо, и она рассмеялась счастливым смехом. На какую-то секунду она стала казаться моложе его. Потом ее лицо снова постарело, и на нем снова проступило алчное выражение.

— Он работает в рекламном агентстве, — сказала Джин.

Я поморщился.

— Не будьте скотиной, — сказала Джин. — Это не ваш стиль, мой дорогой, совсем не ваш стиль.

— Разве это я был скотиной? — сказал я. — Кто он такой, кстати? Он меня знает, но будь я проклят, если я знаю его.

— Вы в самом деле не знаете его? — Она как будто не поверила мне.

— Если он из Уорли, я мог видеть его где-нибудь.

— Его фамилия Келстедж.

— Я где-то ее слышал. Давно.

— Неужели Сьюзен никогда не говорила вам о нем? — Она улыбнулась довольно лукаво.

— Договаривайте, — сказал я. — Выкладывайте все. Говорят, муж всегда узнает последним…

Она рассмеялась.

— Вы хотите сказать, что Джефф… Да он почти не бывает в Уорли. Нет, это старая история. Это пламя давно угасло.

Теперь что-то стало всплывать в моей памяти. Был какой-то клерк, которого мой тесть выжил из города. Но этот, скорее всего, сбежал сам.

— Вероятно, он и рассказал вам всю эту историю? — заметил я.

— Он никогда об этом не говорит.

— И Сьюзен тоже, — сказал я. — Ничего серьезного не было — детская влюбленность.

Но Сьюзен смотрела на это иначе. Так сказал ее отец много лет назад, когда мы с ней еще не были женаты и когда мое общественное положение мало чем отличалось от положения Джеффа Келстеджа. Как же относилась к этому она? Говорила ли она со мной когда-нибудь об этом? Если вы десять лет живете с женщиной, между вами остается мало недосказанного. Мне припомнился тот вечер, когда Сьюзен выкрикнула мне в лицо, что Джек Уэйлс в тысячу раз больше мужчина, чем я, и, видит бог, как жалеет она теперь, что не вышла за него замуж. И еще мне припомнилась — так, когда тащишь из воды бредень, он поднимает со дна ржавые консервные банки, старые башмаки и прочую рухлядь — вечеринка, на которой Сьюзен познакомили с уорлийской театральной знаменитостью — Адамом Лорингом, только что вернувшимся из поездки в Америку, и как она восклицала тогда, слишком громко и слишком восторженно, что ей ужасно хотелось бы знать, что должна испытывать женщина, став его женой. Но чтобы она упоминала о Джеффе Келстедже, этого я никак не мог припомнить, а мне почему-то казалось это важным, и я напряженно смотрел на него, сдвинув брови.

— Не обращайте на него внимания, дорогой, — сказала Джин. — Он, в сущности, приятель Джеки, а не мой. А она у нас пригревает, так сказать, всех калечных и бездомных собачек. — Она придвинулась ко мне ближе. — Вы еще не сказали мне, как нравится вам наша квартира.

— Здесь очень уютно, — сказал я.

— Эта комната называется у нас студией, — сказала она. — Она нескладная по форме и слишком большая, но если вы назовете комнату студией, это избавляет вас от необходимости ее обставлять. Этот гарнитур и кушетка несколько громоздки, но я получила их от папы с мамой. А стены мы с Джеки покрасили сами клеевой краской. — Она взглянула на мой пустой бокал. — Хотите еще, Джо?

— Немного погодя, — сказал я.

Меня охватило чувство разочарования: вот я на вечеринке в одной из богемных квартирок Лондона и не испытываю, однако, никаких новых ощущений. Я сижу в комнате, довольно скудно обставленной какой-то разнокалиберной мебелью, с плохо покрашенными розовой клеевой краской стенами, и беседую с хорошенькой девушкой, которая, между прочим, актриса. Вот, собственно, и все.

Джефф и Джуди отошли в угол. Он все еще что-то нашептывал ей на ухо. Потом погладил ее обнаженное плечо, и лицо ее поглупело от удовольствия. Мне почему-то стало его жалко, словно не он старался использовать ее в своих целях, а она его. Но какое мне до всего этого дело и почему может это меня интересовать?

— Право, вам нужно выпить еще, — сказала Джин. — Пойдемте, милый. А потом присоединимся к остальным и будем развлекаться.

* * *

Тремя часами позже я все еще продолжал развлекаться. Я больше уже не подсчитывал танцующих пар и не пытался запомнить их имена.

Теперь они скатали большой индийский ковер, и танцы были в полном разгаре. Я вальсировал с высокой, очень тоненькой девушкой, которая сказала мне, что она манекенщица. Я перестал замечать полосы и пятна на стенах, все казалось мне теперь ровного нежно-розового цвета. Когда включили магнитофон, все перестали танцевать, чтобы послушать, что записалось на пленку. Как всегда бывает в таких случаях, машина изрыгала сплошное ехидство и скверну. «Они у нее фальшивые, конечно, — услышали мы чей-то голос, — резиновые полушария, вроде губки. Спросите Тони, он знает». За этим последовал неясный гул голосов, множество различных звуков и шумов — звон бокалов, чирканье спичек, бульканье воды в радиаторах — и вдруг очень отчетливо прозвучал женский голос: «Самый последний? Боже, я не помню, когда это было. Ты просто пьян… Нет, милый, нет, нельзя, я же сказала тебе». Затем раздался другой голос — голос рыжеволосой девушки из Королевской академии драматического искусства, с которой — как я теперь смутно припомнил — мне довелось беседовать немного раньше: «Нет, я самая обыкновенная, рядовая труженица». И мой голос — он звучал грубее и с более явственным йоркширским акцентом, чем я предполагал: «Что вы, я просто в восторге…»

Манекенщица покинула меня и болтала о чем-то с Джеки, приятельницей Джин. Джеки была маленькая, пухленькая, темноволосая и напомнила мне Еву Стор. Я направился к столу, чтобы выпить еще, думая при этом, что, кажется, я выпил уже достаточно. Контракт с Тиффилдом снова начал меня тревожить. Моттрем завтра непременно будет уточнять сроки поставок. Рыжеволосая девушка из Королевской академии драматического искусства сидела на коленях у какого-то молодого человека. Судя по выражению его лица, он тоже был в восторге. Я наполнил свой бокал и отошел к камину. Перед камином стоял экран — немыслимые огромные красные и белые, шитые шелком розы под стеклом. Поленья в камине были задрапированы красной и голубой гофрированной папиросной бумагой; они выглядели так, словно их покрыли лаком и протерли суконкой. Рыжеволосая девушка из Королевской академии сняла руку молодого человека со своего колена; он сказал ей что-то, и она покраснела. Потом, подняв руку, поправила завиток волос, и я увидел темную впадину ее подмышки. Неожиданно для себя я пожелал ей смерти. Я был не с ними, я не мог смешаться с толпой танцующих, я опоздал на десять лет. Я бросил взгляд на карточки с приглашениями на каминной полке. Их там была целая груда, но те, на которых стояли имена знаменитостей, все каким-то образом оказались наверху.

В комнату вошла Джин. Она улыбнулась мне, и я направился к ней. Она поглядела на магнитофон.

— Давно крутят эту пленку?

— Достаточно давно, — сказал я и поставил на стол свой бокал.

— Это Джеки придумала. Типичный садизм, по-моему. — Бретелька платья сползла у нее с плеча, помада на губах была слегка размазана.

— Я сварю кофе, — сказала она. — Вы хотите кофе? По правде?

— По правде — хочу.

Она поправила бретельку.

— Я выгляжу ужасно?

— Вы свежи, как весеннее утро.

— Уже утро, кстати. Но они будут развлекаться еще два-три часа.

Магнитофон разносил теперь по комнате шепот Джеффа. Он был слышен отчетливее, чем громкие возгласы. Глаза Джин расширились от негодования.

— Он ужасен, — сказала она. — Ей никак не меньше сорока.

— Их здесь что-то больше не видно.

— Она утащила его отсюда час назад. У нее огромный американский автомобиль — ну, вы знаете эти машины: задние крылья как плавники, коктейль-бар и откидное сиденье, которое превращается в двухспальную кровать.

— Могу себе представить, — сказал я. — Могу себе представить.

Я погладил ее руку. Она судорожно вздохнула.

— Нет, — сказала она. — Не здесь.

Кухня была маленькая, тесная; в ней пахло масляной краской и чесноком. Над электрической плитой висело полотенце с отпечатанным на нем рецептом приготовления «Ratatouille niçoise». Возле раковины стояла пустая корзина из-под пивных бутылок.

Повинуясь внезапному порыву, я опустился на колено и поцеловал край платья Джин. От шелка слегка пахло пылью. Пол на кухне каменный, и я ощутил сквозь циновку его твердость и холод. Я обхватил Джин руками за талию, прижался к ней лицом и постоял так с минуту. Она крепче притянула мою голову тс себе. Я закрыл глаза.

Это не было порывом души — это была сцена из Второго Акта. Когда я закрыл глаза, я почувствовал, что на месте Джин могла бы оказаться и другая женщина. Но в следующей сцене я уже должен был взглянуть на нее. Пол, казалось, становился все тверже и холоднее. Я поднялся — несколько неуклюже — с колен и поцеловал Джин в губы.

— Вы красивы, — сказал я. — И милы. И добры. И… от вас исходит покой. Вы видели меня в воскресенье в церкви? Я смотрел на вас.

Я спустил бретельки с ее плеч; платье продолжало держаться совершенно так же, как прежде.

Она рассмеялась негромко.

— Они же ничего не держат, глупый!

Я поцеловал ее снова; моя рука гладила ее шею.

— Вы мешали мне молиться, — сказал я. — Я не умею описать ваше лицо.

Я снял руку с ее шеи. Нет, ее лицо не было милым. И не было добрым. И от него не веяло покоем.

Такое лицо я видел в церкви в прошлое воскресенье. Но не оно было сейчас передо мной. Я смотрел сейчас на хорошенькое оживленное личико: здоровое личико, приятное, славное, добродушное. Пробуждаясь поутру, приятно увидеть на подушке рядом с собой такое личико. Но мысленно я видел другое лицо.

— Я заметила вас, — сказал она. — Нельзя позволять себе такие шалости. Сьюзен…

Я поцеловал ее снова, чтобы заставить замолчать. Это была ничейная земля, на которую Сьюзен запрещено ступать. И Сьюзен сейчас не существовала.

— Я приехал в Лондон только из-за вас, — сказал я. — Нарочно устроил себе эту деловую поездку. Мне, в сущности, вовсе незачем было ехать в Лондон. — Моя рука скользнула ниже под бретельку. Джин вздохнула, и я почувствовал, как отяжелело ее тело в моих объятиях. — Я больше не мог не видеть вас. Я все время думал о вас, когда ехал сюда, каждую секунду…

Она оттолкнула меня и высвободилась из моих объятий.

— Кто-то идет, — сказала она. — Дайте мне сигарету, милый. И наполните водой этот чайник.

Вошла Жаклин. Она улыбнулась нам довольно плотоядной улыбкой. Мне показалось, что она словно включила нас в какой-то свой круг — таинственный, интимный и уютный.

— Я хочу взять немножко льда, — сказала она. — И еще немножко виски.

— А мы варим кофе, — сказала Джин.

— Ну конечно, дорогая, как же иначе. У Джо должна быть ясная голова. — Она вынула из холодильника лоточек со льдом.

— Давайте я это сделаю, — сказал я.

Я полил на лоточек горячей воды и вывалил кубики льда в вазу, которую она принесла с собой.

— Вы очень милы, — сказала Жаклин. — Мне кажется, вы чрезвычайно подходите Джин. Ей нужен кто-то именно такой: солидный, надежный. — Она взяла вазу. — Пейте на здоровье свой кофе, дети.

Когда она вышла, мы оба расхохотались.

— Она прописала меня вам, как лекарство, — сказал я. — Может быть, я и вправду буду полезен вам, дорогая?

— Она считает, что заводить романы полезно для каждого, — сказала Джин, беря коробку с кофе.

— Мне кажется, для вас это было бы полезно. Один роман во всяком случае.

— Один, но настоящий? — сказала она. — Настоящий, как положено актрисе? С преподношением норкового манто и ужином у «Прюнье»?

— Я бы не стал мешать вашей карьере, — сказал я. — Я бы все понимал — как во французских фильмах. Скажите мне, какой подарок вы предпочитаете? — Я положил ее руку себе на колено. — Подарок в память о том, как я влюбился?

Она высвободила руку.

— Того и гляди, еще кто-нибудь войдет, — сказала она и прикусила губу. — Подарок вы выберите сами, — сказала она.

Я снова обнял ее.

— Это будет самый хороший подарок, который вам кто-либо дарил.

Мы постояли молча, обнявшись, еще с минуту. Запах чеснока и свежей масляной краски становился все отчетливее, но я старался не обращать на него внимания — он был как бы неотъемлемой частью ничейной земли, где я чувствовал себя свободным.

Чайник закипел, и Джин сварила кофе. Мы выпили по чашке и возвратились в студию, держась за руки. Никто ничего не сказал по нашему адресу и даже не поглядел на нас. Магнитофон был выключен и все освещение тоже, кроме одной настольной лампы. Джеки подошла к радиоле и поставила какую-то пластинку. Я узнал голос Пэрл Бейли.

На кушетке нашлось свободное местечко. Я сел и притянул Джин к себе на колени. Радиола играла приглушенно, мягкие, тягучие звуки заполняли, казалось, всю комнату, и слова ярко вспыхивали у меня в мозгу:

И она пошла в «Асторию» И утратила там честь…

Джин поцеловала меня. Теперь я уж включился в круг танцующих. Я был на ничейной земле, я был свободен.

— Завтра? — прошептал я ей на ухо. — Завтра?

— Молчите, — сказала она. — Молчите, милый.