Мой шифр беспамятства: откажись от сопричастности, и пустота выльется изнутри и подступит снаружи. Когда разум входит в пустоту (как это часто бывает со мной), тело вбирает в себя впечатления. Мгновения красоты – или воодушевления – рождаются из одиночества и подтверждаются им же. Мой кабинет. Любовь превращается в попытку рассказать об этих мгновениях кому-то еще, но ими нельзя поделиться ни с кем.

Все теории о происхождении пустоты хороши, но бесполезны, однако, как только процесс пошел, необходимо поддерживать пламя жизни, что наполняет эту пустоту: оно не должно угасать, оно должно гореть вечно, расплачиваясь за свое постоянство собственным сознанием. Оно, это пламя, по-прежнему привлекает красоту: она подходит к нему близко-близко, и опускается на колени, и опаляет манжеты, заслушавшись го́лоса, который беседует сам с собой. Лайза быстро наслушалась – и ушла.

Каждый раз, когда я бываю в «Склепе», я отчаянно вглядываюсь в хаос в поисках ангела, которого нужно спасти. Меррилу надо выпить! Собственно, потому я и хожу сюда, в «Склеп». Хаос, думаю, можно дисциплинировать мощным хором чего-то такого, что заслуживает доверия – хором Англии! Им дирижируют от сердца. Сердца Англии, сердца Меррила.

Кларет обжигает мои пересохшие губы. «Первенец чего бы то ни было – всегда незаконнорожденный», – говорю я себе. «Склеп» – пустынная подземная пещера под южной оконечностью Лондонского моста, покинутая даже теми, кого затронула смерть: еще не прикончила, но уже заразила. Это амбар для английского урожая, который так и остался несжатым.

Я сижу здесь, в темноте, пью бордо и расщепляю хаос, ломая его на кусочки. Руки лежат на холодной столешнице, и между пальцами я вижу конструкцию из концентрических окружностей, расходящихся по всей Англии. Я – их сердце. Их сердце – Лондон, Лондон – сердце Англии, а я – сердце Лондона. Ни раскидистый дуб в Тьюксбери, ни шпиль церкви в Суффолке не притязают на титул сердца. Сердце – во тьме. Это Меррил.

Согретый теплом кларета, я представляю себе близлежащие графства. Золотые угодья небес: неоспоримые, бессмертные. Весь день мне было тревожно, все меня раздражало, но теперь я услышал хор райских кущ. Он звучит надо мной, где-то под потолком. Своевольная по натуре, эта великолепная серенада опускается сверху и проникает в мои благодарные уши, презрев традиционное восхождение в бледные, изнеженные соцветия вялого света на тощих фонарных столбах.

Это мирской хор, не церковный. Я ищу веру вне пределов клуба, и моя национальная гордость преклоняет колена перед контрапунктом божественного диссонанса. Церковь меня угнетает. Небесный хор выступает в качестве лекарственного препарата, отхаркивающего средства для слизистых сгустков депрессии, он разжижает мокроту и превращает позицию в предвкушение. Раньше, помнится, я хотел обрести истину, но только мирскую, истину денег, а теперь не знаю, чего хочу. Свечи я отвергаю. Они холодные. Или, вернее, я больше не чувствую их тепло. Но мне все равно нужен свет. Истина отступает все дальше, в затемненное время; она погружается в прошлое и превращается в святые мощи. Я вижу багровый свет. В нем проплывают какие-то черные пузыри – вздымаются волнами и опадают в соответствии с нервными перепадами моего настроения. Они искажают зрительное восприятие, и все пропорции смещаются. Мне нужен свет, но не свечи, и я беру еще одну бутылку вина. Подношу стакан к губам и замираю, наблюдая за своей рукой. «Свечи – незаконнорожденный свет», – говорю я себе.

Автостоянка снаружи – как распятие под сенью Саутворкского собора. Спазмы желтого света на уровне мостовой сводят сердечную мышцу; влажное движение в атмосфере – итог происходящего в ночи. Окровавленные перья ложатся на облака угольной пыли; на потертых резиновых дорожках, ведущих к платформам, слышатся крики, в которых – горячечный бред невезения. Я ненавижу эпиграммы безысходной несостоятельности. Колесики со стершимися зубцами надо выбрасывать из механизма.

Случайно задев память локтем, я слышу, как хор превращается в жутковатую сверхъестественную эстафету молитв и ответов. Я отступаю на шаг, отпиваю вино. Заминка на долю секунды в зыбком мерцании свечей, когда моя собственная рука вдруг отказывается исполнить некое символическое преклонение, и потом все становится как прежде. Я смотрю на автомат, торгующий сигаретами. Он похож на машину. Перед мысленным взором – последний Spitfire над Ла-Маншем. «Нет!» – мой крик разносится эхом. Смущение.

Чуть позже рот наполняется сладковатой слюной с металлическим привкусом. Я тушу сигарету, придавив уголек ногтем. Поднимаюсь по лестнице, выхожу из подземелья, и «крики на улицах старого Лондона» вдруг звучат совершенно неправильно. Я щурюсь сквозь пот, попавший в глаза, и бреду восвояси. От Воксхолла до плотины. Я – связующее пространство.

Пьяный позор своего отечества, я вижу свое отражение в реке: отвратный портрет разуверившегося патриота. Перегнувшись через парапет, бросаю в воду мелочь – пытаюсь разбить мерзопакостную картинку. Она восстанавливается с монотонным упорством. Вода – темная на глубине, но поверхность искрится огнями. Свет, прошедшие годы, сограждане – белые стекляшки. Они складываются в мозаику, покрывающую весь Лондон. Всю Англию. Осколки частного права разбросаны по мостовой. Они тускло поблескивают под фонарями – светящиеся рыбы с разверстыми ртами под полной луной. Скверный кларет.

Дохожу до Иглы Клеопатры, до этой архитектурной причуды, музейного экспоната, который провел лучшую часть своей жизни, медленно погружаясь в ил. Здороваюсь с ней, как со старым хорошим другом.

Когда я так напиваюсь, мне не хочется возвращаться в клуб. Я сажусь на скамейку на улице. Она очень холодная – как железо. Я сажусь на скамейку и дышу полной грудью. Город кружится вихрем большого бала, сдерживая хаотичную симметрию улиц, выложенных мозаичным узором. Лондонский мост обвалился. Все краски берут начало в воде и кончаются там же, и каждая минута как будто подвешена в серебряном чреве хаоса, к которому мне никогда не приладиться. Я никогда не был сердцем чего бы то ни было, и, если по правде, у меня нет ангела, которого надо спасать, только Лайза, а Лайза – лишь тень на рентгеновском снимке. И все-таки Лайза – мой ангел. Она – один из симптомов в диагнозе. Не представляет угрозы для жизни, но и не поддается лечению.

В Лондоне я живу на кровеносном сосуде моря. Мучимый скукой или же страхом, я наблюдаю – всегда с беспредельной тревогой – за воссозданием жизни из грязи и тины. Всегда остается возможность жить дальше, даже приговоренным к пожизненному заключению, где все параграфы в строго определенном порядке и все значения неизменны и неотвратимы. Пустота, проходящая сквозь меня, растекается по реке, по предместьям – за городскую черту – до самого моря. Каждая волна, набегающая на берег, возвращает частичку тверди, мокрые камни, выброшенные прибоем к моим ногам. От пустоты к пустоте; разум и тело, принятые как данность. И Британия, прилипшая к своей отдаленной скале, вертит в калейдоскопе глаз обломки кораблекрушений и органический мусор морей. Мы подражаем распаду и гнили.