Стратегической целью Горбачева всегда была реформа — насколько далеко идущая, он вначале и сам точно не знал. Однако тактика его состояла в том, чтобы занимать центристскую позицию. Он заручался поддержкой как радикалов, так и реакционеров — в зависимости от того, кто мог послужить его целям в данный момент, и натравливал экстремистов друг на друга, когда это представлялось целесообразным. Однако, начиная с лета 1989 года, эта тактика стала давать слабые результаты. Горбачев становился все меньше хозяином положения. Он уже больше не маневрировал. Он колебался, склоняясь то к одному крылу, то к другому. К концу 1990 года, который Черняев назвал «потерянным годом», ему совершенно не доверяли ни те ни другие.

Этот процесс упадка время от времени знаменовался похоронами. В июле 1989 года умер Громыко. Политические волнения в Москве были в самом разгаре. Европейская империя Сталина, сохранению которой Громыко посвятил всю свою жизнь, начинала разваливаться. Сталин рекрутировал Громыко на дипломатическую службу в 1939 году — это было частью его кампании по замене старых большевистских дипломатов, которых он систематически расстреливал. Как министр иностранных дел Громыко был связан со многими советскими преступлениями и глупостями. Сейчас он был выставлен для торжественного прощания в пышном Доме Советской Армии, построенном в неоклассическом стиле. Снаружи километровая очередь простых людей ждала момента, чтобы отдать последний долг покойному. Зеркала и люстры были задрапированы черной тканью. Военный оркестр играл похоронную музыку. Повсюду стояли солдаты по стойке смирно. Угодливые молодые люди из протокольного отдела Министерства иностранных дел изображали горе. Гроб Громыко был водружен на высоком катафалке под таким углом, что мои глаза упирались прямо в его ноздри. Его медали и ордена — многие десятки — были разложены перед ним на алом бархате. Я тронул его вдову за руку; она тихо сказала мне что-то по-английски, я ей — по-русски. Громыко, возможно, и не был симпатичным человеком, он не умел мыслить конструктивно, не был наделен воображением. Но вдова его не была в этом виновата, сейчас она просто плакала.

Конец 1989 года был отмечен еще более значительной смертью. Горбачев восхищался Сахаровым, но ему нелегко было с ним ладить. Сахаров был слишком независимым, слишком мало считался с правилами разумной политики и был склонен сводить сложные тактические вопросы к простым моральным истинам. На Съезде народных депутатов между ними постоянно происходили столкновения. 14 декабря 1989 года, грубо используя свое право председателя, Горбачев запретил Сахарову высказаться по поводу монополии коммунистической партии, вытекавшей из статьи 6-й Конституции. Но Сахаров не собирался сдаваться. Последнее, что он сказал в ту ночь перед тем, как лечь спать, было: «Завтра будет бой». Утром жена нашла его мертвым: он умер от сердечного приступа во сне.

Три дня спустя его тело было выставлено для прощания в громадном «Дворце молодежи» на Комсомольском проспекте. Это было политическое событие, а также повод для выражения народных чувств, подобных тем, что сопровождали когда-то похороны Льва Толстого. Ближайшие станции метро были закрыты, как это делается всегда, когда власти надеются таким способом помешать людям собираться без официального разрешения. На соседних улицах в автобусах находилось большое количество войск, готовых приступить к действиям, если что-нибудь пойдет не так. Люди, пришедшие на прощание, — их было, пожалуй, около 250 тысяч, — выстроились в километровую очередь на 20-градусном морозе, чтобы отдать последний долг умершему. Внутри здания квартет имени Бородина исполнял камерную музыку, как это бывало на похоронах каждого генерального секретаря коммунистической партии после смерти Сталина. Московская интеллигенция поочередно стояла в почетном карауле. Губенко, актер театра на Таганке, который был теперь министром культуры, сидел на сцене. Пока мы наблюдали за происходящим, какая-то пожилая женщина начала кричать: «Они убили его — диктатура и узурпаторы». Ее тихонечко увели. Группа молодых людей была одета в национальные украинские костюмы; их шапки обвивали ленты с надписью «Чернобыль!». У других были нарукавные повязки с перечеркнутой цифрой 6, что означало: долой 6-ю статью Конституции и монополию коммунистической партии — за это Сахаров боролся в день смерти.

Когда мы встали утром в день похорон, мы услышали по Би-би-си первые сообщения о беспорядках и демонстрациях в Румынии. Сильнейший мороз, стоявший накануне, сменился серой слякотью с густым туманом. Джилл и я вместе с детьми два часа ждали в Лужниках прибытия траурного кортежа. Были группы людей с плакатами, на которых была изображена символическая цифра 6, группы с русским Андреевским флагом и люди с плакатами, на которых было написано: «Простите нас! Мы должны были поддержать вас в 1980-м!». (Тогда Сахаров был отправлен в ссылку в Горький.) Между тем, добродушно настроенная толпа все время увеличивалась. Молодые милиционеры, окружавшие толпу, очевидно, не получив никакой команды, не знали, как себя вести. Толпа же бесцельно колыхалась, и мы боялись, что кто-нибудь может поскользнуться и упасть на покрытую слякотью землю; начнется паника, а значит, возможны и жертвы. С огромным трудом удалось расчистить проход, чтобы пронести гроб к трибуне. Вдова Сахарова Елена Боннэр взяла микрофон и прокричала: «Вы несете плакаты с надписью: «Мудрость, Честь, Совесть». Почему бы вам самим не проявить чуточку мудрости, чести и совести вместо того, чтобы беспорядочно толпиться, как животные. Вспомните всех тех, кто был задавлен насмерть на похоронах Сталина в 1953 году». Это прозвучало зловеще.

Первым говорил академик Лихачев, единственный человек в России, который пользовался частью того уважения, которое народ питал к Сахарову. Он назвал Сахарова одним из лучших представителей русской интеллигенции (с ударением на слове «русской») и сравнил его с Толстым, еще одним борцом за справедливость. Евтушенко прочитал напыщенное стихотворение, в котором было много самолюбования. Собчак напомнил о том, что Сахаров умер в годовщину восстания декабристов, первого либерального восстания против царизма. Юрий Афанасьев призвал всех бороться, как боролся Сахаров, против статьи 6 и за создание настоящей демократической оппозиции. После этого гроб с телом понесли под звуки «Адажио» Альбинони, любимого музыкального произведения Сахарова. Когда мы уходили, нас узнала маленькая женщина в красном берете. Ее звали Елена, и она предложила познакомить нас с Даниэлем Митлянским, скульптором, который снял с Сахарова посмертную маску. Она сдержала слово, скульптор подарил нам копию маски.

В тот вечер нас пригласили на поминки, которые были устроены в огромном ресторане гостиницы «Россия». На них присутствовало, по меньшей мере, тысяча человек. Люди стояли в очередь к микрофону, чтобы поделиться своими воспоминаниями о Сахарове — афганские ветераны, инвалиды, люди, которым он помог получить квартиру, представители всей той массы людей, которым он неустанно помогал. Ораторы подчеркивали, что Сахаров не был таким политически наивным и непрактичным, каким казался, и он был прав, отказываясь идти на компромисс.

Я же думал, что его время прошло, что сейчас не время для героев, а время для практичных государственных деятелей, таких как Горбачев, жизнь которого Сахаров без нужды осложнял. Однако теперь, когда его не стало, я уже не был в этом уверен. Наступивший год показал, что России все еще была нужна ее совесть и что у либеральной оппозиции не было другого лидера, который мог бы сравниться с Сахаровым в верности нравственным принципам и в чистоте помыслов. То, что он иной раз неверно оценивал тактическую ситуацию, было менее важно. Его смерть была сильным ударом для демократического процесса. Спустя некоторое время я прочел его «Воспоминания». Его мужество и целеустремленность, его стойкость и убежденность, выраженная в статьях, обращенных к широкой публике и непосредственно к советскому руководству, в том, что Россия может уцелеть только при условии, если она станет открытым обществом, — были незаменимой интеллектуальной и политической подготовкой перестройки.

Трагедия 1990 года была в том, что демократы, пришедшие на смену Сахарову, не смогли отрешиться от своих разногласий. Они в достаточной мере не освободились от подозрений по отношению к Горбачеву, чтобы оказывать ему и его реформам последовательную поддержку, в которой они нуждались, и тем самым преградить путь реакции в лице «твердолобых коммунистов». Вместо этого они стали поддерживать Ельцина. Если бы Сахаров был жив, то, я думаю, он мог бы сыграть роль катализатора более широкого сотрудничества между демократами и либеральными коммунистами, а это могло бы спасти страну от многих последующих испытаний.

Между тем старая гвардия в коммунистической партии начала проявлять недовольство. Первоначально эти люди поддерживали Горбачева, полагая, видимо, что он может заставить старую систему заработать вновь. Однако на 19-й партийной конференции он достаточно ясно их предостерег, что политическое их влияние в будущем будет основываться на заслугах и поддержке общественности, а не на тайных интригах в прокуренных комнатах. Он знал, что ни конфронтация, ни уговоры не заставят их отказаться от власти. Поэтому прибег к тактике «салями», отрезая от реакционного большинства по кусочку — сначала он это проделал посредством «мини-переворота» в сентябре 1988 года, а потом еще раз — с помощью выборов в марте 1989 года. Видя, что в одном городе за другим избиратели лишают их должности, партийные боссы поняли, что цели Горбачева несовместимы с их целями. Зарождался дух мятежа, который в течение последующих двух лет объединил ведущих деятелей в партии, армии и тайной полиции. Они надеялись таким образом вновь подчинить себе Горбачева. Зимой 1990–1991 годов им это почти удалось.

Сразу же после выборов в марте 1989 года состоялся пленум ЦК Коммунистической партии. Применив весьма изящный тактический маневр, Горбачев воспользовался представившейся возможностью, чтобы организовать «отставку» 110 членов ЦК — одного из каждых шести. В их числе были такие «тяжеловесы» как Громыко, Алиев, бывший Первый секретарь компартии Азербайджана, престарелый человек, наделенный каким-то зловещим обаянием, который в 1993 году вновь появился на сцене в качестве Президента уже независимого Азербайджана, а также маршал Огарков, который, будучи начальником Генерального штаба, пытался оправдать факт уничтожения корейского пассажирского самолета в 1983 году. То была крупнейшая «чистка» после той, которую учинил Сталин среди делегатов XVII партийного съезда в 1934 году. Для жертв существенная разница состояла в том, что на этот раз их не расстреляли, а предложили тихо уйти, посулив щедрые пенсии и завесу молчания над их прошлым. Образовавшиеся вакансии заполнили среди прочих Евгений Примаков, академик Велихов, физик-ядерщик и специалист по контролю над вооружениями, Валентин Фалин, заведующий Международным отделом ЦК компартии, и Юлий Квицинский, советский посол в Бонне. Все они сыграли видную роль на последнем этапе перестройки. Из них в дальнейшем сохранился лишь Примаков, став предпоследним премьер-министром во времена Ельцина.

Горбачев, таким образом, избавился от мертвого груза консерваторов. Однако те, кто поддерживал его в ЦК, все еще были в меньшинстве. Дискуссия на пленуме была шумной и продолжительной. «Лоялисты» были в смятении, возмущены растущей критикой партии в печати, но самое главное, что вызывало у них ярость и страх, это растущая возможность утраты партией политической монополии. Горбачева поносили в таких выражениях, какие раньше не допускались в отношении действующего генерального секретаря; были слухи, что его снимут. Пространные выдержки из протокола пленума появились в «Правде», все еще находившейся в руках его противников. Сайкин и Соловьев, бывшие партийные боссы Москвы и Ленинграда, потерпевшие поражение на выборах, высказывались особенно озлобленно. Экономические реформы непоследовательны, говорили они. Частный бизнес обогащается за счет государственных предприятий. Эта критика не была лишена основания. Горбачев сопротивлялся упорно и отвечал своим противникам характерными для него длинными речами. Экономика действительно находится в полном беспорядке. «Надо смотреть правде в лицо: многие люди разучились работать. Они привыкли к тому, что им платят просто за то, что они сидят на рабочем месте». Надо, чтобы рядовые граждане взяли на себя ответственность за процветание страны. Именно для этого нужна демократия. Партия в прошлом указывала путь. Но реформа надвигается снизу, а не насаждается сверху. В этом нет никакой угрозы ни партии, ни социализму. «Если диалог со всеми уровнями общества — это трусость, тогда я не знаю, что такое мужество».

На время Горбачеву удалось унять мятежные настроения. Но ситуация, наблюдавшаяся на апрельском пленуме 1989 года, повторилась на пленумах в феврале 1990-го и в апреле и июле 1991 года, на Первом съезде Российской коммунистической партии в июне 1990 года, на XXVIII и последнем съезде КПСС месяцем позже. Всякий раз Горбачев оказывал сопротивление, уговаривал, стращал и грозил в случае необходимости уйти в отставку. И каждый раз в руках у него оставалось все меньше реальной власти, чем прежде.

Перед партией стояли два не терпящие отлагательства решения. Способна ли она сохранить свою конституционную монополию власти, против которой боролись Сахаров и его друзья? И есть ли в одной партии место для Лигачева и реакционеров с одной стороны, и Горбачева и его последователей — с другой? Эти два вопроса были тесно связаны между собой. От ответа на них зависел сам характер Советского Союза как политического организма.

Статья 6 Конституции СССР 1977 года — «брежневской» — характеризовала Коммунистическую партию как «ведущую и направляющую силу советского общества, ядро его политической системы, а также государственных и общественных организаций». На практике партия, разумеется, и без этой формулы владычествовала над политической жизнью страны. Однако формула имела не только символическое значение, поскольку служила юридической помехой любой форме многопартийной демократии. Даже внутри самой партии были люди, считавшие, что пришло время для перемен. В конце 1985 года Александр Яковлев в порядке гипотезы предложил Горбачеву разделить партию на две отдельные партии — социал-демократическую и коммунистическую, которые стали бы состязаться друг с другом за поддержку электората.

В то время Горбачев счел эту идею преждевременной, но продолжал мысленно возвращаться к ней. Уже в январе 1990 года его сподвижники открыто говорили мне, что партия может расколоться. Лаптев считал, что многопартийная система ныне неизбежна. Само слово «коммунист» может стать в глазах избирателей недостатком. А в конце января Си-эн-эн сообщила, что Горбачев собирается уйти с поста генерального секретаря и использовать в качестве основы своей власти облечённый усиленными полномочиями пост президента. Я отнесся к этому скептически. Но Егор Яковлев из «Московских новостей» сказал, что эта идея действительно носится в воздухе. Партия настолько дискредитирована, что уже не играет существенной роли как орудие управления страной. Горбачев может продол: жать двигать вперед перестройку как глава парламента — ведь он в 1989 году уже трижды грозился уйти с поста генерального секретаря. Яковлев не думал, что Горбачев пойдет на этот шаг в скором времени. Сторонники жесткого курса все еще слишком опасались реакции в народе, чтобы заставить его форсировать события. Но Горбачев больше не мог лавировать между радикальным и реакционным крылом партии. Чтобы держать политический процесс под контролем, он должен был теперь руководить, идя впереди. В противном случае Советский Союз ожидала одна из двух восточно-европейских версий: румынская или югославская — кровавое восстание или распад.

Осмыслив эти сведения, я сообщил в Форин Оффис, что Горбачев полон решимости сломить власть партийной бюрократии и ее политическую монополию и что он полностью контролирует положение. Эта моя уверенность была, однако, сильно подорвана пленумом, который партия созвала в феврале 1990 года. Когда он начался, я находился в Лондоне, где занимался подготовкой к приезду делегации парламентских депутатов во главе с членом политбюро Вадимом Медведевым. Я услышал по Би-би-си, что в первый день Горбачеву не удалось настоять на своем. Лигачев подверг резкой критике его политическую линию в области экономики, по национальному вопросу, по проблемам Германии и единства партии. Бровиков, советский посол в Варшаве, обрушился с резкими нападками на самого Горбачева. Телевидение показало поток генералов, выходивших из Кремля с ничего не выражающими лицами и отказывавшихся от комментариев. И все-таки Горбачев вновь предпринял успешную контратаку. Он убедил весь Центральный комитет, кроме Ельцина, у которого на сей счет были свои идеи, проголосовать за поправку к Конституции, аннулирующую ведущую роль партии, и одобрить либеральный проект новой программы партии для ее утверждения на XXVIII съезде, который должен был быть созван позже в том же году. По своему языку этот проект значительно отличался от заклинаний, содержавшихся в прежних партийных документах. Горбачев, наконец, сам употребил слово «плюрализм» без прилагательного «социалистический». Выражения вроде «социалистический рынок», «социалистическая законность» и другие оруэлловские иносказания были отброшены. Для внешнего мира эти перемены казались малозначительными, какими-то талмудистскими тонкостями. Между тем они знаменовали собой отказ от целого блока укоренившихся идеологических формул, которые не позволяли партии высказывать политически и экономически осмысленные идеи относительно реального мира.

Противники Горбачева внутри партии начали теперь обдумывать новую стратегию, поразительно похожую на ту, которой придерживался его заклятый враг, Ельцин; она предполагала использование институтов России в борьбе против институтов центра. И Ельцин мог, по крайней мере, опираться на призрачные правительственные институты РСФСР. Учитывая, что у РСФСР, в отличие от других Советских республик, не было ни своей собственной коммунистической партии, ни собственных органов безопасности, ни даже Академии наук. Русские не имели ничего против этой видимой дискриминации до тех пор, пока Советский Союз функционировал как действенная замена старой Российской империи. Но когда Союз стал приходить в упадок, они начали призывать к созданию собственных институтов. В частности, требования о создании Российской коммунистической партии стали усиливаться с начала 1990 года. Сторонники Горбачева были от этого в ужасе. Когда я спросил, почему, Лаптев сказал мне, что Российская коммунистическая партия обязательно попадет в руки правых, консервативных поборников порядка, квазифашистских экстремистов.

Надо сказать, что в последние годы существования Советского Союза разделить политические группировки на «левые» и «правые» было нелегко. Гитлеровская партия, как известно, называлась Национал-социалистической партией немецких рабочих. Муссолини, прежде чем стать фашистом, был социалистом. И поскольку крайности часто сходятся, крайне правые в Советском Союзе включали как коммунистических сторонников жесткого курса, так и националистов; их взгляды были порой неразличимы. Позиции же умеренных коммунистов типа Горбачева — людей левых взглядов — эволюционировали в нечто, очень похожее на социал-демократию Западной Европы. Многие из более ранних сторонников Ельцина были «либералами» скорее в английском, нежели американском или континентальном смысле слова.

Горбачев попытался помешать созданию Российской коммунистической партии, но неудачно. Новая партия провела свой Учредительный съезд в Москве в июне 1990 года. Горбачев в начале съезда пространно настаивал на том, что новая партия должна быть подчинена КПСС. На него тут же набросился командующий Приволжским военным округом генерал Макашов, ставший впоследствии крайним националистом наихудшего сорта. К ужасу либералов, Горбачев не уволил генерала за его вопиюще неуместное вмешательство в вопросы внутренней политики. Отвергнув более либеральных кандидатов, делегаты съезда выбрали генеральным секретарем новой партии реакционного партийного секретаря из Краснодара Полозкова. Я слышал от разных лиц, что этот малоизвестный партийный бюрократ — сила, с которой надо считаться. Но когда я посетил его весной 1991 года в официальном центре Российской коммунистической партии, помещавшемся в старом здании на краю комплекса зданий ЦК в Китай-городе, он показался мне маленьким человеком во всех смыслах этого слова. Его последующая ничем не примечательная карьера подтвердила справедливость моего впечатления.

Реакционеры добились новых успехов на XXVIII — и, как оказалось, последнем — съезде КПСС в июле 1990 года. Вопрос был ясен: будут ли аппаратчики все-таки подчиняться руководству Горбачева? Захотят ли они поддерживать его реформы? Есть ли в партии место для самих реформаторов? Ко времени окончания съезда стало ясно, что партия к реформам не готова; было очевидно, что ей нанесен урон, от которого она уже не оправится. Правые вели себя шумно и оскорбительно. Но их главный представитель, Лигачев, был снят с поста при голосовании, и его активная политическая карьера на этом закончилась. Несмотря на недобрые предчувствия, делегаты неохотно проголосовали за горбачевскую программу социал-демократической партии. Столь же неохотно — четверть всех присутствующих проголосовала против — они вновь избрали его генеральным секретарем. Они согласились на серьезную перестройку организации партии, в результате которой были разорваны почти все остававшиеся связи между партией и государством. Впервые после Октябрьской революции ни один член нового политбюро, кроме самого Горбачева, не занимал никакого поста в государственной системе. С политбюро и партией как инструментами власти было покончено.

Именно в этот момент несколько наиболее радикальных реформаторов, не сразу набравшись мужества, вышли из партии. Ельцин предостерег аппаратчиков, что если они не модернизируют партию, то она вместе с ними проделает путь коммунистических партий Восточной Европы. После этого он, Собчак и Попов мерным шагом вышли из зала под крики: «Позор!». За ними последовали немногие. Шеварднадзе и Александр Яковлев остались на своих местах. Но эффектный выход Ельцина из партии вдохнул мужество в тех, кто, подобно Саше Мотову, откладывали отказ от своих партийных билетов из страха потерять работу, а может быть, испытать кое-что и похуже. С этого момента узенький ручеек людей, покидавших партию, превратился в мощный поток.

Но хотя партия была ослаблена, аппаратчики все еще контролировали органы местной власти: в их распоряжении были кабинеты, телефоны, местная пресса и пока — телевидение. Я предупредил Форин Оффис, что, несмотря на поражение аппаратчиков, недооценивать их не следует. В своем дневнике я записал: «Нет ясной картины того, что аппаратчики пользуются большой поддержкой в стране в целом; судя по позиции горняков, эта поддержка очень мала. Поэтому они могут организовывать путч, но не контрреволюцию».

Наряду с борьбой внутри партии шла борьба на улицах. В первые годы перестройки публичные демонстрации были еще запрещены и разгонялись милицией и КГБ, часто с большой жестокостью. Но по мере того как 1989 год подходил к концу, Юрий Афанасьев и его демократические коллеги начали переносить политическое дебаты на улицы. На их призыв откликнулись сотни тысяч дисциплинированных москвичей. Теперь милиция пассивно наблюдала за тем, как рядовые граждане выражают свою глубокую ненависть к партии. К всеобщему удивлению оказалось, что русский народ столь же политически искушен и в той же мере способен на организованный протест, как и восточные немцы. В то самое время, когда в ноябре 1989 года на Красной площади происходил официальный парад, соперничающая демонстрация требовала отмены руководящей роли партии; на ее знаменах было написано: «Рабочие всего мира — простите нас!». В северном городе Воркуте забастовали шахтеры, требовавшие отмены статьи 6. В декабре население Москвы вышло на демонстрацию в ответ на последний призыв Сахарова. Волгоградская партийная организация в пароксизме атавистического идеологического пыла приказала уничтожить несколько частных парников на окраинах города на том основании, что они представляют собой источник «незаконной спекуляции». С волгоградских рынков тотчас исчезли помидоры, народ в ярости вышел на улицы, и в начале следующего года горком партии был снят в полном составе. То же самое случилось с местным партийным руководством в Тюмени. В Чернигове пьяный шофер разбил казенную машину. Багажник открылся, и в нем оказалась масса продуктов из партийного магазина. Партийные боссы забеспокоились, не сметут ли их «стихийные силы» народного гнева, подобно тому, как они смели Чаушеску.

Вечером 4 февраля 1990 года несколько сотен тысяч человек собрались на Крымском мосту возле Парка Горького. Они прошли по Садовому кольцу, мимо Музея Революции на улице Горького до Манежной площади, находящейся прямо под стенами Кремля. Впервые демонстрации оппозиционеров позволили подойти так близко к самому центру власти. Некоторые несли царские флаги и флаги Временного правительства, «созванного в феврале 1917 года», как бы намеренно пытаясь перекинуть мост в докоммунистическое прошлое. Другие несли лозунги: «Долой КГБ!», «Армия, не стреляй!», «Партийные бюрократы, помните о Румынии!». Константин Демахин шел в рядах этих демонстрантов. Шла с ними и Джилл, которая пошла просто посмотреть, а затем присоединилась к общей массе. На Манежной площади к ним обратились Ельцин, Гавриил Попов, Коротич и поэт Евтушенко. Большинство демонстрантов составляли пожилые люди, принадлежавшие к средним классам. Молодежи среди них было сравнительно мало. Несколько человек узнали Джилл, которая недавно выступала по телевидению: «О! Вы жена «нашего» английского посла!».

Вторая демонстрация состоялась 25 февраля — в годовщину падения царизма в 1917 году. Она была кульминационным моментом кампании выборов в Российский парламент. Власти начали намеренно нагнетать напряженность. Советский парламент предостерегал от «гражданской конфронтации». «Правда» опубликовала обращение ЦК к народу с призывом вести себя спокойно. Джилл принесла из университета, где она регулярно давала уроки разговорного английского, слухи о том, что вокруг Москвы концентрируются войска и демонстрация будет подавлена силой. По телевидению Рыжков говорил веско, но угрожающе о необходимости порядка. Я спрашивал себя, не зайдут ли Афанасьев и его единомышленники слишком далеко.

В субботу 24 февраля — накануне демонстрации демократов — московские коммунисты и военные организовали в центре Москвы антиельцинский митинг. На их плакатах были лозунги: «Народ и партия едины!», «Россия для русских!», «Ельцин и его компания — слуги сионизма!». Я в то время этого не знал, но на митинге присутствовали Крючков, Язов и Пуго — люди, которые впоследствии организовали путч 1991 года.

На следующий день рано утром радио сообщило, что Москва окружена войсками. Медицинские службы были приведены в состояние готовности. Некий православный епископ призывал жителей провести день дома. Мы с Джилл прошли по Большому каменному мосту, ведущему через реку к Кремлю, через парк, раскинувшийся под стенами Кремля, в центр города. Все выглядело мирно. Люди прогуливались, радуясь не по сезону теплой погоде. Но в боковых улицах выжидали войска и милиция; там были припаркованы грузовики, предназначавшиеся для того, чтобы заблокировать улицы, и большое количество закрытых фургонов с надписью «Детское питание», — довольно прозрачная маскировка: в солженицынские времена «черные воронки» обычно имели надпись: «Хлеб» или «Мясо». На крышах дежурили снайперы в бронежилетах. В одном из переулков в конце улицы Горького мы осмотрели Церковь Воскресения, находящуюся в хорошем состоянии и усиленно посещаемую. Внутри она вся была увешана великолепными иконами, спасенными из церквей и монастырей, которые были разрушены в 30-х годах. Холеный священник интеллигентного вида читал в высшей степени «подрывную» и сложную проповедь о взаимоотношениях между Богом, человеком и историей. О том, что человек повел себя неправильно в Эдемском саду и в XX столетии, когда попытался поставить себя на место Бога. Отсюда все ужасы недавнего прошлого России, ныне России предоставляется еще один шанс признать Бога и его роль в истории.

Демонстранты вели себя организованно и дисциплинированно — это стало их отличительной особенностью. Они не предпринимали никаких попыток прорваться через кольцо войск вокруг Кремля. И все-таки они снова вышли в массовом порядке, несмотря на угрозы властей. Либеральные политики заявляли по телевидению, что «люди преодолели свой страх». В Кремле на дело смотрели иначе. Когда политбюро собралось, чтобы обсудить события дня, Рыжков утверждал, что одержана победа. Крючков заявил: народ теперь знает, кто хозяин. Протестовать против этих утверждений выпало на долю Бакатина, тогда все еще министра внутренних дел. Да, сказал он, народ был напуган. Иначе на улицах был бы миллион человек, а не каких-то триста тысяч. В следующий раз они сдерживаться не станут. Они двинутся прямо на Кремль, и партии придется обеспечить свою «победу» с помощью танков. Вместо того, чтобы болтать о «победе», власти должны начать переговоры со всеми, кто стоит за реформы. Горбачев напустился на него. Те, кто возглавлял демонстрации, — Попов и прочие, которых он назвал «политическими негодяями», — ничего и никого не представляют, и дискутировать с ними не о чем: «Настоящий рабочий класс еще не сказал своего слова». Бакатин был изолирован. Остальные члены политбюро сплотились вокруг Горбачева.

До сих пор демонстранты не критиковали Горбачева. Однако положение стало меняться. Горбачев сделал новый либеральный жест, оказавшийся крайне неудачным. Он позволил независимым политическим группировкам принять участие в майском параде на Красной площади. Это было пестрое сборище членов демократических профсоюзов, социалистов, кадетов и прочих — их названия напоминали о кратковременном флирте царского режима с демократией в начале века. Некоторые демонстранты несли лозунги, намеренно и грубо угрожавшие партийным бюрократам: «Встаньте с ваших кресел и марш в концентрационные лагеря!», «Вспомните Чаушеску!». Они улюлюкали Горбачеву. Тот в ярости сбежал с трибуны.

То же самое произошло во время парада по случаю годовщины революции в ноябре, в серый денек с падающим и тут же тающим снегом. Горбачев начал довольно хорошо, обратившись к собравшимся не со слова «товарищи», а — «соотечественники». Но потом, как это часто с ним случалось, он бубнил ни о чем целых двадцать минут, так что интерес у людей пропал. Военный парад был организован как всегда безупречно. Последовавшая за ним гражданская демонстрация вновь нарушила сложившийся ритуал. Горбачев, Лукьянов, Ельцин и Попов сошли с трибуны и пошли во главе демонстрантов по площади. Несмотря на тщательную организацию, попадались антигорбачевские лозунги («Помните, что вы все еще Генеральный секретарь», «Когда выезжаете за границу, не забывайте о собственной стране»), призывы к единству, против хаоса и гражданской войны, нападки на экономическую реформу и снижающийся жизненный уровень. Группы пожилых людей несли портреты Сталина и знамена со злобными антисемитскими лозунгами. Еще раз на прилегающих улицах прошли соревновавшиеся друг с другом демонстрации. На полпути с противоположной стороны Красной площади послышалась пара хлопков. Мы подумали, что лопнули воздушные шары. Однако позже мы узнали, что какой-то умалишенный из Ленинграда вытащил обрез и произвел два выстрела в воздух. Никто не пострадал.

На обычном приеме в Кремле в тот вечер Горбачев и Раиса подошли к нам поговорить. Он очень серьезно сказал, что процесс перестройки теперь глубоко укоренился в сознании народа: я, обратился он ко мне, не должен придавать слишком большого значения эксцессам сегодняшних демонстраций — это пена. Я со своей стороны понял это в том смысле, что он хочет, чтобы я передал г-же Тэтчер и другим руководителям в Лондоне оптимистическое сообщение, что он все еще является человеком, которого следует поддерживать. Это был последний прием и последний ноябрьский парад в истории Советского Союза.

Хотя Горбачев не мог найти в себе силы покинуть партию, к весне 1990 года он тоже понял, что в проведении реформ уже не может полагаться на нее. Поэтому он решил учредить новый пост исполнительного президента, на который его изберет советский парламент, выступающий в роли коллегии выборщиков.

Но это все равно не обеспечило ему легитимности на основе прямых всенародных выборов, которой обладал Ельцин после своей победы в марте 1989 года. Вадим Медведев намекнул мне, что дополнительная причина, по которой Горбачев выдвигал свою кандидатуру, состояла в том, что он боялся, что на этот пост в его отсутствие предложит себя Ельцин и одержит победу. Черняев впоследствии рассказал мне, что Горбачев, хотя и неохотно, пришел к идее исполнительного президента по двум причинам. Новые демократические институты, советский парламент и многопартийная система, сказал он, пустили корни поразительно быстро, и при этом — за счет исполнительной власти. Сильная президентская власть устранит отсутствие равновесия и справится с теми коллизиями, которые неизбежно возникнут в результате перемен. Однако сам парламент отнесся к идее без восторга. Станкевич, видный молодой лидер, любимый западным телевидением за то, что он отлично говорит по-английски, настаивал на достаточных гарантиях против злоупотребления властью со стороны нового исполнительного президента. Горбачев пытался заставить его замолчать, но его поддержал Собчак. В качестве альтернативных кандидатов были предложены Бакатин и Рыжков, но они дали самоотвод. Академик Лихачев напомнил депутатам, что он, вероятно, был единственным из всех присутствующих, кто помнил падение царя и последовавшие за этим ужасы. Всякая дальнейшая отсрочка будет означать гражданскую войну. Он обратился к Станкевичу и другим с призывом отказаться от своих возражений. После голосования оказалось, что за Горбачева отдали свои голоса максимум 60 процентов депутатов. Сергей Караганов, один из наиболее известных московских аналитиков и людей, разбиравшихся в политике, сказал мне в тот вечер, что Горбачева в случае дальнейшей отсрочки, вероятно, вообще бы не избрали.

В то самое время, когда Горбачев пытался укрепить свои собственные позиции, усиливая институты советского государства, Борис Ельцин использовал довольно слабые до того институты РСФСР для той же цели. Новый Российский парламент был избран в начале марта 1990 года и просуществовал до тех пор, пока не был разогнан ельцинскими танками в октябре 1993 года. Как и на выборах в советский парламент в предыдущем году, электорату вновь был предложен выбор из нескольких кандидатов. На этот раз коммунисты знали, чего ожидать. Они хорошо организовались и удачно выступили на выборах в провинциальных городах и в сельской местности. Однако в больших городах были избраны известные либералы: правозащитник Сергей Ковалев, диссидентствующий священник Глеб Якунин, вызывавший большие споры биограф Сталина Дмитрий Волкогонов и Владимир Старков, редактор популярного еженедельника «Аргументы и факты», издания, которое Горбачев особенно не любил за то, что оно проводило опросы общественного мнения, якобы документально свидетельствовавшие о падении его популярности.

Когда новый Российский парламент собрался, Ельцин предложил свою кандидатуру на пост председателя. Горбачев пытался убедить членов партии, что они должны голосовать против Ельцина в порядке партийной дисциплины. Однако его усилия не возымели действия. После нескольких голосований 29 мая Ельцин был наконец выбран председателем. Речь, которую он произнес в тот вечер, принимая новую должность, была, как я записал в своем дневнике, «как обычно, бессодержательна, тупа и приятного впечатления не произвела». Однако теперь у него была прочная база для захвата реальной власти и укрепления «России», ее государственных институтов, и ее законов — суверенный противовес горбачевскому Советскому Союзу.

В результате другой сенсационной перемены Гавриил Попов был избран в апреле председателем Московского городского совета — еще одна ключевая позиция в старой коммунистической структуре власти. Станкевич был его заместителем. В июне г-жа Тэтчер посетила Попова в его новом кабинете в московской «ратуше» на улице Горького. Это пышное здание было построено для первого генерал-губернатора Москвы еще при Екатерине Великой. В 1939 году здание было передвинуто на 14 метров, когда Сталин пожелал расширить улицу, и к нему было добавлено еще два этажа. В результате здание, которое могло бы быть, пожалуй, элегантным городским дворцом, превратилось в еще один монумент бюрократии. Внутри пахло новой краской — символ прихода нового начальства. Попов вошел в свой кабинет шаркающей походкой с надетым в честь г-жи Тэтчер галстуком. За ним шел новый председатель городского исполкома, коренастый популист Юрий Лужков, ставший впоследствии его преемником. Советский Союз, сказал Попов, похож на маленького мальчика, который вскарабкался на высокое дерево, а как с него спуститься, не знает. Демократия расширена, но она не имеет экономической базы. Нынешняя волна радикального популизма может отхлынуть и превратиться в правый популизм, который приведет страну обратно к бюрократическому социализму. Горбачев довольно успешно действует в сфере международной дипломатии. Но что касается дипломатии внутренней, дела у него обстоят не так хорошо. Он не может руководить в одиночку, пространство для маневра у него сокращается и руководство сейчас непопулярно на всех уровнях. Г-жа Тэтчер была в восторге: она узнала в Попове настоящего «тэтчериста, верного последователя Милтона Фридмана и Чикагской школы экономики».

Массовая пресса становилась все более нетерпеливой. «Комсомольская правда», печатный орган комсомола, ставшая видным рупором либеральной общественности, напечатала манифест Солженицына «Как нам обустроить Россию». К этому времени идеи Солженицына уже не были особенно оригинальными. Многие из них стали частью общего мировоззрения в Москве. К тому же он не высказывал никаких практических соображений относительно того, как его идеи могут быть претворены в жизнь. Однако в манифесте содержались некоторые великолепные выпады. «Часы коммунизма пробили в последний раз». Упоминание о «пяти годах шумной перестройки» было недоброй стрелой в адрес Горбачева. Сентябрьский номер журнала «Огонек» напечатал «Манифест Крестьянской партии России». Никаких свидетельств того, что такая партия существует в реальном мире, не было. Но язык «Манифеста» был поджигательским!

«Страна накануне голода. В год небывало богатого урожая магазины в городах пусты. Миллионы тонн нашего собственного зерна гниют, а мы покупаем за золото зерно за границей. Это — не следствие глупости какого-нибудь министра, это предсмертные судороги системы, возмездие за десятилетия насилия и надругательства над теми, кто трудится на земле, и над самой землей. В результате чудовищного социального эксперимента русское село приближается к XXI веку разоренным, обезлюдевшим, обнищавшим. Импорт продовольствия — прямая поддержка агроГУЛАГа. Никто кроме русского крестьянина не может накормить Россию. Пора прекратить попытки спасти колхозы — мы должны спасти народ!»

Процесс покорения альтернативного Российского государства достиг кульминации девятью месяцами позже, 12 июня 1991 года, когда в результате выборов, происходивших в ожесточенной борьбе, Ельцин был избран Президентом РСФСР. Была создана легитимная власть, противостоящая старой советской системе. Не будь этого, попытка путча, предпринятая два месяца спустя, могла бы увенчаться успехом. Я не вполне оценил значение произошедшего — меня больше взволновало прошедшее в Ленинграде голосование за восстановление прежнего названия города — «Санкт-Петербург», однако моя запись в дневнике была достаточно здравой.

«Говорят, это были первые демократические выборы в Советском Союзе. Конечно, это не так: выборы в Верховный и местные советы также были по-настоящему демократическими. Однако во время этой избирательной кампании выбор, который предстояло сделать людям, был гораздо отчетливее. В лице конкретных кандидатов были персонифицированы определенные политические проблемы, так что избиратели знали, за что они голосуют. Ельцин олицетворял собой перемены и демократию, Рыжков — осторожность и старые приемы, Бакатин был за Горбачева и либерализм, Макашов — за «железную руку». Пятый кандидат, Жириновский, глава либерально-демократической партии, считался большинством избирателей клоуном или — тоже альтернатива? — кандидатом от КГБ (!). Поэтому весьма знаменательно, что Ельцин получил около 56 процентов голосов, Рыжков — около 20, а Бакатин и Макашов — около 30. Жириновский проводил подчеркнуто русскую шовинистическую линию. В некоторых местах он добился весьма неплохих результатов и в целом собрал около 7 процентов голосов. Однако результаты, полученные им на выборах, не могут служить основанием для каких-либо выводов».

Через несколько дней после выборов мы дали небольшой обед в честь Станкевича и его жены, а также еще двух русских супружеских пар. Правительство Татарстана, сказал Станкевич, бойкотировало выборы. Русских депутатов, отправившихся в Казань, чтобы быть наблюдателями на выборах, не выпускали из их гостиницы, а тем временем враждебная толпа проводила демонстрацию за стенами гостиницы на улице…

Через два дня депутатам посоветовали уехать из города ради их же собственной безопасности. Станкевич находился во власти мистического великорусского шовинизма. Россия может себе позволить потерять балтийские республики и Украину. Но если Татарстан и другие автономные республики выйдут из подчинения России, говорил он, это будет означать конец России как исторического государства. Присутствующие почувствовали, что у них кровь стынет в жилах, когда он добавил, что этому необходимо помешать любыми средствами, вплоть до применения военной силы. На минуту я подумал, что этот сухой человек мог бы стать Сен-Жюстом Второй русской революции. Судьба его оказалась менее драматичной. В ельцинский России он попал в скандал, а может быть, был ложно обвинен в причастности к скандалу, связанному с растратой денег за концерт на Красной площади, и попросил политического убежища в Польше.

Итак, к осени 1990 года Горбачев упустил из рук инициативу. Он не воспользовался своими новыми полномочиями Исполнительного президента ни для того, чтобы продвинуть экономическую реформу, ни для того, чтобы подчинить себе экстремистов левого и правого толка. Его тактика действий из центра не давала результата. Наиболее видные реформаторы потеряли веру в него и стали поддерживать «Россию» и Ельцина. Реакционеры были глубоко возмущены тем ущербом, который он нанес международному положению Советского Союза и целостности самого Союза. Простому народу крайне наскучили и раздражали его бесконечные тирады по телевидению; люди больше не надеялись на него. Однако он не сдавался. В ноябре Горбачев попросил у советского парламента дополнительных полномочий, права формировать кабинет министров, непосредственно подотчетных ему, и учреждения поста вице-президента. Парламент удивительно послушно проголосовал за представление ему полномочий, которые он просил. Это походило на новую победу. Я полагал, что это блеф. На мой взгляд, не было никаких оснований полагать, что Горбачев использует свои новые полномочия более эффективно, чем он это сделал с первыми, которые были ему предоставлены весной. Он уклонялся от решения проблем, реагировал на свершившиеся события вместо того, чтобы их предвидеть. Его авторитет заметно падал. Алкснис, один из «черных полковников», возглавивший шумную группу реакционеров в вооруженных силах, попал в болевую точку, когда поднялся и заявил Горбачеву, что если в течение тридцати дней он не восстановит порядок в стране, парламент потребует его смещения.

Я получил некоторое представление о настроении Горбачева в это время, когда сопровождал Верховного Главнокомандующего НАТО генерала Галвина при встрече с ним 13 ноября 1990 года. Горбачев нервничал и пытался оправдываться. Он сообщил нам о том, что только недавно провел пять часов с военными депутатами со всей страны. «Один полковник» (это был Петрушенко) набросился на него за то, что он принял Нобелевскую премию. В прежние времена, заметил Горбачев, этот полковник уже не был бы ни полковником, ни депутатом. После этого он начал страстно защищать перестройку. Это не поверхностная перекраска, а фундаментальный процесс перемен, затрагивающий интересы каждого гражданина в стране. Когда он начинал этот процесс, в обществе царил большой энтузиазм. Теперь, когда начались настоящие перемены, условия становятся более трудными, в том числе, конечно, и для армии. Некоторые даже спрашивают, надо ли было вообще вступать на этот путь. Но преобразования такого масштаба не могут быть гладкими. Достаточно обоснованно Горбачев указал на то, что г-жа Тэтчер сочла довольно трудной перестройку сталелитейной промышленности Англии, что было сравнительно небольшой задачей. Никто ранее не пытался проводить реформы в России без кровопролития или гражданской войны. Иностранцы критикуют его за то, что он не продвигается вперед быстрее. Но ведь, надо думать, он лучше знает свою страну, чем иностранные критики? Неужели они и в самом деле не видят, как много достигнуто, начиная с 1985 года? Разве это дело — критиковать его тактику, якобы противоречащую его стратегии? Он будет продолжать следовать своим приоритетам: рыночная экономика; правовое государство и новые отношения между государствами, входящими в Союз. Он будет терпеливым и терпимым. Но если Конституция окажется в опасности, он будет действовать решительно. В его заявлениях все чаще звучала угрожающая нота.

Крен вправо казался теперь неизбежным. Горбачев зашел очень далеко в разрушении власти старых лидеров, особенно партии. Он образовал для либеральных сил пространство, позволяющее им создать действенные организации с настоящими программами реформ, дисциплиной и решимостью претворить их в жизнь. Но вместо того чтобы поддерживать его, либеральная интеллигенция тратила много времени на бесполезную междоусобную борьбу — слабость, которой русская интеллигенция страдала более ста лет. Поскольку либералы не продемонстрировали сколько-нибудь убедительно своего организационного единства, неудивительно, что прежние правители вновь начали поднимать голову. Это были люди, все еще занимавшие позиции, дающие реальную власть, и обладавшие опытом использования этой власти.

Егор Яковлев заметил в конце ноября, что Горбачев ведет себя как человек, загнанный в угол. Ему приходится вступать в союз с правыми силами — армией и КГБ. Либералы не способны обеспечить ему надлежащую поддержку. Яковлев зловеще добавил, что Лукьянов, которого мы все считали одним из ближайших союзников Горбачева, теперь перешел на сторону правых.

Деятели первых светлых дней перестройки начали сходить со сцены. Первым был Бакатин, либеральный коммунист, которого сам Горбачев назначил министром внутренних дел и которого теперь он уволил для умиротворения реакционеров. «Черные полковники» открыто ликовали. Они публично хвастались, что следующим в их списке числится Шеварднадзе. И действительно, 20 декабря Шеварднадзе сообщил парламенту, что он уходит с поста министра иностранных дел. Он говорил очень эмоционально, обвиняя демократов в том, что все попрятались, и предостерегал об угрозе новой диктатуры. В конце он заявил: «Я считаю, что уйти в отставку — мой долг как человека, как гражданина и как коммуниста. Я не могу смириться с тем, что происходит в нашей стране, и с теми испытаниями, которые ждут наш народ. И все-таки я верю, что диктатура не добьется своей цели, что будущее принадлежит демократии и свободе».

К тому времени, когда я добрался в тот день до Дворца съездов, депутаты начали говорить после ошеломленного молчания. Академик Лихачев сказал, что советская внешняя политика — единственная полностью успешная сфера перестройки и призвал депутатов своим голосованием убедить Шеварднадзе остаться. Другие либералы призывали к единому отпору угрозе диктатуры и гражданской войны. Они обвиняли Горбачева в том, что он стал заложником людей в погонах, и нападали на Шеварднадзе за то, что тот покидает свой пост под огнем. «Черные полковники» захлебывались от избытка чувств. После этого говорил Горбачев, спокойно, без драматических эффектов — говорил так, как того требовала обстановка, и как он уже довольно давно не говорил. У него нет никаких важных известий о том, что какая-то «хунта» готовится захватить власть. В период трудного перехода порядок действительно необходимо поддерживать. Но сильное руководство совсем не то же самое, что диктатура. Шеварднадзе поступает неправильно, отказываясь от борьбы, — он еще может сделать много полезного. В заключение Горбачев призвал парламент проголосовать за продолжение нынешней советской внешней политики и за дальнейшее исполнение Шеварднадзе своих обязанностей. Поддавшиеся убеждению депутаты сделали так, как им было сказано, но Шеварднадзе был неумолим.

Мне было неясно, какого рода «диктатуры» опасался Шеварднадзе: слишком могущественного Горбачева или Горбачева, ставшего заложником генералов. Когда я посетил его через пару месяцев в его новом Институте внешней политики, он никак не просветил меня на этот счет. Возможно, самое простое объяснение состояло в том, что он уже знал о планах предстоящего, удара по республикам, не мог их достаточно отчетливо раскрыть, а потому выбрал этот драматический жест.

Горбачев теперь лишился своих наиболее важных советников. Бакатин был уволен, Шеварднадзе ушел, Яковлев отошел в сторону. В середине декабря Рыжков заявил парламенту: «Перестройка, какой мы ее замышляли, провалилась». Затем у него случился инфаркт и он ушел в отставку. К концу года команды первоначальной перестройки более не существовало. Чтобы заменить прежних, Горбачев обратил свой взор на правых политиков — консервативных служак старого советского образца. Первым был Борис Пуго, сменивший Бакатина на посту министра внутренних дел. Пуго был в свое время главой КГБ в Латвии, а затем Первым секретарем латвийской компартии. Это был мягкий, внушающий доверие человек с тихим голосом, доброжелательным выражением лица, почти лысый и с кустиками волос над ушами, — по мнению Черняева, вполне порядочный человек. Новым министром иностранных дел был симпатичный Бессмертных, профессиональный дипломат, которого перетащили с только что занятого им поста посла в Вашингтоне. Он приехал в Москву вместе со своей плачущей женой и грудным ребенком. Кандидатом на новый пост вице-президента был Геннадий Янаев, бывший профсоюзный деятель с довольно темным прошлым. Он тоже говорил тихим голосом, курил папиросу за папиросой, а его седые волосы были так тщательно причесаны, что я заподозрил на нем парик. Парламент одобрил его назначение лишь после сильного нажима Горбачева.

Но самой главной фигурой в новом правительстве был Валентин Павлов, преемник Рыжкова на посту премьер-министра. В прошлом министр финансов, он походил на пухленького веселого гнома (Джилл считала его фигурой гораздо более зловещей — не гномом, а, скорее, троллем). Стриженный под «ежик», он имел манеру глупо хихикать и подмигивать. Непочтительные русские прозвали его «свиноёж». Из всех советских политических деятелей, каких я встречал, он был наименее привлекательным. Он был циничен, редко говорил правду и, как выяснилось во время его встреч с Джоном Мэйджором и г-жой Тэтчер, к тому же плохо разбирался в экономике. Вскоре после вступления на свой пост, демонстрируя поразительное невежество, глупость, безответственность и ксенофобию, премьер-министр второй могущественной страны мира публично обвинил западные банки в том, что они замышляют наводнить Советский Союз рублями, чтобы вызвать крах правительства и падение Горбачева, давая тем самым западным бизнесменам возможность скупить советскую промышленность по бросовым ценам. Крючков поддержал эту дикую идею в выступлениях по телевидению и радио, заявив, что КГБ располагает доказательствами этого. Павлов хвастался, что он разрушил заговор в один миг — «не за несколько дней, а всего за несколько часов». Я не замедлил поставить в известность людей в советском правительстве, с которыми поддерживал постоянную связь, о том, какой серьезный ущерб подобные заявления могут причинить Советскому Союзу. Однако, несмотря на непривлекательные качества Павлова, мои друзья предупредили меня, что недооценивать его не следует. Они говорили, что «этот парень очень хорошо разбирается в цифрах», что он сильный, беспощадный и умелый политик, опасаться которого есть основания даже у Горбачева. 14 января, в разгар кризиса в Прибалтике, парламент беспрекословно проголосовал за его утверждение.

Таким образом, к середине января 1991 года Горбачев расставил по местам всех тех людей, которые семь месяцев спустя его предали.

В конце 1990 года на территории Латвии произошло несколько небольших взрывов. Власти возлагали вину за них на националистов, я же считал, что с такой же вероятностью это могла быть провокация советских спецслужб или местных русских. В день Нового года мой итальянский коллега сказал мне, что после разговоров с Черняевым и другими один итальянский коммунист, прибывший в Москву погостить, пришел к заключению, что русские воспользуются предстоящей войной в Персидском заливе как прикрытием для своих действий в прибалтийских республиках, точно так же, как они использовали Суэцкий кризис, чтобы замаскировать свое нападение на Будапешт в ноябре 1956 года. Я отнесся к этому скептически. Горбачев публично поддержал американцев в вопросе по Ираку. Репрессии в Прибалтике нанесли бы серьезный урон его репутации за границей и внутри страны. Я полагал, что он будет противиться нажиму тех, кто требует поддерживать порядок силой. Я ошибался.

2 января 1991 года войска Министерства внутренних дел заняли помещения государственных издательств в Риге и Вильнюсе. На следующий день я посетил Черняева. Он притворялся, что верит официальной версии. Но как не раз делал это и в прошлом, он заявил, что прибалты в конце концов неизбежно выйдут из Союза. Он категорически настаивал на том, что Горбачев не прибегнет к силе. Я предупредил его о серьезных последствиях, которые имело бы применение силы для отношений Советского Союза с Западом. Спустя несколько дней в Лондоне Дуглас Херд спросил меня, что нам придется делать, если в Прибалтике будут применены репрессии. Я напомнил ему, что в прошлом году мы согласились с утверждением Советов о том, что кровавое вмешательство армии в Баку предотвратило еще более серьезное насилие. Однако при этом мы ясно дали понять, что не согласимся с подавлением демократических свобод и прав человека. Взрывы в Латвии похожи на сознательную провокацию. Если будет применена сила, нам придется высказать свое мнение по этому поводу. И все-таки провал перестройки не является неизбежным. Не надо допускать, чтобы отдельные инциденты, будь то положительные или отрицательные, оказывали на нас слишком большое влияние. Когда я покидал Форин Оффис, уже начали поступать сообщения о гораздо более серьезном событии. Советские десантные войска вступают в Латвию и Литву, «чтобы произвести облаву на лиц, уклоняющихся от призыва», — весьма слабый предлог. Быть может, думал я, Горбачев в конце концов станет заложником армии, как я и опасался.

События, подобные нынешнему, происходили уже не в первый раз. Весной 1990 года Москва проводила упорную кампанию экономического давления и политического запугивания в отношении Литвы, и в то же самое время делала вид, будто ведет переговоры с литовским президентом Ландсбергисом. В разгар этого кризиса Министерство иностранных дел закрыло Литву для иностранных дипломатов. На этот раз Министерство не возражало, когда я отправил Дэвида Мэннинга, начальника политического отдела посольства, в Таллин, а Дэвида Логана, преемника Ноэля Маршалла на посту моего заместителя, — в Ригу и Вильнюс, чтобы встретиться с местными политическими деятелями и получить информацию о развертывающихся событиях. На протяжении всего кризиса мои коллеги звонили по телефону из столиц прибалтийских республик, а иногда из осажденных зданий парламента, дополняя информацию, потоком поступавшую на старенький факс посольства. Балтийские руководители были благодарны за присутствие наших дипломатов. Наши контакты с ними поддерживались специалистом по Прибалтике Сьеном МакЛеодом, благодаря чему из всех московских посольств наше было наиболее информированным.

В четверг 10 января Горбачев направил литовскому парламенту угрожающее послание. Он ссылался на «требования» литовских рабочих и других слоев об установлении президентского правления. Он предлагал литовцам отозвать все свои «антиконституционные акты». Никакого последнего срока в послании не указывалось, но тон зловеще напоминал тот, которым русские пользовались перед вторжением в Чехословакию. На следующий день литовское Министерство иностранных дел позвонило в посольство, чтобы сообщить, что десантники захватили здание издательства и Министерство обороны в Вильнюсе на том основании, что здания «технически» принадлежат Москве или советской коммунистической партии. Солдаты не пытались занять парламент или арестовать правительство, так что, видимо, они действовали в рамках закона. Однако они стреляли настоящими пулями. Хотя о жертвах не сообщалось, один из наших друзей-журналистов позвонил своей жене и рассказал, что сам видел, как солдаты стреляли в человека, который поливал их с верхнего этажа водой. Я предупредил Лондон о растущей вероятности того, что Москва применит силу. В полночь телевидение Би-би-си, которое мы могли теперь принимать в посольстве, показало улицы Вильнюса: танки, возмущенные толпы, — совсем как в Праге в 1968-м.

Рано утром на следующий день, в воскресение 13 января танки и войска штурмовали телевизионный центр в Вильнюсе. Было убито примерно 13 человек. Советские военные заявили, что их призвал «Комитет национального спасения». Литовский парламент, невзирая ни на что, продолжал заседать. Советское правительство пребывало в смятении. Официальные гражданские и военные представители выступали со все более противоречивыми заявлениями, часть которых была явной ложью. Поздно вечером я был приглашен в Министерство иностранных дел к Ковалеву — престарелому и больному заместителю министра иностранных дел, имевшему вид потрепанного хищника, — тому самому, который страшно сердился на меня из-за инцидента с взаимным изгнанием дипломатов и журналистов в мае 1989 года. Я вошел в пустынное здание министерства, когда наступала уже ночь, и обнаружил, что там находились также американский, немецкий, французский, итальянский и финский послы. Ковалев вошел, тяжело дыша. Я ожидал, что он начнет бушевать. Вместо этого он проявил совершенно несвойственную ему нервозность. Горбачев лично приказал ему объяснить, что он твердо намерен разрядить напряженность в Литве политическими, а не военными средствами. Никто в Москве не знает, кто входит в «Комитет национального спасения». Местный гарнизон в Вильнюсе действовал по своей собственной инициативе. Убито всего три человека, из них двое — военные. Ковалев просил нас заверить наши правительства, что советская политика остается неизменной. Это было поистине странное и неубедительное заявление. Многие факты не соответствовали действительности. В телевизионной программе новостей, передававшихся в тот вечер, Пуго говорил обратное почти всему тому, что сказал Ковалев.

За этим последовали беспорядки в соседней Латвии. Еще один анонимный «Комитет национального спасения» грозил захватить правительственный центр в Риге. Попытка организовать митинги протеста русских меньшинств в прибалтийских республиках провалились. Латвийские граждане ответили сооружением баррикад. Латвийский премьер-министр сказал Дэвиду Логану: «Они помнят 1940 год (когда латыши не оказали сопротивления советскому вторжению) и намерены на этот раз вести себя более ответственно». 15 января советские войска штурмовали милицейскую академию и милицейский участок и разрушили часть баррикад. Здесь тоже были убитые.

Советская печать, телевидение и радио воспользовались свободой, которую им дал Горбачев, чтобы обрушиться с руганью на него и его правительство. Поначалу официальные программы новостей почти полностью вернулись к доперестроечной нудной тенденциозности. Но критически мыслящий зритель умел понимать между строк. Одна дикторша подчеркнуто объявила, что она читает официальный бюллетень, потому что никакой другой информации нет. Собчак, выступая по ленинградскому телевидению, высмеял утверждение Горбачева, что он не знает, кто несет ответственность за расправы. Печать вела себя совершенно раскованно. «Московские новости» озаглавили первую полосу «Кровавое воскресенье». Статьи, помещенные на этой полосе, наносили Горбачеву тяжелые и болезненные удары. С заглавных букв шапки на первой странице «Московского комсомольца», газеты московской коммунистической молодежной организации, стекали капли крови. «Комсомольская правда» напечатала интервью Бакатина, находившегося ныне не у дел. Он спрашивал, почему Горбачев не отмежевался от убийств, и выражал недоумение, почему КГБ и министерство внутренних дел не в состоянии выяснить, кто стоит за теневым «Комитетом национального спасения». Только «Правда» напечатала в передовице призывы «крестьян и рабочих» прибалтийских республик к введению президентского правления.

Пуго, Язов и сам Горбачев все больше запутывались в сети противоречий. Существуют ли в действительности «Комитеты национального спасения» или нет? Действительно ли прибалты стали стрелять первыми? Действовали ли местные войска по собственной инициативе или по приказу Москвы? В парламенте Горбачев почти лишился дара речи от возмущения, вызванного критикой со стороны печати, и предложил приостановить действие закона о свободе печати. Он признал, как это делал и раньше, что прибалты имеют право выйти из Союза. Однако это должно делаться в соответствии с законом и после референдума. Оцепеневшие депутаты слушали в мрачном молчании. Горбачев сам жил где-то в заоблачных высях. Снабжаемый тенденциозно трактуемой Крючковым информацией, он все еще верил, что большинство прибалтов хочет остаться в Союзе. Эта вера была в скором времени подорвана, когда референдумы, проведенные в Латвии и Эстонии, куда пришло большинство граждан, показали, что 73 процента участников проголосовали за независимость. В разговоре с моим американским коллегой Горбачев признался, что подвергался «адскому» давлению.

Его ближайшие коллеги старались делать вид, что все обстоит наилучшим образом. Лаптев, Петровский, Примаков убеждали меня, что Запад не должен бросать Горбачева на произвол судьбы, что мы должны ему верить и не играть на руку сторонникам жесткого курса. Черняев был таким удрученным, каким я его еще никогда не видел; он был очень уязвимым, что было ему несвойственно, говорил оправдывающимся тоном, но был как всегда очень вежлив. Тамара Александровна, его чудесная пожилая секретарша, была столь же мрачна. Черняев с горечью говорил о «дезертирстве» Шаталина и Петракова, экономических советников Горбачева, которые подали в отставку, обставив это шумной рекламой. С большим чувством Черняев сказал, что сам он останется с Горбачевым до конца. Если бы основные политические принципы Горбачева действительно изменились, он бы тоже ушел. Горбачев не может контролировать все, но его за все винят. Не проверив фактов, люди ставят под вопрос его политику и даже его добросовестность. Западные руководители — друзья лишь в хорошую погоду. Теперь, когда Горбачев находится в действительно трудном положении, они больше его не поддерживают. Черняев мечтательно спрашивал, обстояли бы дела иначе, если бы г-жа Тэтчер все еще находилась у власти. Я тогда не знал, что он написал Горбачеву страстное письмо об отставке, в котором заявлял ему в самых жестких выражениях, что тот утратил доверие народа, что рискует уничтожить все, чего достигла перестройка, отдавая громадные политические преимущества в руки своему сопернику, Ельцину, и что это — начало конца Советского Союза. Письмо осталось неотправленным. Сначала Тамара Александровна отказалась его печатать, потом она заперла его в своем сейфе и всячески увиливала от ответа, пока, наконец, не убедила Черняева, что сейчас неподходящий момент покидать своего лидера, «попавшего в окружение». В разговоре со мной он пользовался ее аргументами.

Чтобы подбодрить Черняева, я послал ему выдержку из речи Тургенева на церемонии открытия первого памятника Пушкину в 1880 году.

«…Оплакивать прежнее, все-таки относительное спокойствие, стараться возвратиться к нему — и возвращать к нему других, хотя бы насильно — могут только отжившие или близорукие люди. В эпохи народной жизни, носящие названия переходных, дело мыслящего человека, истинного гражданина своей родины — идти вперед, несмотря на трудность и часто грязь пути, но идти, не теряя ни на миг из виду тех основных идеалов, на которых построен весь быт общества, коего он состоит живым членом».

Горбачев позже передал мою записку Бессмертных, Язову и Моисееву. Они не узнали цитату и решили, что это было написано одним из авторов периода перестройки.

Наиболее действенно выступили против происшедшего Ельцин и, как это ни странно, Православная церковь. Сразу после расстрелов Ельцин полетел в Таллин, подписал совместное заявление с тремя балтийскими лидерами и выступил по телевидению, указав на серьезную угрозу демократии, нависшую отнюдь не только над прибалтийскими республиками. В речи, фактически равнозначной призыву к мятежу, он призвал русских в советской армии не участвовать в подавлении демократических институтов. Заявление патриарха Алексия было столь же сильным; оно было распространено по всей стране в газете «Известия». Патриарх заявил, что обе стороны допустили ошибки, но наибольшая ответственность лежит на правительстве. Он напомнил солдатам, что они находятся не в завоеванной чужой стране, что жители Литвы — их сограждане, независимо от национальности. «Тщательно все взвесив, я должен сказать, что применение военной силы в Литве — серьезная политическая ошибка. На языке Церкви это грех». Хризостом, православный епископ Литвы, был еще более резок. На похоронах вильнюсских жертв он сказал: «В том, что происходит здесь, виновны русские власти. Русскому народу должно быть стыдно». Выступая по телевидению, он обвинил Горбачева в том, что он обманывает народ. Подобные выражения, исходящие от обычно угодливой Православной церкви, были беспрецедентной апелляцией к самым глубинным инстинктам русских.

Таким вот образом впервые со времен Октябрьской революции советский кризис развертывался на глазах всей общественности. Никто не мог сослаться на то, что он не знает, о чем идет речь. В демонстрации, организованной газетой «Московские новости» 20 января, участвовало до полумиллиона человек (по более поздним оценкам — 100 тысяч, все равно цифра очень большая). Одним из ее участников был Саша Мотов. Он впервые добровольно принял участие в политической демонстрации. Он не остался в стороне, потому что осуждал расстрел армией гражданского населения.

Через неделю после расстрелов я изложил свои мысли в письме в Форин Оффис. Политика Горбачева в отношении прибалтов проводилась зигзагообразно на протяжении полутора лет. При любом из его предшественников танки, разумеется, вошли бы при первых признаках нарушения дисциплины. Поскольку советская политика дала крен вправо, шансы добросовестных переговоров заметно уменьшились. Военные и реакционеры в партии усилили нажим на правительство, требуя восстановить порядок в республиках. Горбачев, наверное, решил, что надо их послушаться, чтобы сохранить свою власть. «Твердолобые» осуществили план, который так хорошо сработал в Чехословакии в 1968 году: создав «Комитет национального спасения», ввели войска, чтобы восстановить старый режим. Однако, исполняя его, наломали дров. Войска вошли раньше, чем можно было подготовить местное население к радушному их приему. Публично прокламируемая политическая линия правительства была противоречивой и неправдоподобной. Горбачев не мог уйти от ответственности. Либо он сам был инициатором плана как необходимой меры для сохранения Союза, либо он поддержал и одобрил инициативу реакционеров, либо он был их пленником и утратил контроль над событиями. Может быть, он считал, что выдержать этот ураган способен только он. Может быть, он думал, что его союз с реакционерами — необходимый временный маневр, после чего он сможет продолжать осуществление своей долгосрочной стратегии, целью которой была модернизация и демократизация Советского Союза. Однако такой крайний тактический оппортунизм был в высшей степени опасен.

Мой вывод был бы еще суровее, знай я в то время, что почти годом раньше, 22 марта 1990 года, политбюро с одобрением заслушало план генерала Варенникова объявить в прибалтийских республиках чрезвычайное положение, ввести президентское правление, разместить три армейских полка по требованию местных «патриотов» и арестовать руководство. Это было почти буквальное повторение пражского сценария 1968 года. План не был принят, но Черняев слушал выступления ораторов с ужасом. На следующий день он выразил свое чувство протеста Горбачеву, который велел ему успокоиться и не лезть не в свое дело.

Генерал Варенников начал немедленно экспериментировать с проведением в жизнь отдельных элементов своего плана. Тогда из этого ничего не вышло, но в январе 1991 года он привел его в исполнение почти буквально. Спустя несколько лет Черняев сказал мне, что он пришел к убеждению, что именно Варенников отдал приказ о расстрелах в Вильнюсе, не сказав об этом ни Горбачеву, ни кому-либо еще. Это было в характере Варенникова. Тем не менее, это не освобождает Горбачева от моральной ответственности.

Однако это еще не все. После пяти лет перестройки стало гораздо труднее утвердить прежнюю власть старым способом: Шеварднадзе вышел в отставку демонстративно и уцелел. Ельцин призвал русских солдат не подчиняться приказам. Либеральная печать напала на советского президента, называя его по имени и не стесняясь в выражениях, и призвала не только правительство, но и весь режим уйти со сцены. Это была качественная перемена. В добрые старые времена недостатки плана никак не изменили бы конечный результат. Республики были бы приведены в подчинение, сколько бы смертей для этого ни потребовалось. Однако советская политика была теперь слишком сложной для того, чтобы люди, претендовавшие на роль нового авторитарного правительства, действовали старым методом.

Я полагал, что здесь сыграл свою роль также другой, еще более глубокий фактор. Старомодный шовинизм был еще силен. Но позиции русских людей, по-видимому, менялись. Возможно, писал я в Лондон, они утрачивают свою имперскую волю. Дальнейшие репрессии в отношении прибалтов могут поощрить другие республики, и особенно Украину, не подчиняться Москве, окончательно подорвать всякие перспективы успешной экономической реформы и вызвать отчуждение Запада со всеми вытекающими отсюда политическими и экономическими последствиями, а также последствиями в сфере безопасности. Если балтийский кризис выйдет из-под контроля, он может сочетаться с развалом экономики, что будет знаменовать начало гражданской войны, масштаб которой будет расти и может стать массовым. А с такой войной даже решительная авторитарная попытка силой установить порядок может провалиться. Перед лицом такой альтернативы, полагал я, обе стороны, возможно, готовы к переговорам не о самом принципе независимости прибалтийских государств, а о том, как скоро и каким образом этот принцип осуществить.

Первая реакция Запада на события в Вильнюсе была не слишком серьезной. В ночь после расстрелов президент Буш появился на телевидении. Он выглядел слабым и измученным, совсем не так, как выглядел человек, собиравшийся вовлечь свою страну в войну в Персидском заливе. Он признал, что, разговаривая ранее в тот день довольно долго с Горбачевым, он не обсуждал с ним вопроса о Литве. Почти столь же уклончиво вел себя Джон Мэйджор, посетивший своих солдат в Персидском заливе. Я решил, что как тот, так и другой не хотели портить свои отношения с Москвой накануне войны. Если это так, то советские «твердолобые» все рассчитали правильно. Дуглас Херд был настроен, пожалуй, более решительно: если Москва будет продолжать репрессии в Литве, сказал он, это неизбежно отразится неблагоприятно на наших двусторонних отношениях.

Сам я считал, что нам надо поддерживать контакт с Горбачевым. Такого же мнения было и британское правительство. Через два месяца после расстрелов, в первую неделю марта, Джон Мэйджор совершил свой первый визит в Москву, встретился за завтраком с представителями Прибалтики и побеседовал с Горбачевым. Вскоре после этого приехал Дуглас Херд. В результате этих визитов наши отношения с Горбачевым восстановились. Однако Горбачев уже никогда больше не пользовался на Западе прежним доверием и расположением. В среде русских либералов он был окончательно дискредитирован. Пока еще не власть, но баланс влияния и доверия постепенно склонялся в сторону Ельцина. Во второй половине февраля в Москве состоялись еще две массовые демонстрации в его поддержку, а образ народного героя укрепился благодаря его регулярным выступлениям по телевидению.

Горбачев сам учился на своих ошибках, но очень медленно. 26 февраля он выступал в Минске. Это был первый за долгое время его выезд за пределы столицы. Речь его состояла из энергичных нападок на «демократов» (кавычки — его). Она была удручающе старомодной и несвоевременной. Он поносил Ельцина, Попова за то, что они насмехаются над «социалистическим выбором» страны, за то, что они открыто вступили на антикоммунистический путь и пытаются поднять свою популярность, обращаясь к народу через голову правительства и парламента. Эта «необольшевистская» тактика может привести страну к гражданской войне. Странное в этой тираде, подумал я, то, что она на руку как раз «демократам». Люди в Советском Союзе дошли до того, что их уже просто тошнило от «социалистического выбора» и они искали иных путей. Меня поразило также употребление Горбачевым слова «большевики». В прошлом он использовал бы его для высочайшей похвалы. Однако негативный оттенок, который он ему придал, воспринимался как нечто само собой разумеющееся.

Месяцем позже Горбачев едва не зашел слишком далеко. Лояльные коммунисты в Российском парламенте потребовали проголосовать за вотум недоверия Ельцину. Дебаты должны были состояться на чрезвычайной сессии в Кремле 28 марта. Юрий Афанасьев и другие лидеры «Демократической России» (политическое движение, которое еще не оформилось в партию) планировали в этот день провести демонстрацию в поддержку Ельцина. Крючков сказал Горбачеву, что демонстранты намереваются штурмовать Кремль. Горбачев запретил демонстрацию. Демократы настаивали на том, что она должна состояться. Это был первый случай, когда они не подчинились президенту. Похоже было, что на этот раз произойдет то, чего все боялись и чего до сих пор удавалось избежать — кровопролитие в самой Москве. Утром того дня, на который намечалась демонстрация, я предупредил Форин Оффис, что никто не знает, как ответит народ и какова будет реакция армии и милиции, если правительство решится отдать приказ о применении силы. Горбачев и его противники до сих пор всегда в последнюю минуту отступали от края пропасти. Я подозревал, что так будет и на этот раз. Однако реальная опасность насилия существовала.

Все утро боевые машины пехоты (БМП) и танки сосредоточивались в ключевых пунктах города. Танки — группами по три, — появление которых Бакатин предсказал еще годом ранее, охраняли мосты через реку около посольства. В городе было размещено около 50 тысяч солдат. К нам на обед пришел Собчак — он провел утро в Российском парламенте. Он считал, что Афанасьев и его сподвижники поступают неправильно, ведя дело к конфронтации. Ему не удалось уговорить их провести демонстрацию в Лужниках вместо того, чтобы пытаться прорваться в центр города. Если правительство не отступит, к вечеру могут начать стрелять и прольется кровь. Для Горбачева это будет конец. Впрочем, Горбачева в любом случае можно считать сданным в архив. Теперь уже ясно, что Ельцин может добиться избрания Президентом России, даже если сегодняшний вотум доверия будет не в его пользу. Настоящие решения, продолжал Собчак, принимаются теми, кто прячется в тени, за спиной Горбачева, прежде всего — Лукьяновым. Лукьянов походит на «серого кардинала». Люди называют его «служакой». А на самом деле он обладает недюжинным интеллектом; это реакционер, наделенный большой силой воли. «Как Сталин», — заметил я.

В 6 часов Си-эн-эн показывало десятки тысяч дисциплинированных граждан (среди них был, конечно, Константин Демахин), устремляющихся на улицы и собирающихся возле памятника Маяковскому на улице Горького, несмотря на ясное предостережение правительства. Российские депутаты подавляющим большинством голосов решили послать своего спикера Руслана Хасбулатова к Горбачеву, чтобы сказать ему, что они не будут продолжать свою сессию под дулами орудий. После весьма эмоционального разговора Горбачев пообещал убрать войска. Услышав эту весть, депутаты прекратили заседание, чтобы примкнуть к демонстрантам. Когда поздно вечером войска покидали город, на улицах валил снег.

Для Горбачева это было огромное поражение. Реакционеры наверняка обвиняли его в том, что он «сломался» под натиском толпы. Сама же толпа теперь ненавидела и презирала его. Казалось, что вопрос только во времени, когда он будет смещен и на его место, может быть, действительно придет новое руководство во главе с Ельциным. Но я не верил в то, что Лукьянов, Крючков, Пуго и прочие сдадутся так легко. Я проснулся среди ночи, мысленно сочиняя телеграмму, содержавшую политическую эпитафию Горбачеву.

В это трудное время политика не была всем, хотя все несло на себе политический оттенок. В годы коммунизма Пасху праздновали с минимальной помпой, даже в крупных церквях это делалось как-то тайком, священников и прихожан, особенно при Хрущеве, травили хулиганы, которых подсылал КГБ. Но в апреле 1991 года, впервые за 70 лет, улицы Москвы были увешаны плакатами с пожеланиями счастливой Пасхи. Мы сами отметили в тот год этот праздник с отцом Олегом в его приходе в селе Татищев Погост. Мы проехали сто километров на север от Москвы. Местность выглядела самым неприглядным образом: погода была на перепутье зимы и лета: лежал грязный снег, деревья были голы, трава — серой или покрытой грязью и талой водой; деревни были совершенно неухоженные, деревянные избы стояли под каким-то немыслимым углом к земле, а между ними тянулись агропромышленные постройки, напоминавшие трущобы.

Татищев Погост не составлял исключения. Заново окрашенная церковь в неоклассическом стиле и новый кирпичный дом отца Олега тонули в грязи. Отцу Олегу было тридцать лет с небольшим. Из-за какого-то гормонального нарушения он был очень полным. В Татищев Погост он был сослан Ярославским епископом за нарушение субординации. Ему угрожали, а недавно его машину раздавили, стиснув ее с двух сторон грузовиками — это было похоже на инсценированный несчастный случай в традиционном стиле. Среди гостей, приглашенных им на Пасху, была Галина Харитоновна, маленькая чистенькая женщина, директор местного бетонного завода, приносящего большие прибыли. Она была больше похожа на директрису привилегированной английской школы для девочек. Был здесь и председатель местного совхоза, и заместитель председателя Ярославского областного совета. Где-то на заднем плане, по причинам, так и оставшимися неизвестными, маячил полковник милиции.

Перед богослужением мы основательно поели, хотя официально еще продолжался Великий Пост. Нам надо было подкрепиться, чтобы вынести предстоящее испытание. К десяти часам церковь была битком набита людьми, пришедшими из мест, находившихся от нее в нескольких километрах; тут были и молодые и старые прихожане, и мужчины и женщины. В короткой проповеди отец Олег ожесточенно нападал на режим за его преступления против России. Никто, сказал он, не может быть признан невиновным, ни те, кто совершал преступление, ни те, кто не оказывал им сопротивления. После этого он объявил ошеломленной пастве, что сейчас перед ней выступит посол Великобритании. Столь же сильно ошеломленный и совершенно неподготовленный к такому обороту событий, я пробормотал что-то вроде того, что я, мол, надеюсь, что Воскресению Христа будет соответствовать Воскресение России. Следом за мной выступал столь же растерянный заместитель председателя облсовета.

После этого мы приступили к серьезному делу — богослужению. Хор состоял из крепких пожилых женщин с хриплыми голосами. Все остальное проделывал отец Олег. В полночь мы воскликнули: «Христос воскресе». Поцеловались друг с другом и понесли крест вокруг церкви. Все это длилось более пяти часов. Мы начали скисать и все чаще присаживались на стулья, которые предусмотрительно расставил Олег. Пожилые женщины простояли на ногах до конца, неподвижные, похожие на скалы — наглядное объяснение того, почему Наполеон, Гитлер и даже Сталин не смогли сломить русскую нацию. Служба закончилась шуршанием бумаги: старые женщины открывали пакеты со сваренными вкрутую яйцами, которые надо было освятить. Брызги святой воды попали и на нас. Мы поцеловали крест и обняли священника. Все взбодрились, хор запел с новым воодушевлением, начался рассвет нового дня.

Мы пошли обратно в дом о. Олега разговляться. Снова началось щедрое застолье, на этот раз с большим количеством водки. После тостов о. Олег начал распевать Евангелие. Остальные гости за столом подпевали: они знали Евангелие наизусть, а музыку подбирали подходящую к случаю. Мелодия и гармония живо напоминали «Бориса Годунова» или «Хованщину». (Музыковеды любят доказывать, что традиционность русской церковной музыки — это миф, выдуманный в основном романтиками в XIX веке. Эти споры, вероятно, преувеличены и ничуть не уменьшают воздействия музыки на души людей.) После трехчасового сна мы встали и увидели, что о. Олег все еще на ногах; его энтузиазм, преданность своему делу и добросердечие ничуть не уменьшились; он успел совершить короткие требы на всех местных кладбищах. Люди клали бумажные цветы, зерно для птиц и сладости на маленькие столики возле могил своих родных. Охрипшие женщины все еще во весь голос подтягивали о. Олегу. Никто, кажется, не спал уже 36 часов, если не больше.

События, сопутствовавшие массовой демонстрации 28 марта 1991 года, явились поворотным пунктом. Для реакционеров это был еще один пробный решительный удар по самой Москве. Для Горбачева эти события были серьезным предостережением о том, что реакционный курс может смести его, лишив всяких прав на уважение соотечественников, иностранных партнеров и истории. Он сознательно отступил и попытался восстановить свои связи с демократами. На протяжении нескольких последующих месяцев он неоднократно встречался с Ельциным и другими республиканскими лидерами на подмосковной даче в Ново-Огарево, с тем, чтобы добиться соглашения о распределении власти между Союзом и его составными частями. Эта задача была трудна сама по себе. Как делить политические, фискальные и экономические функции в прошлом централизованного государства? Что произойдет с советскими вооруженными силами, советским Центральным банком, едиными советскими системами транспорта и энергетики, а также с другими инструментами центральной власти? Еще более трудной эта задача становилась потому, что Ельцин и украинцы были исполнены решимости использовать этот процесс для укрепления собственной независимой власти. Прибалты и грузины, решившие полностью порвать с Союзом, вообще отказались участвовать в переговорах.

В середине этих переговоров Ельцин одержал свою потрясающую победу на выборах на новый пост Президента РСФСР. Реакционеры чувствовали, что времени для действий у них остаётся совсем мало. По их мнению, переговоры в Ново-Огарево и существование двух президентов в стране, которую они все еще считали единой, угрожают Союзу, и мириться с этим они не могли. 17 июня Павлов, воспользовавшись отсутствием Горбачева, который находился в Ново-Огарево, запросил у парламента чрезвычайных полномочий для осуществления его антикризисного экономического плана. Он признался, что с президентом по этому поводу заранее не консультировался. Реакционные депутаты обрушились с бурными нападками на Горбачева. Дальнейшая работа сессии проходила при закрытых дверях, однако уже через несколько часов содержание ее просочилось наружу. Пуго, Крючков и Язов в один голос заявили, что страна гибнет. Крючков повторил свои устрашающие предостережения о зловещих иностранных силах и заявил, что он готов действовать, чтобы спасти систему, а «не какого-то конкретного лидера». Националистический депутат Коган предложил, чтобы чрезвычайный Съезд народных депутатов лишил президента его властных полномочий. Газеты назвали это «конституционным переворотом».

В день рождения королевы, отмечавшийся через два дня после этого в Доме Харитоненко, погода была знойно-влажной; с утра началась сильная гроза и проливной дождь. Казалось, в Россию перенесся муссонный климат, тогда как в прежние времена день рождения королевы праздновался на лужайке, и Хрущев со своими друзьями лакомился земляникой со сливками. На этот раз в посольстве присутствовали Лаптев, Афанасьев и Старовойтова, глубоко удрученные и мысленно сосредоточенные на «конституционном перевороте». Я напомнил им, что когда реакционеры разбушевались на двух партийных съездах в 1990 году, мы спрашивали себя, что это? Последняя отчаянная схватка отступающих консерваторов или же это их первая попытка осуществить контрреволюцию? Так что же — история повторяется как фарс? Однако все трое были убеждены, что за вмешательством Павлова, Язова и Крючкова скрывается настоящий заговор. Горбачев был застигнут врасплох. Переворот мог произойти в любой момент. После победы Ельцина войска Московского военного округа были приведены в состояние боевой готовности. Генерал Родионов подошел ко мне и весело сказал, что московские военные командиры в этот уикенд пришли к единому мнению, что стране достаточно одного президента, и он с ними совершенно согласен.

Однако в конце недели Горбачев вновь ворвался в парламент, обрушился на консерваторов и прочно укрепил на мачте флаг реформы. Язов мялся и вилял. Павлов походил на выпоротого мальчишку и жаловался, что его слова исказили в печати. Лукьянов придумал изобретательное объяснение: Павлов просто пытался укрепить контроль над фискальной и банковской системой. Этого, по-видимому, было достаточно, чтобы всех успокоить. В общем, наблюдатели склонны были считать, что события этой недели действительно были фарсом, а не трагедией. Через несколько дней за ужином Мэри Дежевски, корреспондент «Таймс», высказала мнение, что реакционеры еще могут попытаться поставить Горбачева в неловкое положение перед его предстоящей поездкой в июле в Лондон на экономическую встречу на высшем уровне. Расстрелы в прибалтийских республиках или бомбы, взорванные в каких-нибудь других местах, вполне послужили бы этой цели. Заместитель министра иностранных дел российского парламента Федоров сказал, что реакционеры остро осознают: надо действовать, пока еще не поздно. Полковник Шлыков, председатель Комитета по вопросам обороны Российского парламента, заявил, что многие офицеры среднего звена — русские шовинисты, поддерживающие Жириновского. Другие поддерживают Ельцина, который теперь призывает к созданию русской армии. Генералы в ужасе оттого, что Ельцин может с успехом обратиться через их голову к войскам. Однако все были согласны с тем, что с «конституционным переворотом» покончено.

Еще один штурмовой сигнал прозвучал летом. 28 июля «Советская Россия», — газета, которая опубликовала в 1988 году пресловутую статью Нины Андреевой, — поместила «Слово к народу», подписанное Варенниковым и другими генералами, епископом Питиримом и рядом консервативных писателей. Они нападали на «лукавых и велеречивых властителей, умных и хитрых отступников, жадных и богатых стяжателей, которые, глумясь над нашими верованиями, пользуясь нашей наивностью, захватили власть, растаскивают богатства… режут на части страну, ссорят нас и… отлучают от прошлого…

Пора отряхнуть оцепенение, сообща и всенародно искать выход из нынешнего тупика…».

В своем дневнике я записал: «Это — сильные выражения, исходящие от людей, которые в состоянии кое-что по этому поводу предпринять, если пожелают». Через три недели произошел путч.

Моя собственная точка зрения вызревала постепенно — на протяжении всего года. Западная печать, телевидение и радио персонифицировали конфронтацию между Горбачевым и Ельциным. Между тем, проблема не сводилась к личностям, она была гораздо глубже. Конечно, эти два человека ненавидели друг друга. Несомненно также и то, что оба хотели быть лидерами в ситуации, где место было только для одного. Так что характеризовать Ельцина как демократа, а Горбачева как реакционера было бы грубым упрощением. Оба были сторонниками реформ и демократии. Однако их стратегические подходы были различны. Ельцин считал, что только радикальная и немедленная реформа может спасти страну от хаоса. Горбачев же был сторонником постепенных мер, считавшим, что сменится не одно поколение, прежде чем процесс перемен можно будет считать завершившимся.

Хотя дела сейчас шли из рук вон плохо, Горбачев уже осуществил грандиозную трансформацию. В 1988 году Советский Союз был все еще унитарным государством, управляемым авторитарными руководителями авторитарной партии с помощью дисциплинированной правительственной машины, мощно и безоговорочно поддерживаемой армией и КГБ. К 1990 году появились ростки институтов подлинной демократии, партия была дискредитирована, машина репрессий пришла в упадок, Союз волей-неволей подвергался трансформации. Советского Шалтай-болтая уже невозможно было поднять на ноги.

Однако с середины 1990 года Горбачев фактически не делал ничего для того, чтобы как-то изменить ситуацию. И что было еще хуже, он подумывал о том, что симптомы экономического упадка можно устранить, временно вернувшись к механизму административного контроля. Если в политике возобладает паранойя, и экономическое шаманство Павлова и Крючкова будет продолжаться, страну ждет период авторитарного правления, целиком сосредоточенного на чисто «внутренних» проблемах и изолированного от окружающего мира. Правление это окажется непродуктивным и рано или поздно придется возвращаться на путь реформ. Новые расправы в республиках или более радикальное ограничение демократических прав заморозят отношения между Востоком и Западом. Однако все это не изменило бы реального международного соотношения сил. Я не верил в то, что русские попытаются вернуться в Восточную Европу, как и в то, что если попытаются, им это удастся. Договоренности, достигнутые между Востоком и Западом в 1989 и 1990 годах, сохранят свою силу. Хотя Горбачев утратил свою былую популярность, его окончательный провал не был так уж неизбежен.

Ельцин, очевидная альтернатива Горбачеву, к концу 1990 года был единственным политическим деятелем, сравнимым с ним по значимости. Но, несмотря на его быстрорастущий политический авторитет, надежной базы власти у него еще не было. Он претендовал на то, что говорит от имени «России», но «Россия» еще не обрела атрибутов настоящего государства. Отсутствие у него серьезного интереса к деталям экономической реформы приводило в отчаяние его советников. Его личные слабости — склонность к выпивке, приступы депрессии, исчезновения с публичной арены, — все это не было просто очернительной пропагандой, выдуманной друзьями Горбачева. У людей были законные основания сомневаться в том, настоящий ли он демократ или же им движет в основном жажда власти и его очевидное (хотя, впрочем, и вполне понятное) желание отомстить Горбачеву за постыдное обращение с ним в 1987 году. Некоторые из этих вопросов все еще продолжали довлеть над ним и после того, как Советский Союз рухнул, и он стал наконец общепризнанным Президентом России.

К середине 1990 года западные критики начали спрашивать себя, есть ли смысл продолжать поддерживать Горбачева. Может, пора западным правительствам отказаться от «Горбимании» и переключиться на поддержку Ельцина, в большей степени демократа? Личное беспокойство г-жи Тэтчер относительно способности Горбачева устоять передалось ее окружению. Дуглас Херд задавался вопросом, не пора ли нам дистанцироваться от него.

Время от времени правительства начинают сомневаться, на ту ли лошадь они поставили. Следует ли нам покинуть шаха Ирана, поскольку оппозиция против него усиливается? Должны ли мы продолжать флиртовать с этим ужасным Чаушеску на том основании, что он играет полезную роль подрывного элемента внутри советского блока? Для стороннего критика вопрос обычно ясен: исходя из соображений морали или целесообразности, следует отмежевываться от старых руководителей и приветствовать новых. Но правительствам приходится иметь дело с теми, кто в данный момент находится у власти, сколь бы мало привлекательны они ни были, и сколь бы шаткой ни была их власть. Переключать симпатии, бросать старых друзей, менять коней на переправе, даже по самым лучшим или, напротив, самым циничным соображениям, — обычно такого рода действия находятся за пределами практической политики. Мы очень много сделали для успеха Горбачева. Он стоял за урегулирование отношений с Европой, за сотрудничество между Востоком и Западом во внешней политике и за политический и экономический либерализм внутри страны. Несмотря на колебания, он продолжал все это отстаивать, пока, в конце концов, не покинул свой пост. Он ни в каком смысле не был ни шахом, ни Чаушеску. Я не считал в 1990 году и не считаю сейчас, что Запад должен был или мог отвернуться от него в то время.

В последние месяцы уходящего года одна болгарская ясновидящая предсказала, что Горбачев в 1991 году потеряет самообладание и пустит себе пулю в лоб, после чего Советский Союз начнет процветать. Говорят, многие москвичи ей верили.