В ту первую ночь в сентябре 1988 года мы с Джилл с опаской легли спать в великолепном особняке Павла Харитоненко на берегу Москвы-реки. Темный, похожий на пещеру, дом этот казался одиноким и неуютным местом, и именно здесь нам предстояло начать почти четырехлетнее пребывание в Москве во время «второй русской революции». Этот дом с его великолепным видом на Кремль стал, однако, для нас обоих символом России, существовавшей и до первой революции 1917 года; России дерзких и становившихся все более самоуверенными предпринимателей, людей, подобных отцу Павла Харитоненко, Ивану, бывшему крепостному, который разбогател на сахарном деле. Он стал для нас символом той России, которая со временем могла бы, подобно Фениксу, возродиться вновь в результате реформ Горбачева и его преемников.

Вопреки первому впечатлению, мы, конечно, никогда не оставались в здании в одиночестве. У нас не было собственного парадного. Готическая лестница вела в главный холл. На ее перилах были выгравированы сидящий на жердочке орел, восседающий дракон, а также год сооружения дома — 1893-й. В начале дня холл напоминал площадь Пикадилли-серкус, люди потоком устремлялись в кабинеты посольства — отгороженные друг от друга клетушки на нижнем этаже. К позднему вечеру все затихало, и в доме оставались только два человека из охраны, всюду совавшие свой нос, чтобы не дать изобретательным агентам КГБ проникнуть к нам через погреба или двери. То была бесконечная битва за обеспечение безопасности здания, которое по самому своему устройству было проницаемым, как сито. Мы жили как бы в аквариуме для золотых рыбок, никак не напоминавшем об английской традиции — «Мой дом — моя крепость». Частная резиденция посла на втором этаже состояла всего лишь из двух основных помещений — большой гостиной и уступавшей ей по размеру спальни. Они соединялись небольшой комнатой, разделенной в свою очередь перегородкой. По другую сторону перегородки находилась ванная, а также умывальник и уборная. Здесь посол и его жена совершали свои омовения почти так же прилюдно, как Король-солнце Людовик XIV. Впрочем, мы не были окружены свитой придворных, хотя был случай, когда один из моих сотрудников проник в ванную по неотложному официальному делу, видимо, не заметив, что Джилл стоит рядом со мной почти раздетая. Гостиная была завалена книгами, газетами и грудами медикаментов, а также инвалидными колясками — все это предназначалось для различных благотворительных дел, в которых участвовала Джилл, и хранить эти вещи было больше негде.

«Общие» комнаты «резиденции», предназначенные для служебных нужд, были обставлены в невероятно эклектичном стиле Федором (Францем) Шехтелем (1859–1926), в свое время модным архитектором. На втором этаже, рядом с лестницей, помещалась роскошная столовая в стиле Второй империи с массивными портретами королевы Виктории, ее сына Эдуарда VII и внука Георга V, а также их жен. Георг был так похож на своего двоюродного брата, что советские гости обычно замолкали, прежде чем набраться мужества спросить, почему у нас на стене висит портрет царя Николая II.

«Белый с золотом» бальный зал в стиле рококо выходил окнами на реку и на Кремль. В нем все еще оставалась мебель Первой империи в квазиегипетском стиле, известная под названием «Retour de lʼEgypte», когда-то принадлежавшая самому Харитоненко. Этот зал, где больше всего бросалась в глаза мало похожая репродукция портрета молодой Елизаветы II работы Аннигони, идеально подходил для больших приемов и концертов. Там дважды играл для нас квартет имени Бородина и один раз английский виолончелист Стивен Иссерлис. Зал служил прекрасной площадкой для моцартовского «Фигаро» в постановке «Павильон Опера». Студенты консерватории исполняли здесь свою камерную музыку, пользуясь возможностью заодно хоть раз прилично поесть, а иногда они разрешали мне сыграть вместе с ними на моем альте.

Ренессансная комната, обшитая тяжелыми панелями, была украшена целой коллекцией картин английских маринистов XVIII века, которые очень нравились генералу Леонову, первому космонавту, совершившему выход в космос и довольно одаренному художнику-любителю. Из этой комнаты можно было выйти на террасу, с которой открывался вид на реку, или пройти в гостиную. Последняя была обшита еще более толстыми панелями, в ней находился громадный камин, на котором были выгравированы средневековые сцены охоты, а на потолке — гротескные садовые гномы. Однако все это было достаточно уютно для повседневной жизни. Наконец вы попадали в еще более разукрашенную ванную, откуда можно было пройти в комнату для гостей, где еще смутно угадывались художества в стиле Art Nouveau. На третьем этаже находились еще комнаты для гостей, переделанные из чердачного помещения. Попасть туда можно было только через кухню.

На первый этаж великолепие не распространялось. Во времена Харитоненко слева от входа в здание находилась столовая и обшитая панелями библиотека с винтовой чугунной лестницей, по которой можно было добраться до верхних полок. Направо находилось еще несколько комнат для приемов. Все это жестоко пострадало от рук нескольких поколений британских чиновников, которых запихивали в большие комнаты, как сардины в банку. Они навешали полок, просверлили отверстия, протянули проволоку и прикалывали кнопками свои рождественские открытки к тем покрытым элегантной резьбой панелям, которые еще уцелели. Остальное, по слухам, было сожжено одним из послевоенных послов, так как не умещалось на чердаке.

В конце парадного холла начинался коротенький коридорчик, который вел в еще одну большую комнату, выходившую окнами в сад. Это был кабинет посла. Он пострадал по-своему. В 70-е годы он был обставлен новой мебелью, которая, по мнению Министерства общественных работ, представляла собой вершину современного английского дизайна. Мебель была розового дерева, с добавлением нержавеющей стали и черной кожи. Кроме пастельного портрета королевы Виктории в овальной раме и мраморного бюста Уильяма Коббета, картины были современных английских мастеров, по колористике одни — кричаще яркие, другие — тускло-серые. Они вызывали восхищенные замечания знатоков, но мало способствовали украшению комнаты, оставляя общее впечатление неразберихи и дурного либерального вкуса. В течение последующих двух лет, стараниями Джилл, эта комната преобразилась и стала походить на кабинет высокого чиновника Уайтхолла XIX века, с соответствующей мебелью, портретами Чарльза II и других английских знаменитостей, могущих составить достойную компанию королеве Виктории.

Внешний вид особняка был довольно приятным, хотя архитектор Василий Залесский (р. 1847) не был, в отличие от Шехтеля, новатором. Два отдельных флигеля вплотную примыкали к Софийской набережной, где и был возведен весь особняк. Один флигель занимал военный атташе, в другом находилась русская администрация. Оба флигеля стояли впритык к соседним зданиям, что было очень удобно для агентов КГБ. Главная часть здания, выкрашенная в светло-желтый цвет с архитектурными деталями белого цвета, с приподнятым навесом для экипажей и террасой сверху — располагалась в глубине двора. Сзади находился сад с неухоженным теннисным кортом, на котором в зимние месяцы играли в смертельно опасную игру «брумбол» (от «broom» — метла и «ball» — мяч), — примитивную форму хоккея. Здесь же было множество наземных помещений, являвшихся в прошлом конюшнями.

Когда мы прибыли в Москву в сентябре 1988 года, здание было обречено, — по крайней мере, его судьба в качестве посольства была решена. В конце Второй мировой войны Сталин решил, что неудобно и, вероятно, небезопасно иметь посольства своих бывших союзников так близко к Кремлю. После недолгих препирательств американское посольство было выселено из своего прежнего помещения (напротив Красной площади) и переведено на расстояние нескольких километров в ветхое многоэтажное здание. Англичане — то ли потому, что лучше умели вести переговоры, или же были худшими администраторами, остались там же, где были. Переговоры о переезде в другое помещение продолжались с перерывами на протяжении последующих четырех десятилетий. Но к 1988 году безбожный союз между КГБ (который считал, будто англичане подслушивают Кремль), Британской службой безопасности (которая думала, что КГБ подслушивает нас) и Британским казначейством (которое полагало, что все это — недопустимое мотовство), по-видимому, пришел к согласию. Британский посол должен был переселиться под крылышко импозантной резиденции американского посла (подходящая метафора для характеристики «особых отношений» между США и Англией). Далее, по течению реки должно было быть построено новое здание.

Архитектурный конкурс на лучший проект новой резиденции был в полном разгаре. Его председателем был герцог Глостерский. Через три недели после нашего прибытия в посольстве был выставлен «список» лучших проектов, отобранных для конкурса. Большинство из них не подходило или для выполнения служебных функций помещения, или как сооружение, не вписывающееся в архитектурный облик Москвы. Архитекторы — члены жюри были сторонниками проекта, напоминавшего ангар для «цеппелинов» 1930-х годов. Когда мы запротестовали, нам было сказано, что мы недостаточно квалифицированы, чтобы судить. Нам же очень нравился дизайн в неоклассическом стиле Джулиана Бикнелла, который был создан с таким расчетом, чтобы соответствовать московскому стилю и успешно функционировать в качестве роскошного отеля с рестораном, концертного зала и зала для заседаний — для чего, собственно, и предназначается посольская резиденция. Джилл провела целую ночь, сочиняя меморандум для герцога, объясняя практические преимущества дизайна Джулиана Бикнелла. Два архитектора в жюри проголосовали против, но герцог использовал свое право решающего голоса и высказался «за». Архитектурная пресса в Англии единодушно осудила его выбор на том основании, что новое здание «не является символом британской архитектуры в центре Москвы». А один комментатор кисло признал, что победивший проект вполне подходящее место, откуда посол и его супруга смогли бы исполнять свои функции. Но сам он, видимо, считал это еще одним критическим замечанием.

Между тем, мы были не одни в борьбе за то, чтобы сохранить за собой прежнее здание. Леонид Замятин, советский посол в Лондоне, тоже хотел сохранить свою большую официальную резиденцию в Кенсингтон Палас Гарденс и считал, что надо договориться. А профессор Арбатов, влиятельный старый директор Института США и Канады, доказывал, что страхи КГБ абсурдны. Во-первых, говорил он, при современной технологии англичане могут подслушивать что происходит в Кремле из любой точки в городе, а во-вторых, ничто из того, что происходит в Кремле, не стоит того, чтобы это подслушивать.

Окончательную победу одержала миссис Тэтчер. «Одним из немногих пунктов, по которым Форин Оффис и я сходились во взглядах, — говорила она позже, — была необходимость для английского посольства выглядеть архитектурно внушительно и располагать хорошими картинами и мебелью». Или, как она заметила в разговоре со мной: «Ради престижа никакой цены не жалко!». Она отклонила попытки чиновников Уайтхолла продемонстрировать, что в казне нет денег. Она постоянно теребила Горбачева. И в июне 1990 года, во время официального обеда, предприняла последнюю атаку. Горбачев повернулся к Шеварднадзе, своему министру иностранных дел, который нехотя признал, что у него нет серьезных возражений. Чиновники советского министерства иностранных дел, находившиеся снаружи, запротестовали, когда я сообщил им о происшедшем. «Может быть, вы думаете, что Президент Советского Союза и премьер-министр Великобритании только что совершили ошибку?» — спросил я. «Нет, нет, конечно, нет», — хором возразили они. Выцарапать потерянное обратно они попытались позже, но сделка была заключена.

За это пришлось заплатить. В 1931 году дом Харитоненко был достаточно велик, чтобы вместить посла, его семью и небольшой штат. К 1988 году посольство состояло из посла, его заместителя, 6 советников, 9 атташе и других английских сотрудников общим числом 70. Такое количество людей здание и его обитатели могли выдерживать с трудом. Британский Совет, посольский врач, посольский магазин и отдел виз дрались из-за места на задворках, в бывших конюшнях. По два и три сотрудника от политического отдела, отдела связи и архива было втиснуто в одну комнату на первом этаже главного здания.

Это было не только непродуктивно, но еще и небезопасно, и к тому же деморализовало людей, которым приходилось там жить и работать. При всем своем великолепии дом едва ли подходил для выполнения функций хотя и небольшого, но энергично работающего служебного аппарата, включая гостиницу. Перестройка была в моде. Ни один уважающий себя член кабинета не мог себе позволить отправиться в Лондоне на званый обед, если он не побывал перед этим в Москве или вот-вот не собирался туда отправиться. Ко времени нашего отъезда из Москвы нас посетили: Маргарет Тэтчер три раза, Джон Мэйджор — дважды, министр иностранных дел — 6 раз. Кроме того, у нас побывали 9 других членов кабинета, 4 младших министра, 3 члена королевской семьи, директор Английского банка, начальник Штаба обороны, начальник Генштаба, Первый лорд Адмиралтейства, американский Главнокомандующий НАТО и множество других менее значительных сановников. Гостиницы в Москве являли собой что-то страшное: номера ужасные, еда и того хуже, телефоны не работали, факса не было. Так что мы восполняли недостатки питания, помещения, транспорта и связи. Наши домашние дела находились в довольно напряженном состоянии. Закупка продуктов, готовка, составление списков гостей, забота о том, чтобы приглашения были доставлены, проверка получения, — все это создавало ощущение, словно вы идете, все время увязая ногами в какой-то патоке.

Мало-помалу Джилл сколотила кое-какую не слишком устойчивую команду при поддержке моего заместителя Ноэля Маршалла, который был незаменимой опорой в наши первые недели, когда мы чувствовали себя особенно неуверенно. Джилл производила покупки на московских рынках, наблюдала за работой поваров. Горничная, повариха и прачка называли друг друга «девочки», громко окликая одна другую: «Нин», «Люд», «Марин». Их обычно полусонный вид сменялся трудолюбивой и умелой активностью, когда у нас бывали приемы. Конечно, они еще и приглядывали за нами «для органов». Я не имел ничего против, если они забирали мою адресную книжку или банковский счет, чтобы сделать с них копии для КГБ. Для меня не имело значения, знали в КГБ или нет, кто мои друзья в Англии, или что у меня все обстоит в порядке со счетом в банке. Однако я очень рассердился однажды на горничных, когда решил, что они забрали несколько не проявленных фотопленок. Я вызвал их, сказал, что прекрасно знаю, что они затеяли, и попросил немедленно вернуть пленки. Они разбежались в разные стороны в панике, смешанной с раздражением, поскольку я нарушил негласную договоренность: о таких вещах не говорят, даже если знают, что они случаются. Пленки не были найдены, но со временем они очутились у нас под кроватью, где, как я прекрасно знал, их никогда не было.

Джилл восстановила пост личной помощницы, и у нас побывали на этом посту три замечательных девушки, говорившие по-русски: Кармел Пауэр, Алисон Уатт и Энн Браун — все необыкновенно энергичные, исполненные энтузиазма и здравого смысла. Лена, русская повариха, быстро освоила рецепты Джилл. Стивен Болдуин, работавший когда-то в одном мужском австралийском клубе, стал участвовать в покупках, помогал на кухне и работал кондитером. «Девочки» смотрели на него, как на талисман. При всей зыбкости, эта система действовала. К тому времени, когда мы покидали Москву, машина развлечений работала на удивление бесперебойно.

Двумя другими людьми, наиболее сблизившимися со мной, были мои шоферы — Константин Демахин и Саша Мотов. Они исполняли роль греческого хора, комментирующего каждую сцену, или — пожалуй, это будет точнее — роль представителей низов русского общества, фигурирующих в русских операх (я имею в виду Варлаама и Михаила в «Борисе Годунове», Гришу в «Сказании о невидимом граде Китеже», Скулу и Ерошку в «Князе Игоре») и выражающих голоса пьяного, непочтительного народа. Правда, с радостью отмечу, что по профессиональным соображениям ни Саша, ни Константин никогда не были пьяными, во всяком случае, в моем присутствии. Наши разговоры о политике становились все более оживленными по мере того, как мы лучше узнавали друг друга. Их суждения нередко превосходили по глубине мои собственные. Вероятно, мне иной раз стоило бы повнимательнее прислушиваться к ним. Естественно, я полагал, что они оба доносят о наших разговорах в КГБ, но я был почти так же твердо уверен, как леди Петтигрю, что я портил их больше, чем они меня.

Старшим из них был Константин: он служил в посольстве 17 лет, из коих большую часть в должности шофера посла. Он мало походил на благоразумного, спокойного, почтительного Сашу. Эти два человека питали друг к другу сильнейшую неприязнь. Константин со своими черными бакенбардами и цыганской внешностью вел себя задиристо, и у него была заговорщическая манера говорить таким тоном, словно все, что он вам говорит, граничит с политической неблагонадежностью. Жизнь его была пестрой. Его дед и бабушка были кулаками из-под Орла. На них донес один из его дядей, что выяснилось, как он утверждал, лишь потом, в годы перестройки. Он работал на космодроме в Казахстане. Был чемпионом по автогонкам, имел приз за езду на мотоцикле по льду и все еще иногда исполнял роль каскадера на московских киностудиях. Он похвалялся своими связями с представителями общественного дна, околачивающимися вокруг советского спорта. По мере того как наши беседы становились все более откровенными, Константин нередко рассказывал и о темной стороне своей жизни. Его отец был офицером в НКВД и, по его словам, возвращался в 1937 году — в год чисток — с работы в 5–6 часов утра, едва отдышавшись после облавы и сбора «урожая» для ГУЛАГа. Только к концу нашего с ним общения он как-то рассказал мне о своей собственной связи с «органами».

Профессиональная ловкость Константина как каскадера не требовалась для водителя посольского «Роллс-ройса». Но он любил покрасоваться, набавляя скорость на избитой колдобинами дороге, и мчался, порой, самым устрашающим образом через сугробы. Вскоре после нашего прибытия в Москву мы поехали провожать Горбачева и его жену, отправлявшихся в поездку, во время которой он должен был посетить ООН и побывать в Англии. Огромный мраморный зал отправления в аэропорту «Внуково» был пуст — не было никого, кроме Горбачева и его жены, а также коллег и чиновников, явившихся засвидетельствовать свое почтение. Мы, иностранцы, толпились в углу зала приемов, пока Горбачев проводил неофициальное совещание с членами политбюро и прочими. Затем, сопровождаемая улыбками и взмахами рук, чета отбыла, мы же, оставшиеся, стояли, согласно строгому протоколу, и делали вид, что нам очень весело. Этот утомительный ритуал повторялся много раз и в дальнейшем. Но в этот раз мы спешили вовремя вернуться к обеду и по глупости попросили Константина поторопиться домой. Он неуклонно следовал в Москву за кортежем черных лимузинов премьер-министра Рыжкова и его коллег. Но когда мы начали обгонять их, грязь и слякоть стали окатывать машины лидеров второй по мощи страны мира. Только после того как машины эскорта начали угрожающе маневрировать впереди нас, Джилл и я, увлеченные разговором, стали замечать, что происходит. Я заставил Константина сбавить скорость, с грустью думая о том, что никогда не встречался с советским премьер-министром, а теперь, вероятно, и вообще с ним уже не встречусь.

Саша Мотов был полной противоположностью Константина. Ярко красивый, франтоватый, плотный, с угольно-черными волосами и глазами, он больше всего старался угождать. У него была больная жена и две дочери, которыми он очень гордился. Подобно множеству русских, ищущих объяснения тому, что мир вокруг них рушится, он верил в экстрасенсорику, летающие тарелки и Кашпировского, модного «духовного» лекаря, демонстрировавшего свои целительские способности доверчивой публике с экрана телевизора. Влияние Кашпировского, который впоследствии стал сторонником националиста-эксгибициониста Жириновского, было какое-то время почти всеобъемлющим. Заместитель директора престижного Института мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО) считал, что Кашпировский совершил чудо, исцелив его подагру. Одна женщина, которую я встретил в церкви, попросила меня походатайствовать перед Кашпировским, чтобы он занялся ее больной дочерью, — трогательная вера в силу послов, как и в «духовное лекарство». Вера в летающие тарелки была не менее распространенной. Мать Саши однажды ночью видела летающую тарелку из окна своей спальни. Она нависала над Ярославским шоссе и была похожа на опрокинутое корыто. К сожалению, Саша не успел вовремя найти свой фотоаппарат, чтобы ее сфотографировать. В октябре 1989 года ТАСС, советское информационное агентство, сообщило, что летающая тарелка приземлилась в Парке культуры и отдыха в Воронеже. Какое-то время члены экипажа этой тарелки будто бы бродили по парку, а потом улетели — куда, неизвестно. После этого, сообщало ТАСС, на цветочных клумбах остались отчетливо видимые отпечатки шасси этой машины.

Мой предшественник, Брайан Картледж, предупредил меня, что Саша будет назойливо приставать ко мне с изложением новейших положений линии партии, продиктованных ему его начальством в управлении Дипкорпуса — организации при Министерстве иностранных дел, — снабжавшего наш русский штат средствами контроля КГБ над нами. Я был приятно удивлен. Обычно русские, сокрушаясь по поводу положения своей страны, твердили вам одно и то же: «Что мы можем поделать? Мы люди маленькие. Единственное, на что мы способны, — это страдать, как всегда страдал русский народ». Крайне редко они задумываются над тем, что, возможно, каждый народ получает то правительство, какое заслуживает. С того же начал и Саша. Однако в результате наших многочисленных бесед он постепенно становился менее ортодоксальным. Во время выборов в марте 1989 года он агитировал за оппозицию. За год до запрещения коммунистической партии со страхом и трепетом сдал свой партбилет, простоял положенный срок на баррикадах в августе 1991 года, а впоследствии трудился над тем, чтобы его дочери обучились коммерческим навыкам, которые, по его мнению, будут больше всего нужны в новой России. По мере того как ельцинская Россия начинала выходить из тени Советского Союза, русский патриотизм Саши становился все более ярко выраженным. Он возвратился из семейной поездки по Волге во время летнего отпуска 1990 года, кипя негодованием по поводу упадка, в какой пришли древние города за время коммунистического правления. Во время нашего первого уикенда в Москве он удивил меня, сказав в машине, которая, скорее всего, была снабжена устройством для прослушивания: «Жаль, что Горбачева оставили на 19-й партконференции на второй срок. Хватило бы и одного, тогда мы могли бы от него отделаться и посадить вместо него кого-нибудь, знающего дело». В прежние годы ни один официальный шофер не осмелился бы говорить подобным образом. Это была яркая иллюстрация парадоксальности положения Горбачева. Те самые люди, которым он дал свободу выражать свои мысли, чувствовали себя уже достаточно уверенно, чтобы нападать на него.

Павел Иванович Харитоненко (1853–1914), который построил замечательный особняк, и имя которого выгравировано на воротах двух въездов в него, принадлежал к могущественному московскому купеческому классу. Сам особняк был символом трансформации, происходившей в социальной, политической и культурной жизни России в конце XIX века.

Московские купцы того времени были потомками своих предшественников, подвергавшихся строгой регламентации и контролю при царской системе, начиная с XVII века. Они олицетворяли собой преемственность давно сложившегося образа жизни и фактически не изменившегося до последних 30–40 лет царского режима. Русские купцы XVII, XVIII и первой половины XIX века мало походили на банкиров, промышленников, новаторов и авантюристов современной им Западной Европы. Они торговали пушниной, продуктами, текстилем и изделиями кустарного промысла. На их слово при заключении сделки не всегда можно было положиться, так как они стремились к незаконному обогащению и предпочитали получать быструю прибыль вместо установления долгосрочных отношений со своими клиентами. Они были невежественными людьми, чопорно-благочестивыми и жестокими в домашнем быту. Их возмущали попытки Петра Великого стричь им бороды и надевать европейские платья. Государство разделило их на четко определенные гильдии на предмет сбора налогов и облегчения задач местной администрации. Однако эти гильдии не обрели того политического веса, каким пользовались соответствующие им организации в бурлящих жизнью коммерческих городах Западной Европы. Продвижение из третьей гильдии в первую и, быть может, титул почетного гражданина — таков был предел социальных амбиций этих людей. Их неизменно презирали те, кто стоял выше них — дворяне и интеллигенция, — и ненавидели те, кто был ниже — крестьяне. Жестокие сатиры на них писал первый великий русский драматург Александр Островский (1823–1886).

Однако, несмотря на врожденный консерватизм, наиболее энергичные и предприимчивые среди них наживали промышленные и коммерческие империи со времен XVI века. Некоторые обогатились, став откупщиками, другие — на водочной монополии.

Были среди них и такие, — например, семьи Демидовых и Строгановых, — которые разрабатывали минеральные месторождения Урала при активной помощи царей. К концу XVIII — началу XIX столетия возникло еще одно поразительное явление. Старый купеческий класс, особенно в Москве, начал чувствовать, что его опережают конкуренты из крестьянской среды. Предприимчивые крестьяне необычайно быстро начали откупаться от своих хозяев и искать работу в городе. В одном только 1826 году более полумиллиона крепостных умудрились таким образом получить необходимые бумаги и покинуть землю. Их бывшие владельцы обычно настаивали на отчислении им значительной части прибыли, которую крестьянам удавалось получить. Однако движение продолжало нарастать, пока не достигло своей наивысшей точки накануне освобождения крестьян в 1861 году. Многие из этих людей работали батраками, но немало их занялось бизнесом и промышленностью на собственный страх и риск в городах на Волге и в самой Москве. Они торговали, производили дешевые потребительские товары и текстиль и давали в ссуду деньги. Это было поразительное проявление социальной мобильности, плохо ассоциировавшейся с негибкостью царского режима. Из числа этих людей в последние десятилетия царской империи вышло немало коммерческих династий.

Многие из них происходили из среды староверов, сектантов, порвавших с официальной православной церковью еще в XVII веке в знак протеста против реформ, проведенных царем Алексеем и патриархом Никоном. Отчаянно независимые, глубоко набожные, эти люди готовы были, если понадобится, умереть за свою веру. А пока что они, подобно раскольникам в Англии, действовавшим примерно в это же время, были не прочь более энергично заняться торговлей и коммерцией.

Первое поколение этих людей, процветавших в середине XIX века, было настроено националистически, антисемитски, опасалось конкуренции со стороны еврейской, немецкой и польской диаспор. Они также были глубоко консервативны и почитали власть царя и чиновничества. Не только иностранцы, но и царские чиновники отмечали, что они продолжали использовать нечестные деловые методы своих предков. «Ловкая кража, обман рассматриваются ими как победа их гения», — сказал о них один английский торговец.

Однако у их сыновей стали проявляться иные социальные, коммерческие и даже политические амбиции. Они отказались от старой одежды и многих старых обычаев. Когда Россия в последние тридцать лет существования царского режима начала двигаться к чему-то, напоминающему капиталистическую систему, во главе процесса были уже они, а не дворяне, которые прежде задавали тон. Они отошли от традиционных купеческих видов деятельности — производства текстиля, водки, древесины и сахара — и занялись банковским делом, промышленностью, железными дорогами, газетами, издательским делом, торговлей с заграницей. Эти люди усвоили современные методы бизнеса и поощряли коммерческое и профессиональное образование. Многие из них имели европейское образование и отличались более широким мировоззрением, чем их отцы. Но они тоже были русскими националистами. Подобно многим русским — тем, что жили в их время, и даже столетие спустя, — они верили в то, что Россия может найти некий «третий путь», который позволит стране преуспеть, не переживая болезненной социальной ломки, сопровождавшей индустриализацию в Западной Европе. Они покровительствовали новым направлениям в русском искусстве, литературе и театре. Они поддерживали Дягилева и его балет и поощряли блистательную школу русской живописи 1890-х годов и первых лет XX века. Братья Третьяковы основали в Москве Музей русского искусства. Морозовы и Мамонтовы заложили основу Московского художественного театра, где впервые были поставлены чеховские пьесы. В качестве символа своего освобождения многие из них покинули Замоскворечье, район к югу от реки, где традиционно жили староверы, и построили замечательные особняки в стиле Art Nouveau и Русского Возрождения в более модных районах Москвы. Некоторые из этих особняков были сооружены по проекту Франца Шехтеля.

Обогащение и социальное возвышение семьи Харитоненко происходило по этому образцу. Иван Герасимович Харитоненко (1820–1891) родился близ города Сумы на севере Украины. Современники отмечали, что Иван — «выходец из народа». Члены его семьи были государственными крепостными, и он тоже, возможно, был освобожденным крепостным. Это был человек, обязанный всем только самому себе, своему интеллекту, работоспособности, нравственным принципам, выдающейся предприимчивости и поразительной энергии. «Говорят, — писал восхищавшийся им многословный автор некролога, — что колоссальные состояния не могут быть созданы из ничего, они всегда зиждутся на какой-нибудь темной сделке». Однако, продолжал он, Иван явно опровергал это правило, и даже его враги никогда не пытались доказывать обратное. Начав младшим помощником местного купца, ко времени освобождения крепостных он уже сколотил небольшой капитал. Это высвободило его энергию и толкнуло на независимый путь — он занялся сахарным делом. Украинская сахарная промышленность не процветала в руках пассивных местных землевладельцев, ранее в ней господствовавших. Новые люди типа Ивана Харитоненко превратили ее в один из наиболее динамичных и механизированных секторов индустрии в Российской империи. Отчасти благодаря полученным ими от правительства концессиям, к середине XIX века украинцы производили 4/5 всего сахарного песка империи, а к 1914 году украинское производство сахара уступало по объему только Германии.

Иван тоже процветал. К 1913 году «Харитоненко И. Г. и сын», компания, которую Иван основал в 1884 году в Сумах, владела примерно 65 тысячами гектаров пахотной земли на Украине, рафинадным заводом и восемью сахарными фабриками. В начале 1880-х годов Иван купил на малообещающей песчаной территории к северу от Харькова усадьбу и деревенский дом, который назвал в честь внучки «Наталевка». В 1915 году один модный журнал, все еще выходивший, несмотря на войну, весьма неточно назвал этот дом «смесью швейцарского шале и английского коттеджа».

Скотоводческие и коннозаводческие предприятия Ивана стали известны далеко за пределами Украины — вплоть до Германии, а его лошади регулярно побеждали на московских бегах. Он построил студенческое общежитие в Киеве, церковь в своей родной деревне, основал гражданские и военные академии, бесплатные приюты для бездомных, открыл больницу, собор и сиротский дом в самих Сумах. За эти общественные благотворительные деяния власти присвоили ему официальное звание действительного статского советника (в армии оно соответствует рангу генерала); звание принесло ему официальное наследственное дворянство. Осталась его фотография, относящаяся к этому периоду: лысый, с искринкой юмора в глазах человек, явно сильный и волевой. На его похоронах присутствовало 15 тысяч человек. Благодарные жители города Сумы поставили ему памятник на главной площади (половину средств на это предоставил его сын). После революции памятник был снесен, чтобы водрузить на этом месте статую Ленина.

Развиваясь, сахарная промышленность Украины начала конкурировать с такой же отраслью промышленности, давно утвердившейся в Москве и в глубине России. Это было, конечно, отнюдь не по вкусу московским купцам, которые еще в середине XIX века начали жаловаться на несправедливую конкуренцию. Иван Харитоненко уловил общее настроение. В 1879 году он купил дом на Москве-реке, где ныне стоит его особняк. Сначала он использовал двор старого дома, чтобы хранить там сахар. Однако, когда в 1891 году он умер, его сын, Павел Иванович, начал работы по сооружению нового здания, которые были завершены в 1893 году.

Павел продолжил начатое отцом продвижение по социальной лестнице. Его жена, Вера Андреевна Бакеева, происходила из дворянской семьи, имевшей владения недалеко от Курска, ближе к границе с Украиной. Их дочь, Наталья, вышла замуж за князя Горчакова, внука одного из русских министров иностранных дел с особенно продолжительным стажем. Другая дочь стала женой гвардейского офицера. Как видим, с тех времен, когда Харитоненко были крепостными, их семья успела продвинуться весьма далеко. Однако они не последовали примеру видных московских купцов, которые стали участвовать в муниципальной и национальной политике, не занялись они и каким-либо новым видом коммерческой деятельности. С сахарной промышленностью они не порвали. Когда Павел построил свой модный новый особняк, он не покинул, по примеру Морозовых, Рябушинских и прочих, Замоскворечья с его особой старомодной атмосферой и не переехал в какой-либо из более модных районов к северу от реки. Семья, судя по всему, сохранила консервативные наклонности.

Заботясь о расширении семейного дела (завод по производству сахарного песка в Сумах стал крупнейшим в стране), Павел в то же время обладал острым чувством гражданского долга. Он был старостой своей местной церкви Св. Софии, расположенной на берегу Москвы-реки, неподалеку от его нового особняка, и оплатил ее реставрацию. Он выплачивал стипендию 20 студентам Московской консерватории, членом попечительского совета которой являлся. Для рабочих всех своих заводов он построил школы и больницы. Накануне войны пожертвовал крупную сумму на расширение русского воздушного флота, который на том этапе был, вероятно, самым передовым в мире. С его фотографии на нас смотрит типичный представитель процветающего европейского среднего класса конца века: бородатый, самодовольный человек, неотличимый от равных ему по положению англичан времен короля Эдуарда VII. Однако его портрет, написанный Валентином Серовым (1865–1911), одним из величайших художников России, раскрывает другую сторону его натуры: довольно слабое лицо, лицо одного из незадачливых персонажей-интеллектуалов Чехова. Те, кто знал его в расцвете сил, говорят о нем как о человеке эмоциональном. Он бродил по художественным выставкам, покупал картины и покровительствовал художникам, устраивал роскошные и дорогостоящие приемы, якшался с аристократами, был страстным охотником, пожалуй, немножко снобом и повесой. Харитоненко не был одним из видных коллекционеров-новаторов, таких как Сергей Щукин, который одним из первых оценил и приобрел ранние работы Пикассо и Матисса. Он не оказал помощи становлению русского авангарда, как его собрат-москвич Савва Морозов. Но у него была крупнейшая коллекция картин известного живописца Нестерова (1862–1942), который писал иконы в маленькой церкви, построенной Павлом в Наталевке по проекту архитектора Щусева. На галерее в его доме, которая теперь называется столовой Второй империи, висел тогда портрет надменной «Неизвестной» Ивана Крамского (1837–1887), картина, известная большинству русских, да и многим в Англии, поскольку она была помещена на обложке «Анны Карениной», вышедшей в издательстве «Пингвин».

Подозреваю, что Вера, сдержанная женщина с изможденным лицом, была главным «мотором» светской жизни семьи. Говорят, что в «Белом с золотом» зале пел Шаляпин, а Прокофьев играл на рояле. Нестеров описывает рождественский вечер в этом доме в 1912 году. На нем присутствовало более 300 гостей, среди которых были аристократы и купцы. Двум маленьким детям Нестерова подарили прямо с елки подарки стоимостью сто рублей каждый. За этим следовал «спектакль», который давал какой-то видный актер из МХАТа и в котором участвовали представители московской золотой молодежи во главе с сыном Павла, Иваном, которого Вера мрачно называла «нашим единственным». Хотя веселье продолжалось допоздна, Нестеров и его жена не смогли отговориться от обеда, который за этим последовал. Столы были уставлены элегантными сервизами и цветами. Им удалось уйти только в четыре часа утра, причем хозяин дома отправил их домой в новомодном автомобиле.

Роберт Брюс Локкарт в своих «Мемуарах британского агента» примерно так же описывает стиль приемов, которые устраивала семья Харитоненко. В январе 1912 года, в качестве только что назначенного вице-консула в Москве, он сопровождал английскую парламентскую делегацию на прием к ним. Делегацию численностью в восемьдесят человек, возглавлял спикер; в нее входили четыре епископа и пресловутый адмирал сэр Чарльз Бересфорд. Ко времени прибытия делегации из Санкт-Петербурга в Москву, численность ее уменьшилась из-за пережитого ее членами испытания гостеприимством. Харитоненко пригласили всю Москву встретиться с делегатами. Несмотря на зимнее время, дом был завален цветами; в каждой комнате играли оркестры, а главная лестница была запружена гостями, с трудом прокладывавшими себе дорогу, так же, как это происходило и спустя 80 лет. За бесконечными бокалами с вином и закусками следовали обед, танцы, а рано поутру поездка на тройке в знаменитый (а у кого-то, может быть, пользующийся дурной славой) ресторан с цыганами «Стрельня» на окраине города.

Соседом Брюса Локкарта за обедом был капитан III ранга Каховский, русский офицер, исполнявший роль адъютанта при Бересфорде. На следующее утро Локкарт узнал, что молодой человек застрелился возле телефона, узнав из Санкт-Петербурга, что от него ушла любовница. Несколько поколений британских дипломатов считало, что трагедия, скорее всего, произошла в разгар праздника в доме Харитоненко, хотя это не подтверждается какими-либо свидетельствами или законами вероятности.

Ученые решительно расходятся в вопросе о том, насколько экономика России успела продвинуться к 1914 году, и наблюдались ли в стране действительно такие социальные и политические перемены, которые привели бы ее к процветанию и либеральной демократии.

Представители одной школы утверждают, что если как следует посмотреть на статистику, то она показывает, что русская экономика росла, по крайней мере, на протяжении последних тридцати лет до Первой мировой войны. Причем, темпами, сравнимыми с темпами Западной Европы, а то и превосходящими их. Тогда нарождался настоящий капиталистический класс, все более проникавшийся убеждением, что его успех может быть наилучшим образом обеспечен соблюдением норм профессионализма и честности, принятых на Западе. Что экономика России стала частью мировой экономики, и иностранцы готовы были делать весьма значительные капиталовложения в Россию, а ее акции имели хождение не только в Москве и Санкт-Петербурге, но и в Лондоне, Париже, Амстердаме. Даже сельское хозяйство, считают они, давало хорошие показатели, хотя крупный экспорт зерна чередовался время от времени с периодами опустошающего голода. Русские ученые внесли большой вклад в науку и получили в те годы две Нобелевских премии, военные технологи произвели первый в истории четырехмоторный бомбардировщик «Илья Муромец». И если бы не политическая смута, заявляют эти ученые, то вполне возможно, что к концу XX века Россия стала бы мировой экономической державой, способной обеспечить своим гражданам такой же уровень жизни, как и в Западной Европе. При этом оптимисты полагают, что на протяжении десяти лет после революции 1905 года даже политическая жизнь в России входила в нормальное русло.

Однако очень многие придерживаются противоположного мнения. Они хотя и считают, что два русских премьер-министра — Витте (1849–1915) и Столыпин (1862–1911) — имели ясные представления о том, как модернизировать российскую экономику, признавая при этом, что накануне войны экономика действительно развивалась. Но одновременно они утверждают, что надменная и эгоистичная царская бюрократия вовсе не думала о реальных проблемах бизнеса. Поскольку даже самые прогрессивные чиновники исходили из того, что только выработка все более сложных государственных установлений — наилучший способ направить страну на путь процветания; идея вполне понятная, если учесть, что при этом сохранялась их собственная власть. Согласно взглядам этих ученых, несомненные признаки появления капиталистического класса имелись, но новым людям все еще связывало руки их происхождение, а также мешала та почтительность, которую они продолжали проявлять по отношению к аристократии и придворным. Короче говоря, к началу первой мировой войны в российской экономике произошли кое-какие структурные изменения, но они были слабыми и непродуманными. И шансов на то, что эти достижения сохранятся, практически не оставалось. Их губило сочетание таких факторов как некомпетентность и реакционная политика Николая II, беспощадная, ограниченная, и по-своему столь же некомпетентная революционная политика Ленина и разрушительный ураган Первой мировой войны.

Действительно, даже более просвещенный режим, нежели режим последнего царя, даже если бы ему не препятствовали война и революция, все равно вынужден был бы преодолевать два фактора, которые всегда делали Россию почти неуправляемой, — невероятную бедность страны и ее почти невообразимо громадные просторы. Таким образом, проблема тогда стояла та же, что и сейчас: способна ли Россия изменяться, или она обречена историей и географией без конца повторять свои ошибки? Впрочем, даже осторожный наблюдатель едва ли при этом не согласится с тем, что в харитоненковской России явно происходили далеко идущие перемены. И было бы чрезмерным скептицизмом считать, что Россия, не разоренная войной и революцией, осталась бы в стороне от течений, которые на протяжении ста лет дали народам Запада всеобщее избирательное право, социальную защиту и немыслимый до того уровень процветания.

Московские купцы и их собратья в Санкт-Петербурге, Одессе и других крупных городах империи сыграли бы тут ключевую роль. Возможно, они еще не были капиталистами в западном смысле слова, но это были люди серьезные как в своем бизнесе, так и в понимании своего гражданского долга. Они не были просто охотниками за богатством, спекулянтами, наживавшимися на разваливающемся государстве, подобно «олигархам», появившимся на сцене девятью десятилетиями позже, в ельцинскую эпоху. Они никогда не были многочисленными: ведущих купеческих семей насчитывалось не более ста. И явно чувствовали себя неуютно в обществе, где их простое происхождение и занятие коммерцией все еще вызывали презрение у двора и аристократии. Даже в разгар их влияния, при энергичном Рябушинском, они не слишком успешно проявляли себя в политике, где по-прежнему господствующую роль играли дворяне, петербургское чиновничество и все больше — левые партии. Однако тот факт, что Харитоненкам, Морозовым и Мамонтовым удалось подняться до утонченного процветания, знаменовал собой революцию в социальной и политической жизни России и начало превращения ее в буржуазное капиталистическое государство. Два поколения Харитоненко и им подобных в среде «народа» ярко демонстрируют способность России приспосабливаться к современному миру.

Павел умер в 1914 году и был похоронен в Щусевской церкви в Наталевке. Вера в течение нескольких лет продолжала вести дело, пока в 1917 году не произошла Октябрьская революция. И их дом на какое-то время оказался под перекрестным огнем, когда большевики пытались отбить Кремль у белогвардейцев. Тогда Вера благоразумно пожертвовала свои картины новым революционным властям, и Харитоненко уехали, поселившись кто в Париже, кто в Брюсселе, кто в Канаде. А особняк стал домом для гостей, где принимали приезжающих в страну друзей нового режима: Герберта Уэллса, Артура Рэнсома, Арманда Хаммера и Энвер-пашу, политического деятеля, который втянул Турцию в Первую мировую войну и умер при загадочных обстоятельствах в Центральной Азии, пытаясь поднять «пантюркистское» восстание против большевиков. После этого особняк использовался для размещения советских чиновников Министерства иностранных дел, из которых многие впоследствии были расстреляны во время «чисток».

Наконец, в 1931 году он стал резиденцией и служебным помещением английского посла, вернувшегося в Москву после кратковременного перерыва в отношениях, вызванного рейдом английской полиции в 1927 году на лондонское представительство советской торговой делегации «Аркос». Пока Советское правительство прочно держало страну под контролем, русские осмеливались посещать этот дом, лишь имея для этого неоспоримый официальный предлог. Однако, когда страна при Горбачеве стала открытой, русские, ранее как-то связанные с этим зданием, начали вновь проявлять интерес к нему: родственники самого Харитоненко, внучка Шехтеля, Литвиновы, жившие здесь еще детьми, когда их отец был заместителем наркома иностранных дел нового большевистского государства, а также представители муниципальных властей города Сумы. Они теперь собирались восстановить памятник Ивану Герасимовичу Харитоненко в городе, для которого он так много сделал.

В британском посольстве бытовало предание, согласно которому Харитоненко построил свой особняк на берегу реки, напротив Кремля, потому что, как старообрядец, он хотел постоянно видеть перед своими глазами святыню России. Основания этого предания, мягко говоря, довольно шатки. Старообрядцы считали царя, официальную церковь и все то, что было с ними связано, — включая, без сомнения, и сам Кремль, — символами Антихриста. Истинной причиной, по которой старый Иван Харитоненко выбрал это место, было то, что здесь удобно было хранить сахар. А церковь, старостой которой был его сын, была вполне православной.

Правда, однако, что украшением его особняка являлся вид, открывавшийся с террасы у входа в дом на Кремль по ту сторону реки, на центральный пункт города, ни на что не похожего, — полуевропейский, полуазиатский имперский город, излучающий мощь. Огромные красные стены Кремля, построенные итальянскими архитекторами в XV веке, напоминают стены Вероны; соборы, воздвигнутые в следующем столетии также итальянцами в самом утонченном стиле средневековой русской архитектуры; императорская резиденция XIX века в неоклассическом стиле, исконно русская, независимо от национальности архитектора. И над всем этим — золотые купола, золотые кресты, которые большевики не убрали, красные звезды и красный флаг, которые они водрузили, чтобы провозгласить свое господство, символы двух религий — религии Христа, сосуществующей как бы в неловком подчинении с религией Маркса. На красном закате, золотой осенью или в ясный белый зимний день, под дождем и в слякоть, в тумане, которые бывают в Москве большую часть года, при любой погоде вид через реку — постоянный праздник для глаз. Старшие русские чиновники приходят в посольство по настоянию своих жен только для того, чтобы полюбоваться этим видом. Приезжие министры и журналисты задыхаются от восторга, явно думая о том, когда им удастся в следующий раз стать свидетелями безделья и роскошной жизни британских дипломатических служащих. Этот образ Кремля стал уже штампом для западных радио- и телеведущих, руководителей рекламных агентств и телезрителей.

Что касается нас, то вид через реку никогда не терял власти над нашими эмоциями и воображением. Отсюда мы смотрели на толпы веселых людей, отправляющихся праздновать 1 Мая или годовщину Октябрьской революции. С этой террасы мы видели танки, громыхавшие по Красной площади на параде, или двигавшиеся мимо Кремля для участия в путче. И с этой террасы в 19 часов 35 минут в Рождественский день 1991 года мы видели в последний раз красный флаг, развевавшийся над Кремлем.