Ночью было прохладно, даже в городе. Длинная вереница машин тянулась по набережным гирляндой огней, соперничавшей с ярко освещенными роскошными отелями. Я спрашивала себя, те же ли это набережные, вдоль которых я шла давным-давно в сумерках сентябрьского вечера. В ту пору город вокруг меня был таким тихим, что я слышала легкий шелест платанов, отряхивающих капли на асфальт, и негромкие вздохи воды, шуршащей по граниту набережных. Уличное освещение тогда было скудным и оставляло обширные тени между двумя кругами света.
А в этот июльский вечер все буквально било в глаза – огни, убранство отелей и многоязыкая толпа, медленно дефилирующая вдоль озера. Люди вокруг меня говорили по-английски, по-немецки, по-арабски, по-русски и на других языках, которых я даже не узнавала. Я спрашивала себя, куда девались те, кто жил здесь прежде. Быть может, прогуливаются теперь в других городах, где говорят на всех возможных и мыслимых языках? Уехали, оставив другим туристам улицы, пустые, как ракушка?
Только два каменных льва у мавзолея герцога Брауншвейгского казались мне знакомыми; они сидели по обе стороны лестницы, ведущей в усыпальницу, с тем же проникновенным видом, что и тридцать лет назад. Я пересекла небольшой парк, в глубине которого, в маленьком домике с фахверковой стеной, размещался когда-то Дом Библии. Под сенью высокого бука суровые добровольцы, сменяя друг друга, продавали Библии и собирали пожертвования для миссий в Африке.
Сегодня на маленькой асфальтированной площадке вокруг домика были расставлены стулья и столики, за которыми сидели клиенты, не обращая внимания на шелест пурпурного бука.
Я села и заказала бокал вина, чтобы прийти в себя после этого странного дня. Я тосковала по Альме, по четким очертаниям ее гладкого тела рядом со мной, по ее манере двигаться, говорить, крутить педали. Мне вспоминалось, как беззаботно она, когда мы встретились, подарила мне бесценные сокровища: запах фермы, ощущение, что с ней все легко, чувство непобедимости. Благодаря ей я стала повсюду желанной гостьей.
Я сама удивлялась силе моего чувства. Разве я не потеряла ее давным-давно? Почему же она вернулась ко мне так мучительно внезапно двадцать лет спустя? Меня не отпускала потребность в ней, я чувствовала это, затерявшись среди парочек, которые пили и жевали, и сожалея о Доме Библии, как будто припорошенные сединой добровольцы могли вернуть меня в ту пору, когда мир был моим благодаря Альме. Откинувшись на спинку стула, я посмотрела на пурпурный бук, в надежде отыскать в шелесте его темной листвы что-то от нас с Альмой. Вернувшись в пансион, я без сил опустилась на кровать и, не зажигая света, долго всматривалась в темноту комнаты. В этом вновь обретенном одиночестве кочевая жизнь с Альмой представлялась мне моей самой счастливой порой.
Я лежала, уставившись в потолок, освещаемый через равные промежутки времени фарами машин, которые ехали очень медленно, словно участвовали в процессии.
Они катили по улице, направляясь в «Хилтон», совсем неподалеку, и это походило, вместе с тиканьем часов в коридоре и приглушенным городским шумом, на мерный и безмятежный морской прибой.
В полусне мне чудятся приземистые силуэты шкафа и комода, вырисовывающиеся в темноте другой комнаты. Я протягиваю правую руку, чтобы коснуться Альмы, но ее нет, исчезла даже ложбинка от ее тела. Моя рука ищет ее, как будто еще не поняла того, что я знаю теперь.
Я вижу, как Альма падает с горного уступа, ее длинное тело словно парит в воздухе в расслабленно-счастливой позе. А между тем я знаю, что она падает, падает неотвратимо, и ее тело разобьется о камни несколькими сотнями метров ниже.
Я проснулась как от толчка. Сон вернул далекое воспоминание, которое забылось, словно гибель Альмы стерла этот след, словно была какая-то несовместимость между случившимся в ту ночь и ее смертью.
Это было летом, в жару; мы провели день в купе поезда, где плясали золотистые пылинки от жатвы, вплывая в открытые окна. Трое молодых людей, которые сели под вечер, казались неотделимыми от пейзажа. Мы подвинулись, давая им место, а когда стемнело, устроились так, чтобы все могли лечь. Я улеглась на багажную полку, Альма подо мной, один из молодых людей на полку напротив, остальные двое разместились на полу посередине, на наших спальных мешках и рюкзаках, которые мы им любезно одолжили. Я помню, что Альма в то время проходила практику в медицинском учреждении для детей-инвалидов. Особенно много она занималась девочкой-подростком лет на шесть или семь моложе нас. Эту девочку звали Розой, и она была на редкость привлекательна. Любила она одну только Альму, любила безраздельно. Она хотела все время находиться рядом с ней и, когда у Альмы был выходной, обижалась так, будто та ее бросила.
У Розы уже наметились груди и начали обрисовываться бедра, но у нее еще ни разу не было месячных. Альма, которая носила ее на руках, мыла и ухаживала за ней, точно за огромным младенцем, была зачарована этим телом со взрослыми формами, неподвластным законам природы. Роза была совершенно особенным существом, существом бесценным:, говорила Альма.
Не знаю, почему мне пришло в голову, что ничего бы не произошло, не будь Розы в жизни Альмы. Я была уверена, что нежность Розы, которая прижималась к ней, когда она ее носила, и обвивала руками ее шею, сыграла какую-то роль в этой смутной ночи.
Было темно, снаружи веяло прохладой, поезд уносил нас все дальше. Время от времени я слышала шаги контролера, он открывал соседнюю дверь, вполголоса переговаривался с кем-то из пассажиров. Иногда за окном появлялся маленький вокзал – и снова темнота.
Поезд по-матерински убаюкивал нас, мы были в его большой стальной утробе, покачиваясь в полусне, как в амниотической жидкости. Быть может, поэтому Альма чувствовала себя единым целым: с лежавшими в купе мужчинами, как будто темнота накрыла их всех одним одеялом. Так в хлеву зимой можно ни видеть коров, ни трогать их, чтобы ощутить их присутствие. Животные были рядом, вокруг Альмы, и мужчины в купе тоже были рядом, увлекаемые той же силой, что и она. Их и: Альму уже соединили ночь, близость и закрытая дверь. Ей хотелось потрогать эти формы – так же ли они мягки на ощупь, как шкура животных, – мерный ритм поезда укачивал ее, сон накрывал, сближая с мужчинами.
Уже проваливаясь в сон, Альма почувствовала, как что-то легло ей на спину. Она подумала сначала – так она сказала назавтра, рассказывая мне о своем ночном: приключении, – что кто-то накрыл ее одеялом. Но одеяло вдруг стало тяжелее, а потом чья-то легкая рука раздвинула ей ноги и скользнула выше, к молнии ее брюк. Она продолжала делать вид, будто спит, и глубоко дышала, не упуская ни одного движения руки, которая уже расстегнула молнию. Ей хотелось, чтобы рука вернулась ниже, между ног, и там: осталась, но у руки: были другие намерения. Альма не смела шевельнуться, боясь спугнуть этого зверька, рыскавшего по ее животу, она притворилась, будто ей что-то снится, чтобы помочь руке, которая тихонько стягивала с нее брюки. Ей не надо было открывать глаза, чтобы увидеть тело, очень светлое в темноте купе. Кто-то застонал и повернулся. Безмолвная и настороженная, как охотник, выслеживающий лань, Альма дождалась, когда рука освободит от ткани ее ягодицы. Ни движения, ни жеста, чтобы не испугать того, кто теперь прижимал: ее к себе. Потом: вдруг ничего не стало, ни ласки, ни руки, все исчезло. Она по-прежнему не смела шевельнуться, но ей казалось, что ее нагота светится в купе белым, издалека заметным: светом:. Внезапно она почувствовала, как что-то ее накрыло, верно, не она одна видела сияние своей кожи. Никогда еще у нее не бывало такого ощущения между ног.
Рука скользнула под ее живот, это была рука с шершавой кожей, она чувствовала это по тому, как волоски на ее лобке порой сопротивлялись ласке. Рука тихонько массировала ее лоно, но не решалась вторгнуться внутрь. Потом, удовлетворенная, она отстранилась.
Дыша по-прежнему ровно, будто спала, Альма напрягла ягодицы, вопрошая нависшее над ней тело. Рука вернулась и раздвинула ее ягодицы, как занавес, потом она ощутила требовательный, но неловкий толчок, искавший вход. Ей хотелось перевернуться и раскинуть ноги, чтобы целиком отдаться в неверном свете купе, но она знала, что это невозможно. Они были не одни. Когда он вошел в нее, обхватив рукой ее живот, она с трудом сдержала крик; он едва двигался, она чувствовала, как ее лоно втягивает его, шеей ощущала теперь его дыхание, пыталась прижаться к нему, чтобы он проник в нее еще глубже. Потом все кончилось, слишком быстро, она не успела толком понять историю, которую начал рассказывать ей мужской член, и лежала неподвижно, слыша, как мужчина сполз на пол и вернулся на свое импровизированное ложе.
– Я совсем проснулась и не могла больше делать вид, будто все это случилось не со мной и я тут ни при чем, – объясняла мне Альма.
Ей не хотелось знать, который из двоих ее взял. Безмолвие и тайна вызвали ее желание. Она бы не вынесла, если бы он с ней заговорил, попытался соблазнить, нагромоздил слова, точно преграду между ними. Все произошло так, будто где-то не здесь, а в другом пространстве; может, даже в воображении, говорила Альма, опустив глаза.
С той минуты, как мужчина покинул ее и вернулся на спальник посреди купе, ей не хотелось больше спать. Она вышла в слабо освещенный коридор, смотрела на убегающий за окном мрак; время от времени тень ложилась ей на лицо. Она думала о белом-белом теле Розы, о руках, обнимавших ее по-детски самозабвенно. От Розы пахло мылом, чистый девчоночий запах. Никогда до той ночи Альма не задавалась вопросом, что происходило в головке Розы, когда та прижималась к ней, словно хотела войти в ее тело, раствориться в ней, крепкой практикантке. Она осторожно укладывала Розу в кровать и целовала в лоб, будто ставила точку в чересчур длинной фразе.
Альма даже не повернула головы, когда скорее почувствовала, чем услышала, как дверь купе отъехала за ее спиной. Тот ли соня, как она называла его про себя, вышел к ней? Она надеялась на это всем своим телом, пробудившимся, напряженным до предела, оголодавшим. Она тоже испытывала потребность раствориться в другом теле, раствориться в ночи, по-матерински нежной, убегающей за оконным стеклом.
Но мужчина, молча подошедший к ней сзади, был не тем, что снова уснул внутри купе, она поняла это по запаху и по мягкому прикосновению, которого не было у первого. Он тихонько взял ее за плечи, притянул к себе, к своей груди, а она, не оборачиваясь, продолжала будто бы смотреть в окно, за которым ничего было не различить. Она ощутила спиной его тело и прижалась к нему, как к стене.
Альма закрыла глаза и вспомнила, как думала в детстве, что, если ее глаза закрыты, ее никто не видит. Она не противилась, дала увлечь себя в купе и, когда он уложил ее на полку и прижался лицом к ее лицу, почувствовала безмерное облегчение. Она терлась о его шершавую щеку, удивляясь, до чего приятно это прикосновение. Ей помнилось, что еще долго не хотелось ничего, кроме этой близости, которая сама по себе ее успокаивала. Так она могла часами сидеть рядом с нравившимся ей деревенским парнем, погрузившись в туманные грезы, которые были самодостаточны. Взгляд, улыбка, рука, накрывшая ее руку, и это особенное молчание, свойственное желанию. Такие минуты могли длиться и без чьего-то присутствия рядом. Ей ничего не было нужно, он просто жил в ней, парень в грязно-белой футболке и дырявых джинсах, жил днем и ночью. Ей достаточно было закрыть глаза, чтобы вдохнуть его запах, она словно купалась в его близости, хотя ни разу к нему не прикоснулась. Ничего другого она не хотела, наоборот: что-то еще показалось бы ей неприличным и грубым и разрушило бы это зарождающееся желание.
Но в ту ночь она себя не узнавала. Как будто в ней подспудно жила другая женщина, которая вдруг заняла ее место. Она широко раскинула под ним ноги, с радостью почувствовала, как трется ткань его джинсов о ее лоно; она понимала, что происходит, и движение это обостряло ее желание. Потом из ширинки вынырнула плоть. Она выгнулась, изо всех сил устремляясь к тому, что должно было ее наполнить. Его присутствие в ней было славным, широким, уютным, и его задумчивый ритм, без притязаний и спешки, понравился ей. Она хотела, чтобы это длилось, любой ценой, долго, всю ночь, и она прошептала ему это на ухо, не открывая глаз, чтобы лучше видеть, что происходило в ней.
Но эта нежность изошла слишком скоро, и она снова осталась мучительно пустой. Мужчина скатился на свое импровизированное ложе посреди купе, оставив ее одну.
И тогда она решила подлечь к третьему. Он подвинулся, будто ждал ее, однако, казалось, спал, когда она принялась раздевать его, как до того раздели ее. Потом она повернулась спиной, чтобы он увидел белый свет ее ягодиц и погладил эти два полумесяца. Мужчина лег на нее. Раздвинул ей ноги. Долго гнал ее, как дикого зверя. Не хотел упустить в ней что-то, хрупкое и мощное одновременно, что она и сама преследовала, вдруг теряла, но оно возвращалось вновь и овладевало ею. Да, он преследовал не ее, а это ощущение внутри, это не Альма была непредсказуема, как диковинный зверек, а это ощущение, такое хрупкое и готовое умереть, но вдруг становящееся властным, от которого, даже если бы захотела, она уже не могла избавиться, переступив некий порог.
Альма рассказала мне все это, а потом посмотрела с какой-то странной нежностью, которая меня удивила, потому что я впервые видела у нее такое выражение. За все эти годы я забыла тот единственный раз, когда Альма поделилась со мной интимным, да и она больше никогда об этом не заговаривала, видно, такие откровения не повторяются.
В полутьме комнаты я представляю себе Альму, ее профиль. Она смотрит в сторону окна, откуда по-прежнему доносятся городские шумы, словно сонное журчание. Я вижу перед собой картины той июльской ночи, когда Альма была так отчаянно разнузданна, и спрашиваю себя, как она, всегда любившая движение, могла предпочесть неподвижность и холод могилы.
Мне почудилось, будто кто-то идет через комнату, подходит к окну, потом возвращается к кровати. Что-то легкое и прохладное легло на мой лоб, словно дружеская рука. А может быть, Альма и хотела не умереть, а лишь сойти ненадолго с поезда своей жизни, набравшего слишком большую скорость, может быть, она решила спрыгнуть не для того, чтобы свести счеты с жизнью, просто пожелала немного отдохнуть, прежде чем вернуться ко мне.