В первый раз за все эти годы я вновь попала в эту часть города. Дом, где жил Карим, стоял на месте, разве что еще немного обветшал; он ждал сноса, и жившие в нем люди не рассчитывали остаться надолго. Все здесь было из разряда «ничто так не постоянно, как временное», стабильность в ожидании перемен, которых не будет. Однако я не почувствовала и следа моего былого смятения. Улица была равнодушной, без памяти, без отклика, она не сохранила никаких воспоминаний ни обо мне, ни о тех, что были здесь после меня, она терпеливо поглотила все эмоции, переварила их и исторгла. Я чувствовала себя ненужной с моими воспоминаниями, которые казались никчемными в этой атмосфере постоянства.
Мне хотелось на террасу под липами, откуда открывается вид на озеро за городскими крышами. Но прежде чем перейти на другой берег, надо было перекусить.
На улице Навигации мне попался индийский ресторанчик, где под потолком медленно крутились лопасти вентилятора, гоняя горячий воздух. Редкие клиенты за столиками, казалось, пребывали в таком же отупении, что и я, под бдительным оком официанта-бразильца, который спросил, чего я желаю, и принес мне цыпленка тошнотворного розового цвета.
Сидя в индийском ресторанчике на улице Навигации, я думала о нашем доме в Нью-Джерси, о косулях, которые ранним утром пересекают мелкими шажками лужайку и скрываются в лесу. Из окна нашей спальни я вижу только деревья да еле различимый за листвой фасад соседнего дома. Я всегда думала, что тишина в Нью-Джерси – сиротская тишина. Все дома нашего квартала были построены в одно и то же время, перед тем как мы, молодожены, въехали туда. Теперь, когда хозяева стареют, дома стареют вместе с ними и вот-вот исчезнут один за другим так же, как появились. И Джон, мой муж, виделся мне теперь, когда я думала о нем, словно окутанным покрывалом тишины, за работой в нашем саду, с лейкой в одной руке и секатором в другой. Вся его страсть была отдана этому саду, где тыквы, кабачки, помидоры и фасоль росли с каким-то эротическим буйством. Сколько я ни раздавала, сколько ни замораживала, сушила, готовила все эти овощи, их все равно оставалось слишком много для нас двоих.
Я хотела было позвонить домой, но что-то меня удержало; я представила себе телефонные звонки в пустых комнатах, и мне показалось, что я не имею права нарушать шелест деревьев, слышный из окон, закрытых только москитными сетками, не имею права тревожить это равнодушное и такое благодатное забвение, что царит там, в лесах Нью-Джерси.
Внезапный гомон заставил меня поднять глаза от тарелки. У входа в ресторан стояла женщина без возраста, одетая в слишком узкую юбку и кричаще-красный жакет; волосы ее были повязаны косынкой на крестьянский манер. Ее вид, принаряженный и бедный, контрастировал с небрежной элегантностью клиентов. Официант-бразилец, казалось, не решался ее впустить, но она тихонько отстранила его и сказала, указывая на меня пальцем:
– У меня назначена встреча с этой дамой.
Бразилец, ворча, посторонился и бросил на меня косой взгляд, убрав мою тарелку, к которой я почти не притронулась. Женщина села напротив меня, уставившись мне прямо в глаза, пока я заказывала два кофе и два стакана воды.
– Жарко на улице, да?
У нее был тяжелый выговор, как будто она жевала спелые фрукты, таявшие во рту.
– Да, верно.
Мне было не по себе оттого, что не хватило духу ее отшить. Что подумают обо мне другие клиенты?
Я быстро огляделась, но никого вроде бы ничуть не интересовало, что происходит за нашим столом.
– Я вижу, у вас трудности.
– Вот как?
Я посмотрела на нее внимательнее, и мне показалось, что я ее уже где-то видела. Ее грубые черты, косынка, добродушный взгляд, устремленный на меня так, словно она гладила мои волосы, – все это было мне знакомо.
– Да, у вас трудности, детка, сразу видно. Это написано у вас на лице. Я даже могу сказать, что вас мучает.
Несмотря на акцент, говорила она на прекрасном французском. Венгерка, болгарка, австриячка? Я искала каких-нибудь примет на ее лице, оно было изборождено глубокими морщинами, а из-под косынки выбивались пряди неопределенного цвета волос.
Официант-бразилец с презрительной миной поставил на стол две чашки и два стакана с водой.
Я пристально смотрела на женщину. Решительно, она напоминала мне кого-то, кого я хорошо знала, я была в этом уверена.
– Дело в том, детка, что вы вот уже несколько дней скитаетесь между двух миров. Нельзя жить между миром живых и миром мертвых, между мечтой и явью. Придется вам сделать выбор – туда или сюда. Ну-ка, покажите мне линии вашей руки.
Я положила раскрытую ладонь блюдечком посреди стола, точно дар. Она осторожно взяла рукой кончики моих пальцев и чуть расправила ладонь, словно разглаживая лист бумаги.
– Ну-с, что же я тут вижу? Вас ждет женщина, и я вижу тяжелое испытание. Разрыв, который изменит всю вашу жизнь.
Мне бы хотелось услышать от нее, что со мной не так, с тех пор как я сюда приехала, и почему мне то и дело встречаются лица и голоса из прошлого. Всю жизнь я стремилась к забвению, и мне было невыносимо, что воспоминания преследуют меня на каждом шагу.
– Оставит ли когда-нибудь прошлое меня в покое, я больше не могу, – произнесла я глухим голосом.
Она сочувственно кивнула, как будто прекрасно понимала, что со мной происходит.
– Что ж, эти встречи связаны с испытанием, которое вас ждет. Я вижу разрыв с женщиной.
Она посмотрела на меня внимательно и вдруг сказала с сочувствием:
– Бросьте, не переживайте, у вас есть все, что нужно, чтобы выстоять. Не забывайте, что есть такие темы, на которые можно говорить только с умершими.
Она решительно поднялась, допив свою чашку кофе, и вышла из ресторана, провожаемая свирепым взглядом официанта.
Я пересекла мост Часов, под который, бурля, устремлялась вода. Я шла к террасе под липами, туда, где столько раз представляла себе мою мать, лицом к озеру, одну, сразу после смерти отца, в сладком запахе цветов липы, когда улицы и площади парят, переполненные этим дурманящим ароматом и гудением пьяных пчел. Часами сидела она так, не двигаясь, устремив взгляд на крыши. Я боялась всякий раз, когда она уходила на свои долгие прогулки, боялась, что однажды она не вернется; сталось бы с нее написать письмецо мадам Тюрташ с просьбой позаботиться обо мне? Скорее всего, нет, но страх, что она меня бросит, жил в самой глубине моего существа – еще и сейчас я ощущаю его следы.
Сегодня лето уже перевалило за середину, цветы давно завяли; не удостоив вниманием скамейку, я села на каменную ограду, остаток старой крепостной стены.
С прилегающих улиц до меня доносились голоса и звук шагов, внизу я видела восьмиугольную крышу карусели, под которой кружились лошадки и свинки, лодки и единороги.
Время от времени за спиной проезжала машина. Я вспомнила, что собиралась пойти искупаться, чтобы смыть усталость от перелета и все остальное, но произошло как раз обратное. Прошлое преследовало меня, словно хотело настичь любой ценой, цепляясь за меня своими липкими щупальцами, напоминая обо всех этих недолюбленных любовях, о странных встречах, которые я когда-то сочла незначащими и постаралась забыть. И все эти наброски любви, эти бесплодные попытки казались мне сегодня куда драгоценнее, чем те чувства, что, подобно стальному каркасу, придавали форму моей жизни. Я закрыла глаза, чтобы как наяву увидеть наш дом в Нью-Джерси, утопающий в деревьях, которые там не имеют памяти. По утрам мы с Джоном поднимались очень рано и пили чай в молчании, а за окнами паслись косули, словно домашние козочки. Как долго я любила это ощущение пустоты, в котором парили мы с Джоном.
Она часто присаживалась здесь, возвращаясь с концерта, переполненная мелодиями, которые напевала вполголоса. Она вся отдавалась этому созерцанию, которое любила, которое страстно лелеяла.
Я открыла глаза и вновь увидела город и озеро. Двое влюбленных сидели на скамейке и молчали, держась за руки. Поодаль одинокая женщина тоже смотрела на озеро за крышами, потом она встала и направилась через маленький парк к улице. Когда она проходила мимо меня, ее взгляд скользнул по мне, и тут вдруг я ее узнала. Это была Марика, которой я позировала двадцать с лишним лет назад и с которой пережила такую тесную дружбу на протяжении одной зимы.
Я вскочила и позвала ее по имени. Она остановилась, удивленная; я подошла.
– Марика, ты помнишь меня? Я Ханна, я тебе позировала.
Она посмотрела на меня с недоумением, потом слегка улыбнулась и сказала с прохладцей:
– Ах да, вы были моей натурщицей два года назад.
– Нет, вовсе нет, это было двадцать пять лет назад.
Я мысленно подсчитывала годы, и она, воспользовавшись моим невниманием, сделала движение, чтобы удалиться.
Она пыталась избежать встречи с незнакомкой, которой я стала для нее. Может быть, она теперь так знаменита, что ее останавливают на улице, чтобы попросить автограф, и она приняла меня за одну из поклонниц? Я отчаянно искала способ заставить ее меня узнать. Я должна была найти какой-то код, признак, который укажет ей, кто я такая, вернет из глубин памяти те три месяца, когда мы виделись каждый день.
– Ты по-прежнему живешь в Старом городе?
Это все, что пришло мне в голову, чтобы доказать ей нашу былую близость. Я указала рукой в направлении дома, где в большой квартире она жила в ту пору. Она запахнула свой светлый жакет, как будто озябла, и посмотрела на меня с недоверием.
– Извините, у меня встреча.
Она и вправду не хотела со мной разговаривать, для нее я была лишь незнакомкой, посторонней, ничто не всплыло из глубин ее памяти. У меня перехватило дыхание, к глазам вдруг подступили слезы.
– Но вы ведь Марика?
Пусть только она узнает меня – это стало вопросом жизни.
– Да, это так, но мне очень жаль, я правда спешу.
И прежде чем я успела что-либо добавить, она, улыбнувшись мне холодной светской улыбкой, решительно повернулась спиной.
Я, застыв, смотрела ей вслед с тем же чувством, что и двадцать пять лет назад, когда стояла перед галереей, где она выставила наши картины.
Я поступила в университет четыре года назад и до сих пор училась скрепя сердце, потому что мне очень хотелось писать книги, но я не знала, как за это взяться. Писатели, которых я любила, все были мужчины, и большинство из них прозябали в нищете в мансардах. Мужчиной я, разумеется, стать не могла, но мансарду снять было нетрудно. Вот почему я поселилась в здании, где располагались исключительно офисы, на восьмом этаже, именуемом «для прислуги». Из семи комнат для прислуги пять снимали какие-то чудики, о которых мне не хотелось ничего знать.
Здание находилось в двух шагах от университета, где, в библиотеке, я готовилась к экзаменам. Под вечер пора было покидать большой освещенный зал, сообщество читающих мужчин и женщин, и выходить в сумрак, где стояли на страже два огромных платана. Парк был карманом темноты и тишины в городе, не желавшем спать. Я пересекала его быстрым шагом, сторонясь холодного дыхания каштанов, укорявших меня за беспечность. Вернувшись в мансарду, я заставляла себя два часа писать, чтобы продвинуться в работе над рукописью.
Я всегда думала, что смогу писать хорошие книги, были бы условия.
И все же меня одолевали сомнения. Разве нет у меня сотни причин, чтобы не писать? Слишком много людей пишут слишком много книг, конец света близок, жизнь абсурдна, но самой веской причиной было внутреннее ощущение, что мой замысел мне не по плечу.
В библиотеке Марика сидела напротив меня и оставалась, как и я, до закрытия. Свидетелями нашей умственной работы были деревья и темное небо за высокими окнами, а улица и дома прятались во мраке, чтобы нас не отвлекать.
Пока Марика читала за столом, портреты на стенах, тень деревьев и приглушенные шумы в библиотеке уравнивали нас с ней, и я могла воображать, что она, как и я, засиделась в студенчестве. Но стоило ей встать, как все менялось. Она шла к библиотекарше за книгами уверенно, по-хозяйски. Однажды мне захотелось узнать, что она читает, и я перевернула одну из книг в стопке на ее столе, чтобы увидеть название. Тут как раз она вернулась на свое место, но и не подумала рассердиться на меня за нескромность, а, наоборот, приветливо улыбнулась. В тот вечер я вернулась к себе в мансарду с чувством победительницы. В кармане у меня лежал номер телефона Марики. Она была художницей и фотографом и искала натурщицу, разумеется, за деньги.
Эта встреча показалась мне знаком, как будто, став натурщицей, я приобщусь к миру искусства вообще и своему будущему творчеству в частности.
Ее мастерская оказалась большой комнатой с грязными стенами, совершенно пустой, если не считать холстов, натянутых на деревянные подрамники и повернутых к стене. Сама Марика была в белой блузе, заляпанной красками. В тот день я увидела, какая она маленькая, даже, пожалуй, щуплая. Она походила на героиню сказки, выглядела не вполне реальной. Я все ждала, что она с минуты на минуту исчезнет, но ничего такого не произошло.
Ее мускулистое тело под блузой было тонким, но сильным. Я ощутила это, когда она подошла ко мне, чтобы показать нужную позу, после чего указала на что-то вроде примерочной кабины, окруженной занавесками. К чему была эта стыдливость, если позировать мне все равно предстояло голой?
Босиком я вернулась в огромное пространство, залитое холодным светом. Холодным было все, в том числе и простыня, на которую я легла. Теперь не двигаться. Она рассказала мне о себе. Как пересекла пешком венгерскую границу, рискуя жизнью, причем впустую, ведь вскоре границы открыли. Но чем больше она уходила в свой рисунок, тем меньше разговаривала. Снаружи гудел город, точно рой мух или пчел. О высокие окна бился то ли ветер, то ли гомон людского множества, не знаю. В тишине комнаты время от времени раздавался стук высоких каблучков: кто-то ходил над нами. И когда она замолчала, холод медленно пронизал меня до костей.
Натурщица мерзла, не подавая виду. Она стучала зубами. Марика дала ей одеяло, чтобы закутаться, заварила чай. Она была очень терпелива со своей натурщицей. С первых же минут ей понравилась беззащитность молодой женщины. Марика обняла ее, чтобы согреть, и натурщица не противилась. Она сразу согласилась, когда Марика предложила ей комнату в роскошном здании на берегу Роны, в нескольких минутах ходьбы от ее дома.
Я жила теперь в комнате, которую она мне предоставила. Спала в кровати на мягких, шелковистых простынях и любовалась видом на реку, катившую за окном свои бутылочно-зеленые воды. По утрам я видела, как люди идут на работу. В здании напротив были офисы, за тонированными окнами которых сновали силуэты. Я наблюдала за ними, как наблюдала бы за какими-нибудь животными. У нас дома была толстая книга – «Жизнь животных» Брема. Эта почтенная книга имелась во многих семьях и была признаком известного уровня образования. Я смотрела в окно с тем же чувством, с каким листала эту книгу. Я была энтомологом, а они, эти мужчины и женщины на улице, – неизвестной разновидностью насекомых.
В этой подаренной мне комнате был шкаф, полный одежды. Это не была одежда Марики. Я могла делать с ней, что мне вздумается. Я примеряла брюки, костюмы, юбки, там было даже вечернее платье. Все мне очень шло, и Марика, навестив меня и спросив, нашла ли я что-нибудь подходящее, с удовлетворением отметила, что я «ее тип женщины».
Работа Марики продвигалась, и, следя за ее кистью, я была счастлива. Мне казалось, что не только картины Марики обретают форму, но и моя жизнь. Каждый ее штрих, каждый мазок рисовал мое новое лицо, мой незнакомый силуэт. Я была уже не маленьким, ограниченным «я», запертым в коробочке, но тенью, набросанной серым карандашом. Я высвобождалась из себя самой. Я себя удивляла. Я наконец-то стала другой.
Я была подругой Марики, я что-то значила, ничего для этого не делая. Она представляла меня незнакомым людям, а на следующий день я узнавала, читая газету, что один пишет пьесы для театра, другой выпустил роман, третий – кинокритик. И все это было мне подарено, как комната и гардероб.
Когда Марика целовала меня в щеку или брала за руку, я была ей благодарна и за все, что она делала для меня, и за эти знаки нежности.
Однажды зима раскинула свою серую сеть, ловя свет дня. За окнами мастерской осталась лишь белая пелена, сквозь которую я видела размытые очертания соседних зданий. Мы с Марикой прогуливались под руку в закоченевших парках. Мороз слепил гравий в комочки, которые перекатывались под нашими ногами. Вот и мы так же примерзли друг к другу, казалось мне. В кафе, куда мы заходили погреться, я задумчиво поглаживала пальцем ее мягкий синий свитер и представляла под тонкой шерстью ее кожу, очень светлую, как простыня, натянутая между деревьями.
Мне снилось, что зима – черное чудовище, пожиравшее дни и свет. Марика поцеловала меня в лоб и подарила каракулевое манто, в котором я должна была позировать. В нем стало не так холодно, а мое тело на фоне меха выглядело красиво.
Мне оставалось лишь ждать, ждать ночи, ждать картины. Зима опутывала меня своей сетью, закрывала мне глаза, и я падала, медленно и наугад, в свою внутреннюю тьму.
После сеансов мы заваривали чай; ночь заключала город в свои объятия, за окнами мастерской плясали снежные хлопья, а мы беседовали о любви, и Марика говорила, что, когда двое понимают друг друга без слов, это и есть любовь.
Порой я чувствовала затылком дыхание Марики и закрывала глаза. Мы как будто знали друг друга всегда, говорила Марика. Слово «изумительно» пришло мне на ум, все было изумительно. Порой я опускала голову на плечо Марики, под вечер, когда за окнами свет становился мягче и гасли облака. В этот час на несколько минут здания, словно съежившись, становились совсем маленькими под огромным небом.
Они не нуждались ни в каких словах, чтобы понять друг друга, чувствуя вместе и одновременно, как отрадны эти часы после работы. Никакие жесты были не нужны, никакие объяснения. Что-то уже свершилось, хотя ничего не произошло. Именно так Марика однажды попыталась объяснить свои отношения с натурщицей Роже, мужу. Но Роже отвернулся к стене и уснул, так и не поняв, что пыталась ему сказать жена. И тогда Марика решила, что это останется ее тайной. Тайной, которую ей даже не надо было оберегать, потому что никто и не стремился узнать ее. Она долго лежала без сна в большой кровати, глядя на оранжевые отсветы, которые отбрасывал на потолок ночной город.
Редкие машины еле ползли по заснеженным проспектам. Люди выходили мало, холодный город выглядел жалким.
Роже надолго уехал. Марика пригласила меня в свою квартиру, словно ей пришлось дожидаться отлучки мужа, чтобы решиться привести меня к себе.
Марика находила меня трогательной, говорила, что во мне есть какой-то надлом, словно я была вещью. Как будто что-то остановилось, твердила она, я словно часы, стрелки которых показывают всегда одно и то же время. Так бывает с теми, кого бросили, объясняла она мне. Они не плачут, оставшись одни, но застывают в безразличии. Теша себя иллюзией, что их не бросили, они сами добровольно отгораживаются от мира и греются на черном солнце независимости. Мне все это нравилось, в устах Марики я становилась каким-то чудом, хотя иной раз мне хотелось ей сказать, что я не та, о ком она говорит. Однако на фотографиях – она меня снимала – я походила на ее описание.
Между сеансами позирования я пыталась писать, но это давалось мне все труднее. Мои желания все больше сосредоточивались в Марике, и только через нее я расцветала. Я терялась в Марике, я цеплялась за нее, как те лианы-паразиты, о которых садовники говорят, что они в конце концов душат растения, дающие им приют. Но Марика меня не боялась. Она твердила, что ей нравится моя душевная неудовлетворенность, что это прекрасная черта характера и я с ней далеко пойду.
В тот вечер, когда я по приглашению Марики пришла в большую квартиру, она попросила меня надеть бархатное вечернее платье, то, что висело в шкафу в комнате, которую она мне предоставила. В этом платье я была похожа на женщину тридцатых годов. Марика попросила меня лечь у камина в гостиной, где горел огонь, и снимала, а я смотрела на нее снизу вверх, будто тонула. Потом мы долго разговаривали и пили шампанское. И в эту ночь мы уснули вместе в большой супружеской кровати.
Утром, когда Марика еще не проснулась, я обошла всю квартиру. Толстые ковры на полу, стены сочных цветов, дорогая удобная мебель. В квартире было жарко, как в теплице. На журнальных столиках, на книжных шкафах, комодах стояли фотографии Роже в рамках – круглых, квадратных, деревянных, кожаных, металлических. Роже на снимках был всегда один, там маленький мальчик в галстучке, тут постарше, в лыжном свитере. Вот он получает диплом «Хай Скул», вот пьет вино в саду отеля. На всех фотографиях, даже сделанных в отпуске, он выглядел озабоченным и сосредоточенным. Мне стало жаль этого мужчину, чьи ковры я топтала, чье шампанское пила, который наверняка заплатил и за одежду, что я носила. Я находила его немного смешным в роли серьезного человека.
Я испытывала незнакомое прежде удовольствие, прогуливаясь в этом мире с картинки модного журнала, рассматривая ценные вазы, серебряные безделушки. Вот они, красота и роскошь, сказала я себе. Небо за широкими окнами было розовым, светало. Накануне выпал снег, далеко внизу люди, спешившие по улицам, казались крошечными. Я слегка презирала эти черные точки, которые гонялись за тем, что мне досталось так легко.
За завтраком Марика снова поцеловала меня в лоб, как дочку, и сказала:
– Ты моя милая, – словно успокаивая.
Днем они пошли гулять в заснеженный парк, выпили кофе на берегу озера. Люди вокруг улыбались им. Они выглядели как задушевные подруги или как мать и дочь. Назавтра Марика сказала, смеясь, что теперь они поженились и что она счастлива как никогда в жизни. Натурщица ощутила легкую брезгливость от этого признания, как будто Марика неуместно пошутила.
Вечером накануне возвращения Роже Марика сменила простыни, убрала квартиру, чтобы стереть все следы их счастливой жизни. Она выбросила два билета в кино, три великолепные розы на длинных стеблях, которые натурщица купила ей на деньги, полученные от нее же на покупки, счета за их обеды и ужины. Это был словно ритуал очищения, чтобы не было того, что было. Ритуал, чтобы забыть натурщицу или представить себе, что им лишь приснилась эта неделя, проведенная вместе.
Марика встретила мужа ласково, он вымотался и недоспал из-за разницы во времени. Они рассказали друг другу, как провели эту неделю, и Марика не лгала, лишь кое о чем умолчала. В постели она тщетно искала остатки запаха тела натурщицы, но Роже обнял ее, и она удивилась, испытав от этого удовольствие. Присутствие мужчины успокаивало ее. Все возвращалось в свою колею, дружба молодой женщины вскружила ей голову, почти до морской болезни, но то была лишь иллюзия, сон. Теперь в ее мире вновь воцарился порядок. Назавтра она встала и с удовольствием совершила привычный ритуал: сварила кофе и накрыла стол к завтраку для двоих.
Дни после возвращения мужа я провела, любуясь несказанной красотой города перед Рождеством. Я часами ходила по улицам. Небо было светлое, ветер гнал перед собой снежные хлопья. Я чувствовала себя легкой, как эти хлопья. В эти дни телефон, который поставила Марика в дареной комнате, ни разу не зазвонил, и никому не было дела, где я и что делаю.
Я возвращалась домой все позже, мне не хватало Марики и тех надежд, которые она принесла с собой. Не хватало и всей роскоши, которую она предоставила в мое распоряжение. Мне хотелось снова пройтись по квартире в сочных цветах, в богатом убранстве. Хотелось вновь ощутить уют, исходивший от этой роскоши и от фотографий грустного мужчины, зарабатывавшего много денег. Мне не хватало голоса Марики и наших бесед, не хватало прогулок с Марикой и того ощущения абсолютной близости, которое я испытала с ней.
Марика посулила лучшую жизнь. Каждый штрих ее карандаша как бы приближал меня к славе, к свершению, может быть, даже к богатству. Или, по крайней мере, так мне хотелось это понимать. Я не красавица, но у меня интересное лицо, повторяла Марика, как будто, говоря обо мне, она говорила о произведении искусства. Слова Марики мне льстили. Это было больше, чем я когда-либо смела надеяться.
В конце концов я все же набрала ее номер, голос в трубке был рассеянный, отсутствующий. Она больше не хочет меня видеть? Марика коротко рассмеялась. Она очень занята. Я могу пользоваться комнатой, мебелью, одеждой. Это много, не так ли? Я поняла, что должна быть благодарна и не забывать об этом. Когда Марика повесила трубку, я и в самом деле почувствовала, что не могу забыть всего, что получила.
Снег падал густыми хлопьями, было холодно. Другим брошенным приходилось хуже, чем мне. В автобусе я видела совсем молоденькую девушку с младенцем и большой приоткрытой сумкой, набитой одежками, ее и ребенка. Она молча плакала всю дорогу.
Я была рада, что у меня есть комната, кровать, где я лежала часами, глядя на снег, который был в эту зиму особенно своенравен. Он кружил, колыхался, взмывал, вихрясь под яростными порывами ветра.
Марика не подавала признаков жизни, и я не стала больше ей звонить. Я даже надеялась, что она забыла обо мне, забыла, что я все еще живу в ее комнате.
Я продала вечернее платье в магазин секонд-хенд. Такая ребяческая месть. Потом я продала и манто из черного каракуля, которое она мне подарила. Ела я мало, много времени спала. Выходила из дому вечером и иногда шла в кино, просто чтобы побыть вместе с другими одиночествами в темноте.
Однажды вечером, возвращаясь из кино, я проходила мимо художественной галереи и увидела на витрине написанное большими белыми буквами имя Марики. Меня как поманили; озадаченная, я подошла ближе. В большом выставочном зале суетились люди, сновали туда-сюда, носили бутылки и стаканы, расставляли их на столе. Зал был белый, полный света. Развешанные фотографии и рисунки черными и серыми пятнами парили в этой белизне. Я не сразу разглядела, что на них изображено. Там были распростертые тела, белые, голые и неподвижные, как трупы, волосы растекались вокруг головы неровной лужицей крови. Все это было одно и то же женское тело в самых разных позах. Только через долгое, очень долгое время я поняла, что это мое тело размножено на белых стенах. Это дошло до моего сознания, я умерла, я смотрела на свое мертвое тело из-за стекла, не в состоянии с ним соединиться. Я стала чистым духом, а это значит, я была бессильна, я могла лишь смотреть и запоминать, но ничего не могла изменить в том, что происходило на моих глазах. И как будто я стала прозрачной, посетители начали заходить в галерею, восторженно восклицали, однако не видели ее, натурщицу, которая не сводила глаз с огромных изображений, открытых всем взглядам на белых стенах, с того, что осталось от нее, но ею уже не было.