Кошмар: моментальные снимки

Брекк Брэд

Он воевал, он стрелял, и по нему стреляли; он видел, как полыхают джунгли, подожжённые напалмом, и как легко обрывается человеческая жизнь. Бред Брекк- американский солдат, воевавший во Вьетнаме, рассказывает о том, что он пережил. Если сначала война казалась ему романтическим приключением, то первый же бой обнажил её зловещий оскал, её грязную кровавую изнанку. Чужая земля, чужой уклад жизни, чужое небо над головой, а в итоге — чужая война. Она навсегда останется с теми, кто уцелел: как страшное молчание джунглей, багровые сполохи пламени, лица погибших товарищей, боль и отчаяние людей, втянутых в бессмысленную и беспощадную бойню…

 

ЭТА КНИГА — АМЕРИКЕ..

Она — Билли,

который потерял себя на этом пути…

Дэнни и Крису,

которые погибли, не вкусив жизни…

Тем,

кто ушёл на войну и вернулся в смятении…

Тем,

кто на войне не был и потому не может её понять…

Матерям,

простившимся с сыновьями…

Жёнам,

чьи мужья вернулись домой в алюминиевых ящиках…

И, наконец, тем -

живым и мёртвым -

кто вдали от привычных вещей

сражался на чужой земле

во имя малопонятных принципов,

объявленных неверными

крикливым меньшинством;

тем, кто страдал на самой долгой

американской войне…

Единственной, которую мы проиграли…

 

ПРОЛОГ

«…И БЫЛА НОЧЬ ПЕРЕД РОЖДЕСТВОМ»

«Но в современной войне ты сдохнешь, как собака, ни за что».
— Эрнест Хемингуэй

Сочельник. Двенадцать тысяч миль от дома. Дождь.

Ночь светла, ночь чиста, Не дрожит тень листа.

В этой стране идёт война, и нет ни тишины, ни безмятежности. Нет ни спокойствия, ни хрупкого мира.

Нежное чадо дева качает, Святое дитя к груди прижимает.

Дома сейчас люди поздравляют друг друга. Но над Вьетнамом этой ночью не сияет Вифлеемская звезда.

Баю-бай, спи-засыпай, Баю-бай, спи-засыпай.

Я в дозоре с ребятами из 2-й роты. Они небриты и уже четыре дня без горячей пищи.

Тихая ночь, ни звука нет, Божье дитя, любовь - это свет...

Юность высосана из их лиц, кожа бледна. Губы бескровны и холодны, глаза тусклы и взгляд рассеян.

От лика младенца сиянье идёт - Это заря благодати встаёт...

Они только что выбрались из джунглей. Мгновение назад они гнались по пятам за вьетконговцами. Двое убиты, трое ранены. Sin loi, парень, прости!

Благослови, Господь, появленье твоё, Благослови, Господь, рожденье твоё.

Война принесла замешательство, замешательство породило сомнение. Сомнение же мешает вере.

Да приидут верующие, Радостные и ликующие...

Бойцы измотаны войной. Они больны и до мозга костей полны страха — днём и ночью. И так устали, что никакой сон не приносит отдохновения.

Да приидут они В Вифлеем.

Они знают, что это гиблое, зловещее место, может быть, последний их приют. Ибо они попали в ад пострашнее ада Данте — в преисподнюю напалма, бомб и внезапной смерти.

Эта тропическая страна с качающимися пальмами и белыми песчаными пляжами, которые целует Южно-Китайское море, совсем не похожа на тропический рай.

Солдаты юны, почти подростки. Они ещё недостаточно взрослые, чтобы голосовать, их арестуют за выпивку в любом баре, в некоторых штатах им даже не разрешат водить автомобиль; они слишком молоды, чтобы открыть собственный счёт в банке, и их не пустят в кино «только для взрослых».

Но уже бессчётное количество раз они бывали под огнём — и убивали. Они рыдали, когда гибли друзья, и лежали ночи напролёт, не сомкнув глаз и боясь уснуть, чтобы не видеть снов. Всего лишь мальчишки, молоко на губах не обсохло, но здесь они стали настоящими мужчинами.

Их швырнули во взрослую жизнь, за десятки лет от фантазий и сладких снов, в которых они представляли себя Джонни Уэйном и в которых с лёгкостью расправлялись с коммунистами во имя Господне; и сны эти грезились им совсем недавно.

Их юношеские представления о войне разбились. Драка больше не привлекает. Они получили меньше, чем славный опыт, но больше, чем лёгкое приключение. Они бы отдали месячное жалование за нормальный сон и десять лет жизни за ночь дома.

Молодые мозги опалены огнём боевых операций. Им насильно преподали старые уроки: о страхе и дружбе, храбрости и трусости, боли и страдании, жестокости и милосердии. Заставили столкнуться лицом к лицу со смертью в том возрасте, когда все считают себя бессмертными.

Арифметика жизни в пехотной роте сродни игре в фальшивые кости, особенно для тех, кто засыпает на ходу в головном дозоре. Она реальней и страшней, чем ангелы ада на параде в День труда.

Жизнь подобна разбитым песочным часам, из которых неудержимо утекает песок. У 18-летних пацанов глаза 80-летних стариков, и каждый день они воюют со временем, которое подчас труднее убить, чем врага.

Каждое утро они вступают в новый день, радуясь, что ещё живы, и не знают, проклятье это или благословение.

Тот, кто вернулся на родину, говорит, что Вьетнам — это война слов, а не воинов, дипломатов, а не пехтуры.

Солдаты не понимают эту войну. Они уверены только в том, что застряли здесь на год, чтобы убивать азиатов. Застряли на время. А убивать столько, сколько удастся, чтобы выжить самим.

Скоро их выдернут из джунглей и перебросят на короткий отдых в Бьен Хоа, что в двадцати милях к северу от Сайгона. Это время — Рождественское перемирие, день без убийств, совместный подарок от Дяди Сэма и Дядюшки Хо.

Они преклоняют колени вдоль рисового поля, нервно ощупывая спусковые крючки своих М-16 и поправляя на плечах 50-фунтовые ранцы.

Бойцы мечтают о доме, теряются в собственных мыслях. Они устали от охоты на вечно ускользающего Мистера Чарльза.

Многие не могут припомнить мирную жизнь, хотя она была меньше года назад. Кажется, они всегда были солдатами, всегда воевали.

Они не могут вспомнить, когда в последний раз спокойно спали. Это было давным-давно — десятки рейдов в джунгли, сотни перестрелок и тысячи мёртвых назад. Память меркнет. Должно быть, это было в другой жизни…

Рождественский мораторий на ведение войны — передышка, чтобы отпраздновать день рождения Князя Мира, но мало кто верит, что он будет соблюдаться. Ребята говорят, что врагом управляет Князь Тьмы.

ТВОП-ТВОП-ТВОП…

Над укутанными саваном тумана джунглями во временном районе высадки десанта скользит рой вертушек «Хьюи» и приземляется на посадочную площадку, отмеченную зелёными дымами. Солдаты забираются на борт.

В передовом базовом лагере освобождается посадочная полоса, и вертолёты подобно огромным механическим москитам один за другим падают с неба на аэродром 173 воздушно-десантной бригады.

Выстраивается длинная грязная очередь за едой. Солдаты никогда не расстаются с винтовками. Они переминаются с ноги на ногу, чтобы съесть порцию индейки и кусок тыквенного пирога. Потом — бриться, чистить винтовки, писать письма домой и перечитывать письма из дома.

Рождество в боевой зоне не похоже на Рождество где-либо ещё.

Никто не развешивает заботливо у очага чулочки с подарками. Здесь вместо них — мины-ловушки, пули и бомбы.

Никто не поёт кароли. Слышны только звуки 105-мм гаубиц, ухающих по дальним целям, похожий на летнюю грозу грохот орудий на холмах да треск редких снайперских выстрелов, вздымающих облачка пыли у больших палаток защитного оливково-коричневого цвета.

Снега нет, вместо него — тропическая жара, муссонные дожди и малярия.

Ни церквей, ни свечей. Если где-нибудь соберутся люди во имя Его, то слепая разрушительная сила одной мины сможет разметать весь приход.

Но для верующих будет небольшой религиозный праздник, потому что армия считает, что солдатам необходима вера.

На этих вечерних молитвах и благочестивые, и скептики, и просто напуганные обратят свои взоры к священнику, каждый со своей верой, каждый по-своему.

Будут просить мужества и защиты. Будут просить о завтрашнем дне. О самой жизни.

Будут молить, чтобы Бог — если есть Бог мира и любви — заступился за них в этой войне. Чтобы Он сражался рядом с ними, чтобы дал силу и удачу им, а не врагу.

Они будут умолять Господа встать на их сторону, хотя знают, что это нечестная война.

И в руках будут сжимать распятия, чётки, семейные библии, медали Святого Кристофера или монетки-амулеты, с которыми их отцы прошли Вторую мировую войну, и будут надеяться, что им приведётся дожить до следующего Рождества.

Солдат обращается к священнику, к самому Господу тем быстрее, чем меньше у него возможности повлиять на враждебное окружение, в котором он оказался. Здесь большинство джи-ай молятся «какого чёрта!», потому что вера хоть во что-то, пусть даже такая извращённая, всё-таки лучше, чем ничего.

Солдаты ужасно суеверны — а кто их осудит? Тот, кто носит распятие на шее, обязательно налепит скотчем туз пик на каску. И как же трудно порой отличить верующих от просто суеверных, ибо в поисках поддержки каждый хватается за любую мелочь.

Но поможет ли Он? На чьей стороне Бог в этой войне?

— Если Бог за нас, кто может быть против нас? — спрашивает один.

— Косоглазые, тупица, — отвечает другой.

Незатейливо, наверное. Бойцы надеются, что Он на их стороне. Определённо и без сомнения на их стороне.

Поэтому они пишут «Ты и я, Боже, правда?» на чехлах касок и «Не переживай, крошка, Бог что-нибудь придумает» на защитных куртках.

В такой дали религия у всех одинакова — глубоко в душе, и никого не интересует, во что ты веришь или, скажем, что делаешь.

Вера во что-то большее, чем ты сам, во что-то невидимое — одна из величайших потребностей на войне, когда ты бессилен справиться с ситуацией, в которую попал. И нужно прилепиться к чему-нибудь, что даёт твоей такой короткой жизни хоть какой-то смысл.

Солдаты снимают вещи с убитых вьетконговцев не только на сувениры, но и чтобы взять часть их силы. В стальных касках они носят всякую дребедень: локоны волос, розовые трусики подружек, фотографии семьи, старые монеты, пули на счастье — всё, что, по их мнению, помогает остаться в живых.

Католическая месса начинается в 7 часов.

Солдаты с винтовками молча подходят один за другим, капеллан творит крестное знамение во влажном воздухе джунглей, и начинается литания и служба святого причастия.

— Kyrie eleison, — произносит священник.

— Помилуй нас, Господи, — вторят солдаты.

Дюжина человек опускается на колени для молитвы. Они покрыты грязью боя и в своих плащ-палатках кажутся зловещими приведениями.

— Отче наш, прости нам прегрешения наши …

— Упаси нас от зла. Аминь, — наконец шепчут они, крепче сжимая винтовки.

Дождь припускает сильнее, смешивается с вином, и посвящённое воинство Святого причастия как будто растворяется.

— Всемогущий Боже, которому открыты сердца, ведомы все помыслы и для которого нет тайн, очисти сердца наши дыханием Святого Духа…

Капли дождя падают на лица и смывают набежавшие слёзы.

С широко открытыми глазами солдаты благодарят Господа, останавливаясь перед статуей Христа, установленной на ящике из-под 81-мм миномётных мин. Молитвенных скамеечек нет — отбивают поклоны прямо в грязь. Рядовой с винтовкой прислуживает у алтаря. Остальные несут караульную службу в блиндажах, устроенных по периметру, у проволочной спирали.

— Dominus vobiscum, — говорит капеллан.

Да пребудет с вами Господь.

— Et cum spiritu tuo.

И с духом вашим.

Священник, высокий человек с капитанскими шевронами и эмблемой воздушно-десантных войск, родом из маленького городка в Канзасе. Ему всего 35 лет. Он говорил просто, ибо не было времени на красноречие. Ни слова не сказал в утешение, но посоветовал просто верить — на всякий случай…

Дождь переходит в муссонный ливень.

Священник кланяется распятию и говорит последние слова; вода течёт по его лицу.

Потом он оборачивается и даёт последнее благословение.

— Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь.

Солдаты становятся на колени, крестятся и расходятся. Священник складывает влажные белые одежды, кладёт вещи в сумку и исчезает в ночи так же быстро, как и появился.

Я зрил Его в сигнальных огнях, Внимал Ему в рокоте барабанов, Но воздвигнут был алтарь Ему Из вечерней росы и туманов… Слава, слава, аллилуйя, Правда Его грядёт.

Вернувшись в палатки, солдаты пьют пиво, курят «камбоджийскую травку» и перебрасываются шутками.

Включают транзистор. Армейский капеллан читает рождественскую проповедь войскам во Вьетнаме.

— «Чарли» по большей части атеист, не христианин. И хотя он тоже дитя Господа, он, как Люцифер, лишился Его благодати.

— Конечно, некоторые американцы тоже атеисты, — продолжает капеллан, — но мир — вот христианская цель, и, может быть, когда-нибудь, очень скоро, Он остановит эту войну.

— Чёрт бы побрал этого Иисуса, проповедник! — говорит солдат по кличке Ковбой, — Выключи это драное радио. Мне наплевать на душевное состояние вьетконговцев, у меня и со своим возни хватает!

Кто-то просто лежит на койке под москитной сеткой и мечтает о том, что будет делать, когда его война кончится официально, и на «Большой пёстрой птице свободы» он вернётся на Большую Землю, на землю больших гарнизонных магазинов и женщин с круглыми глазами.

У одних такие мечты не появятся вовсе: они не повзрослеют уже никогда.

Другие же вернутся и продолжат войну внутри себя, и остаток дней будут пытаться понять, что же здесь произошло, и будут искать часть своего «я», которая не вернулась с войны. И никогда не найдут…

Перемирие вступило в силу в 6 часов, но засадный патруль за периметром уже вступил в бой с неизвестным числом партизан-вьетконговцев. Винтовки М-16 отплясывают рок-н-ролл, выплёвывая по ночным теням по 750 выстрелов в минуту.

Вспышки света на горизонте расцвечивают тучи и окружающие джунгли как рождественскую ёлку — это лётчики пикируют на бомбардировщиках «Фантом» Ф-4, сбрасывая «конфетки» и «чулочки с подарками» на противника: 750-фунтовые бомбы и напалм.

С праздником, Чарли! Хо-хо-хо…

Небо окрашивается осветительными ракетами во все оттенки цвета крови.

Почта приносит письма и посылки из дома: бутылку пойла, зажигалку «Зиппо», сыр, туалетную бумагу, горсть жевательной резинки.

Отбой. Бойцы ещё глубже замыкаются в себе. Они надеются, что дело их справедливо. Молят, чтобы их усилия и жизнь не пропали даром и, если суждено умереть, чтобы смерть была не напрасна.

Они страдают особенно сейчас. Страдают, потому что это ночь перед Рождеством и они далеко от родных в непонятной стране, где смерть приходит стремительно, приходит без предупреждения, исподтишка, не давая никакого шанса защитить себя.

Они наверняка могли бы укрыться от противника в одиночном окопе или в обложенном мешками с песком блиндаже, но какая броня сможет защитить их от одиночества и страха, терзающих изнутри?

В Штатах мирные граждане ходят в гости к друзьям и родным, спокойно говорят о котировках на Уолл-Стрит и пьют гоголь-моголь с ромом. Или будут пить. А между Вьетнамом и Нью-Йорком 12 часов разницы.

В 10 часов граждане включат новости, но когда диктор — Дядюшка Уолтер — перейдёт к сообщениям о потерях во Вьетнаме на сегодняшний день, нахмурятся и переключатся на другой канал. Они устали от военных новостей. Ведь пришло время счастья и радости, а не траура и печали.

Дома граждане убаюкают детей спать, чтобы тем приснились леденцы. Детям тепло и покойно, животы полны и не болят от дизентерии; они знают, что Санта Клаус скоро наполнит чулочки, которые висят у очага, и положит под ёлку игрушки в красивой обёртке.

У палаток болтается картонка с каракулями, предупреждая о границе боевой зоны:

«ОСТАВЬ НАДЕЖДУ, ВСЯК СЮДА ВХОДЯЩИЙ!»

Уже полночь. Бой за периметром стих. Далеко-далеко на санях звенят бубенцы. Заступившие в караул вглядываются в небо…

Чу! Ангелы-вестники поют — Славу новому царю воздают.

Звезда встаёт на востоке, но дым боя скрывает её.

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ВОЙНА

Глава 1.

«УДАЧНОЙ ВОЙНЫ, РЕБЯТА!»

«Это не просто война в джунглях, но борьба за свободу на всех фронтах человеческой деятельности».
Линдон Б. Джонсон, Президент США, 1964 г.

Приземление в Сайгоне было мерзким. Подлетая к аэропорту, самолёт ястребом, настигающим кролика, с большой высоты нырнул в крутое пике и сел на взлётную полосу, пронзительно визжа тормозами.

К юго-востоку от аэропорта Тан Сон Нхут широко раскинулся Сайгон, город с населением в три миллиона жителей, «Восточный Париж» и «Жемчужина Востока» — Содом и Гоморра современности.

По внутренней связи пилот объяснил, что в Тан Сон Нхуте надо приземляться круто, с большой высоты, потому что если садиться с малой, как на других аэродромах, можно попасть под ракету или снайперский выстрел.

Из иллюминатора мы с Сейлором увидели вьетнамских солдат с полной боевой выкладкой, заряжающих винтовки. В небе сверкали сигнальные ракеты. Совсем рядом гремели артиллерийские залпы, и мы поняли, что аэропорт атакован.

— Ну, Сейлор, — сказал я, — вот и приехали… Прекрасный Сайгон. Всего 365 дней — и домой.

На выходе стюардесса помахала на прощанье рукой и пожелала удачи: «Удачной войны, ребята! Увидимся, когда ваша служба закончится!»

Мы сошли по трапу, волоча свои «походные» мешки. Первое, что поразило в Сайгоне, был влажный воздух. Мы задохнулись, будто от нехватки кислорода.

Ночью в Сайгоне не становится прохладней, и, несмотря на 10 часов вечера, воздух оставался по-прежнему горячим, тяжёлым и гнилым.

Два сержанта бегом увели нас со взлётной полосы, так как вьетнамцы могли запросто запустить в самолёт ракету или открыть миномётный огонь. Меня покрыло нервной испариной.

Наши мешки вьетнамцы составили в длинные ряды вдоль взлётной полосы. Пройдя таможню, мы разобрали вещи и построились. Нас разбили на группы и отвезли в автобусах в небольшую зону ожидания сразу за Тан Сон Нхутом.

По дороге в зону — так называемый лагерь «Альфа» — попадались целые вьетнамские семьи, живущие в картонных лачугах. За аэропортом городская вонь стала тяжелее. Мы не знали, что и думать о Вьетнаме. И были выбиты из колеи сменой часовых поясов.

В лагере «Альфа» проходило пополнение подразделений по прибытии в страну. Вместо казарм стояли открытые всем ветрам хибары из рифлёной жести с земляными полами. Всё было обложено мешками с песком. Внутри выстроились брезентовые армейские койки с москитными сетками.

Переодевшись в полевую форму, мы подкрепились в столовой. Получили простыни и одеяла. Свет включать не разрешалось. В случае миномётного обстрела было приказано падать на землю.

На следующий день нас обещали перевести в 90-й батальон приёма пополнений в Лонг Бине, в двадцати милях к северо-востоку от Сайгона.

В ту первую ночь всё казалось зловещим: тяжёлый воздух, ужасная вонь, грохот 105-мм гаубиц, уныло бухающих где-то за городом, осветительные снаряды на далёком горизонте и красные кучевые облака, повисшие над раскалённым силуэтом Сайгона словно бинты, пропитанные кровью.

Перед сном мы вчетвером перешёптывались ещё целый час.

В 06.00 прозвучал подъём. После завтрака мы погрузились в автобусы оливкового цвета и поехали в Лонг Бинь.

В Сайгоне всё удивляло: уличные звуки, рикши, старухи, несущие вёдра с водой на коромыслах, вонь, нищета, тучи чёрных мух и певучие голоса вьетнамцев, начинающих новый трудовой день.

Я спросил у шофёра, почему на окнах автобуса вместо стёкол металлическая сетка.

— На случай, если партизаны попробуют закинуть в автобус гранату, — был ответ.

По Сайгону нас сопровождала военная полиция в джипе, на котором был установлен 12,7-мм пулемёт. Я таращился сквозь сетку, открыв рот.

Мы находились в состоянии культурного шока. Самолёт был машиной времени, и казалось, мы улетели из ХХ века.

Пока ехали, шофёр рассказывал, что по пути можно попасть под артиллерийский огонь или наткнуться на мину, и хотя дорога на Лонг Бинь очищалась от них каждое утро, одну всё-таки могли пропустить.

Из-за жары и влажности сколько бы ни проспал во Вьетнаме, всё равно не отдохнёшь. Трудно привыкать к тропическому климату.

Лонг Бинь напомнил скорее лунный ландшафт, чем военный объект: мили и мили утоптанной глины, спёкшейся под солнцем, как кирпич, и окружённой невероятным количеством колючей проволоки, скрученной в спираль, с блиндажами и сторожевыми вышками через каждые тридцать метров, с которых просматривались трущобы вдоль шоссе на Бьен Хоа.

В 90-м батальоне нас вытолкали из автобуса, построили для переклички, раздали палатки, спальные принадлежности и наскоро разъяснили, где находятся столовая, гарнизонный магазин и клуб для рядового состава.

День мы отдыхали. Ходили в клуб в полумиле от нашей палатки выпить пива и перекусить.

Лонг Бинь был крупнейшим военным гарнизоном Вьетнама. Он тянулся на двадцать миль вдоль шоссе на Бьен Хоа и являлся основной базой для армейских групп материально-технического обеспечения, разбросанных по всей стране.

На следующий день каждому определили обязанности: работа на кухне, караульная служба, наряд по сжиганию фекалий — до отправки в действующую часть.

В полдень устроили обед в честь Дня благодарения. Он запомнился тем, что я подавился сухим молоком и сломал зуб, пытаясь откусить от индейки.

Уже наступил сезон дождей, и дождь лил дни и ночи напролёт. Таких ливней прежде я не видел. Косой дождь хлестал часами, и воде некуда было уходить.

Почва была такой плотной, что вода не впитывалась, а стремительно бежала по канавам, выкопанным между палатками, в большие рвы, которые отводили воду за пределы периметра.

Ночью ветер внезапно распахнул полы нашей палатки, и ливень захлестнул койки, одежду и мешки.

— Вот тебе и Вьетнам, — бурчал я, ворочаясь в мокрых трусах. Потом взбил подушку и уснул.

Глава 2.

«НА ДОРОГЕ ПРИКЛЮЧЕНИЙ».

«Неподходящая война в неподходящем месте в неподходящее время с неподходящим противником.»
Омар Брэдли, генерал США, Речь, май 1951 г.

В каком-то смысле я ожидал призыва в армию с нетерпением. Пусть какое-то время мне будет одиноко, но я знал, что непременно заведу новые знакомства. Самое главное, это был шанс вступить на Дорогу Приключений. Казалось, армия — самый приемлемый путь для мужчины посмотреть мир, узнать людей из других уголков страны и пережить немного опасности и волнений. Шанс пожить по-своему, подальше от местечковой ограниченности и всевидящих, осуждающих родительских глаз.

Мне до смерти хотелось познакомиться с людьми, живущими, как им вздумается. Хотелось услышать истории их жизни и сочинить свою собственную. Я мало встречал таких среди выросших в Баррингтоне. Здесь жили в основном «белые воротнички», которые работали на Чикагской окружной железной дороге и каждый вечер тряслись домой на Чикагском или Северо-восточном поездах.

Мой отец был практичным человеком и среди всех выгод жизни ценил только работу, дом и счёт в банке. Он не был ни игроком, ни солдатом удачи, — он был продавцом от «Нозерн Иллиной Гэс Компани» в Гленвью. Дитя Великой Депрессии, продукт Грязных Тридцатых, он как только мог избегал всяческих рисков. Больше всего на свете он любил тёплую постель, уединение в собственной ванной и кусок немецкого шоколадного торта на ужин.

Я представлялся ему бездумным юношей, незрелым, безответственным, мечтательным Томом Сойером, который нуждался в его руководстве.

Мне хотелось доказать ему, что он не прав, но для этого надо было уехать из дому.

Пока я рос, мои отношения с отцом иногда бывали терпимыми, а иногда накалялись. В основном же они бывали бурными, потому что мы смотрели на вещи по-разному.

Когда он чувствовал, что я отбиваюсь от рук — а это случалось частенько — он пытался вложить мне в голову немного разума в задушевных беседах у камина. Когда это не срабатывало, он обращался к здравому смыслу. Потом начинал придираться, критиковать и читать морали. Если это не действовало, он указывал на мои недостатки, отмечая мою тупость, бестолковость и полную никчемность. Когда же и это не меняло моей позиции, он начинал угрожать, и злился, и, тыча мне в лицо осуждающим перстом, говорил «Бог с тобой!». В конце концов, он краснел, давление у него подскакивало, и воспалялся геморрой. Какое-то время я держался, но всегда наступал момент, когда я больше не мог выносить его насмешек и критики, и тогда сам начинал злиться…

И тогда говорил уже я: «Оставь меня в покое! Пойди поставь на геморрой примочку! Хватит вправлять мне мозги! Прими таблетку от давления! Выпей стаканчик и расслабься!..»

За такую дерзость меня закрывали в моей комнате без обеда и держали там все выходные. И я сидел, уткнувшись носом в окно, и смотрел, как друзья играют в регби и зовут меня на улицу. Мой дом превращался в тюрьму, в камеру душевных пыток. Но со мной оставалось моё воображение и мои книги, и я всегда мог убежать в свои мечты.

Всё дело в том, что я видел больше романтики в парковых лавочках, чем в Парк Авеню, в тюрьме, чем в Йельском университете, в том, чтобы иметь долги, чем иметь миллионы; и пока мой отец жил как трудяга-реалист, ни в чём не уверенный и боящийся сделать лишнее движение, я мечтал шагать по Дороге Приключений, освещаемый молниями. Мне больше нравилось следовать за своими фантазиями, не прислушиваясь к голосу седовласого разума, и я верил, что самые смелые мечты исполнятся, стоит только сильно захотеть.

Однажды я попробовал объяснить это ему: «Когда ребёнок играет с оловянным солдатиком, он знает, что солдатик не живой. Но он так хочет, чтобы солдатик был живой, что на какое-то мгновение тот оживает… у ребёнка в голове. Я хочу сказать, пап, что иногда могут случаться фантастические вещи, если только ты тянешься к жизни с распростёртыми объятиями и открытым сердцем!»

На него это не произвело впечатления, он сказал, что мне пора перестать быть ребёнком.

Он был лишён воображения и не хотел, чтобы оно было у меня. Тогда бы я походил на него. Вот чего он хотел.

— Брэд, Брэд, Брэд, — ворчал он, — как это я дожил до такого сына-идиота? Когда ты, наконец, вырастешь? Ты ведёшь себя, как Питер Пэн…

— Наверное, никогда, пап, — говорил я, стоя прямо, как столб, и кусая губу. — И когда-нибудь я обязательно ПОЛЕЧУ!

Он всегда пытался сделать из меня что-то определённое, совершенное, нечто подобное ему. Он не знал, где кончается он, и начинаюсь я.

— Почему ты всегда перекраиваешь меня на свой лад? — со злостью спросил я однажды. — Я всего лишь хочу быть самим собой, я не могу быть и не хочу быть как ты. Дай мне быть тем, кто я есть. Хватит лепить из меня непонятно кого. Разве нельзя принимать меня вот таким?

Я предлагал ему заняться собой, усовершенствовать себя, и тогда, быть может, и мне захочется быть похожим на него.

Ему эта мысль не понравилась: ему было легче найти соринку в моём глазу, чем бревно в своём собственном.

Отец всегда откладывал деньги на «чёрный день» и безнадёжно пытался взрастить привычку к бережливости во мне.

— К чертям «чёрный день», — дразнил я его, — люби день и в дождик, а то никогда не начнёшь играть. «Сегодня» — это всё, что есть и что будет. Здесь и сейчас, а потом темнота. Жизнь коротка. «Завтра» может и не наступить.

Он считал меня горячим и твердолобым идеалистом; ворчал, что эти черты наверняка достались мне от матушки, которая была из семьи драчливых и острых на язык нищих ирландцев. Он говорил, что эти качества в жизни могут привести только к поражению.

Сам он родился в большой норвежской семье и утверждал, что норвежцы гораздо разумнее и воспитаннее ирландцев.

Я же решил, что во мне больше ирландской крови, чем норвежской. Я рос злым ребёнком и пока был маленьким, быстрее думал кулаками, чем головой, а дрался я всё время. Я дрался столько, что меня исключали из школы.

Когда отец говорил, что «ирландцы только и делают, что пьют и дерутся», я знал, что никогда не буду на него похожим.

Иногда наши беседы у камина переходили в страстные споры, в которых никто не хотел уступать. Тогда вмешивалась матушка и принимала его сторону, но не потому, что он всегда был прав — нет, он бывал не прав — а потому, что он был моим отцом, и под его крышей его слово было законом.

Авторитет матери был выше отцовского. Она была главой нашей семьи. Она могла задать отцу жару, что и делала. А отец мог задать перцу мне и никогда не упускал случая. Я же мог отлупить брата. Брат…

Ну, брат мог стрелять горохом из рогатки в канарейку.

Вот такая была «очерёдность получения тумаков» в нашем доме, которая никогда не менялась.

Мне не нравилось, когда матушка становилась на сторону отца, но я мирился с этим и восхищался её непоколебимой верностью.

Так случалось всегда. Мой отец и я были как два лося в брачный период: молодой бычок вызывает старого быка на бой и всегда проигрывает.

Отец был неисправимым пессимистом и ломал руки по каждому поводу. В мире он видел только зло и несчастье и плохо себя чувствовал, если не о чем было беспокоиться. В этом я никогда ему не мешал. Он был одним из тех, кто молится на алтарь «закона подлости» — «всё, что должно быть плохо, будет плохо». Из него бы получился прекрасный бойскаут, потому что он всегда был готов к худшему. Но худшее что-то всё не наступало.

— Мне кажется, папа, ты слишком много беспокоишься по поводу куриного помёта и совсем не замечаешь слоновьего говна: слишком много всюду происходит больших гадостей, и это не ерунда.

За сквернословие меня отправляли в мою комнату, ругаться в нашем доме не разрешалось. Когда у меня что-то слетало с языка, наказание было скорым и суровым.

С другой стороны, моя бабушка, которую я называл «славная Мэри», позволяла мне ругаться в любое время, даже подталкивала меня к этому, я обожал её за это. Конечно, она была матерью моей матери, ирландкой до мозга костей. Когда я приезжал к ней, она разрешала мне говорить всё, что я хочу. Так и понимайте: ВСЁ.

— Тебе лучше выговориться, пока не вернулся домой, Брэд. Ты ведь знаешь, как твои родители к этому относятся, — советовала она.

Поэтому я ходил по её маленькой квартирке в Чикаго и повторял: «блядь-говно-скотина, блядь-говно-скотина, блядь-говно-скотина».

Потом, когда они с дядей Бобом везли меня домой в Баррингтон, она говорила, чтобы я очистил язычок от последних грязных слов перед встречей с родителями. И тогда я перебирался к ней на колени и шептал «блядь-говно-скотина» в последний раз.

— До свидания, дружок, освободил свою душеньку, — улыбалась она.

А я отвечал, что гораздо веселей быть ирландцем и ругаться, чем быть норвежцем и называть член «смычком», а проститутку «женщиной лёгкого поведения».

И добавлял, что ничто не может заменить удовольствие ругаться — это так поднимает настроение!

— Как ты думаешь, бабуля, может, мне подучиться в ругательствах? — спрашивал я.

— Нет, Брэд, ты и так хорош, — отвечала она.

Мама всегда мечтала, чтоб я пошёл служить в армию. Пока я был ребёнком, она надеялась пристроить меня в Уэст-Пойнт.

Когда же я подрос, она оставила эти мечты: слишком я был непослушен.

Но всё-таки ей нравился фильм «Долгая серая линия» об Уэст-Пойнте, который был популярен в 50-е годы. Мне кажется, этот фильм вызывал у неё какие-то ассоциации. После каждого просмотра у неё портилось настроение, и она говорила раздражённо, что пора кончать с моим детством: «Жду не дождусь, когда армия возьмёт тебя в свои руки. Может, хоть она сделает из тебя человека!»

— Но, мама, — возражал я, — мне ещё мало лет, мне нельзя даже ездить на машине.

— Не имеет значения…

Поэтому, когда пришла повестка, думаю, в душе она торжествовала, хотя и ничем себя не выдала, и уж конечно она не хотела, чтобы я топал на необъявленную войну в Юго-Восточной Азии.

Она полагала, что в армии меня заставят повзрослеть: для толковых и суровых сержантов-инструкторов я стану серьёзным проектом по перевоспитанию. Она говорила, что армия — это «национальная стипендия», которая поможет мне пройти школу, в которой учат выполнять приказы и держать язык за зубами.

А то хуже будет!

Для неё «военное» означало дисциплину, честь и порядок — качества, которых, по её мнению, к несчастью, не доставало мне. Однако в 60-е годы это также могло означать встречу со смертью и умение убивать всеми видами оружия из богатого мирового арсенала, начиная с голых рук и штыков и заканчивая 105-мм безоткатными орудиями и миномётами. Но я полагаю, она не слишком об этом задумывалась…

Не задумывалась о том, что солдаты, воюющие за свою страну, иногда умирают; что они возвращаются домой измученными и душевнобольными, наркоманами, алкоголиками и инвалидами.

Что ж это за жизнь для молодого человека?

Отец никогда не служил в армии. Во время Второй мировой войны он пошёл добровольцем в армию, но его не взяли из-за приступа астмы в день медосмотра. Его отправили домой, признав негодным к военной службе по состоянию здоровья.

Окончив университет, я выполнил то, чего хотели от меня родители, по крайней мере, в плане образования. Всю свою жизнь я слышал, что диплом вуза откроет все двери, что он станет волшебным ключом к будущему, что можно будет зарабатывать больше денег, чем обычный лавочник, и что работа будет всегда, даже во время кризиса.

В 1965 году экономика была в порядке, и после выпуска я думал, что карьера у меня в кармане. Но это оказалось заблуждением. Хоть я и получил степень бакалавра журналистики Северо-Иллинойского университета, главные газеты не брали на работу репортёров, не прошедших военную службу или не получивших освобождения от неё по состоянию здоровья.

Редакторы объясняли это нежеланием сбивать человека с рабочего ритма и отдавать его в руки Дяди Сэма. Здоровье у меня было хорошее, и при той накаляющейся ситуации во Вьетнаме я очень сильно рисковал. Меня перевели из разряда «учащийся» в разряд «годный к строевой», и военкомат мог призвать меня в любое время, когда заблагорассудится.

После долгих поисков я нашёл место городского обозревателя в маленькой газетке в Элмхерсте. Я работал от зари до зари всего за восемьдесят долларов в неделю, но это был опыт, а опыт был мне полезен.

Часто мне приходилось встречаться со своими источниками информации после полуночи в дымных полутемных барах с приятной музыкой, и я начинал думать, что журналисты — это такая порода людей, нечто среднее между барменами и сутенёрами. Но мне нравилась каждая минута такого существования…

Тогда же я обручился с девушкой, которую встретил предыдущим летом, подрабатывая посыльным на шикарном курорте на побережье штата Мэн. Звали её Шарлотта. Она работала официанткой в доме отдыха «Спрюсуорлд Лодж» в бухте Бутбэй, к северу от Портленда. То был летний роман, который продлился дольше Дня труда.

Мне оставался ещё один семестр, когда мы встретились, она же только что окончила второй курс в педагогическом колледже «Арустук Стейт Тичерз Колледж», что на севере штата.

Через несколько месяцев после устройства на работу в газету, скопив достаточно денег, я купил обручальное кольцо с бриллиантом и послал ей. Она его получила, и мы назначили день свадьбы на 7-е августа.

Я любил Шарлотту, но был озабочен тем, как избежать призыва, так как моя студенческая отсрочка кончилась. Я подумывал вернуться в университет ещё на один семестр, чтобы получить диплом учителя. Тогда, если бы мне удалось найти работу, я бы получил отсрочку до 26 лет, а там, глядишь, призыв бы меня больше не касался.

Во-вторых, если бы Шарлотта забеременела, то ребёнок закрыл бы армии дорогу к нашей двери, и я был бы спасён, потому что в то время женатых мужчин с детьми освобождали от службы в армии.

Однако нам обоим это казалось нечестным. Шарлотте хотелось несколько лет поработать учительницей, прежде чем думать о ребёнке, и я тоже не хотел ребёнка так уж сразу. Ребёнок казался нам трусливым выходом из положения.

Кроме того, какая-то часть меня, пусть небольшая, хотела взглянуть на войну.

За несколько недель до свадьбы мы с Шарлоттой сильно повздорили по поводу религии, контроля над рождаемостью и выпивки. Она хотела, чтобы я перешёл в католическую веру, перестал пить и принимать противозачаточные пилюли. А мне вообще не нужна была никакая религия, и я считал глупым её догматическое неприятие медицинских форм контроля над рождаемостью. Я не собирался ради неё расставаться со своими друзьями по бару, что бы там ни было. Точка! Конец! Никаких обсуждений!

Поэтому в тот вечер она вернула мне обручальное кольцо, и свадьба расстроилась.

Всё случилось как-то неуклюже. Ведь Шарлотта жила у нас дома в Баррингтоне и работала официанткой в ресторане «Палатин». Уже были разосланы свадебные приглашения, уже присылали подарки, как вдруг мы решаем расстаться.

На следующий день я купил ей билет на самолёт в Бостон и дал денег на автобус оттуда до её родного Хоултона, штат Мэн. В конце недели я уволился из газеты, решив уехать в Аспен.

Я с нетерпением ждал отъезда на запад. Мне представлялось, нет ничего лучше гор штата Колорадо, чтобы разбить утлый чёлн прозябания и забыть о ней.

Я прикинул, что дорога в Аспен займёт три дня. Он находился в 1300 милях от Чикаго и мог бы стать началом моего первого послеуниверситетского приключения.

Я раздобыл атлас автомобильных дорог издательства Ранда Макналли и изучил каждую милю предстоящего прелестного пути. В кошельке оставалось пятьдесят долларов; и когда отец заявил, что на таком скромном запасе далеко не уедешь, я только рассмеялся.

— Не беспокойся, папа, — сказал я. — Я счастливый, всё будет хорошо. В Соединённых Штатах больше не умирают от голода.

Сначала я подумал о том, чтобы вскочить в товарный поезд как Джек Лондон, герой моего детства. Меня привлекала романтика такого поступка. В годы Депрессии в поисках работы тысячи безработных ездили из края в край в товарняках. «Верхом на палочке», так сказать. Они ели тушёнку и жили в придорожных лесах, и если везло, то попадался вагон с соломой, в которой можно было согреться ночью и спрятаться от железнодорожной полиции.

Но я торопился поскорей добраться до Аспена и решил ехать на машине.

Когда я укладывал вещи в багажник, отец ходил туда-сюда по тротуару и приводил кучу доводов, почему мне не следовало ехать; это было так на него похоже.

— Кто будет стричь траву и убирать снег, Брэд? Что если что-нибудь случится с машиной? Не звони мне, когда у тебя кончатся деньги, — начал он. — Почём ты знаешь, найдёшь ли ты работу? А если со мной что случится? Кто тогда будет заботиться о матери? Не пей слишком много. В барах держись подальше от разных балбесов. Покрышки в порядке? Мне кажется, они изношены. Хватит ли антифриза? Скоро в Аспене будет холодно. А запасное колесо есть? Не лысое?

Я укладывался и как будто ничего не слышал.

— Ты берёшь с собой слишком много вещей. Смотри, сломаются рессоры. Ты так ничему и не научился у меня за все эти годы.

— А ты никуда и никогда не ездишь.

— Я езжу на рыбалку в Висконсин.

— Подумаешь! Это совсем не то…

— Дело в том, что ты никогда меня не слушал.

— Я слушал, папа, это ты меня не слушал.

— Я? Ты ни в чём не смыслишь, а я — глава семьи…

— Да, но…

— И ты ещё пожалеешь, что не слушал своего старика…

— Я слушаю тебя, чёрт побери!

— Ну да, как же, слушает он! Есть у тебя медицинская страховка и страховка от несчастного случая?

— Нет, и мне это говно до лампочки! Мне 20 лет, я не собираюсь умирать…

— Что я говорил тебе по поводу ругани? Чтоб я этого не слышал!

— Слушаюсь, СЭР!

— Где ты будешь жить? Почему бы тебе не взяться за ум и не прислушаться к родителям?…

— А надо ли? Вы, ребята, скучно живёте.

— Ну хоть в этот раз, пожалуйста…

— Ну уж нет. Всегда «в этот раз». Устал я от этого.

— Мы старше тебя и больше понимаем в жизни, а ты ещё не знаешь ничего. Щенок. Как быть, если придёт повестка?

— Спали её к чёртовой бабушке!

— Как ты будешь платить за машину? А как насчёт автостраховки? Я дал согласие, чтобы ты смог получить заём на новую машину. Не расстраивай меня.

— Не буду.

— Знаешь, тебе не надо было бросать работу. Работа — это стабильность. Женился бы, остепенился, откладывал бы на дом и, глядишь, сделал бы парочку ребятишек через несколько лет.

— Как ты? — улыбнулся я.

— Да, ЧЁРТ ВОЗЬМИ… — он скривился и шагнул ко мне, показывая выправку, приобретённую в военной академии «Морган Парк Милитари Экэдеми» в Чикаго. Потом, сцепив руки за спиной, стал расхаживать туда-сюда, бормоча: «Как меня угораздило вырастить такого тупицу?»

— Меня не спрашивай. Сам знаешь ответ, — пожал я плечами.

— Если бы ты учился на управленца, как я хотел, а не на журналиста…но уже слишком поздно, а? Как репортёр ты никогда не заработаешь денег…просто профукаешь своё образование…состаришься и превратишься в тряпку в погоне за сенсацией и будешь вкладывать в туфли картонные стельки, чтобы в слякоть не промочить ноги.

— И скажу я на всё это «аминь», папа.

— Посмотри, как мы с матерью во всём себе отказывали, экономили, откладывали, жертвовали всем ради тебя … и для чего? Чтобы ты стал бродягой, перекати-поле, нищим? Места себе не нахожу. Ты даже не представляешь, какой это удар для нас с матерью.

— Ты всю свою жизнь так делал — обвинял меня в своих проблемах: свадебные проблемы, алкогольные проблемы. «Если бы это было не для тебя, Брэд…» — вот твоя вечная песня. Нечего перекладывать на меня свою вину, я ещё и двух метров не отъехал. Вспомни: каждое лето я пропадал в школе, работал как вол и откладывал каждый грош, чтобы помочь тебе оплачивать моё образование в университете. Так что не только ты такой хороший…

— Что ты сказал?

— Я сказал, что почти все писатели — нищие алкоголики и бродяги, папа. Я на верном пути: человек может получать удовольствие от разрушения своей одной-единственной печени, понимаешь…

— Не обижай меня, Брэд, хотя бы сейчас, — зашипел он. — Я твой отец, проявляй уважение!

— Ладно, ты прав, ты всегда прав! А сейчас, пожалуйста, дай мне распорядиться своей жизнью. Это моё конституционное право: жизнь, свобода и гонка за несчастьями в ритме белого танца…

— Что с тобой будет?

— Я скажу, что будет: если повезёт, влюблюсь в Монтане в какую-нибудь скво, женюсь на ней, буду жить в старой избушке с земляным полом, в которой буду прятаться от дождей и грызунов, а когда стану старым, как ты, может быть, напишу, какая это была замечательная жизнь.

Было девять утра, я кончил укладываться; августовское солнце уже припекало траву и плавило асфальт. Когда я был готов, вышла попрощаться мама.

Я обнял обоих и пообещал написать, когда устроюсь. Отец, несмотря на свои речи, сунул мне десять долларов в карман рубашки.

— На всякий случай…

— Спасибо, папа!

Я сдал задом на дорогу, посигналил и помчался стрелой по Моньюмент-Авеню на своём «Рамблере» 61-го года. В зеркало заднего вида я видел, как они стояли с грустными глазами на обочине, махали руками и улыбались. Я тоже помахал, посигналил, свернул на юг, на Хью-Стрит, и растворился на шоссе. Через час я уже мчался на запад по трассе? I-80.

Я опустил стёкла и включил приёмник на полную мощь. Я намеревался прекратить роман с Шарлоттой и думал, что как только пересеку мутную Миссисипи и попаду в Айову, сразу стану свободным и память о ней сотрётся. Казалось, что, торопясь за солнцем, летящему по летнему небу и слушая дорожную песню зимних покрышек, я буду счастлив. Я был свободен, наконец-то свободен, и думал, что больше ни разу не вспомню о ней.

Но я ошибся.

Я всё-таки думал о ней.

Я только о ней и мог думать. Шарлотта была красавицей-девственницей, такой, каких берут в жёны, но внутренний голос говорил мне, что женитьба была бы роковой ошибкой, что я не готов, что у меня ещё масса дел и что существует огромный мир, который надо посмотреть, прежде чем осесть.

И говоря «да» одной девушке и одному образу жизни, разве не говорю я в то же время «нет» десяти тысячам других девушек и других жизней, не прожитых мною?

Вот я несусь со скоростью семьдесят миль в час, и летний ветер обдувает меня. Сквозь рёв мотора слышу хор кузнечиков. Настраиваю приёмник на волну радиостанции Чикаго и слышу, как Одетта поёт «Джон Генри»: её голос — это смесь кленового сиропа и виски, особенно когда она берёт высокие ноты. Дорожная разметка пунктиром проносится под левыми колёсами машины, словно огонь зенитной артиллерии.

Я околдован звуками прямой, как стрела, дороги и, не глядя, настраиваюсь на станцию из Айовы. Хэнк Уильямс поёт «Так одиноко, что я плачу».

Грустная, тягучая песня. Хэнк знает об этом; его голос придаёт песне траурное звучание, и от этого мне ещё печальнее. Его вопли об одиночестве звучат в унисон с осколками моей жизни, и миля за милей пролетает мимо Средний Запад, скучный и однообразный.

Волны горячего воздуха поднимаются впереди над полотном шоссе. Постепенно приёмник перестаёт принимать станцию, и уже не слышно душераздирающих жалоб Хэнка.

Я начинаю грезить наяву.

Вот на двухмачтовой шхуне я огибаю мыс Горн, борясь со страшным ураганом, налетевшим с аргентинского побережья Огненной Земли.

А вот я покидаю Дайи, пробираюсь по заснеженному Чилкутскому перевалу к Доусону в поисках нового Эльдорадо на золотоносных полях Клондайка.

Или представляю себя старым траппером, обутым в мокасины из лосиной кожи и плывущим по реке Пис на севере провинции Альберта в каноэ из берёзовой коры, гружёном первоклассными бобровыми шкурками, к стоянке на берегу Гудзонова залива. Я живу среди индейцев, в окружении волчих стай и тысяч лесных оленей карибу.

Моя жена — местная принцесса, красивая черноволосая индианка из племени кри. У нас маленькая бревенчатая хижина у реки, которую мы срубили вместе.

Она сложена из старых, грубо обтёсанных брёвен и покрыта дёрном — точно такими же крышами покрывали свои хижины старатели во время Золотой лихорадки 1898 года. В этой хижине мы коротаем долгие тяжёлые северные зимы. Мы спим и любим друг друга на лежанке, сделанной из осиновых ветвей и сучьев мачтовой сосны, и морозными ночами, когда за дверью пятьдесят градусов мороза и ветер свистит в щелях, мы укутываемся в тёплую шкуру медведя-гризли, которого я зарезал ударом ножа ранней осенью, когда он попытался наброситься на меня сзади. Мы сажаем огород, едим дикое мясо — живём дарами природы. И очень счастливы…

Может быть, проведу какое-то время на Аляске, размышляю я. Я мечтаю, что живу в эскимосском посёлке недалеко от Нома и охочусь на моржа с каяка из тюленьей шкуры, который сделал своими руками. И охочусь на белых медведей с копьём из челюсти серого кита.

А вот вижу себя новичком-чечако на Аляске: в свою первую долгую зиму в стране полуночного солнца я еду на собачьей упряжке по суровой арктической земле, по замёрзшим следам великих полярных исследователей, проторивших этот путь, — Пири, Бэрда, Скотта и Амундсена, еду на пределе своих возможностей по незабываемой стране мрачного безлюдья и гнетущего безмолвия.

Вспоминаю другого погонщика собак — сержанта Престона из Северо-Западной Конной полиции: я любил слушать его получасовые выступления по детскому приёмнику ночью под одеялом, когда отец думал, что я сплю. Помню, сержант гнал своих собак по тундре, через горы, сотни миль по ледяному северу, неся правду и справедливость на Юкон. И вот взгляд мой застывает, арктические грёзы превращаются в реальность, и зенитный огонь разметки блекнет…

— Франсуа Перро, так, инспектор? — спрашивает Престон грубым, зычным голосом. — Убил трёх индейцев? Украл бобровые шкурки? Напал на двоих у Доусона и забрал всё золото? Ну, думаю, что смогу позаботиться об этом. Его берлога всего в двухстах милях отсюда по Юкону; мне придётся перевалить через два хребта, поэтому могу немножко опоздать к обеду, но мы притащим его живым или мёртвым, правда, Кинг?

— Гав-гав!

— Хороший мальчик…

Открывается дверь, порыв ветра проносится по полицейскому участку. Бац! Дверь с треском захлопывается, и Престон идёт к своре и накидывает упряжь на своего героического вожака. Потом кричит в яростную пургу «Вперёд, Кинг!», раздаётся резкий щелчок хлыста — «Вперёд, собачки! Поехали!»

От таких грёз моё тело как будто наливается силой, но в отличие от Престона оно не готово к преследованию посреди суровой полярной зимы.

Я трясу головой и понимаю, что еду на машине по кукурузным полям Айовы, а не на визжащих, злобных лайках на верхушке мира.

Есть же где-то настоящая, волнующая жизнь. Столько ещё в мире надо увидеть, столько миль отмерить по Дороге Приключений.

Может быть, я наймусь учеником матроса на грузовое судно, уходящее из Сан-Франциско курсом на восток. Или, быть может, на китобой или судно, промышляющее тюленями. Порты захода зазвучат, как страницы дневника Марко Поло: Пекин, Нанкин, Шанхай, Гонконг, Тайбэй, Осака, Кобе, Сингапур.

Затем перейду на судно, идущее к южным островам Тихого океана, и побываю на Фиджи, Самоа, Соломоновых островах, Новой Каледонии и во Французской Полинезии.

Там, на белых песчаных пляжах, среди качающихся пальм и нефритовых лагун, я найду прекрасных женщин — пышнотелых, длинноногих островитянок со смуглой кожей и венками из цветов на головах.

Потом, наверное, отправлюсь в Австралию, чтобы бродить по Захолустью и делать снимки коала и кенгуру. На побережье у Сиднея серфинг должен быть просто великолепен. Без сомнения, я опять повстречаю прелестных женщин: Шейлы, а вот и я! Отправлюсь на север Австралии охотиться на крокодилов, нырять со скафандром у Большого Барьерного рифа и в Коралловом море наблюдать за огромной четырёхтонной белой акулой.

Возможно, я наведаюсь в Рангун, Непал и Калькутту, пересеку Индийский океан, доберусь до Чёрной Африки и брошу сначала якорь на рейде Дурбана, чтобы порыбачить на глубине, а затем с попутным ветром пойду в Кейптаун.

Посмотрю на зулусских воинов и, как знать, отыщу копи царя Соломона; возьму напрокат английский «Лэндровер», проеду по пустыне Калахари до Танзании и стану лагерем у подножия горы Килиманджаро, как Хемингуэй. Заберусь на вершину Кибо — пик Килиманджаро — высочайшую вершину Африки около 5800 метров. И весь этот путь проделаю в теннисных туфлях.

Полюбуюсь на львов, зебр и диких слонов Кении, наймусь журналистом в антропологическую экспедицию в Бельгийское Конго, загляну в пигмейские деревни и воочию познакомлюсь с тысячами вещей, которые до этого существовали только на фотографиях журнала «Нэшенал Джиогрэфик» из библиотеки отца.

А потом — исследования в Бразильской Амазонии, которые мне захочется провести по пути в Перу и Анды.

Я упивался своими мечтами, словно лимонадом.

— Папаши, запирайте дочерей — в городе Брэд Брекк! — крикнул я ветру Айовы, улыбаясь и чувствуя себя прекрасно на этой дороге.

Я уже видел, как развлекаюсь и развратничаю в Азии, в этом блестящем раю плотских утех у Тихого океана, на волшебном Дальнем Востоке, за тысячи и тысячи миль отсюда. А может быть, доберусь даже до Монголии и научусь ездить на лошади, чтобы грабить и насиловать вместе с предками Чингисхана.

Я представил, как влюбляюсь в красавицу-гейшу, хихикающую куколку с веером, что семенит на деревянных гэта. Однажды воскресным днём она приведёт меня к своим родителям, которые живут в крытом соломой бамбуковом доме на горе у скалистого японского берега. Я попрошу её руки, и отец её с поклоном примет это за великую честь, и…

Внезапно мысли мои возвращаются к дороге: я чуть было не съехал в кювет.

В восьмидесяти милях к востоку от Де-Мойна начинаю соображать, что делать, если забарахлит машина. Денег у меня мало, и даже сломанный водяной насос сможет спутать мои планы. Я прогоняю эту мысль и пытаюсь сосредоточить свой блуждающий ум на дороге.

В сумерках включаю фары и вижу, как расцветают придорожные фермы. На трассе полно грузовиков. Со всеми её огнями дорога кажется взлётной полосой: длинной и прямой, уходящей прямо к звёздам…

Спустя два дня я добрался до Аспена. Снял комнату за десять долларов в неделю на Уэст-Хопкинс-Стрит и в тот же день нашёл работу — гонять автомобиль для местного художника, имевшего трёхгодичный контракт на постройку мраморного сада в просторном и роскошном поместье на горе Ред-Маунтин, принадлежавшем какому-то нефтяному магнату из Оклахомы.

Работа приносила восемьдесят долларов в неделю — сколько и моя журналистика, а работать приходилось всего сорок часов в неделю.

Со временем я подружился с несколькими хиппи и своим соседом по комнате, англичанином по имени Роберт Тимоти Джон Холмс, который представился «битником и изготовителем сандалий, реликтом 50-х» и который лично знал известных писателей «Разбитого поколения» Джека Керуака и Аллена Гинзберга ещё по Беркли, где и получил степень бакалавра философии Калифорнийского университета.

Следует сказать, что в середине 60-х каждый, кто хоть что-нибудь из себя представлял, скитался по дорогам в поисках правды, лучшей доли да и самой Америки — молодые богемные писатели со всей страны: от Биг-Сура, штат Калифорния, до Гринвич-Вилидж, штат Нью-Йорк; хиппи, бросившие Нью-Йоркский университет, Корнелл и прочие колледжи, чтобы колесить по стране в товарняках с гитарами и картонными чемоданами, набитыми поэзией, балладами и песнями протеста, с болтающимися на шее кожаными мешочками с травкой и с пригоршнями ЛСД в карманах синих джинсовых курток.

С Тимом я познакомился через час по приезде в Аспен. Был обеденный перерыв; одетый в грязную рабочую робу, он сидел на крыльце ночлежки под названием «Чердак», поставив ногу на деревянную колоду и извлекая разухабистую версию «Весёлой мамаши» из большой девятиструнной гитары. Густые длинные рыжие волосы рассыпались по спине львиной гривой, а борода напоминала лоскут огненной щетины и придавала его подбородку вид квадратной гранитной плиты.

Он женился в восемнадцать лет, развёлся в девятнадцать; снова женился в двадцать и развёлся через год. Он жил быстро и трудно, ему было всего двадцать шесть лет, но выглядел он гораздо старше, и я поймал себя на мысли, что хотел бы познакомиться с ним тогда, когда он был молод. Он говорил, что предпочитает марихуану сигаретам, дешёвое вино коньяку и любит горячих женщин. Он был помешан на горячих женщинах, тот ещё чудак…

Плотник по образованию, музыкант по профессии, бродяга по жизни, — так он рекомендовался мне. Его обед был разложен на полу возле колоды: сухая колбаса, несколько ломтиков ржаного хлеба, кусок сыра и бутылка токайского вина, которое он потягивал между куплетами.

«Ну, вот я еду…шляпа в руке, я ищу женщину без мужа…тра-ля-ля…ВЕЛЁЛАЯ МАМАША… давай повеселимся», — отрыгивал он между глотками.

Я спросил, не сдаётся ли комната. Он отвёл меня к хозяину «Чердака», и я скоренько устроился: мы с Тимом будем жить в одной комнате. Она была довольно примечательна своей грязью и клопами. В одном углу валялся вонючий, заляпанный спермой спальный мешок Тима, в другом — куча яблочных огрызков и три пустые банки из-под тушёных бобов. Никакого отопления за исключением печурки в гостиной. Единственная лампочка свешивалась на проводе из дыры в потолке; обои на стенах были в пятнах там и сям, и весь дом потихоньку разваливался.

В комнате по соседству жил человек по имени Артур, когда-то преподававший историю в Йейле, а ныне просто старый алкоголик на кочерге большую часть времени. Днём он катался на велосипеде по Аспену, но так как был перманентно пьян, то всё время падал и весь был в ссадинах и ушибах, которые, казалось, никогда не заживали.

Мать Артура была зверски убита за двадцать лет до того, убийца не понёс никакого наказания, и Артур не смог это вынести.

По утрам за кухонным столом он читал вслух Библию и страдал от похмелья после вчерашнего.

Как-то раз ему показалось, что я убийца его матери, он схватил нож и погнался за мной. Я спрятался в ванной; Артур, истерично визжа, забарабанил кулаками в дверь, потом стал тыкать в неё ножом.

— Ты убил мою мать, урод, я разрежу тебя на маленькие кусочки!

Наконец он отключился; я вышел, перешагнул через него и отправился с Тимом на работу. Вот такой был Артур, но мы к нему привыкли.

А наверху жила девчонка, которая не вылезала из постели, развлекая ухажёров. Звали её Сюзанна, и когда, раскуриваясь косячками по ночам, я узнал её поближе, она мне даже понравилась. Она была из Лос-Анджелеса и быстро отключалась. Но мы все потом приходили в себя от кайфа — да, это были 60-е…

За два месяца до моего приезда Тим на «Плимуте» 41-го года, знававшем лучшие дни, покинул Бозмен, штат Монтана, имея немного денег, полный бак бензина, несколько банок кетчупа «чили» и старую гитару. Цена тачки была хороша: Тим купил её у одной подружки за пятьдесят центов — даже ты не смог бы сторговать дешевле!

В Солт-Лейк-Сити он потерял деньги, но не удачу: один вечер попел в пиццерии и, пустив соломенную шляпу по кругу, собрал достаточно, чтобы добраться до Аспена, куда и прибыл на следующий день с десятью центами за душой.

В начале того года Тим организовал шумовой оркестрик в Монтане, назвал его «Роки Маунтин Дью Бойз» и объявил его лучшим на Западе, но тот начал тут же разваливаться, ибо Норм, писатель, рыболов и охотник из Монтаны, игравший на барабане, сбежал в Неваду вместе в Кейти Макдафф, их пылкой вокалисткой. Через месяц их банджо, индейца сиу по имени Чарли, призвали в армию и отправили во Вьетнам, где он и погиб. Потом Арни Шрёдер, что играл на раздолбанном пианино, покинул группу и стал монахом.

Тим остался один.

У него был противный пёс Уинстон породы чау-чау, которого в Аспене прозвали «Рыжий Пёс», настолько они с Тимом были похожи.

Здесь Тим надеялся сколотить новую группу. Всё, что ему было нужно, это несколько хороших парней, таких как Дядя Сэм. В шкафу нашей спальни он держал кожаный барабан, на котором учил меня играть, полдюжины банок, стиральную доску, два коровьих колокольчика, гармонику, несколько казу, банджо и рожок, сделанный им из пластмассовой трубы и пластиковой бутылки. Если Тим что-то и умел, так это мастерить музыкальные инструменты из самого неподходящего материала. Он пел баллады лучше, чем рэгтайм, но предпочитал музыку шумовых оркестров, потому что от баллад, как мне кажется, к горлу подкатывает горько-сладкий комок, катится слеза, за ней другая, и приходится останавливаться, брать себя в руки и извиняться за переполняющие чувства.

Конечно, Тим сам писал баллады, которые пел, и все они были о боли и страданиях его молодости, и о том, как он скучает по своей шестилетней дочурке Кэнди, оставшейся в Орегоне с его бывшей женой.

Тим был не без странностей. Я заметил, что свои песни он писал на клочках бумаги и складывал их за подкладку соломенной шляпы.

Была ещё причуда отдирать наклейки от бананов и шлёпать их на гитарный футляр каждый раз после занятий любовью с очередной подружкой — так он наносил зарубки на свой скальповый шест, скажем так. На футляре живого места не было от наклеек — так он любил есть бананы и заниматься любовью. Прелестно! Но иногда он сводил меня с ума: он трахался полночи, а я не мог уснуть. Поэтому когда силы покидали его от этой кроличьей работы и он засыпал, я сманивал его девчонку к себе в спальный мешок и развлекался с ней до рассвета.

Он родился в Англии, но в семнадцать лет эмигрировал в Канаду с двумя сёстрами и поселился в Калгари. Однажды вечером он рассказал мне, что в Уэльсе его отец был евангелическим пастором, у которого было тринадцать душ детей, и только двое из них — его собственные.

Думаю, Тим пошёл в мать, появившись на свет от лёгкого секса.

— Отец никогда не угрожал маме разводом за её, так сказать, опрометчивое поведение. Он не хотел потерять работу, и я думаю, весь приход знал, что происходит, и сочувствовал ему, — рассказывал Тим.

В Аспене какое-то время я жил дикой жизнью: секс, выпивка, наркотики и рок-н-ролл. Случались вечеринки с наркотой и сумасшедшие поездки в Ландерс, Йеллоустоун, Джексон-Хоул и Бозмен на старом небесно-голубом «Плимуте» Тима, заляпанном жвачкой и заваленном пустыми жестянками и бельевыми верёвками.

Если я не мчался на лыжах со склонов гор и не пил пиво в баре «Ред Аньон», то играл на барабане в новом дуэте Тима — и хорошо проводил время.

Но постепенно я устал от Аспена с его вечеринками и стал писать письма Шарлотте. Она отвечала и умоляла меня вернуться в Мэн и решить, не начать ли всё сначала и не возобновить ли наши встречи по выходным, когда она возвращалась домой из школы. Посему я обналичил свою последнюю зарплату в восемьдесят долларов и уехал из Колорадо.

Перед отъездом я пошёл попрощаться в бар Молли Гибсон, где работал Тим. На нём была соломенная шляпа, куртка из оленьей кожи, узкие джинсы и сандалии, как у Иисуса, и он пел песню, написанную его подружкой — Розалией Соррелз.

— Мы взойдём на гору, где трава встречается со снегом… — мурлыкал он.

Уехал я из Аспена больным: накануне я выпил воды из горного ручья, когда добывал мрамор для скульптора, а после обнаружилось, что в ста ярдах вверх по течению в ручье лежал мёртвый лось; и я спустился в долину с жестокой дизентерией, которая на несколько недель сделала меня слабым, дрожащим и бледным, как привидение. Позывы кишечника были так неистовы и часты, что я вынужден был останавливаться и забираться на какое-нибудь дерево у дороги, спускать штаны и присаживаться на корточки, чтобы жидкий понос не забрызгал мне ноги.

Я не встречался с Тимом вплоть до 1982 года, когда наши дороги пересеклись ещё раз. Он всё так же играл рэгтайм с шумовым оркестром, который назывался «Харрикейн Сэди» в честь знаменитого боксёра из Нового Орлеана.

Сейчас он живёт в Вильямспорте, штат Пенсильвания, и уже выпустил больше дюжины альбомов за 30 лет с тех пор, когда мы жили с ним вместе на «Чердаке».

Когда я въехал в штат Мэн, у меня оставалось всего 5 долларов. Моя машина сломалась в Литтлтоне, к северу от Хоултона, прежде чем я смог навестить Шарлотту в школе Преск-Айла. Поэтому я столкнул старую развалину в сосновую рощу, щёткой торчавшую у дороги, и пошёл пешком. Вскоре я заметил фермера, который ехал по полю на картофелекопалке, как одинокий принц, а 30 кривых лемехов скребли землю за ним подобно цыплятам.

— Эй, — крикнул я, — эй, мистер, есть ли у вас свободная минутка?

Фермер всё так же тащился.

— Не нужна ли помощь с картошкой? У меня машина сломалась, деньги кончились, и я хотел бы подработать, — попросился я.

— Конечно, сынок, я всегда беру сборщиков. Приходи завтра утром в шесть, я дам тебе работу. Кстати, откуда ты? У тебя странный выговор, ты не местный, да?

— Из Чикаго, — сказал я. — Я из Чикаго; Аль Капоне, банды и всё такое, знаете…

— Ага, ну как же, знаю…

— Никогда не собирал картошку раньше. Как отличить клубни от камней?

— А ты попробуй откусить, сынок: если сломаешь зуб, значит, картошка что надо, если нет, то это камень.

На следующее утро с рассветом пришли ещё 30 человек: дети, несколько старух и мужчин и целые семьи индейцев племени микмак из канадской провинции Нью-Брансуик.

Во время сбора картофеля в округе Арустук школы закрывались и дети работали на полях, летом же нагоняли упущенное учебное время.

У каждого сборщика был отмеченный колышками участок, вскопанный картофелекопалкой; нужно было собирать картофель до колышка, потом становиться на соседний рядок и возвращаться по нему назад. Через час такой работы я уже не мог разогнуться, и чем быстрей я пытался работать, тем медленнее и неуклюжей у меня получалось.

— Похоже, выдался хороший год…кажется, я пробьюсь, — распевал фермер, проезжая мимо на копалке и подмигивая мне.

Покрытые ночным инеем клубни лежали на рядках, и когда пригревало солнце, над ними поднимался пар. Я сгибался подковой в три погибели, хватал картофелины обеими руками и бросал в корзину. Когда корзина наполнялась, я опорожнял её в большую деревянную бочку. А когда бочка была полна, я доставал из штанов синюю карточку с номером 25 и нашлёпывал на неё, чтобы фермер знал, кто её наполнил.

Но я не укладывался в норму. Через месяц тяжёлой работы мой рекорд был 25 бочек в день, и даже для этого мне пришлось обмануть 8-летнего мальчишку и украсть у него несколько бочек.

Видишь ли, ветер сдул его карточки, я заметил это, подкрался к его бочкам, огляделся и нацепил свои.

Но парень был начеку и застукал меня, поэтому я прикинулся дурачком и извинился.

Я зарабатывал всего 5 долларов в день, — немного, но достаточно, чтобы жить. Я ночевал в машине и должен быть выкраивать каждый грош, чтобы отремонтировать её. У неё текло масло, были и другие проблемы, так что ремонт не обещал быть дешёвым.

Однажды я спросил у какого-то 10-летнего мальчугана, почему он собирает картошку быстрее, чем я.

— Потому что я собираю картошку с трёх лет, мистер, — сказал он, — и не просиживаю целый день с сигаретой.

— Ну, может, когда-нибудь и у тебя будет такая же привычка, и ты тоже будешь сидеть на заднице и любоваться окружающим миром, как я, и будешь зарабатывать всего 5 долларов в день…

— Сомневаюсь, — сказал он.

— М-да, ты, наверное, прав.

— Во-о-он моя бабушка, видите? — спросил он, — Ей за 60 и она собирает больше 100 бочек в день. Ещё у меня девять братьев и сестёр. Это хорошие деньги, они помогают нам пережить зиму. Так что не переживайте на свой счёт…

Но я переживал. Я всё ещё был болен. Боже, как я был болен! Понос ослабил меня и обезвожил мой организм. Полдня я бегал по кустам, чтобы облегчить больные кишки.

Но каждый раз фермер, проезжая мимо, улыбался мне.

— Как дела, Чикаго?

— Лучше, чем вчера, чёрт возьми!

— Ага, старайся, Чикаго, у тебя получится.

— Да, наверное. Когда-нибудь…

Наконец, мне надоело собирать картошку. Работа была тяжёлая, а приносила гроши, поэтому я бросил её и нашёл другую на строительной площадке — таскать 60-фунтовые блоки на набережной по 12 часов в день для постройки моста на развязке трассы? I-95 недалеко от Хоултона.

Но эта работа была ещё хуже, поэтому я ушёл оттуда и вернулся на поля.

Я жил в машине: на те деньги, что я зарабатывал, нельзя было снять комнату. Я ел сырую картошку, сыр «лонгхорн», ржаной хлеб, тушёные бобы и запивал всё это бутылкой дешёвого вина «Моген Дэвид». По ночам было холодно, но у меня был спальный мешок и двухконфорочная плитка.

Фермеры платили по 25 центов за бочку. Однажды я собрал 25 бочек и заработал 6,25 доллара, не разгибаясь от зари до зари, — мой рекорд. Но один индеец микмак из Брансуика, который работал на другом поле, в ту осень установил новый рекорд штата — 165 бочек. Это означало 41,25 доллара за день работы! Неплохо для Мэна, где всегда было тяжело зашибить деньгу.

В основном сборщиками были индейцами из Канады и получали каждую осень специальные трудовые разрешения на въезд в США для помощи с уборкой урожая. Они жили в рабочих бараках, которые предоставляли им фермеры. Многим из них уборка картофеля давала единственные деньги, которые они могли заработать, чтобы пережить длинные и холодные приморские зимы; и они работали как волы.

Ещё до конца уборки я нашёл работу завсектором в газете «Бангор Дейли Ньюз» в округе Вашингтон. Ответственный редактор Джон Моран нанял меня фактически прямо с поля, и в тот вечер у меня был ужин с ним и его женой в отеле «Карибу» в Хоултоне.

Я поселился в Мачайасе, центре округа, на северном побережье возле бухты Фанди и отвечал за 2500 квадратных миль, то есть за большую часть маленьких сельских общин, разбросанных по зарослям штата Мэн.

Следующие несколько месяцев прошли хорошо. Мне нравилась моя работа, и по выходным мы встречались с Шарлоттой. Казалось, у нас опять всё налаживается. Мы снова объявили о помолвке и назначили свадьбу на следующее лето. Но во время Рождественских каникул Шарлотта снова стала на меня давить, чтобы я перешёл в католическую веру и бросил пить.

Я наотрез отказался, и наша помолвка расстроилась во второй раз.

После Нового года мне позвонил редактор газеты, в которой я впервые получил работу. Он предлагал хорошо оплачиваемое место в Чикаго. Он по секрету сообщил, что новое место означало прекрасное будущее в газете «Чикаго Дейли Ньюз». Эта газета, сказал он, планировала открыть сектор новостей из предместий и организовать новую ежедневную газету к северо-западу от Чикаго.

Я обдумывал это предложение целую неделю. У меня не было причин оставаться, поэтому я уволился из «Бангор Дейли Ньюз» и вернулся на Средний Запад.

Новая работа оказалась гнусной: я работал по 90 часов в неделю, оплачивали же мне всего 40; я недосыпал, и у меня не хватало времени на себя самого. Через два месяца я поссорился с исполнительным директором по поводу одной статьи в готовящемся номере. Я сильно разозлился и посоветовал ему засунуть эту работу туда, откуда луны не видно, и вышел за дверь, смеясь как Санта Клаус.

Я никогда потом не сожалел о своём поступке. Это была самая дрянная работа в газете, которая когда-либо у меня была.

Наступил март 1966 года, и события во Вьетнаме развивались полным ходом. Я поинтересовался в военкомате, скоро ли меня загребут.

— В конце мая, — был ответ.

Я не хотел идти в армию. Я не хотел кончить жизнь пехотинцем во Вьетнаме. И, конечно же, я не хотел никого убивать.

Большинство моих друзей по университету нашли обходные пути: медицинский колледж, юридический колледж, аспирантура, медицинские справки об астме, плоскостопии, повреждении слухового аппарата или коленной чашечки.

Один парень даже женился на шведке и уехал жить в Стокгольм. Иногда я думаю, что он был самым нормальным из всех нас. В Швеции очень красивые женщины и один из самых высоких уровней жизни. Там ему никогда не придётся таскать на плече винтовку, если, конечно, он не пойдёт охотиться на уток.

Я попробовал записаться во флот или военно-воздушные силы, но у многих ребят появились такие же соображения, когда армия стала дышать в затылок. В Чикаго квоты в эти войска были исчерпаны до июня включительно такими же, как я, выпускниками колледжей.

Казалось, ничего не оставалось, только бежать в Канаду. Мне не нравилась мысль о бегстве из своей страны, что кто-то должен будет заменить меня, если я исчезну. Поэтому я смирился с тем, что в конечном итоге мне от армии не отвертеться.

Я вернулся к родителям, чувствуя себя полным неудачником, и нанялся на завод в Баррингтоне — «Джуел Ти Компани» — упаковывать бутылки со средством для мытья посуды. Скучная работа приносила 2,81 доллара в час, больше, чем я зарабатывал журналистикой, если пересчитать на почасовую оплату.

Я собирался там работать до получения повестки, потом уволиться и насладиться последними деньками свободы. Я мечтал убраться из Баррингтона, в котором не происходит ничего опасного и волнующего.

Жизнь здесь, считал я, была проклята размеренностью и однообразием. Она казалась мне искусственной, и я устал от неё: от июньских карнавалов, от парадов в День независимости, от вечерних пикников, жужжания газонокосилок по выходным и журчания поливалок в прохладе летних ночей.

Баррингтон олицетворял то, что было мне ненавистно: мир, спокойствие и материальный достаток. Меня измучил вид старинных школ и дорогих домов Баррингтона; я устал от старых денежныж мешков, и на меня нагоняли тоску богатые супермаркеты, развалившиеся подобно свиноматкам, кормящим выводки здоровеньких поросят.

Я любил своих родителей, но не хотел быть на них похожим. Они прожили в Баррингтоне больше 25 лет, но немногое изменилось в их жизни. Та же работа, те же друзья. Иногда выходы куда-нибудь по вечерам. Варёные яйца на завтрак, макароны на обед и маленькая баранья котлетка на ужин, приправленная горошком и жареной картошкой. Экономия каждого гроша, чтобы свести концы с концами. Стрижка газонов летом и чистка дорожек от снега зимой.

Здесь приключением было найти хорошую книгу; волнением были выезды на рыбалку на север Висконсина летом и ловля своей нормы верхоглядов и щук.

Такая жизнь никогда не будет отвечать моим чаяниям.

Мне хотелось рисковать. Я считал, что человек, который не рискует раз за разом, уже умер внутри, и что избегать риска значит избегать жизни. Двигайся и расти — и у тебя будет жизнь, полная боли и радости, потому что её суть — рост и перемены. Мои родители избрали жизнь однообразную, без чего-то нового и неожиданного, без вызова и риска, без разрушения и созидания, без страсти и наваждения.

Если бы я мог столкнуться в жизни с какой-нибудь трудностью, это помогло бы мне избавиться от страха делать выбор.

Я хотел убраться подальше от начальников газонокосилок и командиров задних дворов. Я не укладывался в эти рамки. Почти все мои друзья укладывались, а я нет. И я знал, что никогда не впишусь в эту картину, хотя это был мой дом, в нём я вырос.

И вот однажды майским днём от Дядюшки Сэма пришло письмецо. Он сообщал, что у него есть планы на моё будущее.

Это был мой билет из Баррингтона — я его ждал…

ГЛАВА 3.

«ИЕРАРХИЯ ОТХОЖИХ МЕСТ»

«Самый настойчивый звук, слышимый на протяжении всей человеческой истории, — это дробь боевых барабанов».
Артур Кёстлер, английский романист,

Жизнь в 90-м батальоне приёма пополнений быстро превратилась в рутину. Подъём в 06.00, приём пищи, утреннее построение, на котором распределяли по боевым подразделениям. Потом — наряды на работу, и самым скверным был наряд на сжигание фекалий. В батальоне было несколько отхожих мест — фанерных коробок с двумя толчками; под каждым толчком — железная бочка, разрезанная пополам ацетиленовым резаком.

Имелись нужники для генералов, для офицеров, для рядового состава и для вьетнамцев. У каждого был свой нужник согласно рангу.

Вообще само существование такой иерархии туалетов смешно. Но так уж делаются дела в армии.

У офицеров были свои уборные, потому что им не нравилось садиться рядом с простыми солдатами. Это было не совсем прилично для офицерского авторитета. Это значило, что какой-нибудь рядовой мог застать врасплох полковника со спущенными штанами на толчке.

— Эй, полковник, дашь комиксы почитать, когда закончишь?

— Нет, сержант, я ими задницу подотру, не пудри мне мозги.

— Слушаюсь…

Так оно, может, и к лучшему: наши способности по заполнению бочек наверняка бы работали с перебоями, если б надо было садиться рядом с полковниками с прямой, как шомпол, спиной.

Получив наряд на сжигание говна, нужно было достать бочки из нужников, загрузить на грузовик, отвезти в специальное место и опорожнить.

Для этого бочки заливались дизельным топливом и поджигались. А ты стоял рядом, затыкал нос и ждал, пока туалетная бумага, обрывки газет и дерьмо не сгорит.

Потом хватал палку, совал голову в бочку и тщательно перемешивал остатки. Снова лил солярку и поджигал во второй раз.

Чтоб уж наверняка.

По завершении процедуры бочки возвращались на место, чтобы генералы, офицеры, рядовые и вьетнамцы снова могли их наполнить.

По всему Вьетнаму были понастроены такие вот уборные. Очень гигиенично и требовало меньше усилий, чем закапывать дерьмо в ямы.

Как сейчас помню клубы чёрного дыма из бочек и тошнотворный запах горящих фекалий, разносящийся по Лонг Биню.

Единственная разница между офицерскими и солдатскими уборными была в том, что у офицеров была туалетная бумага.

Солдатам же по утрам приходилось довольствоваться старыми выпусками «Старз энд Страйпс» — эта газетка печаталась в Токио для вооружённых сил США за рубежом.

Перемена в пище, чужой климат и вода вызывали у солдат либо запор, либо, наоборот, заставляли быстро бегать и часто приседать; такие недуги назывались «месть Хо Ши Мина». Кишкам не было облегчения; сфинктеры были либо закупорены, либо не закрывались вовсе. Какого-нибудь промежуточного состояния не существовало, и для достижения хрупкого баланса и регулярности, требовалось время.

Мочились мы в пристроенные к уборным и едко воняющие писсуары. Строились они следующим образом: в земле рылась траншейка, в неё укладывалась труба-футляр из-под ракеты — 3 фута в длину и 4 дюйма в диаметре — так, чтобы два фута выступали над землёй под углом, потом клались камни для закрепления трубы на месте; с одного края трубы крепилась проволочная сетка от окурков, и рядом крепилась табличка — «ПИССУАР ДЛЯ РЯДОВОГО СОСТАВА». Табличка были исписана изречениями посетителей:

Держись крепче — ты схватил за глотку Дядюшку Хо.

Да сосёт этот Вьетнам! Эрнандес (на дембель 5-го октября 1967 г.)

Бубу я эту армию!

Мы херачим мудаков!

Каждый день в 90-й батальон автобусы привозили новобранцев, и скоро мы уже чувствовали себя «стариками».

— Сколько у тебя вэ-эс? — спрашивал Сейлор у новенького.

— Что это такое? — удивлялся парень.

— Как, разве ты не знаешь? «Время в стране»! Когда ты сюда приехал?

— Сегодня утром.

— Чё-о-о-орт! Sin loi…прости. Мне жаль тебя, солдат!

— Почему это?

— Потому что мне некогда с тобой болтать…ещё 361 день, и однажды после подъёма — извини — меня уже нет!

Мы обменяли «капусту» на сертификаты денежного довольствия — смешные деньги джи-ай, солдатский эквивалент денег во Вьетнаме.

Хождение долларов США было против правил: армия считала, что если доллары начнут вливаться во вьетнамскую экономику, это спровоцирует скачок инфляции в стране.

На легальном валютном рынке доллар стоил 118 пиастров во вьетнамской валюте. Однако по всему Вьетнаму процветал чёрный рынок, на котором можно было удвоить деньги, конвертируя «зелёные» в пиастры в сделках с сомнительными маклерами.

Время еле двигалось. Мы жили от построения до построения и ждали приказ о назначении в какую-нибудь пехотную роту.

Дождь начинался каждый день в 4 часа утра. Много воды и мало свежести.

В пять открывался клуб для рядового состава. Единственное место, куда можно было пойти после нарядов.

Нам выдали расчётные книжки расплачиваться за еду и выпивку. Пиво — «Баллантин» и «Сан-Мигель» — стоило пятнадцать центов за банку.

После нескольких банок пива некоторые начинали щипать вьетнамок-официанток за задницу и предлагали заняться «бум-бум». «Бум-бум» на появившемся во время войны жаргоне означало секс.

К семи часам появлялся вьетнамский ансамбль и исполнял попурри из американских шлягеров: «Одинокий бык», «Чёрное — это чёрное», «Моя девушка» и «Стриптизёрка».

Мы четверо — Сейлор, Саттлер, Сиверс и я — ходили в клуб каждый вечер и протирали штаны с парнями, которых знали ещё по курсу повышенной подготовки пехотинцев. Сдвигали столы, пили пиво, лопали бутерброды с яичницей, трепались о пехотной дивизии, в которую пошлют, и мечтали, как пройдём через войну и на родном берегу — может быть, даже в Сан-Франциско — закатим знатную вечеринку.

Не всем сидящим за столиками предстояло вернуться домой живыми, но говорить об этой очевидности считалось дурным знаком, и мы об этом не говорили.

По прибытии во Вьетнам нам присвоили звание рядового 1-го класса. И на следующие двенадцать месяцев определили доплату в 65 долларов в качестве боевых. Плюс основное жалованье увеличивалось до 110 долларов в месяц, и таким образом наш ежемесячный бюджет составил 181 доллар. Причём подоходный налог во Вьетнаме не взимался.

Действительность войны доходила до нас из-за колючей проволоки по «беспроволочному телеграфу». Наш начальник штаба по учебному лагерю, второй лейтенант Барри Сид, уже был мёртв. Он пробыл в этой стране меньше двух недель.

Провалившись при поступлении в колледж, пылкий лейтенант Сид пошёл в армию получать геройский боевой опыт; он окончил краткосрочные курсы подготовки офицерского состава и духом был велик, да разумом не вышел. Этот офицер, ожидавший продвижения по службе и надеявшийся нацепить на парадную униформу орден «Серебряная звезда» и «Знак пехотинца за участие в боевых действиях», полагал, что получить обе награды быстрее всего во Вьетнаме, в качестве боевого командира.

Эта новость не удивила, лишь нагнала тоску. Имя таким историям о рьяных лейтенантах, безвременно почивших в Юго-Восточной Азии, — миллион.

Сид уехал во Вьетнам сразу после учебки. Его назначили командиром взвода в 4-ую пехотную дивизию, действовавшую в районе Плейку на Центральном Нагорье.

Во время одной из операций у границы с Камбоджей рота Сида наткнулась на хорошо вооружённый вьетконговский батальон. Бой был беспощаден. Одно отделение взвода было отрезано. Связь с ним потеряна. Сид даже не знал, где оно. Поэтому взял другое отделение, сел на БТР и отправился на поиски. Но впопыхах забыл сообщить об этом командиру или хотя бы взять рацию.

Тут же машина попала под орудийный огонь, попав в засаду Вьет Конга. Снаряды разметали машину и всех, кто в ней был.

Подкрепление прибыло на вертолётах и при поддержке артиллерии и ударов с воздуха отбросило врага.

Потерянный патруль нашли. В нём погибли все. Недалеко обнаружили дымящуюся машину Сида: тела обгорели до неузнаваемости — сплошная обуглившаяся масса.

Ошибка Сида была типична. Вся «Дивизия Плюща» (4-ая пехотная дивизия) получила под зад от Чарли по прибытии во Вьетнам из-за неопытности своих офицеров. Только-только окончив краткосрочные курсы, они не имели никакого опыта командования, не говоря уж о боевом опыте.

Командиры взводов быстро менялись. Они, если оставались в живых, уезжали через шесть месяцев, отбыв половину солдатского срока.

Через неделю пребывания в 90-м батальоне, чтобы хоть как-то скрасить болезненную монотонность Лонг Биня, мы начали интересоваться своими назначениями.

Личному составу во Вьетнаме разрешалось носить аккуратные усы. Поэтому на второй же день пребывания в стране я начал разводить под носом растительность. Четыре дня спустя мне приспичило побриться после отбоя, в темноте. Забыв об усах, я отхватил левую половину. Пришлось сбрить и правую и начинать всё сначала.

Друзья по пехотной школе один за другим получали назначения и разъезжались по боевым частям. Они так быстро исчезали из батальона, что подчас мы не успевали попрощаться и пожелать друг другу удачи.

На восьмые сутки мы получили своё: Сейлор, Сиверс и Карловски отправлялись в 3-ю бригаду 4-ой дивизии; Саттлер и я получили приказ, которого боялись больше всего, — в 1-ую аэромобильную дивизию.

— Кончится война — увидимся, Брекк, — помахал рукой Сейлор. — Теперь буду раздавать тычки и сквернословить.

— Через год на «Птице свободы» вернёмся в Штаты, — кричал Сиверс, — и опять остановимся в «Мэнкс Хотел» в Сан-Франциско! Оттянемся!

— Конечно… до встречи, ребята, — отвечал я.

— Хочу попасть в рай, — ворчал Сейлор, жуя фильтр сигареты с видом суперсолдата. — В аду я уже был!

В тот же день нас с Саттлером и ещё несколько человек, назначенных в дивизию, запихали в грузовик со всеми пожитками и отправили из Лонг Биня в аэропорт Бьен Хоа.

Там посадили на борт коричнево-зелёного транспортного самолёта С-130, летевшего в Ан Кхе.

ГЛАВА 4.

«ДВАДЦАТЬ ПОДМИГИВАЮЩИХ АНУСОВ»

«Война — политиков игра, восторг святош,
Перси Биш Шелли, английский поэт

Крючки законников, убийц наёмных жала…»

Армия — это ритуал достижения совершеннолетия по-американски, часть национального мужского опыта взросления. Или была таковой…

27 Мая 1966 года ровно в 07.00 утра мы с парнями из чикагских предместий собрались у местного призывного пункта в Де-Плейне. Этот день мы не забудем никогда, потому что он некоторым образом ознаменовал конец детства, нашей невинной и привычной жизни.

И он был началом чего-то неведомого — жизни взрослой …

Нам, призывникам, уготовано было застрять в армии на два года. Не ахти какая перспектива, но мы приняли её — с разной степенью гордости — как патриотическую обязанность, как цену американское гражданства.

Отбирали нас по простейшим критериям: пол, возраст и подходящий пульс.

Мы знали о Вьетнаме и о том, что могли туда попасть, но не задумывались об этом. Знали только, что каким-то образом там была замешана свобода, что шла гражданская война, полученная президентом Джонсоном в наследство от администрации Кеннеди, и что правительство США взяло на себя обязательства бороться с коммунизмом в Юго-Восточной Азии, чтоб у того не росли головы как у гидры и чтобы его не занесло на берега Малибу дохлой корабельной крысой, заражённой бубонной чумой.

Будто Америка только тем и занималась. Повестки поступали, вскрывались, и тысячи лучших парней страны в реактивных самолётах «Бранифф-707» каждую неделю стройными рядами отправлялись на войну.

Нам выдали какие-то официальные бумажки и отправили на утренний пригородный пассажирский поезд, в котором нас встретил армейский сержант и повёз в чикагский пункт призыва для прохождения медицинского осмотра и психологических тестов.

Призывники были моложе меня — сущие дети, выпускники средних школ. В свои 24 года я чувствовал себя стариком.

Стояло тёплое солнечное утро, мы несли маленькие брезентовые котомки — позже их назвали «самовольными» — с самым необходимым: зубной щёткой, пастой, бритвенным приборам, сапожным кремом, полотенцем, сменой белья да, может быть, хорошей книгой, чтобы скоротать дорогу до учебного лагеря.

Я прихватил бестселлер Нормана Мейлера о Второй мировой войне — «Нагие и мёртвые».

Ребята прощались с родителями, целовали подружек, обещали писать, не лезть на рожон, делать, что говорят, служить честно и приезжать на побывку.

Был прекрасный весенний день, сладким ароматом веяло в воздухе, трава блестела от обильной росы, зеленели деревья, дул свежий ветерок, и мы не думали, что за эти два года могут случиться какие-то несчастья.

По дороге в город мы почти не разговаривали, только несколько остряков громко шутили и нервно смеялись, пытаясь скрыть свои настоящие чувства.

В 60-е годы армия не проявляла особой разборчивости, но всё-таки человека не зачисляли на службу при наличии судимости. По мнению правительства, преступники были недостаточно моральны, чтобы убивать косоглазых и жечь их лачуги.

Медосмотр проходил лихо. Были ребята, которые стеснялись раздеваться в присутствии посторонних, но они справились с собой. Двое чёрных попробовали открутиться от армии, прикинувшись голубыми. Натянули женские трусики, держались за руки и хихикали, выделяясь из общей массы. Но армейский психиатр раскусил их в два счёта и отправил дальше.

— Настоящие парни, как дважды два, — улыбнулся доктор, и «пикантные гомосеки», надувшись, направились к следующему кабинету.

Стали брать кровь на анализы, включая анализ Вассермана, и хорохорившиеся пижоны переполошились. Боялись иглы! Один даже потерял сознание, когда ему воткнули в руку иглу и сцеживали кровь в пробирку. Насмотрелся, наверное, фильмов о Дракуле…

Осмотрели уши и горло, проверили рефлексы, кровяное давление и умение держать равновесие. Поинтересовались, нет ли грыжи, сделали рентген.

В одном кабинете нас ожидал целый ряд медсестёр со шприцами. Вакцинация. Укол против столбняка в правую руку, два других — в левую, и на закуску — дротик в ягодицу.

Подошло время заполнять бумажные стаканчики мочой, но мой пузырь будто высох. Это меня взбесило и смутило одновременно. Я пытался раз за разом, но не мог выдавить из себя ни капли. Считал до ста, умножал и делил в уме, держал руки под тёплой водой, выпил столько воды, что живот раздуло.

Всё напрасно…

После часа бесплодных попыток я хлопнул по плечу одного парня и попросил наполнить мой стаканчик. Но в этот момент полного краха почувствовал растущее давление в мочевом пузыре и смог, наконец, выжать из себя несколько булькающих унций. Я гордо вручил золотистый образчик медсестре и занял очередь к проктологу.

Двадцать человек, и меня в том числе, завели в маленькую комнатку с жёлтыми шлакоблочными стенами, приказали снять трусы и выстроиться вдоль белой полосы.

— Так, ребята, наклонитесь, коснитесь пальцев на ногах и раздвиньте ягодицы, — сказал военный доктор. Он всматривался в задницы, ища внутренние и внешние признаки геморроя. Мы раздвигали ягодицы, а военврач переходил от одного другому, бормоча: «Угу, ага, так-так, хорошо, да-да, прекрасно, чуть шире, ещё немного нагнись…»

Двадцать сжимающихся сфинктеров разных размеров и расцветок в мексиканской позе. Какой сюжет для сюрреалиста! Я представил такую картину на стене в Чикагском Институте искусств, к ней подходят расфуфыренные матроны, рассматривают поближе, и одна шепчет другой: «О Боже, Генриетта…это то, о чём я думаю?» А Генриетта в ответ: «О да, Этель, как это мило!»

Наскоро заглянули в зубы. Армию больше интересовало наличие у нас тризма, чем зубов. Мы разевали рты, как птенцы во время кормёжки. Стоматолог морщился, кричал «СЛЕДУЮЩИЙ!» и отправлял к другому врачу.

Весь процесс медосмотра состоял из перебежек и ожидания. Перебежки, чтобы занять очередь. Вот это и есть армия: дисциплина и мгновенное исполнение приказа.

После медосмотра нас привели в комнату для призывников. В углу стоял флаг, рядом — большой дубовый стол, у стола — армейский офицер, который должен был привести нас к присяге.

Мы поклялись защищать Соединённые Штаты от всех врагов, внешних и внутренних, и вот мы уже солдаты.

До этой минуты офицеры и сержанты обращались с нами вежливо.

Но как только мы превратились в солдат, в собственность правительства, тут же начали над нами просто измываться.

— Итак, болваны, меня зовут штаб-сержант Мюллер. Вы будете меня называть Сержант. Я надеру задницу любому, кто не будет подчиняться. Поняли? Всё ясно?

Мы кивнули.

— Слушайте: вы, козлы, принадлежите мне, и я хочу, чтобы вы добежали до того лифта со своими вещмешками и ждали меня там.

Мы побежали.

Но сержанту Мюллеру показалось, что один долговязый чёрный парнишка, по виду не старше 17 лет, не слишком проворен.

— Эй, солдат…да, ты, дырка от жопы…когда я говорю «бежать», это значит, надо двигать грёбаной задницей!

Какой-то рядовой с папкой подмышкой, возомнивший себя Паттоном, отвёл нас на железнодорожную станцию. Мы грузились в поезд, а он выкликал фамилии по списку, чтобы никто не отстал.

Сначала нам определили места, потом обязанности. Другого народа не было, и мы разбрелись по поезду.

Весь состав принадлежал нам. Только нам. Зелёным новобранцам. Сырому фаршу. Пушечному мясу. Даже не «ботинкам», а всего лишь болванам. Пятистам сорока одному молодому американскому солдату. Если так пойдут дела дальше, подумал я, то мы вляпались в БОЛЬШОЕ-ПРЕБОЛЬШОЕ ДЕРЬМО.

Тихо переговариваясь, мы разбились на кучки. Пищу подали как обычно, она была ничего себе, но мне было маловато.

Мы ехали в Форт-Полк, штат Луизиана, где предстояло проходить начальную боевую подготовку. Мы пытались представить себе, какой он будет, учебный лагерь, как на нас будет сидеть форма, чем будем заниматься, и не выпадет ли в карты Вьетнам.

Как-то до конца не верилось, что попали в армию. Всё казалось плохой шуткой и дурным сном: вот завтра, как всегда, проснёмся и пойдём на работу и встретимся с друзьями.

Какой-то чудак грозился написать своему конгрессмену, потому что сержант Мюллер обозвал его болваном сразу после присяги.

— Этот сраный сержант должен оставить нас в покое! Обозвать меня болваном, — да что он о себе возомнил, чёрт возьми? — возмущался парень.

— Я не просил, чтобы меня рожали, и мне не нужно разрешение от армии, чтобы умереть; какого чёрта я здесь делаю? — жаловался другой.

Они думали, что конгрессмен, узнав о грубом обращении с ними каким-то жёстким сержантом-сквернословом, освободит их от военной службы. Или, на худой конец, мерзкий сержант будет разжалован в рядовые и будет писать им в учебный лагерь письма с извинениями.

Совсем как дети; сколько же им предстояло постичь…

Самое смешное, никто из них не знал своего конгрессмена.

Другие — наоборот — расцветали от одной мысли, что едут в армию. Всю дорогу планировали свою долгую и прославленную карьеру. У одного брат служил в морской пехоте, был ранен возле ДМЗ в Наме, и парень жаждал поквитаться за раны.

Они рассчитывали стать десантниками или рейнджерами или спецназовцами и носить зелёные береты. Рассуждали о том, как убивать азиатов, как победить в войне и вернуться домой с полной грудью орденов и с тысячей боевых историй, от которых у дружков волосы встанут дыбом. Мечтали продвинуться по службе и стать настоящими крутыми сержантами.

Были и третьи, кто просто лежал и пытался осмыслить степень своего несчастья: как можно было оказаться такими глупцами и подставить шею под аркан повестки?

Мой товарищ по купе был из последних. Нил Блэкмен, живой, жизнерадостный маленький еврей примерно моих лет. Он окончил Пенсильванский университет по специальности «телевизионные коммуникации» и был — по крайней мере, до армии — продюсером в передаче «Большой мир спорта». Нил рассказывал о работе, о том, как он колесил по миру, особо выделяя трепет по поводу своего шоу в Москве год назад.

В дороге не случилось ничего интересного. На следующий день мы остановились на завтрак на маленькой железнодорожной станции в Джексоне, штат Миссисипи. Здесь я попробовал овсянку в первый и, если это в моих силах, в последний раз.

В Шривпорте, штат Луизиана, поезд сломался. Нужно было слегка починиться, и нам разрешили покинуть вагоны на время ремонта.

Как приятно размять ноги. Мы с Нилом побродили поблизости, однако смотреть особо было не на что, да и солнце палило, поэтому, прихватив на заправке кока-колы, мы вернулись в поезд.

Пятнадцать человек, тем не менее, успели впутаться в историю. Они пошли в бар, напились и сцепились с шайкой южных загорелых сорвиголов. Не знаю, кто взял верх, но бар был разворочен, а парней полиция Шривпорта сунула в тюрягу.

Сержанты пошушукались с полицейскими, и тех отпустили.

В поезде пацаны до хруста сжимали кулаки, ржали, как лошади, и называли друг друга засранцами, джи-ай, суперсолдатами и новичками. Говорили, что это было боевое крещение и они выиграли бой, не напрягаясь.

Что они плохие и будут ещё хуже, когда выйдут из учебного лагеря.

Они задиристо орали, что приедут на побывку и зададут этим выскочкам новую взбучку, «дадут понюхать ботинка».

Через пять часов починились. Когда поезд выползал из Шривпорта, все немного нервничали. Следующая остановка через несколько часов была в Форт-Полке.

Поезд набрал скорость, его закачало из стороны в сторону. Я сел поудобней и смотрел в окно. Думал о доме и жизни, оставленной позади, о том, что ждёт меня в армии.

Потом закрыл глаза, ткнулся головой в стекло и провалился в сон…

ГЛАВА 5.

«КОВАРНАЯ ЗЕЛЁНАЯ МАШИНА»

«На всю страну монаршим криком грянет:
Уильям Шекспир, английский драматург

«Пощады нет!» — и спустит псов войны,

Чтоб злодеянье вся земля узнала

По смраду тел, просящих погребенья».

Ан Кхе, место расположения элитной 1-й аэромобильной дивизии, находился в 220

милях к северу от Лонг Биня. По сравнению с комфортабельным самолётом «Бранифф 707», на котором мы сюда прилетели, транспортник С-130 казался аэропланом времён Первой мировой, болтавшимся в воздухе Вьетнама. Полёт был скверный, иллюминаторы отсутствовали, сиденья из нейлоновых полос были неудобны.

Саттлер хотел стать воздушным стрелком в огромном вертолётном парке дивизии.

Прилетев на место, стали ждать в аэропорту отправки в дивизию. Мы сидели, разбившись на кучки, когда появился конвой вертолётов с войсками на борту — только что из передового района.

Солдаты поразили меня, но не грязной, изодранной в клочья униформой, и не тем, что они едва тащили винтовки М-16 и ранцы. А своими глазами — глазами Медузы, способными превратить в камень всякого, заглянувшего в них.

Взгляд этих глаз был застывшим.

Последними из вертушек появились мёртвые. Они были в мешках — семнадцать зелёных прорезиненных мешков около семи футов в длину, винтовки положили рядом. Я видел очертания тел внутри, видел, как выпирали ботинки. Саттлер покачал головой и загасил сигарету о каблук.

— Не знаешь, как это случилось? — пробормотал он.

— Какая разница? Мёртвые есть мёртвые, — сказал я.

— Должно быть, их убили сегодня.

— Да, наверное, утром, когда мы завтракали.

— Как думаешь, из пулемёта?

— Может быть. Или из гранатомёта. А, может, из миномёта. Не знаю…

— Просто интересно.

— У-гу.

— Сколько, по-твоему, им было лет?

— Ну, восемнадцать, девятнадцать. А что?

— Это такая потеря.

— Это война…

— Чёрт возьми, у меня мурашки бегают.

Зловещие мешки имели по отверстию на каждом конце и ничем не были примечательны, кроме надписи «Голова» с одной стороны. По всей длине мешка шла толстая застёжка-молния. Мешки были наглухо застёгнуты, но из некоторых просачивалась кровь и капала на покрытие аэродрома, привлекая мух.

Мешки для тел — это бесформенные контейнеры, в них кладут погибших и везут в Сайгон, в похоронную службу, которую в армии называют «Турбюро «КИА». Тела моют, штопают, бальзамируют, одевают в форму с иголочки (по возможности), кладут в алюминиевые ящики, грузят в самолёты и отправляют в Калифорнию, на авиационную базу Трэвис, а оттуда — по домам, хоронить.

Мы долго, не отрываясь, смотрели на мешки. Меня бросило в дрожь от вида мертвецов, лежавших на взлётной полосе и как будто что-то желавших сказать.

— Добро пожаловать во Вьетнам, новичок! Пожалеешь, что попал сюда…

— Что?

— Я хочу рассказать тебе кое-что, свежачок. Например, какая лажа может случиться с тобой во Вьетнаме. Сам увидишь, когда потеряешь невинность.

— Но…

— Война для меня кончилась. Удачи тебе, берегись Люка-Азиата…

Они больше не были солдатами, только телами без душ. И мы приехали сюда, чтобы заменить их. Нас тоже пустят на корм Коварной Убивающей Зелёной Машине.

Солдаты были грязные и мокрые. Несколько раненых. Они почти не разговаривали, а просто брели, спотыкаясь, мимо со своим боевым скарбом к грузовикам, которые повезут их в тыл, к палаткам, передохнуть день-другой.

Прошёл фотограф из «Ассошиейтид пресс», прыгнул в джип и сказал соседу — фотографу «Юнайтид пресс интернейшнл»: «Третья рота вляпалась в говно: напоролась на полк СВА. Посмотри сам, Руди…»

Через час нас посадили в грузовики и отвезли в базовый лагерь, расселили по палаткам и накормили. Всё здесь было иначе, чем в 90-м батальоне, и мне сразу захотелось вернуться назад и страдать от жары и скуки.

Нас предупредили о москитах. Москиты постоянно заражают солдат малярией. И эта болезнь в дивизии превратилась в настоящую эпидемию.

Предостережение не новое. О малярии говорили ещё в Форт-Полке, там мы даже начали принимать таблетки, чтобы выработать от неё иммунитет. Оранжевые таблетки нужно было принимать регулярно. Мы глотали их каждое воскресенье, и нам обещали, что во Вьетнаме в боевых частях проследят, чтобы мы продолжали их глотать.

В палатках над земляным полом всегда кружили стаи москитов. Чтобы получше защититься от них, мы опускали рукава рубашек и спали, не раздеваясь, под москитными сетками. Но косила людей не только малярия. Болотная лихорадка, дизентерия и желтуха тоже собирали свою дань по всему Вьетнаму.

На занятиях повышенной подготовки пехотинца нам преподавали даже курс иммунизации, чтобы защитить от различных болезней, распространённых в Индокитае — о некоторых я даже не слышал.

Граница периметра была меньше чем в пятидесяти метрах от нашей палатки — ряды и ряды скрученной в спирали колючей проволоки, один над другим, и через равные промежутки — сторожевые вышки и блиндажи, обложенные мешками с песком.

Перекатывающийся гул артиллерии, всю ночь бьющей по дальним целям, убаюкал солдат, со мной же из-за этого грома случилась бессонница. Я всё прислушивался, вздрагивал и никак не мог устроиться поудобней. Вертелся на койке и слушал звуки войны, идущей за периметром: треск очередей автоматических винтовок засадного патруля где-то на холмах и шипение осветительных ракет, медленно летящих вниз и окрашивающих небо в багровые тона.

Ночью обрушился муссонный ливень. Непрерывная дробь дождевых струй о брезент над головой заглушила ворчание 105-мм гаубиц и успокоила мои нервы.

Всё расположение дивизии имело вид настоящего свинарника. Грязь липла к ботинкам, нельзя было пройти, не поскользнувшись и не шлёпнувшись в навозное месиво, доходившее до щиколоток.

Вторая ночь была ещё страшнее. Около двадцати миномётных снарядов упали в лагерь примерно в семидесяти метрах от нашей палатки. Атака прекратилась также внезапно, как началась. Никого не зацепило. Косые только беспокоили нас, заставляя всё время быть настороже.

Вдруг раздалась резкая очередь со сторожевой вышки у столовой.

Три партизана в синей униформе — бойцы СВА — пытались нащупать слабые места в проволочном ограждении. Когда стрельбы кончилась, мы вбежали посмотреть, что произошло.

Солдаты противника задели трассёр и были срезаны очередью при попытке бегства. Они повисли на проволоке подобно дохлым койотам на заборах из колючки на каком-нибудь техасском ранчо.

На следующий день нас повезли на дивизионный пункт приёма и оформления заполнить бумаги.

Проезжая соседнюю деревню, мы поразились ужасающей бедности сельского Вьетнама: дети играли нагишом на грязных улицах и попрошайничали.

Ни обуви. Ни одежды. Ни еды. Ни надежды.

— Ням-ням.

— Дай ням-ням.

— Ты, дай конфетку.

— Эй, ты, джи-ай, дай сигаретку…сигаретку дай, ладно?

— Ты, ты, ты…подари «Салем», а?

Мимикой и жестами они изображали людей, курящих сигареты, улыбались и кивали.

— Да, да, да?

Детям бросили кусок шоколадки, и улица мгновенно исчезла в туче пыли, когда они кинулись за неё драться, другая орава бежала за грузовиком, как за волшебником-крысоловом из Ан Кхе.

В увязавшуюся толпу полетела пустая пачка из-под сигарет. Опять была сумасшедшая свалка, но вдруг она резко прекратилась: дети смотрели на нас со злостью и обидой.

— Грёбаный джи-ай! — крикнул один из них на прекрасном английском, тряся кулаком.

— Твою мать, придурок, дешёвка! — добавил другой и пустил голубка в нашу сторону.

Мы засмеялись; машина прибавила скорости, и дети исчезли в облаках пыли.

Мы проехали одобренный дивизией публичный дом, который и назывался соответствующе — «Восточный Диснейленд». Говорили, что все здешние девки чистые, потому что армейские врачи каждую неделю проверяли их на вензаболевания.

— Если вы, ребята, выйдя из боя, хотите немного развлечься, идите туда…Ни суеты, ни шуму, и триппер никто не подхватит, — нахваливал наш водила.

После возвращения с пункта оформления на третий день пребывания в Ан Кхе чудо кончилось.

Произошли изменения в назначениях. Добрая часть из нас не поедет в боевые подразделения, а вернётся в Сайгон и будет придана штабу сухопутных войск.

Саттлер, я и ещё десять человек оказались в числе счастливчиков. Остальные были расписаны по пехотным ротам и получили приказ отправляться в тот же вечер.

Я плакал от радости, вспоминая семнадцать мешков на взлётном поле. Хотя эта резкая перемена планов смешала мои чувства. Я всё-таки хотел взглянуть на войну…

Хоть разок.

На следующий день, собрав пожитки, мы опять загрузились в самолёт С-130 и улетели назад в Тан Сон Нхут, где нас грузовиками перевезли в большой палаточный городок «Браво».

Городок располагался возле аэропорта, в нём работали старшие офицеры с хорошими манерами и унтер-офицеры с хорошими связями. Он не был ни Вьетнамом, ни боевой зоной.

Он был чем-то третьим.

Нам предстояло работать клерками в новом строящемся почтовом отделении и жить в большой палатке у периметра.

Эта палатка должна была стать нашим домом до постройки жилища попрочнее.

Питаться будем в столовой и, возможно, никогда не понюхаем пороху, если только городок не попадёт под обстрел. Будем работать в обычное время и ходить в клуб для рядовых перекусить и попить пивка. В городке имелся даже большой брезентовый бассейн, чтобы поплавать на досуге, а самое главное — в свободное время можно было ходить в увольнение в Сайгон.

Божественно!

ГЛАВА 6.

«ЭРНИ УЖАСНЫЙ».

«Мы непобедимы. Крутейшие из крутых. Коварнейшие из коварных. Ничто не может остановить нас. Мы худшие из худших. Мы будем молиться на войну и с винтовками в руках станем ангелами смерти. Конец Чарли Конгу. Мы готовы съесть свою печень сырой и попросить добавки. Можем даже позволить сержанту Дугану оттрахать наших сестёр…»
Солдат, Форт-Полк, штат Луизиана, учебный лагерь, 1966 г.

Чтобы понять Вьетнам, сначала необходимо уяснить, что такое начальная подготовка и что это за объект — Форт-Полк. Эта крупнейшая база в Луизиане, место рождения солдат-пехотинцев, занимает площадь в 147 тысяч акров национального леса «Кисачи», где растут одни сосны да кипарисы.

В декабре 1965 года Форт-Полк считался одним из лучших военных объектов, где осуществлялась повышенная подготовка пехотинцев-призывников, предназначенных для пополнения войск, воюющих во Вьетнаме.

В радиусе 300 километров от форта находятся Новый Орлеан, Хьюстон, Даллас, Галвестон, Билокси, Литл-Рок и Хот-Спрингс. Однако во время монашеского затворничества в учебном лагере мы слыхом не слыхивали об этих местах, не говоря уже об их посещении.

Из-за высаженных по расположению лагеря магнолий и кипарисов командование называло Форт-Полк «садом Луизианы» и заявляло, что южный климат мягок благодаря морским бризам, дующим с Мексиканского залива и сбивающим палящий летний зной.

Это могло понравиться оставшимся дома мамочке и папочке, но только не мне.

Форт-Полк был самым жарким местом, которое я когда-либо знал, даже жарче Вьетнама, и ребята считали его чёртовой дырой, в которой ни за что бы не хотелось очутиться снова.

В 1966 году Форт-Полк имел репутацию сурового центра для прохождения начальной подготовки. В нём делалось всё для поддержания такой репутации. Однако любой бывший солдат может подтвердить, что начальная подготовка была в ту пору суровой повсюду — от Форт-Дикса, штат Нью-Джерси, до Форт-Льюиса, штат Вашингтон.

Нас доставили в Форт-Полк, чтобы осуществить трудное превращение штатских лиц в солдат. Именно здесь нам предстояло научиться маршировать с механической точностью и получить твёрдые навыки в искусстве убивать.

Нам предстояло изучать наставление по стрелковому оружию и материальную часть винтовки М-14, приёмы проникновения за линии противника и строевой подготовки; предстояло узнать методы индивидуальной маскировки, определения целей, ориентирования на местности и чтения карт, а также тактику мелких подразделений, методы ведения разведки, караульную службу, наряды по кухне; предстояло научиться видеть и стрелять из винтовки ночью и пользоваться приборами ночного видения; изучить приёмы рукопашного боя и полевой санитарии, методы оказания первой помощи на поле боя и правильной стрельбы из винтовки; научиться уничтожать живую силу противника гранатами, штыками и голыми руками; узнать, как стать искусным в беге, как ползать по-пластунски, висеть на брусьях и преодолевать препятствия.

На учениях нам предстояло составлять винтовки в козлы, есть сухой паёк и строем возвращаться в расположение лагеря; и если удастся выдержать испытания к концу восьминедельного срока, нас допустят к выпускному параду, на котором мы прошагаем перед взором начальника лагеря — генерал-майора Келси Ривса.

*****

Мы приехали в Лисвилл, небольшой городок у границы с Техасом, около полуночи, погрузились в военные автобусы защитного цвета и отправились в Форт-Полк, за пятнадцать миль от станции.

На входе в пункт приёма пополнений, куда поступают до определения в учебный лагерь, висел плакат:

ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, СОЛДАТ, В АРМИЮ СОЕДИНЁННЫХ ШТАТОВ!

ТЕБЕ ЕСТЬ ЧЕМ ГОРДИТЬСЯ!

Нас встретил капрал в блестящем тропическом шлеме и с помощью тычков и ругани выстроил для переклички. Затем повёл на склад за постельными принадлежностями и другими вещами.

Наскоро обмерив, нам выдали новенькое обмундирование: две пары солдатских ботинок, нижнее бельё, рабочую униформу, пилотку и фуражку, подвязки на брючины, парадную форму, носки и форменные туфли.

С полными охапками этого барахла мы прошли в казарму, где за тридцать минут надо было переодеться, заправить койки и построиться, чтобы идти в столовую.

Нам показали, как заправлять койку. Простыни и одеяла — натянуть, складки — под углом в сорок пять градусов. Мы старались, но всё равно такая заправка не выдержала бы никакой проверки. В казарме дозволялось курить, но не в постели.

— В казарме есть пепельницы. Пепел на пол не бросать. Все окурки в пепельницах ДОЛЖНЫ быть погашены. Ясно? — монотонно бубнил капрал со скучающим видом.

Мы кивнули.

— Не слышу вас!

— Так точно, капрал, — нестройно ответили мы.

— Я всё ещё не слышу вас!

— ТАК ТОЧНО, КАПРАЛ!

Еда наполнила живот, но не очень напитала: жёсткий ростбиф, жареный картофель, салат и стакан молока. Быстро заправившись, мы протопали назад в казарму. Было три часа утра. Со временем появится привычка говорить «три-ноль-ноль». Огни потушены — отбой. Мы повалились на койки в надежде проспать хотя бы восемь часов. Но в армии никого не волнует, был ли у солдата здоровый сон. В 06.00 загремел подъём. Полусонные, чертыхаясь, мы оделись, заправили койки и выстроились перед казармой.

Отныне, было сказано, мы должны бриться каждый день, не имеет значения, есть что брить или нет. Таков армейский устав. И мы будем бриться от кончиков ушей до ключиц. Никакая растительность на лице не допускалась: все эти баки, бороды, усы, козьи бородки и прочее.

После завтрака здоровенный сержант внимательно осмотрел нас на предмет выполнения приказа. Он быстро прошёл сквозь строй, выхватывая небритых.

— Сегодня утром ты был недостаточно близок с бритвой, Элвис…встань сюда. Ты тоже, болван…и ты…и ты.

Отобрав двенадцать небритых салаг, он обратился к ним так:

— Армия учит, парни, что вы ДОЛЖНЫ бриться ежедневно. Поэтому у вас есть десять минут, чтобы убрать растительность с лица…ВСЮ растительность. А если что-нибудь останется, я сам побрею вас насухую вот этой бритвой.

И он выудил из брюк ржавую бритву «Жилетт» с тупым лезвием и поднял, чтобы всем было видно.

Несчастные помчались назад в казарму бриться, а мы стояли «вольно» под палящим солнцем. Через несколько минут один рядовой потерял сознание. Его звали Уилсон, чёрный из Чикаго.

— Оставьте его, — пробурчал сержант. — Вставай, парень…

Уилсон лежал на земле неподвижно и закрыв глаза.

— Я сказал, вставай, твою мать, ты, мешок с говном! Сегодня приёма в лазарете нет.

Уилсон попробовал встать, но ноги подкосились, и он снова упал.

Сержант схватил Уилсона за рубашку, поднял на ноги и встряхнул.

— Со мной эти штучки не пройдут, ПАРЕНЬ…у тебя нет солнечного удара. Стой «вольно», солдат…это приказ!

На пункте приёма пополнений заняться было нечем. Пока оформлялись документы, мы проходили дополнительные тесты. В ожидании назначения в какую-нибудь учебную роту чистили казарму и часами простаивали на построениях.

Однажды в знойный полдень мы спрятались от солнца под магнолию: покурить, потравить солёные анекдоты — и тут повстречались с человеком, который впоследствии стал нашим сержантом-инструктором.

— Добрый день, ребята, — он изысканно коснулся полевой шляпы в стиле медвежонка Смоуки и изобразил широкую улыбку на чёрном лице, обнажив полный рот белых, как рояльные клавиши, зубов. Он приближался к нам, виляя хвостом, подобно большому добродушному псу с блестящими глазами и влажным носом.

— Хороший день…

Мы согласились.

— В какую роту поступаете, парни?

Мы пожали плечами.

— Молитесь, чтобы это оказалась не моя рота. Ненавижу новичков.

— Эй, сардж! — воскликнул один из нас. — Сколько ещё нам здесь торчать…

И прежде чем прозвучало следующее слово, сержант был уже возле него.

— Как ты меня назвал, придурок? Сардж? А? Ты назвал меня сардж, ПАРЕНЬ? Не называй меня так больше, говно…ты начитался историй о Битле Бейли.

Он выпрямился в полный рост. Глубоко вдохнул и гаркнул:

— МЕНЯ ЗОВУТ СЕРЖАНТ ДУГАН! СЕРЖАНТ ДУГАН!

Ошеломлённые, мы отступили на шаг.

— Первое имя — на рукаве, — указал он на три нашивки, — второе имя — на груди, — и ткнул в тканевую полоску с именем над правым карманом форменной рубашки.

— Шаг вперёд, мерзавец, упал и отжался сто раз. А если остановишься, НОВИЧОК,

начнёшь всё сначала с мешком песка на спине, — пригрозил он.

С коварной улыбкой Дуган следил, как назвавший его «сарджем» солдат, коренастый черноволосый паренёк, отталкивал от себя землю Луизианы под беспощадным солнцем.

— Как меня зовут, новичок?

— Сержант Дуган, сэр.

— Попробуй ещё раз назвать меня «сарджем», сукин сын… Я сержант, призван на службу. Служу на совесть!

— Так точно, сержант.

Дуган наступил до блеска начищенным десантным ботинком пареньку на правую руку.

В лучах солнца ботинок сверкал, как чёрный алмаз Аляски. Я засмотрелся на него, не в силах оторвать взгляд. Ботинок являл собой власть. Гладкий, как полированный мрамор. Роскошный, как лакированное чёрное дерево. Кривое кожаное зеркало, из которого на тебя таращится твоё же искажённое глянцем отражение.

Сержант хотел казался больше, чем был на самом деле. Он был силён и при исполнении. Власть ему давали шевроны, но высокомерие и стремительность были его собственные.

— Я хочу, чтобы ты считал, НОВИЧОК!

Парень удивлённо посмотрел снизу вверх.

Дуган зарычал и навалился на руку всем телом, покачиваясь вперёд и назад, будто втаптывая в пыль окурок.

— Двадцать шесть, двадцать семь, двадцать восемь…

— Быстрее, сопляк, — выдохнул он.

Дуган, без сомнения, был бравым солдатом: прямой как штык, он стоял перед нами весь в ремнях, начищенных ботинках, полевой шляпе и отутюженной форме. Его рубашка потеряла цвет от долгой носки, но была густо накрахмалена. А наша форма болталась мешком, мятая и такая новая, что ещё похрустывала после склада.

К карману его рубашки был пришит личный знак, над ним «крылышки» — эмблема десантника, а выше «крылышек» красовался «Знак пехотинца за участия в боевых действиях» — он воевал во Вьетнаме. К правому рукаву была пришита большая жёлто-чёрная нашивка 1-й кавалерийской (аэромобильной) дивизии, в составе которой он служил на Центральном Нагорье командиром пехотного отделения.

Каждый дюйм его гладкого, скульптурного, воздушно-десантного тела говорил о том, что это суровый, опытный профессионал.

Вдруг Дуган резко повернулся и схватил за горло другого парня, пригвоздил к магнолии и заорал в лицо.

— ГДЕ ТЫ БЫЛ, КОГДА Я НАДРЫВАЛСЯ И ПАРИЛСЯ В ЧЁРТОВЫХ ДЖУНГЛЯХ НАМА, А? ГДЕ ТЫ БЫЛ, ПРИДУРОК? ТЫ КОСИЛ ОТ АРМИИ, А? И ВСЁ-ТАКИ ПОПАЛСЯ?

— Я солдат регулярной армии, сержант Дуган…меня призвали, — промямлил тот.

— А ещё ты знатное трепло, — фыркнул сержант, убирая руки с горла.

Дуган схватил ещё одного солдатика за шиворот и брякнул о стену казармы.

— Почему ты такой жирный, МАЛЬЧИК? Скучаешь по мамочке? Не попадай в мою роту, говнюк, иначе я заставлю тебя пожалеть, что ты вообще вскочил прыщиком на мамочкиной ляжке! Ненавижу жирных, слюнявых штатских.

И пустился в рассуждения.

— Здесь пестуют боевых солдат, и прежде чем убраться отсюда, вы узнаете, что такое постоянная готовность выполнить приказ и как умереть настоящим мужчиной…и если я вру, то Святой Пётр — щенок!

— Ты, как тебя зовут? — Дуган ткнул пальцем в пухлого негра.

— Букер, сэр… Альфред Т. Букер.

— Так, Букер, пойдёшь в мою роту, я сгоню с твоей жирной задницы фунтов пятьдесят. Разберу тебя, потом переделаю. В северном лагере есть такие, что уже два года не могут одолеть учебку: они такие жирные — армия их ненавидит.

— БУКЕР, ЧЁРТ ПОБЕРИ…Я С ТОБОЙ РАЗГОВАРИВАЮ!

— Да, сэр.

— О-о-о, я насквозь тебя вижу, Букер: ты подпираешь стенку, длинноволосый, в остроносых туфлях и брюках дудочкой…с альбомом «Битлз» под мышкой, швыряешь камни в окна церкви…

Вдруг Дуган поплыл брассом, раздвигая нас руками.

— Иди-ка сюда, да, ты! Я С ТОБОЙ ГОВОРЮ, ЧЁРТ ВОЗЬМИ! ТЫ МЕНЯ СЛЫШИШЬ?

— Я, сержант?

— Да, новичок, ты! — рявкнул Дуган.

— Что, сержант?

— Почему ты такой толстый и нелепый, салага?

— Не знаю…

— Я скажу тебе, почему: потому что ты жрал хотдоги и гамбургеры со сладким молоком и просиживал жопу перед телеком, пялясь на Бэтмена!

Мы начали нервничать. Нам не нравился этот сержант; хоть бы он провалился куда-нибудь и оставил нас в покое. Даже для армии он показался нам слишком властным.

— Надеюсь, вы, девочки, умеете бегать, потому что я хочу вогнать в ваши влагалища эту проклятую горячую землю. Посмотрите на себя — сборище штатских болванов. Не люблю штатских, а новичков вообще ненавижу. Чёртовы молокососы…

— Что ты делал на гражданке, придурок? Жрал арбузы? Собирал хлопок? Пускал слюни у телека? Приставал к сестре?

Дуган ткнул руки в боки и уставился на нас.

— ВЫ ВСЕ ОТПРАВИТЕСЬ В НАМ!

Он помолчал.

— И, СУДЯ ПО ВАШЕМУ ВИДУ, ВАС ТАМ ПРИКОНЧАТ. ЭТО ВАМ НЕ ДОЛБАНАЯ АРМИЯ В МИРНОЕ ВРЕМЯ. НАДО БЫТЬ ГОТОВЫМ К БОЮ!

С этим Дуган направился к столовой, пощёлкивая пальцами. Мы молча смотрели ему вслед.

— Господи, кто это был?

— Не знаю, но не хотел бы попасть в его роту.

— Я уже его ненавижу.

— Садист какой-то.

Личные вещи, не дозволенные в армии: перочинные ножи, штатскую одежду и всё такое — мы сложили в коричневые бумажные пакеты, подписали и запечатали.

— Получите пакеты после окончания учебки, — сказал сержант. — Отныне у вас всё будет казённое, так требует армия.

В тот же вечер нас со всеми казёнными пожитками в новеньких вещмешках напихали в грузовики, как селёдок в бочки, и отправили по первому адресу: 2-я рота, 4-й батальон, 1-я Учебная бригада.

Через пять минут после отъезда из приёмного пункта грузовики резко притормозили, и послышался лай двух чёрных сержантов-инструкторов.

— ВЫГРУЖАЙТЕ СВОИ ЗАДНИЦЫ! СТРОЙСЯ. ШЕВЕЛИСЬ, ДАВАЙ, ДАВАЙ! У ВАС ВСЕГО ТРИ СЕКУНДЫ, И ДВЕ УЖЕ ПРОШЛИ.

Челюсть упала, когда я разглядел, кто вопил в темноте. Вот он, во всём своём величии, гордо вышагивающий, злее голодного пса, — самодовольный и наглый сержант Дуган.

Глаза Дугана засверкали новогодней ёлкой, когда он заметил толстого Альфреда Букера.

Бедный Букер. Благодушному фермеру из Тульсы, штат Оклахома, только проблем не доставало. Во взводе Дугана на восемь недель этот девятнадцатилетний солдат мог забыть о покое.

— ДЬЯВОЛ! ТЫ ПОПАЛ КО МНЕ, БУКЕР…ЖИРНАЯ КРЫСА! Я ПЕРЕЛОМАЮ ТЕБЕ НОГИ! СДОХНЕШЬ У МЕНЯ ЧЕРЕЗ НЕДЕЛЮ! — подпрыгивал от радости Дуган.

Заржав, он приблизился вплотную к Букеру и посмотрел прямо в глаза. Тот отступил на шаг. Дуган опустил руки Букеру на плечи, вытолкал из строя и ударил. Букер упал.

— БЫСТРО ОТЖАЛСЯ СТО РАЗ!

Букер начал отжиматься, громко считая.

— ТЫ БУДЕШЬ У МЕНЯ РЫДАТЬ СЛЕЗАМИ С ЛОШАДИНУЮ ЛЕПЁШКУ, БУКЕР! — сплюнул Дуган.

Суматоха длилась несколько часов, за это время Букер и ещё два солдата успели попасть в лазарет из-за теплового удара.

Мы получили постельные принадлежности. Распределились по казармам. Нам приказали отдавать честь всякому, кто по рангу выше рядового, и до отбоя надраить пряжки и ботинки.

В 22.00 в казарме Дуган устроил собрание, чтобы представиться в качестве нашего взводного сержанта.

— Вы, сукины дети, теперь государственная собственность. Моя собственность. И я сделаю с вами всё, что захочу. Ваша душа может принадлежать Господу, но ваша жопа принадлежит мне. Не забывайте об этом! Сейчас вы всего лишь куча зачуханных, ничего не знающих грёбаных штатских. Вы ещё не солдаты. Вы ученички. Вы ниже говна кита и грязи на пузе змеи. Понятно?

— ТАК ТОЧНО, СЕРЖАНТ-ИНСТРУКТОР!

— За восемь недель мне надо сделать из вас способных солдат. Как посмотришь на вас, так сомнения берут: какому мудаку это удастся? Вы возненавидите тот день, когда встретились со мной. Начхать! Но одну вещь вы УСВОИТЕ: вы будете уважать меня, как профессионала. И пусть я буду распоследним, с кем бы вам хотелось раздавить баночку пивка, но я буду первым, с кем вам захочется быть рядом в бою, когда вас возьмут за жопу.

Дуган предупредил, что будет крут, будет гонять нас до посинения, так как мы не годились для его армии. Посоветовал особо не убиваться по поводу оставшихся дома девчонок, потому что Джоди, придуманный армией мифический кобель с жёлтым билетом, «трахает её сейчас, а, может, и мамочку заодно!»

Сын батрака из Джорджии, Эрни Дуган поступил на военную службу в восемнадцать лет, во Вьетнаме стал сержантом и ожидал дальнейшего повышения. В тридцать он собирался стать самым молодым армейским сержантом-майором.

— Мне сейчас двадцать два года, и я получу это звание ещё до тридцати, — хвастался он.

Дуган мог быть и забавным. Даже компанейским. Временами почти милым парнем, потому что был на удивление неофициален. Но у него имелась своя тёмная сторона. Достаточно было заглянуть в жестокие чёрные глаза, горящие под широкополой шляпой.

Он был дерзок и прям, как удар кулака, настоящий человек насилия. Отголоски ли боёв во Вьетнаме так подействовали на его нервы — мы не знали. Но в редкие минуты, когда он, выпив, немного расслаблялся и снисходил до разговоров с нами о войне, он держался на расстоянии. И его глаза посверкивали зло и отстранённо.

Эрни Дуган произносил слова так громко, будто пытался перекричать ураган. Пил так, словно вернулись времена Сухого закона. Трезвый был угрюм. Пьяный — невыносим и вёл себя, как бесшабашный ветеран пьяных драк из баров от Сан-Франциско до Сайгона.

В первые недели, бывало, он, шатаясь, возвращался поздно вечером в казарму, включал свет и обрушивался на нас, как медведь гризли. Придирался, грозил, унижал. Распускал руки. Награждал наших матерей цветистыми прозвищами. Заставлял отжиматься до тех пор, пока мышцы не сводило судорогой. Потом зажигался новой звездой, и даже воздух голубел, когда он расписывал наше армейское будущее в словах, от которых замерзал чистый спирт. Обычно всё это заканчивалось так же внезапно, как и начиналось. Дуган отключал свет, тащился в свою комнату на первом этаже, падал на койку и дрых до подъёма.

Мы знали, он был ранен в бою под Иа-Дрангом в предыдущем году, хотя сам он избегал говорить об этом. Он женился в семнадцать лет, и жена ушла от него после Нама. Думаю, армия была для него всем, поэтому он отдавался работе без остатка и как строевой сержант был на своём месте, хотя его методы отличались своеобразием.

Сейчас 6-е июня. Во 2-й роте 223 человека личного состава. Пять взводов по 44 человека. По взводу на казарму. Казарма — это двухэтажная прямоугольная коробка под зелёной крышей и с жёлто-бежевыми стенами. Над входной дверью висит плакат:

«Когда шагать становится туго,

Тогда само «туго» начинает шагать»

Мы сломя голову несёмся на утреннее построение.

— Отвечать, когда я назову вас по имени.

Дуган зачитывает список 2-о взвода. Мы орём, когда слышим свои имена.

— Морган, Теодор.

Нет ответа.

— Я сказал «Морган, Теодор». Где этот чёртов Морган? — лает Дуган.

— Я, — отвечает Морган слабым голосом.

— МОРГАН, ГОВНЮК…ОРИ ТАК, БУДТО У ТЕБЯ ДВЕ ГЛОТКИ!

— ЗДЕСЬ, СЕРЖАНТ-ИНСТРУКТОР.

— Эй ты, второй от края в четвёртом отделении…пятки, блин, вместе, когда стоишь «смирно», ЮНОША!

После переклички — час физической подготовки. Зарядка и кросс. В Луизиане уже в 05.00 жарит солнце, и двигаться тяжело. Скачками летим в столовку и наспех рубаем.

В конце первой недели официально знакомимся с офицерами и унтер-офицерами 2-й роты: это Э.Л. Пайн, первый сержант; первый лейтенант Майк Даннер, начальник штаба, и капитан Брюс Бенсон, наш командир.

Они по очереди произносят по несколько бессмысленных слов и смотрят на нас с ненавистью: на всех вместе и на каждого в отдельности.

Нам представляют сержанта 1-го класса Мэриона Лобоу, главного сержанта-инструктора. Чёрный как смоль, два метра ростом, сержант Лобоу имеет осиную талию, широченные плечи и весит почти триста фунтов. Сплошные мышцы. Злой, как чёрт.

Лобоу не ходит, как нормальный человек. Он переваливается, как бурый аляскинский медведь, сотрясая землю. Накрахмаленная форма бугрится от перекатывающихся мускулов.

У него хорошие гены. Руки крепки, как трелёвочные цепи. Большие ноги, словно бочонки из-под гвоздей.

Фуражка лихо надвинута на лоб. Белки глаз сверкают за сто ярдов подобно огням поезда в тёмном туннеле. И чувствуется, что у Лобоу есть то трудно определимое качество, которое называется «командирский дух». С ним шутки плохи.

Как-то Лобоу наступил на ногу молодому бойцу, втирая песок в только что начищенный ботинок, да ещё и выговор за это сделал.

Новичок потерял голову. И действовал инстинктивно, не размышляя. Он врезал Лобоу в живот, полагая, что вышибет дух таким ударом.

Не тут-то было.

Кулак отскочил от Лобоу, как от железной печки.

Лобоу склонил голову набок, прищурил глаз и улыбнулся.

— Хочешь попробовать моей задницы, парень?

Солдатик, понимая, что сделал ошибку, пролепетал, что ему очень жаль, что он потерял выдержку и действовал сгоряча. Что поступил неправильно. Что это никогда не повторится.

Лобоу продолжал улыбаться и склонил голову на другой бок, а потом сгрёб паренька за рубашку, легко приподнял этого 185-фунтового дохляка, как пуховую подушку, и бросил задницей на землю.

— Если ещё раз так сделаешь, сынок, — взревел Лобоу разъярённым медведем, — я сломаю тебе нахрен шею…

Трясясь, как осиновый лист, паренёк поднялся и вернулся в строй.

— Слу-у-ушаюсь, сэ-э-эр!

В первые недели Дуган гонял нас по восемнадцать часов в день. От бега и маршей на пятках вскочили волдыри. Грубые кожаные ботинки ещё не разносились, а наши ноги, хоть и привыкнут со временем к такой обуви, были слишком нежны.

Он постоянно цеплялся к нечищеным бляхам и грязной обуви.

— Чем ты чистил эту пряжку, мудак…кирпичом или шоколадкой «Херши»? Твои ботинки как говно…почистить.

Мы обильно потели и каждое утро у столовой для восстановления в теле уровня хлорида натрия глотали соляные таблетки и запивали водой из мешка Листера.

Мы учились стоять в строю, не шевелясь. Смотреть прямо перед собой, руки по швам.

— Дженкинс! — как-то разорялся Дуган, — ЧЁРТ ПОДЕРИ, ПАРЕНЬ…ПОЧЕМУ ТЫ ШЕВЕЛИШЬСЯ? ХВАТИТ ИГРАТЬ С КАРМАННОЙ РАКЕТОЙ, НОВИЧОК! ОПУСТИ РУКИ. ДАЖЕ ЕСЛИ ЭТО МАНДАВОШКИ, ПУСТЬ ОНИ ЖРУТ ТЕБЯ.

Дженкинс снова пошевелился.

— ДЖЕНКИНС, В ЧЁМ ДЕЛО…ТВОИ МАНДАВОШКИ СЕГОДНЯ УСТРОИЛИ РОДЕО?

— Никак нет, сержант-инструктор.

— ТОГДА, БЛЯ, НЕ ШЕВЕЛИСЬ!

— Слушаюсь, сержант-инструктор.

Дуган всегда начинал с угроз пустить в переработку весь 2-й взвод, если мы «не справимся с программой» и не начнём работать, как хорошо смазанная машина. Особенно разорялся по поводу марша в сомкнутом строю и обещал, что не видать нам белого света, пока не отработаем его, как следует. Он поливал нас руганью и редко когда повторялся. И снова гонял.

Ребята получали посылки из дома. Обычно в них присылали неуставные предметы: жвачку, конфеты, печенье, радиоприёмники, журналы, комиксы и гражданскую одежду. Посылки вскрывались в специальной комнате, и «контрабанда» изымалась до конца учебного периода.

Однажды вечером после ужина Дуган застукал солдата, бросившего окурок на его любимую траву у казармы.

— Миллер! Ты хотел убить мою травку? Подними бычок! Разбери: табак на землю, бумагу и фильтр в карман. А теперь отжался пятьдесят раз, придурок.

Миллер двигался недостаточно быстро, и Дуган врезал ему по зубам, отчего тот растянулся на земле.

— САЛАГА…БУДЕШЬ ПОДЧИНЯТЬСЯ МНЕ КАК САМОМУ ГОСПОДУ БОГУ! ПОНЯТНО?

Миллер сел, раскинув ноги. Сплюнув кровь, он пригрозил доложить в службу генерального инспектора о грубостях Дугана.

Дуган сделал шаг вперёд и снова вмазал Миллеру, уже сильнее — голова чуть не отлетела.

— Я СКАЗАЛ, ЧТО Я БОГ В ЭТОЙ РОТЕ…БЫСТРО ПОДНЯЛ ОКУРОК!

— Ты скотина! У меня кровь течёт…

Глаза Дугана остекленели. Он смотрел вниз на солдата и сжимал кулаки.

— НУ ТАК ЧТО Ж! ОТ КРОВИ ТРАВА РАСТЁТ ЛУЧШЕ. ПОДНИМИ БЫЧОК, ИЛИ Я ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ТЕБЯ ПОКАЛЕЧУ!

Миллер скривился, поднялся, положил окурок в карман, сплюнул кровь, упал и стал выполнять приказание.

— Четыре, пять, шесть…

— Громче, Миллер…Я не слышу тебя.

— Слушаюсь, сержант-инструктор. Одиннадцать, двенадцать, тринадцать…

— ГРОМЧЕ!

— СЛУШАЮСЬ, СЕРЖАНТ-ИНСТРУКТОР! ДВАДЦАТЬ ОДИН, ДВАДЦАТЬ ДВА…

От постоянного напряжения, жары и усталости ребята часто выходили из себя, вспыхивали ссоры.

В нашей роте разные были люди: уличные хулиганы и маменькины сынки, фермеры и сводники, чистильщики обуви и телевизионные продюсеры, деревенские увальни и городские мошенники, большой выбор разнорабочих, механиков, заводских трудяг, выпускников школ и колледжей и, конечно же, светловолосых голубоглазых американцев, героев школьных футбольных команд.

Средний возраст — восемнадцать с половиной лет. За пределами лагеря такого посчитали бы полумужчиной-полумальчиком, неотесанным щенком из провинции, головной болью на диаграммах безработицы от Каламазу до Канзас-Сити. Типичный новобранец был холост и без материального имущества, исключая, может быть, старенький автомобиль, за которым обещал присмотреть младший братишка.

Он любил бейсбол, кое-как окончил школу и курил сигареты, потому что только это ему теперь и оставалось. Дома у него осталась девчонка, подружка детства, которая поклялась: «Вот тебе крест! Да я лучше умру, Томми, но я всегда буду тебя любить и буду тебе верна до самого твоего возвращения, даже если тебя пошлют воевать со всем миром».

Некоторые солдаты действительно писали конгрессменам, жалуясь на плохое обращение и армейскую жизнь, похожую на монету с одинаковыми сторонами. Спрашивали, почему белые призывали чёрных бороться с жёлтыми во Вьетнаме, в то время как у чёрных есть своя борьба за гражданские права на родине.

Какой-то конгрессмен ответил одному новобранцу, что со временем тот будет вспоминать начальную подготовку с любовью, и добавил, что, судя по письму, учебный лагерь мало изменился со времён Второй мировой, когда там был сам конгрессмен.

Они были просто юны, эти американские дети, достигшие совершеннолетия в такой момент истории США, когда из-за Вьетнама обряд посвящения в мужчины имел гораздо более высокие ставки, чем в мирное время. Вот так складывались дела в 60-е годы…

Дуган приказал, чтобы первый, кто заметит его входящим в казарму, кричал «СМИРНО!». Если же этот первый не прокукарекает, «то его задница станет травой, а вы знаете, кто будет газонокосилкой. Что-нибудь неясно?»

Мы начали осваивать армейский сленг. Если кто-то стучал на тебя, значит, он «тащил сырок» взводному сержанту. Если ты был уверен в чём-то, то заявлял, что «в моей военной голове нет никаких сомнений». Если тебе не нравилась учебка, ты говорил дружкам, что «это смешнее, чем пневмоторакс лёгкого». А ежели ты считал себя крутой задницей, то становился «разбивателем сердец, трахающим вдов», солдатом, который «жрёт колючую проволоку, ссыт напалмом и простреливает комариный глаз с трёхсот метров в дождливую ночь в штате Джорджия».

На привезённые из дома деньги мы покупали лезвия, мыло, крем для бритья, крем для обуви, сигареты и ватные шарики для полировки обуви.

Вечерами мы изучали солдатские памятки-руководства: ранги и знаки отличия, одиннадцать приказов по строевой части, сборку и разборку винтовки М-14, строевую подготовку, наставления по стрельбе, тактику мелких подразделений и так далее.

По утрам громкоговорители гремели подъём в 04.00. За сорок пять минут надо было умыться, побриться, заправить койки, вымести казармы, протереть полы и построиться на утреннюю поверку.

В конце дня, в сумерках, мы стояли «смирно» под звуки отбоя и отдавали честь флагу.

Пища была основательная, и нам хватало сил выносить изнурительный график физической подготовки от рассвета до заката.

За завтраком следовал сигнал к уборке:

— ПОДНИМИ ЭТО, И ЭТО, И ТО, — пел Дуган. — БУМАЖКИ, БАНКИ ИЗ-ПОД ПИВА — ВСЁ, ЧТО НЕ РАСТЁТ. Я ХОЧУ ВИДЕТЬ ТОЛЬКО ВАШИ ЖОПЫ И ЛОКТИ.

В первую же неделю нас остригли по-армейски. Мы строем пришли к парикмахерской и группами по пять человек проходили к креслам. Нас обрили до самого черепа. Стоимость стрижки — семьдесят пять центов — вычли из нашего денежного довольствия.

— Слегка подстригите и подровняйте на затылке, — улыбнулся парень в соседнем кресле. Жужжащие электроножницы остригли его как овцу. Вжик! Меньше чем через тридцать секунд Христовы локоны упали на пол, и он остался лыс, как яйцо.

Покидая кресла, мы чувствовали себя глупо. Смеялись друг над другом.

— Мне нравится твоя стрижка, Бейкер, всегда хотел посмотреть, как выглядит лысый дамский угодник.

— На себя посмотри, Эндрюс!

Пока остальная рота ждала своей очереди на стрижку, Дуган решил с пользой использовать время и отработать постановку в строй и стойку «смирно». Он начал инструктаж.

— СМИРНО! Пятки вместе…так…носки под углом в сорок пять градусов, Брайни…колени прямые, но не напряжённые, так…живот убрать, грудь вперёд…уже лучше…где твоя чёртова грудь, Холл…нет, Холл, теперь уже слишком…сколько ты так простоишь, как ты думаешь? Шею прямо, подбородок параллельно земле…так…смотреть прямо перед собой, по сторонам не глазеть…руки по швам…прекрати шевелиться, Бриджис…вот так…ладони внутрь, пальцы слегка согнуты естественным образом, большие пальцы по швам брюк.

— Итак, всё уловили, мудаки?

— ТАК ТОЧНО, СЕРЖАНТ!

Через пятнадцать минут от жары двое потеряли сознание. Дуган оставил их лежать на земле, а мы стояли «смирно», потея каждой порой.

Наконец он крикнул «ВОЛЬНО!»

Больше часа мы строились и расходились, стояли «смирно» и «вольно», равнялись и снова «смирно».

Мы отбивали койки книжкой. Морщины на одеялах, неровные углы на простынях, тумбочки, стоящие неровно перед койками, мешки с грязной одеждой, кое-как привязанные к задним ножкам коек, плохо начищенная и не выставленная должным образом обувь — любое из этих нарушений приводило 1-о сержанта Пайна ко вспышкам гнева, от которых он просто становился фиолетовым.

В конце дня мы возвращались в казарму, а постели перевёрнуты и сброшены на пол, тумбочки опрокинуты, ботинки засунуты в унитаз. Видно, Пайн не любил призывников так же, как Дуган.

Грязная одежда каждую неделю отправлялась в стирку. Форма возвращалась назад отутюженной и густо накрахмаленной. Стоимость стирки опять-таки удерживали из нашего денежного довольствия.

Мы возмущались. Ведь так нам самим ничего не останется. Хотя в ту пору нам и нужно-то было чуть-чуть.

Что я помню живей всего, так это недели и недели строевой подготовки.

— Нале-ВО! Напра-ВО! Нале-ВО! Напра-ВО! Смир-НО! Воль-НО! Смир-НО! Кру-ГОМ! Кру-ГОМ! СТАНОВИСЬ! ПОДРАВНЯЙСЬ, ЧЁРТ ВОЗЬМИ…ЧТО С ВАМИ СЛУЧИЛОСЬ? ТАК У ВАС НИКОГДА НЕ ПОЛУЧИТСЯ.

— СЕГОДНЯ БУДЕМ ОТРАБАТЫВАТЬ МАРШ СТРОЕМ, — орал Дуган. — НАЧИНАТЬ С ЛЕВОЙ НОГИ, ДЫРКИ ОТ ЖОПЫ…НЕТ, ЛЕВАЯ — ЭТО ДРУГАЯ НОГА. ПОДНИМИ ЛЕВУЮ НОГУ, ТЕРМОНД…ПРАВИЛЬНО, ЗАПОМНИ, ГДЕ ОНА…ДЕРЖАТЬ…СОБЛЮДАТЬ ИНТЕРВАЛ…ШАГИ ДЕЛАТЬ ПО ТРИДЦАТЬ ДЮЙМОВ, НЕ ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТЬ И НЕ ТРИДЦАТЬ ОДИН.

— Шагом-АРШ! ЛЕВАЯ ДРУГАЯ, БЛЯ, ПРИДУРОК…ЛЕВОЙ, ЛЕВОЙ, ЛЕВОЙ…РАЗ, ДВА, ТРИ…ЛЕВОЙ-ПРАВОЙ-ЛЕВОЙ…На месте СТОЙ! РАЗ-ДВА. КОМАНДУ НЕ ОПЕРЕЖАТЬ…ВСЁ СНАЧАЛА…Шагом-АРШ!

Час за часом мы шагали под хриплый лай сержантов-инструкторов, у которых на шеях от ора жилы вздувались канатами.

— ЛЕВОЕ ПЛЕЧО ВПЕРЁД…ПОДРОВНЯТЬ ЧЁРТОВУ ШЕРЕНГУ…ПРАВАЯ КОЛОННА ВПЕРЁД…Кругом-МАРШ!..Кругом-МАРШ! В НОГУ! ПЕЧАТАЕМ ШАГ!..РАЗ-ДВА-ТРИ-ЧЕТЫРЕ…ГРОМЧЕ…РАЗ-ДВА-ТРИ-ЧЕТЫРЕ…

Строевая подготовка прерывалась занятиями по полевой санитарии, оказанию первой помощи, рукопашному бою и десяткам других предметов, которые необходимо знать солдату.

Мы выучились наизусть чеканить одиннадцать приказов по строевой части и порядок командования от президента Джонсона до сержанта Дугана.

Но в целом, всё свелось к шагистике, шагистике и ещё раз шагистике.

Через несколько недель мне приснился Дуган, отсчитывающий шаг. Его глаза были повсюду. Малейшая оплошность обнаруживалась. Этот навязчивый мотив превратился в кошмар. В голове звучал и звучал Дуган. У меня не получалось убрать его или заткнуть.

— ПОДРОВНЯТЬ ШЕРЕНГУ.

— РОВНЕЙ ВИНТОВКУ, СОЛДАТ, А ТО Я ТЕБЕ ПОКАЖУ.

— ДЭВИС, ХВАТИТ МЕЧТАТЬ О БАБАХ.

— ХЕННЕСИ, ЧЕМ ТЫ ЧИСТИЛ ЭТУ БЛЯХУ…КИРПИЧОМ ИЛИ «ХЕРШИ»?

— ЧТО ЗА ВЕРЁВКА БОЛТАЕТСЯ У ТЕБЯ НА РУБАХЕ, РЯДОВОЙ? УБРАТЬ!

— ЗАСТЕГНИ КАРМАН…ПОДТЯНИ БРЮКИ…ТЫ НЕ ДЖОН УЭЙН.

— КОГДА ЗАСТЫВАЕТЕ ПО СТОЙКЕ «СМИРНО», Я ХОЧУ СЛЫШАТЬ, КАК ЩЁЛКАЮТ ВАШИ БОТИНКИ…А КОГДА Я ГОВОРЮ «РАВНЕНИЕ НАПРАВО», Я ХОЧУ СЛЫШАТЬ, КАК ВАШИ ГЛАЗНЫЕ ЯБЛОКИ ПЕРЕКАТЫВАЮТСЯ В ОРБИТАХ.

— НЕ РАЗМАХИВАЙ РУКАМИ, ДЖОНСОН, ТЫ НЕ ПТИЦА.

— ВНИЗ НЕ СМОТРЕТЬ…НА ЗЕМЛЕ УВОЛЬНЕНИЯ НЕТ. ХАНТ! ТЫ МЕНЯ СЛЫШИШЬ?

— ЭТО НЕ ЛЕВАЯ НОГА, СКОТИНА!

— ОТВЕЧАТЬ В ДВЕ ГЛОТКИ!

— И ЧТОБ НИКТО ИЗ ВТОРОГО ВЗВОДА СЕГОДНЯ НЕ ПРОСИЛСЯ В БОЛЬНИЧКУ!

— КОГДА ВЫ, НАКОНЕЦ, СООБРАЗИТЕ?

— РАЗГОВОРЧИКИ В СТРОЮ.

— ЗЕК, ЗАХЛОПНИ ХЛЕБАЛО И ПРЕКРАТИ БОЛТАТЬ В СТРОЮ…ОТХВАЧУ ЯЗЫК ШТЫКОМ.

— ПУСТЬ МАНДАВОШКИ КУСАЮТСЯ.

— НУ ТАК ССЫ В ШТАНЫ…КОМАНДА БЫЛА «СМИРНО»!

Вечера посвящались чистке блях и обуви. За работой шли пересуды, рассказывались байки и распускались нюни о несчастной доле.

— Где Дуган?

— Ты имеешь в виду Эрни Ужасного?

— Ага…

— Киряет, наверное, в сержантском клубе.

— Как думаешь, нам дают селитру?

— С чего ты взял?

— Блин, да у меня не встаёт с тех пор, как я здесь, даже когда хочу отлить, честное слово.

— Не знаю… И у меня тоже…Может, мы просто устали, перетрудились.

— Тебе еда нравится?

— Шутишь, я так быстро ем, что нет времени распробовать. Просто нюхаю…

— Надо принять душ: воняю, как собака.

— Что ты сказал?

— Я сказал, что воняю…Господи, я сам себе противен!

— О, хватит ныть.

— Я только сказал, что я воняю.

— Не нужно рекламы. У меня самого есть нос, знаешь…

— Да, ну так всё равно, может, мне надо помыться. Эй, ты знаешь, что меня действительно достаёт?

— Что?

— Ведь нам положено спать восемь часов.

— И что?

— А я сплю только половину из-за этой пожарной вахты.

— Пожарная вахта — это ничего…меньше спишь, зато рядом нет Дугана…можно письмо домой написать.

— Я бы лучше подрых.

— Понимаю.

— Ненавижу эту дыру!

— Я тоже. Но выбрось это из головы. Если будешь думать об этом, сойдёшь с ума. Мы ещё и половины не оттрубили…

— Я только и мечтаю, как сбежать куда-нибудь.

— Поймают, и ты окажешься в глубоком говне. Потащат твою задницу в трибунал, или приговорят к расстрелу за дезертирство.

— Мне всё равно, я всё время об этом думаю: свалить куда-нибудь, убраться отсюда, на свободу.

— А как к этому отнеслись бы твои родители?

— Папаша всыпал бы по первое число. А матушке, полагаю, было бы очень стыдно…

— А чем ты занимался на гражданке?

— Ездил по складу на вилочном погрузчике, да только почти всё позабыл, кажется, это было так давно…

— А я заливал бензин на заправке.

— Недурно…

— Да, заправка «Шелл» в Цинциннати.

Потом солдаты натирали пол, дверные ручки и унитазы, смахивали пыль, приводили в порядок тумбочки и личные вещи. В 23.00 приходил Дуган, ругался, выключал свет, и все, кашляя и чихая, засыпали.

Ну, почти все.

— Тсс! Поттер, как думаешь, мы получим увольнение на выходные?

— Откуда мне, чёрт возьми, знать?

— Эй, заткнитесь! Дайте отдохнуть, — ворчал кто-нибудь.

— Да что ты говоришь!

— Да…

— Кто-то здесь всё время ноет.

И так каждую ночь.

Ребята ворчали по поводу почты, хныкали по поводу еды, жаловались на жару, сетовали на армию, скулили от отсутствия женщин, выпивки и сверхурочных. У кого-нибудь обязательно в голове сидел план действий: чем заняться, когда кончится учебка и появится время на безделье.

Но счастливый джи-ай — это солдат, который время от времени обязательно выдаёт порцию стенаний, пусть даже по поводу наряда на кухню. При таких обстоятельствах стена плача могла бы стать его лучшим товарищем. Она не превратит воду во фляге в пиво, когда жажда, не овеет прохладой во время жары, не залечит кровавые мозоли на ногах и не удовлетворит похоть, когда у него встанет.

Но подчас жалобы всё-таки лучше, чем полное молчание.

Однажды утром парень, подозревавший в еде селитру, проснулся с приятным сюрпризом — с первой эрекцией со времени присяги. Он спрыгнул с койки и помчался в уборную с болтающимся из стороны в сторону членом.

— Мне сегодня приснилась подружка. Не могу дождаться, чтоб написать ей об этом!

— А, просто пописай, сосунок…

— ПОЧТА!

Волшебный миг, лучшая минута дня. Или худшая. Словом, все немного волнуются, получая письма из дома. Любое известие — манна небесная для тоскующего по дому бойца.

Дуган раздаёт письма, но по своей противной натуре обнюхивает письма, пытаясь уловить аромат духов. И если находит письмецо от ненаглядной, начинает издеваться.

— Сейчас её Джоди имеет, парень. Выбрось её из головы, не думай о манде — это плохо влияет на силу и моральный облик. Подожди, наиграешься ещё с вонючей дыркой старой шлюшки Мэри Лу.

Кто-то получает письмо «Дорогой Джон…» и уходит в депрессию. Кому-то приходят фотографии, и он скачет от радости.

— Эй, Карлетта, смотри сюда: моя девчонка прислала фото, недурна, а?

— Ух ты! Какая лапочка! Я бы с ней охотно повалялся! Счастливчик ты, Риггс. У тебя есть к кому вернуться, когда выберешься отсюда.

— Ладно, мудрец. Она уже занята.

Что с того, что девчонка далека и недоступна? Какое это имеет значение? Ведь она пишет тебе, думает о тебе, переживает за тебя и ждёт твоего возвращения.

Почта — великая радость, но план обучения не меняется: подъём, перекличка, физические упражнения, завтрак, строевая подготовка, лекция, строевая подготовка, обед, строевая подготовка, лекция, физические упражнения, ужин, строевая подготовка, и, наконец, в 20.00 — свободное время для занятий и уборки казармы, время поболтать и прошвырнуться, написать домой, перечитать старые письма и помечтать о лучших временах.

Прошла уже половина срока пребывания в лагере, и полный смотр запланирован на субботу. Ночь перед смотром мы не спим и готовимся. Так сказать, «вечеринка для джи-ай», но без выпивки, без женщин и веселья.

Мы чистим и холим каждую деталь боевого снаряжения: винтовки М-14, брезентовые ремни, ранцы, фляжки, столовые принадлежности, плащ-палатки, подсумки, обоймы для патронов, полотнища малых палаток, шанцевые инструменты и каски.

Аккуратно выкладываем всё это на туго заправленных койках согласно инструкциям солдатского наставления.

Скребём стены казармы. Подметаем, вощим и натираем пол. Моем окна. Стираем пыль с подоконников и балок перекрытия на потолке. Испражняемся, моемся, бреемся и чистим, чистим, чистим зубы.

Туалет должен быть чист. Хромовые и латунные ручки, другие металлические части начищаются пастой. Мы оттираем умывальники и зеркала в уборной. Выставляем ботинки в ровные ряды. Полируем пряжки и драим обувь.

Мешки для грязной одежды должны быть завязаны вот так. Тумбочки должны быть открыты, а носки и нижнее бельё сложены определённым образом.

Наконец, всё блестит и сияет, мы облачаемся в парадную форму цвета хаки и осматриваем друг друга.

В 08.00 Дуган лично инспектирует казарму. Тщательнейшим образом осматривает нашу форму, выискивая малейший изъян: незастёгнутую пуговицу, развязанные шнурки, плохо начищенные бляхи, тусклую обувь.

Мы потратили двенадцать часов, готовясь к смотру. Нервничаем. Скорей бы всё кончилось! И вот, кажется, всё готово…

Инспекция, помимо индивидуального осмотра, предполагает проверку умения работать в команде. Начало в 09.00. Мы выстраиваемся у коек по стойке «смирно».

Лейтенант Даннер начинает. Проводит пальцем по подоконнику и делает вывод, что казарма грязная.

Не верю своим ушам. Ведь ни единого пятнышка! Чище, чем в хирургическом отделении. Да я бы ел с такого пола!

В одном мешке среди грязного белья Даннер находит две растаявшие шоколадки. Мешок принадлежит Дэвиду Де-Груту, призывнику из Сагино, штат Мичиган. Лейтенант грозит Де-Груту, что весь взвод заплатит за этот его faux pas.

Даннер продолжает инспекцию и дёргает за углы одеял: достаточно ли натянута постель. Подходит к койке Джерри Джонсона.

Джонсон, восемнадцати лет, из Сандаски, штат Огайо, так застенчив, что не смог бы отстоять своё мнение в споре с набитым болваном. Для него связать пару слов — уже праздник красноречия. Он может бздануть и исчерпать тем самым свою недельную словесную квоту. Если Дуган врежет ему подзатыльник за неверный шаг, то пройдёт десять секунд, прежде чем он скажет «ох!».

Это нервный малый с прыщавым лицом. С начала обучения мандражирующий по каждому поводу. Но он добрый парень. В этом ему не откажешь. Вежливый. Отзывчивый. Дружелюбный. Все любят Джонсона. Только вот службу в армии принимает близко к сердцу.

Мы подтруниваем над ним и называем Джоном-Трясуном, и сегодня он дрожит как осиновый лист.

Даннер приближается к Джону-Трясуну и глядит прямо в глаза. Сначала с одной стороны, потом с другой. Джонсон не шевелится. Замер, как индеец у входа в табачный магазин. Смотрит прямо перед собой в одну точку на стене, как учили.

Десантник Даннер, дважды награждённый во Вьетнаме, вынужден смотреть на Джонсона снизу вверх. Они похожи на Матта и Джеффа. Рост лейтенанта всего 170 см, а тощего, как шомпол, Джонсона — почти два метра: достаточно, чтобы ловить сетью гусей.

— Господи, Джонсон! У тебя лицо, как пицца, блин. Ты что, не умываешься?

— Никак нет, сэр. То есть я имел в виду так точно, сэр.

— Чего ты трясёшься, Джонсон? Болезнь Паркинсона?

— Я не трясусь, сэр.

— ЧЁРТ ВОЗЬМИ, ДЖОНСОН, ЕСЛИ Я ГОВОРЮ, ЧТО ТЫ ТРЯСЁШЬСЯ, ТО ЗНАЧИТ ТЫ, БЛЯ, ТРЯСЁШЬСЯ!

— Но, сэр…

— ЗАТКНИ СВОЮ ВОНЮЧУЮ ДЫРКУ, МАТЬ ТВОЮ!

— Слушаюсь, сэ-э-эр…

Джонсон не красавец. Кривая улыбка красуется на большой голове, напоминающей кривобокий помидор, уши — цветная капуста, а брови будто моль побила.

Даннер осматривает койку Джонсона. Хлопает по одеялу. Очень даже ничего. Господь свидетель, Джонсон старался. Никто не работает усерднее Джона-Трясуна. Никто не вызывается чаще него на работу по казарме. Однако это был чёрный день для него…

Даннер медленно отступает назад, разглядывая койку, ещё раз бросает взгляд на Джонсона, который дрожит сильнее прежнего, и приходит в ярость.

Он переворачивает койку Джона, разбрасывая вещи во все стороны. Рвёт одеяла и срывает простыни с матраса, пинает столовые принадлежности, которые так тщательно чистились и укладывались, и они, гремя и подскакивая, летят в другой конец казармы.

Челюсть моя отваливается до самого пола. Мне очень жаль Джонсона, но ничего поделать нельзя.

— ЧТО С ТОБОЙ, ДЖОНСОН? ЯЙЦА В УЗЕЛ ЗАВЯЗАЛИСЬ? ШКУРУ СВОЮ НАПЯЛИЛ ШИВОРОТ-НАВЫВОРОТ? МОЗГИ ТЕРМИТЫ СЪЕЛИ? ИЛИ ЖОПА УТРОМ ПОРВАЛАСЬ?

— У меня просто сегодня плохой день, сэр, — улыбается Джонсон, пытаясь обратить всё в шутку.

— ДЖОНСОН, ТЫ ТАК ЖАЛОК, ЧТО Я НЕ МОГУ НА ТЕБЯ СМОТРЕТЬ!

Джон-Трясун не выдерживает такого удара. Он пучит глаза, как теннисные шарики. Кажется, ему не хватает воздуха. Дрожит, как паралитик. А зубы стучат, как дешёвые вставные пластмассовые протезы.

— Та-а-ак точно, сэ-э-эр, — выдавливает он.

Джонсон неуклюже пытается извиниться.

— Извините, сэр. Я всё исправлю…

— ЗАТКНИСЬ, ДЖОНСОН! ТЕБЕ СЛОВА НЕ ДАВАЛИ, — выплёвывает Даннер.

Сержант Дуган с ненавистью смотрит на Джонсона, готовый прикончить его.

— Сержант, — говорит Даннер.

— Да, сэр.

— Твой взвод сплошной бардак. Я не буду дальше осматривать.

— Так точно, сэр, — щёлкнул каблуками Дуган, замирая по стойке «смирно». — Я прослежу, чтобы солдаты получили соответствующие взыскания, сэр.

— Проследи уж, СЕРЖАНТ! — рычит Даннер, стремительно выходя в дверь.

Дуган свирепо смотрит на нас. Мы получили «неуд» за первый армейский смотр. Мы по-прежнему придурки и неудачники. Никогда не стать нам солдатами…

— О, дружище, — шепчу я соседу, — теперь мы в говне. Дуган сожрёт нас и косточки выплюнет…

В тот вечер и всю следующую неделю после ужина мы отрабатывали то, что Дуган назвал «маршем с сундучками». Нужно было притащить сундучки на беговую дорожку и, взвалив на плечи, с полным боевым снаряжением бежать рысью добрую милю. Тот, кто отставал, ронял ношу или просто спотыкался, должен был бежать вторую милю.

А Дуган трусил рядом с банкой пива в руке.

— ШЕВЕЛИСЬ, ДАВАЙ, ДАВАЙ…БЕЖАТЬ, ПОКА ЖОПА НЕ ОТСКОЧИТ, СУКИНЫ ДЕТИ, А ТО ПОЛУЧИТЕ 45-М РАЗМЕРОМ ПО МЯГКОМУ МЕСТУ.

В пятницу, в последний вечер наказания, Дуган сообщил, что по результатам смотра 2-й взвод признан самым плохим из-за Де-Грута.

— Эй, где этот козёл? Где Де-Грут? — посыпались вопросы.

— О, — дьявольски улыбается Дуган, — сегодня я освободил рядового Де-Грута от «марша с сундучками», ребята. Он сказал, что не хочет бегать, что у него болит голова, что ему надо развеяться, поэтому я дал ему отдохнуть…

— Почему это? — спросил кто-то. — Чем он сейчас занят?

— Думаю, шарахается где-нибудь с девкой.

У Дугана садистское понятие о справедливости. Он сам поставил Де-Грута в такое положение, не позволив бежать в последний вечер. Он хотел, чтобы мы проучили Де-Грута за то, что прятал шоколадки в грязном белье.

И Де-Груту устроили тёмную. После отбоя трое парней потащили его за казарму. Шестеро других, прячась в тени, накинули ему на голову одеяло и всыпали по первое число этому сладкоежке из Сагино. Одного поставили на шухере, чтоб свистнул в случае чего.

Конечно же, мимо никто не проходил.

Дуган сидел в своей комнате, пил пиво, и, посвистывая, чистил обувь. Экзекуция, наверное, звучала музыкой для его ушей. Он никогда потом об этом не заикался, а Де-Грута больше никто не видел в роте с шоколадкой. Однако синяки с его тела сошли только через несколько недель.

Джонсон тоже не избежал наказания. Трясун целую неделю по два часа кряду ежедневно нёс пожарную вахту в придуманной Дуганом униформе.

Обмундирование состояло из белых трусов, ремня, ранца и боевых ботинок, на лицо надевался противогаз, а на плечо вместо винтовки вешалась швабра.

На худого как зубочистка Трясуна стоило посмотреть. На время наряда назначался ещё один солдат, чтоб следить, как эта китайская лапша из Сандаски прилежно марширует вдоль коек, выискивая очаги возгорания, пока остальные спят мёртвым сном.

Джон-Трясун относился к своему наказанию бодро и с юмором, что было для него характерно, и был уверен, что это поможет ему стать хорошим солдатом. Мы восхищались его выдержкой и после этого случая стали всячески его оберегать.

Физзанятия предполагалось проводить в помещении, если показания влажного термометра — среднее арифметическое температуры и влажности — превышали 95, но так как многим из нас была дорога во Вьетнам, Дуган немного изменил правило и заставлял маршировать и бегать под безжалостным солнцем независимо от показаний прибора.

В свободную минутку Дуган любил подшутить над подчинёнными. Среди нас был неуклюжий поселянин с гор штата Теннеси — Уитни Термонд.

— Зачем ты пошёл служить, Термонд? Путешествия? Развлечения? Приключения? Наверное, ты подумал, что армия научит тебя обращаться с электроникой, и ты все три года будешь давить на клавиши какого-нибудь огромного компьютера. Всё это го-о-овно, солдат, такие дуболомы, как ты, давят только на швабру и метлу.

Термонд улыбался и отвечал на своём медленном протяжном сельском наречии: «Не-а, сар-джант, армия принесёт мне настоящую пользу».

Однажды вечером после ужина Термонд и чёрный мерзавец из Чикаго по фамилии Петерсон, который всем хвастал, что сломал уйму целок, затеяли потасовку у столовой.

Началось всё с шутки: с разносом в руках один попытался поставить другому подножку. Но дело приняло серьёзный оборот. Руками не махали. Вместо этого они танцевали, пинаясь и пытаясь свалить друг друга с ног.

Петерсон, который давно доказал, что ни в грош не ставит белых, выиграл битву: как заправский каратист с чёрным поясом он стремительно махнул мускулистой ногой и врезал Термонду ботинком по зубам, вколачивая этому тугодуму слова ярости в глотку и выколачивая их из его задницы.

Ботинок рассёк Термонду губу и выбил два передних зуба. Схватившись за рот, выплёвывая кровь и мыча, он осел на кучку еды, свалившейся с перевёрнутого разноса.

— Я тебя достану, сукин сын! — крикнул он Петерсону, зажмурил глаза и съёжился, потирая больную челюсть.

Петерсон не проронил ни слова. Просто хмыкнул и гордо отошёл. С ним было опасно шутить. Даже его братья ходили вокруг него на цыпочках. У него было каменное лицо, но подвижный характер; он не торопился предупреждать, зато быстро кусался, и трудно было предугадать, на ком он отыграется в следующий раз.

Одного сержанта-инструктора только что вернули из Вьетнама с понижением в должности за жестокость. Во время дневных физзанятий он наступил солдату на руку, когда тот отжимался, и сломал три пальца. А ещё через несколько минут ударил другого в бок и сломал два ребра.

Картина взращивания бойца была бы не полна без тренировки его голосовых связок, поэтому на утренних кроссах мы разучивали армейские песни, чтобы поддерживать ритм на разминке.

Пойло? К чёрту! Табак? К чёрту! Тётки? К чёрту! Вверх — пошёл, вниз — пошёл… Докажу: служить в десантной части я могу, И родился я на ужас и на страх врагу — Воздушно — десантный, однозначно…

Где-то к пятой неделе мы начали приходить в норму, хотя Дуган и не желал признавать это.

— Дай новичку расслабиться, и он проволынит всё время, — говорил он.

Поэтому независимо от чистоты нашей казармы, натянутости коек, начищенности ботинок и блях, он по-прежнему обзывал нас «кучкой неряшливых и расхлябанных штатских».

Но Дуган начал нам нравиться, мы вдруг осознали, что хоть он и орал на нас, мы тоже стали ему родней. Мы уже меньше принимали на свой счёт его ругань, и, казалось, он постепенно смягчался и легче обращался с нами.

Солдаты 2-й роты прибыли со всех обтрёпанных краёв Американской Мечты: белые с грязных бедных ферм и шахтёрских городков в Аппалачах, чёрные с Юга и дети, которые росли в городских новостройках и трущобах, играя с ручными крысами.

Без среднего образования и трудовых навыков, они не знали своих отцов и были не в ладах с этой жизнью, никогда не ели три раза в день и не имели пары кожаных ботинок, покуда их пути не пересеклись с армией.

Двое автомобильных воришек поступили на службу после того, как суд не оставил им выбора: либо армия, либо каталажка.

Других заставила нужда и обстоятельства, на которые они не могли повлиять. Им было по восемнадцать лет, и ни денег, ни работы, ни надежды на лучшее за воротами лагеря.

Они были добровольцами, и их последняя попытка сделать что-нибудь со своей жизнью заключалась в том, чтобы повесить на плечо винтовку и получить шанс умереть безвременной смертью в Юго-Восточной Азии.

В лучшем случае это была возможность уехать из дома, получить профессию и по окончании срока службы вернуться с этим грузом знаний к мирной жизни и построить свою жизнь.

Мифы о крутых мачо, с которыми растут американские мужчины, рождаются в армии. Хороший пехотинец, по армейскому определению, тот, «кто может перепить, перебить и перетрахать любого морпеха, морячка или летуна».

Помимо этого солдат не считался достаточно опытным, если не получал взыскания за нарушение субординации, не цеплял триппер в увольнениях, не цапался в городе с военной полицией во время пьянок и не черствел душой в боях во время войны.

Дуган говорил: «Солдат, который не трахается в мирное время, не будет драться в военное». Наверное, он был прав.

Нам толковали о важности немедленного исполнения приказов, о том, что вопросы ведут к колебаниям, которые, в свою очередь, ведут к ненужной смерти. Нам говорили, что сражаться за свою страну, за Бога, честь, долг и американский образ жизни («американский, как яблочный пирог», по Дугану) — почётная привилегия.

Однако у меня не было желания умирать красивой смертью Джона Уэйна. В летописи моей жизни я не нуждался в последней тщеславной главе о штыковой атаке на какой-то безымянной высоте в Индокитае. Одна мысль об этом пугала меня до чёртиков. Я хотел прожить долгую и добрую жизнь до старости, не хватив при этом свинцового яда.

Нам говорили, что хороший солдат страдает молча. Что он скрывает свои чувства кроме чувства ярости и что в конкретной боевой обстановке бывает полезно стать на время безумным.

Но всё это выглядело так, будто солдата заставляли забыть о своей человеческой сущности, умалить её, а мне этого не хотелось.

Дуган говорил, что, в конечном счёте, хороший солдат — это убивающая машина, самая эффективная во всей мировой истории. Солдат знает, как действенно управлять смертью, используя при этом любое оружие — современное или древнее.

Вот только я не хотел становиться хорошим солдатом. Не хотел убивать или быть убитым.

Несмотря на бесконечные недели муштры, некоторым всё ещё трудно было запомнить, где право, а где лево, или, стоя в строю, смотреть прямо перед собой. Поэтому строевая подготовка длилась часами под субтропическим солнцем, и мы снова и снова старались уяснить разницу между командами «Кру-ГОМ!» и «Кругом шагом-МАРШ!».

В конечном итоге, мы научились идти, пока не прозвучит команда «стой!», и стоять, пока не прикажут идти. Отдавать честь, слегка наклонив правую руку. Уже не требовалось принимать самостоятельные решения. Нас выучили ссать, срать и курить в определённое время.

Мы даже научились говорить «да», имея в виду «нет», и отвечать «спасибо», когда хотелось сказать «пошёл на хрен».

— ВАМ ПОНРАВИЛАСЬ ФИЗПОДГОТОВКА СЕГОДНЯ? — спрашивал Дуган.

— Так точно, сержант-инструктор, — отвечали мы хором.

— ХОТИТЕ ЕЩЁ?

— Так точно, сержант-инструктор.

— ВЫ КУЧКА МАНДУШЕК?

— Так точно, сержант-инструктор.

— ОБНИМУ КАК РОДНОГО ТОГО, КТО ПРОБЕЖИТ БЫСТРЕЕ ВАС, КОЗЛОВ!

— Спасибо, сержант-инструктор.

— ВЫ КУЧА ГРЯЗНЫХ ШТАТСКИХ РАЗДОЛБАЕВ, МУДАКИ!

— Спасибо, сержант-инструктор.

Постепенно наши пивные кишки постройнели, и на руках, ногах и груди округлились мускулы.

Дуган советовал не ломать особо голову по поводу нравственности Вьетнамской войны.

— Я знаю: кое-кто из вас ломает голову по этому поводу по ночам, но об этом следует забыть. Все войны безнравственны. Приведите в порядок ваше дерьмо здесь, и, может быть, вам удастся выжить там.

Вспоминая эти слова спустя почти тридцать лет, я думаю, что он был прав.

Каждый день, просыпаясь под звуки горна, я не мог поверить, что нахожусь в армии. Мне понадобились месяцы, чтобы подсознание свыклось с этим фактом. Я открывал глаза и соображал, где нахожусь, пока реальность не врывалась в мои мозги: «О, чёрт! Да я же в армии!»

Армия считала, что будущим убийцам азиатов нужна религия, поэтому по воскресеньям, хотели мы того или нет, мы обязаны были посещать магическое действо — церковную службу, по конфессиям. Капелланы нудно бубнили тошнотворные проповеди, но я научился с толком использовать это время и, сидя на твёрдой скамейке, дремал.

Если же мы вдруг решали уклониться от проведения воскресного утра в церкви, Дуган был тут как тут.

— В казарму нельзя, солдаты. Это армия. У вас нет выбора. Если я говорю — в церковь, значит, в церковь!

С другой стороны, я был благодарен воскресеньям. Не припомню, чтобы у нас был хоть один выходной в учебном лагере. Для нас строевые сержанты были богами. С понедельника по субботу. Но после церкви остаток дня мы чистили вещи, писали письма, жалели себя и задавались самым грустным вопросом из всех возможных: «Почему я? Какого чёрта я здесь делаю?»

Я не писал родителям целых шесть недель.

*****

Дорогие мама и папа,

Я уже почти закончил учебку. После присяги я уехал поездом в Форт-Полк, штат Луизиана. Настоящая дыра!

На прошлой неделе на четверо суток наша рота отправилась на бивак — в долгий поход по лесу, где мы корчили из себя солдат и спали в палатках. Днём отрабатывали приёмы индивидуальной тактической подготовки. А закончили в четверг, когда сдали курс просачивания в тыл противника. Это почище русских горок в парке «Ривервью Амьюзмент Парк»!

Мы ползали по-пластунски через колючую проволоку и прочие препятствия, а над головой свистели боевые пули пулемётов 50-го калибра. У пулемётов каждый пятый выстрел трассирующий, и во тьме ночи это смотрелось красиво.

В лесу полно гремучих змей, скорпионов и прочих ползающих тварей. Один раз я даже сел на тарантула, а ночью в палатках насекомые ели нас поедом.

Как-то вечером не разрешили зажигать огни, и нам пришлось ночевать в стрелковых ячейках. И когда я пошёл чистить зубы, то вместо «Колгейта» достал из ранца «Бен Гей». Вот так сюрприз! У меня дёсны пылали несколько часов.

С полной выкладкой и винтовками на плечах мы прошагали больше двадцати миль за пять часов. Ранец и винтовка весят никак не меньше пятидесяти фунтов. Прибыли на место на три часа раньше намеченного срока. В 10.30 утра мы были в расположении бивака, а температура уже поднялась до 43 градусов в тени.

На весь переход разрешили всего по фляге воды на брата. Никогда не думал, что так может мучить жажда. После первых десяти миль уже никто не потел. Все были обезвожены, одежда белой от соли, а ноги разбиты в кровь.

Вчера утром перед завтраком у нас был пятимильный кросс, и мне кажется, что мы входим в форму. Так как выдержали все. За всё время я не потерял и не прибавил ни одного фунта — 154, тютелька в тютельку. А один парень похудел на пятьдесят фунтов, другой же прибавил тридцать.

Эти дни, наверное, самые длинные в моей жизни. На прошлой неделе у нас был полный смотр. Вот, блин, невезуха! Всем досталось по первое число за грязное снаряжение, хотя перед этим мы целую ночь приводили его в порядок. В результате мы потеряли свои привилегии. Это армия. Через две недели выпускаемся, потом — отпуск на неделю. Так что увидимся…

С любовью,

Брэд

*****

Стрелковая подготовка была ещё веселее строевой.

— Винтовка М-14 — теперь ваша подруга, солдаты, — заявил один из инструкторов, — и если вы будете с ней правильно обращаться, она будет вам самой верной, самой надёжной женщиной на Земле.

— Плавно жмите на спусковой крючок, не дёргайте. Если в отпуске вам удалось бы заманить киску в постель, что б вы сделали? Ласково мяли бы её сиськи. Так вот на крючок давите мягко, как на сиську, нежно, плавно, и никогда не дёргайте. И помните: войну выигрывает пехота, а не ВВС и не ВМС. Солдат с винтовкой — вот самое страшное оружие в мире.

Он сказал, что, прежде чем сделать хоть один выстрел, придётся изучить каждую деталь винтовки. Что мы научимся разбирать её за тридцать секунд и собирать за двадцать девять. С завязанными глазами.

— И да поможет Господь тому салаге, который назовёт винтовку «ружьём», — добавил Дуган. — Это — оружие, винтовка, огневое средство, ни в коем случае не ружьё. Я хочу, чтобы вы знали название вашего огневого средства, его серийный номер, чтобы вы могли описать его, сообщить дальность действительного огня и дульную скорость. Всё это записано в наставлении.

И снова слово взял инструктор.

— Винтовка М-14 — это ручное магазинное полуавтоматическое оружие, приводимое в действие сжатым газом и переносимое на плече. Вот это накладка приклада, это винт накладки приклада, это ложа…

Так началось изучение строевых приёмов с оружием. Они вколачивались в нас сержантами с той же беспощадной последовательностью, с какой преподавались другие уроки. Каждое утро после приёма пищи мы забирали винтовки из оружейной комнаты и отрабатывали упражнения с ними.

Самое страшное, что может сотворить новичок, — уронить винтовку во время занятий.

Если мы ошибались в каком-нибудь приёме, Дуган применял одно из самых старых армейский наказаний. Он ставил нас по стойке «смирно», вытянув руки вперёд ладонями вниз, и клал винтовки нам на пальцы.

Мы стояли так, пока каждый мускул, каждая жилка, каждый нерв не начинал вибрировать. Мы потели и сопели. Лица становились пунцовыми. Мы молились, чтобы кто-нибудь другой первым уронил свою винтовку.

Так оно всегда и случалось.

И Дуган налетал на виновника, как муха на говно. Боец получал дополнительный пожарный наряд и ещё каждый вечер после ужина бегал по две мили с винтовкой на груди.

После занятий мы чистили оружие и смазывали его льняным маслом.

Однажды во время чистки Термонд случайно ляпнул это неправильное слово и попался прямо пауку в лапы.

— Эй, приятель, — начал Термонд, — дай-ка немножко масла для маво ружья.

Уши Дугана встали торчком.

— ТЕРМОНД! КАК ТЫ НАЗВАЛ СВОЁ ОРУЖИЕ? «РУЖЬЁМ», ЧТО ЛИ?

— Я забыл, сар-джант.

— ДУМАЙ, ПАРЕНЬ. ВСПОМИНАЙ.

— Я попробую.

— ВСПОМНИЛ?

— Так точно, сар-джант.

— ТЕРМОНД, Я СДЕЛАЮ ТЕБЕ УСЛУГУ: ПОМОГУ ВСПОМНИТЬ.

— Уверен, что поможете, сар-джант.

— РАССТЕГНИ ШИРИНКУ, ДАВАЙ, ДОСТАВАЙ ЕГО.

— Слушаюсь, сар-джант.

— ИТАК, РЯДОВОЙ ТЕРМОНД, КОМАНДА «На ре-МЕНЬ!». ТАК, ТЕПЕРЬ ВОЗЬМИ СВОЁ «РУЖЬЁ». НЕТ, ТЕРМОНД, ЧЁРТ ПОБЕРИ, ТО, КОТОРЫМ ТЫ ССЫШЬ. ВОТ, ПРАВИЛЬНО. ПОВТОРЯЙ ЗА МНОЙ: ЭТО — ВИНТОВКА, А ЭТО — РУЖЬЁ; ЭТИМ СТРЕЛЯЮ, ЭТИМ — ОТЛИВАЮ.

Термонд исполнил, как было приказано.

— ДУМАЮ, ТЕРМОНД, С БОЖЬЕЙ ПОМОЩЬЮ ТЫ ЗАПОМНИЛ. А ТЕПЕРЬ ПОВТОРЯЙ: «ДОЖДИ В ИСПАНИИ В ОСНОВНОМ ЛЬЮТ НА РАВНИНЫ»…

Дни тянулись за днями. Мы умирали от жары и нескончаемого лета, и с каждым днём сержанты всё меньше обнаруживали грязи на наших винтовках и всё меньше нарушений наставления по стрелковому оружию. Мы двигались чётко, абсолютно синхронно. Но Дуган не позволял нам расслабиться. Гонял в хвост и гриву.

— Я ХОЧУ СЛЫШАТЬ, КАК СТУЧАТ ВАШИ ВИНТОВКИ. На правое пле-ЧО! ЧЁТЧЕ. На левое пле-ЧО! СТУЧИТЕ ИМИ. ЕСЛИ РАЗОБЬЁТЕ ВИНТОВКУ, ДЯДЯ СЭМ КУПИТ НОВУЮ.

Наши руки, такие нежные раньше, стали сильны и мускулисты. Строевые сержанты накачали их отжиманиями.

В последние недели в лагере мы только и делали что ползали по-пластунски, висели на брусьях, бегали кроссы и отрабатывали бег с препятствиями.

Дуган утверждал, что передвижение ползком может спасти нам жизнь в Наме, если вдруг случится наткнуться на засаду и отступать под перекрёстным огнём.

Как показало время, он был абсолютно прав. Но тогда мало кто из нас верил, что можно попасть в такую безнадёжную ситуацию. Тем не менее, Дуган внимательно следил за нами и лупил всякого, чья задница отклячивалась выше положенного.

Лихорадка первых недель несколько улеглась, но не исчезла.

Мы почувствовали себя уверенней, даже начали гордиться собой. И вели себя несколько нахально, полагая, что можем переплюнуть любую роту в лагере. Но когда стали слишком самоуверенны, Дуган привёл нас в чувство, добавив занятий.

— На правое пле-ЧО! Вперёд шагом МАРШ! РАЗ, ДВА, ТРИ, ЧЕТЫРЕ…ПОДБЕРИ НОГУ, КОЗЁЛ…ТЫ, ЧЕТВЁРТЫЙ В ЛЕВОЙ КОЛОННЕ, ПОПРАВЬ ВИНТОВКУ… ОПРАВЬСЯ… ДЕРЖИ ИНТЕРВАЛ, А ТО ДАМ ПО БАШКЕ…ДЖОНСОН, ЭТО НЕ ШВАБРА…Я СКАЗАЛ, ПОПРАВЬ ВИНТОВКУ, А ТО ВРЕЖУ — ДЫМ ИЗ ЖОПЫ ПОЙДЁТ…ЭТО НЕ ЛЕВАЯ НОГА…ДЭВИС, ЧЁРТ ВОЗЬМИ, ВСТАВЛЮ ГИРОСКОП В ЖОПУ, ЕСЛИ НЕ БУДЕШЬ ХОДИТЬ, КАК ПОЛОЖЕНО.

Потом пошли занятия по штыковому бою.

Начали мы с палки-колотушки — толстой деревянной дубинки с грушами на концах, которая заменила винтовку со штыком. Этот курс должен был привить нам «дух штыка», то есть дикую ярость, необходимую для втыкания холодной стали в живот человека, чтобы провернуть её там и выпустить кишки наружу.

Мы старались намылить друг другу шею, затевали драки и вышибали друг другу мозги, подгоняемые кровожадными инструкциями Дугана.

— РУБИ, ГОНСАЛЕС…ПРАВИЛЬНО, ПАРИРУЙ, РУБИ…ВОТКНИ ЕМУ В ЖИВОТ…ВОТ ТАК…БЕЙ, КОЛИ, КОЛИ…УБЕЙ ЭТУ СВОЛОЧЬ, ГОНСАЛЕС, ИЛИ ОН УБЬЁТ ТЕБЯ!

Потом перешли к настоящим штукам.

— Когда бежите со штыками, я хочу слышать, как вы орёте и рычите…хватай приклад — сшибай его голову нахрен…пусть почувствует холодную сталь; представь, что это грязный азиат: вонзай, крути, стреляй, вынимай — выпусти скотине потроха.

Подбегая к соломенным чучелам, мы орали так, что кровь стыла. Кто-то даже выкрикивал клич конфедератов. Мы как будто хотели распороть самого косорылого Люка.

— КАКОВ ДУХ ШТЫКА? — кричал Дуган.

— УБИВАТЬ, УБИВАТЬ, УБИВАТЬ, — ревели мы в ответ.

— ЧТО ЕЩЁ?

— А УБИВАТЬ, БЛИН, ЗДОРОВО!

Потом была полоса препятствий. Мы лезли на высоту в тридцать футов, ползали под колючей проволокой, прыгали через ямы с водой, взбирались на стены, скакали через канавы, перелетали через барьеры и болтались на канатах.

И чувствовали себя суперменами.

На голове уже щетинился ёжик, и мы надеялись, нам будет что причёсывать по окончании учебки. И совсем не подозревали, что в последнюю неделю армия опять всё соскоблит до самого черепа, тем самым напомнив, что мы по-прежнему салаги и подготовка далека от завершения.

Винтовки в наших руках стали похожи на боевые орудия линейного корабля «Ред Райдер». Мы наливались силой, и как сотни ладоней шлёпали по винтовочной стали в унисон, когда мы перебрасывали винтовки с одного плеча на другое — это звучало красиво. Руки теперь были грубы, как седельная кожа. Мозолей и судорог не было и в помине.

Последний этап в лагере — занятия по боевому применению оружия под руководством лучших армейских стрелков. Перед выпуском мы должны были полностью освоить винтовку М-14.

В наших рядах часто вспыхивали драки, но за них никто не наказывал. Сержанты считали, что мы действуем, как положено боевым солдатам: агрессивно, бессердечно и коварно.

На стрельбище ездили в грузовиках. Утром — лекции, днём — практика. Потом собирали стреляные гильзы и складывали в ящики из-под боеприпасов.

Сержанты бегали туда-сюда по огневому рубежу с мегафонами в руках. К каждому из нас был приставлен инструктор — стрелок 1-го класса.

Сначала — отработка положений для ведения огня: лёжа, сидя и с колена.

После стрельбы — разборка винтовки и тщательная чистка.

Однако прежде чем сделать хоть выстрел, нужно было попрактиковаться на учебном стрельбище. Инструктора были последовательны и терпеливы. Отработка боевого применения оружия — самый важный урок в подготовке бойца.

— Сведи прицелы в одну линию, — говорил инструктор Термонду, — распредели давление равномерно по всей руке, вдохни, выдохни, плавно жми на крючок и стреляй.

— Сар-джант, — жаловался Термонд, — не могу стрелять, скрючившись, как змея. Вот дома в Теннесси…

— Армия говорит, что можешь, рядовой, поэтому будь внимателен, — твердил инструктор.

— Раскинь ноги, прижми лодыжки к земле, наведи к цели угол в сорок пять градусов, спину ровно… расслабься, расслабься…локоть поближе к корпусу, большой палец опусти, прижмись щекой к прикладу…уже лучше, вот так.

Часами мы выполняли инструкции — искривления и вращения. Ныли мышцы. Самым скверным было положение «сидя». Винтовка в руках плясала, и что я ни делал, не мог прицелиться.

Наконец, мы были готовы стрелять боевыми патронами.

— Следующая смена на огневой рубеж. Настроить визиры на триста метров. Установить три пункта влево поправки на снос ветром, прицел винтовки на заданную дистанцию.

Начальник стрельб взял мегафон и встал позади нас.

— Готовность слева, готовность справа, полная готовность на линии огня. Целься, заряжай, одиночными, десять выстрелов, редкий огонь, из положения лёжа.

Сначала было тихо. Затем бахнула одна винтовка, за ней ещё несколько. А потом загремело, как в аду.

— Ладно, Термонд, — сказал инструктор, — давай посмотрим, как ты запомнил уроки. Расслабься и успокойся, сынок, и плавно выдай несколько выстрелов.

Грохот оружия лишил нас присутствия духа: казалось, мы начисто забыли обо всём, чему учились целую неделю. Хотелось одного — чтобы всё кончилось как можно скорее. Мы запаниковали, напряглись и, конечно, резко дёргали спусковые крючки. Винтовки дали отдачу и больно ударили по плечам.

Стреляя, я впопыхах сбил с носа свои очки.

— Ты раньше когда-нибудь стрелял из винтовки? — спросил инструктор у Джона-Трясуна.

— Не-е-е-е, — ответил Джонсон, весь дрожа, и направил ствол винтовки на чужую бумажную мишень.

— Похоже, я всё забыл.

— Хорошо, расслабься, успокойся…глубоко вдохни, выдохни…так…ещё раз, а теперь стреляй.

Трясун глубоко вдохнул, медленно выдохнул, прищурил левый глаз, навёл прицел на яблоко мишени, опустил большой палец, ещё раз глубоко вдохнул, задержал дыхание, опять медленно выдохнул и плавно сделал первый выстрел.

Выбил пятёрку справа.

Ещё выстрел.

Шестёрка справа внизу.

Инструктор приказал Трясуну настроить прицел на левый снос ветром. Прицел настроен, и он делает выстрел, потом ещё несколько.

Все выстрелы ушли в «молоко». Он стёр пыль с ложа винтовки и виновато посмотрел вверх на инструктора, готовый к наказанию.

— Надо успокоиться, сынок, крепче держи винтовку.

— Слушаюсь, сэр.

— Особо не переживай, ни у кого не получается в первый раз; ещё неделя, и ты будешь класть точно в яблочко, — подбодрил инструктор.

— Спасибо, сэр, — глупо ухмыльнулся и кивнул головой Трясун.

Потом они собрали гильзы и ушли с огневого рубежа. Подошла другая смена.

Теперь днями напролёт мы поливали мишени свинцом. Нужно было получить квалификацию как минимум «меткий стрелок». Но кто-то заработали «снайпера», а кое-кто — и Термонд среди них — даже «стрелка 1-го класса». Термонд хвастал, что уже привык к винтовке, и стреляется ему легко.

— Дома куплю охотничье ружьё — и на белок… — мечтал он.

Мне посчастливилось получить «меткого стрелка», а двадцать восемь парней из роты получили «стрелка 1-го класса». Все мы прошли контрольные стрельбы и получили значки, которые надо было носить на форме под лентой «Национальная Оборона» — пусть все видят наши смертоносные способности в обращении с винтовкой.

В конце недели мы с песнями двинулись назад с полигона. Дуган, как всегда, отсчитывал ритм…

Золотую ленточку в волосах носила Славная девчушка хоть летом, хоть зимой, А спроси попробуй: «Какого чёрта носишь?» — «По моему солдатику, далёко милый мой».

Как звучит строй на марше? Звякают карабины на винтовочных ремнях, погромыхивают каски, глухо брякают о бёдра фляжки.

— ЛЕВОЙ, ЛЕВОЙ, ЛЕВОЙ… — подпевал Дуган.

Страх допустить оплошность владел нами. Подготовка продвигалась споро. Делать записи было некогда.

В ярком светлом городе, Славная моя, В ярком светлом городе девушка живёт, Веселится — не горюет, ибо всем даёт. Милая моя, хорошая, Лечу к тебе, левой-правой, К тебе одной, левой-правой…

Мы шли форсированным маршем, проворно покрывая двадцать миль, отделявшие нас от казармы.

А вот ещё девчонка Джилл — пропеть о ней пора, Она-то никому не даст, но вот её сестра… Милая моя, хорошая…

Песни на марше воодушевляли. Шаг в ногу и слова песен впрыскивали в кровь адреналин именно тогда, когда он был нужней всего: когда ноги наливались свинцом, когда не хватало воздуха и казалось, что нам ни за что не забраться на следующую высоту.

Я не знаю, может, правда, Может, кто-то врёт, Что манда у эскимоски Холодна, как лёд. Где тут правда, где тут враки? Мы отменные вояки. НУ-КА ДРУЖНО — Раз-два, НУ-КА ДРУЖНО Три-четыре, НУ-КА ДРУЖНО — Раз-два, ТРИ-ЧЕТЫРЕ…

Песни звучали, как гордый вызов. Esprit de corps. Мы всё-таки протопали эти двадцать миль ужасной Луизианы и после изнурительного дня вернулись под ливнем с грозой, с песнями во все лужёные глотки, подобно стае гончих псов, идущей по медвежьему следу.

Мы непобедимы. Крутейшие из крутых. Коварнейшие из коварных. Ничто не может остановить нас. Мы худшие из худших. Мы будем молиться войне и с винтовками в руках станем слугами смерти. Чарли-Конгу пришёл конец. Мы готовы сожрать свою печень сырой и попросить добавки. Мы даже можем позволить сержанту Дугану трахнуть наших сестёр.

Мы научились любить своё оружие. Оно стреляет серебряными пулями, которые всегда попадают в цель, у него винты из нержавеющей стали, позолоченные магазины с гравировкой «Долг, Честь, Родина», а вместо прицела — бриллианты в три карата.

Я счастлив, потому что я в армии, в этой роте — счастлив, что я солдат.

Взяв в руки оружие во имя Прекрасной Свободной Земли, мы стали профессиональными военными, американцами-патриотами. Мы готовы убивать азиатов и штыками, усеянными рубинами, делать рваные дырки в их кишках. Дух штыка убивать, а убивать, чёрт возьми, весело!

Мы дисциплинированы и умеем работать командой — вот две кардинальные армейские доблести. Из толпы пухлых сынков и разобщённых типов мы превратились в прекрасно подогнанные друг к другу части поджарой, коварной убивающей машины.

Мы — личности. Мы обладаем достоинством и самоуважением. Мы добились этого. Мы можем носить униформу и прошли такую проверку, которую не всякий выдержит. Мы больше не жалкие мудаки, моющие посуду и заливающие бензин. Мы солдаты! Соль Америки! Мы мужественны и лояльны. И у нас есть гордость и образцовый вид.

Наше обучение завершено. Военные песни гипнотизируют нас. Мы начинаем любить армию. Нам следовало бы поступить в неё раньше. Армия научила нас ненавидеть. И ненавидеть легко.

Мы ненавидим Люка-Азиата не только за то, что он вьетконговец, но и за то, что он, жёлтый косоглазый вьетнамец, всего лишь недостающее звено между обезьяной и человеком, что он навоз, урод и козёл.

Мы — разъярённая толпа линчевателей в балахонах, сшитых из звёздно-полосатых флагов, и с сердцами, алкающими убийства…

СМЕРТЬ, СМЕРТЬ, СМЕРТЬ…

В конце начальной подготовки с присвоением очередных званий поступают приказы отправляться на повышенную одиночную подготовку.

Ребята станут поварами и телеграфистами, механиками и водителями. Немногие избранные поедут в форт Сэм-Хьюстон, чтобы стать военными санитарами, все прочие получат назначение в пехотную школу повышенной подготовки именно для того, чтобы наверняка угодить во Вьетнам.

Я был уверен, что армия найдёт для меня более подходящее применение, нежели роль протянувшего ноги пехотинца.

Поэтому, получив своё предписание на руки, я онемел, оцепенел, окоченел. Потом начал истерично хохотать над абсурдностью происходящего — единственная нормальная реакция, которую я смог себе позволить. Меня назначали в 3-ю Учебную бригаду в Форт-Полке для прохождения пехотной школы. Я направлялся в северную часть форта, в зловещее место, известное как «Тайгерлэнд», ещё на девять недель подготовки. Как никогда я чувствовал себя пушечным мясом…

Мы слыхали о Тайгерлэнде. Дрянь местечко. Хуже некуда. Когда шок прошёл, пришлось признать, что я ввязался в азартную игру с правительством. Я, новобранец, рискнул сыграть кон в расшибалочку с Дядюшкой Сэмом. И проиграл.

Но я, по крайней мере, был не одинок. Нескольких парней из 2-й роты ожидало такое же будущее, и мы сгрудились в кучу, ободряя друг друга и пытаясь поддержать упавшее настроение. Трое из назначенных в Тайгерлэнд были из моей же казармы.

Один мне нравился. Его звали Дэнни Сейлор. Хороший парень из западного Чикаго. Светловолосому и голубоглазому Дэнни был двадцать один год, и при субтильном телосложении и среднем росте весил он сто тридцать фунтов и сильно потел. Но наиболее замечателен был его нос. Огромный шнобель, больше, чем у Джимми Дуранте, торчал картошкой, а мы всё время над этим подшучивали. Как у всех, у Дэнни за плечами была только восьмилетка; он это объяснял тем, что не хотел, чтобы его выперли из средней школы, — уж лучше вовсе в неё не поступать.

Своим внешним видом и поведением хулиганистый и задиристый Дэнни Сейлор напоминал Джеймса Кэгни в классическом фильме 1931 года «Враг общества номер один».

День окончания учебки — 30 июля — ознаменовался воинственным ритуалом парада. Стояла убийственная жара, а мы стояли «смирно» на плацу, и пот градом катил по лицу и капал на отутюженные парадки.

Нас было около тысячи, мы маршем прошли мимо трибуны перед взором генерала Ривса, резко поворачивая головы по команде «Равнение напра-ВО!».

Гремели барабаны, играл оркестр. В этот славный, полный патриотизма момент мы шагали в унисон, стук сердец и музыка отдавались эхом в наших ушах.

Гордость распирала грудь. Как многие тысячи предшественников, мы заплатили свою цену за то, чтобы прошагать по этому полю.

Заработали такое право — называться солдатами.

Когда мы вернулись в казарму и сдали в каптёрку полевое снаряжение, сдерживаемая радость прорвалась наружу. Мы бросали вверх шляпы и орали. Потом, упаковав мешки, приготовились отправляться домой.

И тут нас удивил сержант Дуган.

— Вы, парни, были моим лучшим взводом. Удачи вам всем.

— Клянусь, вы говорите это всем девушкам, — засмеялся кто-то.

Мы с Сейлором ещё целый час слонялись по казарме: прощались с ребятами, с которыми наверняка не суждено было больше встретиться, потом пошли на автобусную остановку ловить попутку до Лисвилла.

В Лисвилле мы собирались пересесть на автобус до Шривпорта, а оттуда самолётом лететь в Чикаго с промежуточной посадкой в Мемфисе.

Путь к остановке проходил мимо пункта приёма пополнений.

И там был он, гордо неся своё тело и изрыгая помои на новую группу испуганных и смущённых детей.

— У ВАС НИКОГДА НЕ ПОЛУЧИТСЯ. ВЫ — ОРДА ГРЯЗНЫХ РАСХЛЯБАННЫХ ШТАТСКИХ. НЕНАВИЖУ НОВИЧКОВ! ЛУЧШЕ НЕ ПОПАДАЙТЕ В МОЮ РОТУ…

Так в последний раз мы видели сержанта Дугана.

По приезде в Лисвилл Сейлор прикинулся ветераном, едущим домой после тридцати лет войны.

Он переобулся в полевые ботинки, подвязками закрепил штанины парадных брюк, чтоб штатские принимали его за десантника.

Хорошо ехать в Шривпорт на автобусе. Приятно было почувствовать себя снова свободным — свободным от армии, пусть хоть на неделю.

ГЛАВА 7.

«ТЫЛОВЫЕ КРЫСЫ».

«Мы вели войну с самым опасным противником, который когда-либо противостоял человечеству на его пути из болота к звёздам; и уже появилось мнение, что если б мы проиграли эту войну, тем самым потеряв свой путь к свободе, то история с величайшим изумлением констатировала бы, что те, кому больше всех было дано, сделали меньше всех, чтобы этого не произошло».
Рональд Рейган, президент США, «Мои мысли», 1989 г.

Наш новый дом носил официальное название ЮСАРВ, или штаб сухопутных войск. Акроним ЮСАРВ означал «Сухопутные войска США, Республика Вьетнам», и служивших здесь относили к спецвойскам. Мы и были спецвойска. Это была показушная гарнизонная служба в Сайгоне, которую исполняли тыловые крысы, ведущие войну на бумаге. Служба в ЮСАРВ немногим отличалась от службы в каком-нибудь гарнизоне в Штатах. Во Вьетнаме высшие чины, не участвовавшие в боевых действиях, много внимания и сил уделяли церемониям, отданию чести, подковёрной борьбе за продвижение по службе и материальные блага. Генералы, полковники, майоры и унтер-офицеры находились здесь, только чтобы прокомпостировать свои билеты и отправиться домой.

ЮСАРВ управлял всеми потоками материальных ресурсов на этой войне. Был её нервным центром, вёл подсчёты потерь противника и соотношение потерь сторон. Отвечал за личный состав, за вертолёты и что там ещё может понадобиться подразделению для выживания в джунглях: оружие, боеприпасы, продовольствие, воду и ГСМ.

ЮСАРВ являлся общим координирующим центром тыловой работы во Вьетнаме. Основной тыловой службой для МАКВ — «Управления по оказанию помощи Вьетнаму» — так назывался штаб генерала Вестморленда.

Части поддержки ЮСАРВ прослеживали квалификацию, продвижение по службе, местонахождение и время демобилизации каждого солдата.

Также ЮСАРВ координировал систему медицинской и хирургической эвакуации, являясь инфраструктурой снабжения, связи и организации для сухопутных войск по всей стране, от Дананга до Дельты.

Резко контрастируя с ЮСАРВ, сразу за воротами его расположения находилась так называемая Улица 100 пиастров, имевшая дурную славу квартала красных фонарей Сайгона.

Проституток с этой улицы называли «девочки на час», их были тысячи. А район так назывался потому, что девушки здесь в 1965 году продавали свои услуги по сто пиастров за сеанс, словно устраивая дешёвую распродажу плотских утех. Но в 1966 году инфляция и присутствие американцев подняли цену до трёхсот пиастров. И всё-таки это было дёшево и — опасно для морального духа войск.

Когда, скажем, доза героина стоила всего три доллара вместе с чаевыми.

Мне казалось примечательным, что ЮСАРВ был окружён таким количеством борделей. Похоже, высшие военные чины и бордели странным образом сосуществовали в каких-то особенных, символичных отношениях, и это лишний раз доказывало, что старшие американские офицеры вдали от жён и возлюбленных ничем не отличались от пылких нижних чинов, коими они командовали. Они могли быть немногим более благоразумны, но когда дело касалось удовлетворения сексуальных потребностей, они действовали, как все остальные: весёлые кувыркания в постели с вьетнамской крольчихой были предпочтительнее еженощных эротических сновидений и траханья в кулак. Это, верно, была тяжкая служба, как думаешь?

Ну, так вот об этом мы и рассказывали домашним…

В первый день пребывания в 42-ом подразделении почтовой службы мы приводили в порядок обгоревшую столовую, предназначенную под новое почтовое помещение.

*****

Дорогие мама и папа,

Со мной всё в порядке — я в Сайгоне, в палаточном городке «Браво»…

Отсюда я могу отправлять письма бесплатно, без федерального налога…

У нас есть служанки, которые моют в палатке пол и чистят обувь…

Почта приходит с опозданием на пять дней…

Ваш Брэд

*****

Сержант, оформлявший личный состав, обратил внимание на то, что я журналист.

— Тебе бы надо сходить в отдел общественной информации, может, тебя возьмут. Служба там лучше, чем просто письма сортировать.

Я последовал совету и договорился с мастер-сержантом Биллом Темплом, главным специалистом по связям с общественностью. Темпл обещал подготовить назначение для меня в этот отдел ЮСАРВ.

— Придёшь завтра в 07.30, об остальном я позабочусь, — сказал он.

В тот вечер мы с Саттлером отправились в клуб — «Трейлз Инн» — опрокинуть по паре баночек пивка «Фальстафф». Крепкое пиво, двенадцать оборотов. На всё существовала норма: табак — шесть блоков в месяц, крепкие спиртные напитки — три бутылки по пол-литра в месяц да пива три ящика. Да, действительно тяжкая была служба. Выяснилось, что в клубе можно покупать выпивку и курево, не тратя рационные карточки.

Саттлер ушёл раньше; когда в полночь клуб закрылся, я, шатаясь, поплёлся в палатку.

Расположение было освещено слабо, особенно возле периметра, поэтому я потерял ориентацию и заблудился. И нечаянно угодил в спираль колючей проволоки. Как будто попал в тарелку с колючими спагетти: я не мог выдраться назад. Всякий раз, когда я пытался встать, проволока тащила меня назад. А ведь я только что купил в военном магазинчике новенькую цивильную одежду. И теперь ей досталось на полную катушку.

Наконец, мне удалось выкарабкаться, я был весь исцарапан, в крови от макушки до пят, «быстросохнущая и немнущаяся» рубашка была изодрана в клочья, и клочки остались болтаться на проволоке, а одна штанина оторвана полностью.

Я доковылял до палатки, Саттлер в зелёных солдатских трусах сидел на тумбочке и чистил ботинки.

— Боже правый, Брекк! Что с тобой, бился с Вьет Конгом?

— Колючая проволока, — пробурчал я, — берегись этих спиралей. Там их целые, блин, джунгли…

Едва улеглись, Тан Сон Нхут обстреляли. Более шестисот 82-мм миномётных снарядов просыпались градом на авиационную базу, выли сирены, по всему ЮСАРВ объявили «красную» степень боевой готовности.

Солдат подняли по тревоге, выдали винтовки М-14, по четыре обоймы патронов и приказали занять оборону на площадке для гольфа сразу за периметром на случай, если вьетконговцам вздумается одновременно начать полномасштабное наступление наземных частей.

Однако наступления не последовало, и с первыми лучами солнца дали отбой боеготовности. Сдав винтовки и патроны в оружейку, солдаты вернулись в палатки, возбуждённо обсуждая ночное происшествие.

Все, кроме меня.

Я валялся в постели и всё проспал. Я приоткрыл глаза, всё ещё пьяный от вчерашнего, и услышал рассказ о том, как «писаря-онанисты» изображали из себя Джона Уэйна на девятой лужайке. Я не понял, о чём речь, и не придал рассказу значения.

Под грохот взрывов шестисот мин я дрых и храпел и даже ухом не повёл. В кромешном аду, последовавшим за первым залпом, никто не удосужился проверить, все ли солдаты прибыли на позицию — лужайку для гольфа — защищать ЮСАРВ. Я не ведал об обстреле, пока ни пришёл в отдел общественной информации, где только об этом и говорили.

Было воскресенье, а воскресенья в ЮСАРВ текли медленно. Темпл предложил промочить горло, так как делать всё равно было нечего. На втором этаже стояла ванна со льдом и двумя ящиками пива «Бадвайзер».

— Сбегай, Брекк, принеси ящичек. Пивко бесплатное, специально для жаждущих, — сказал он.

Восемь утра — нужно было опохмелиться, поэтому я открыл баночку и стал знакомиться с ребятами, с которыми предстояло работать долгие месяцы.

Разговор, естественно, вертелся вокруг миномётной атаки. Мне показали в стенах дыры от осколков, полученные при предыдущем обстреле.

Где-то через час, в первый же рабочий день, я сцепился с капитаном Джоном Бреннаном, офицером по связям с прессой, дежурившим в тот день. Мы с Бреннаном обсуждали обстрел, и вдруг заспорили.

— Хочешь лишиться нашивки, Брекк?

— Лишиться нашивки? Сэр, я только-только получил первую нашивку. Ещё даже не пришил.

— Вот я и заберу её.

— За что?

— За нарушение субординации. Ты споришь с офицером и джентльменом, или забыл?

— Никак нет, сэр, не забыл…

— Ты будешь проявлять уважение, Брекк, или я прикажу понизить тебя в звании в первый же день.

— До рядового?

— Правильно.

— Слушаюсь, сэр.

— Что?

— Слушаюсь, СЭР!

— Так-то лучше. Спорить со мной бесполезно. Я всегда прав, а ты не так уж долго служишь в армии, чтобы разбираться в чём-либо.

— Так точно, сэр.

— Армия не платит тебе, чтобы ты думал, Брекк.

— Прошу прощения, сэр, но армия платит мне сущие гроши, которых не хватает даже на банку бобов, не зависимо от того, думаю я или нет. Клянусь, в Сайгоне чистильщиком обуви я мог бы заработать больше …

— Итак, покуда я командую этим отделом, я прав всегда. Понятно?

— Так точно, СЭР!

Я тихо захихикал, но Бреннан и не думал останавливаться. Он продолжал давить на меня, демонстрируя власть и теша своё самолюбие.

— Ты думаешь, это смешно?

— Да, сэр, довольно смешно.

— Запомни, если ты не будешь стоять, как положено, я сдеру твою нашивку ещё до обеда.

— Слушаюсь, сэр, — козырнул я, ухмыляясь.

— Не шути со мной, не испытывай моего терпения…

— Никогда, сэр.

— Я полагаю…

— Сэр, разрешите вопрос?

— Валяй…

— Сэр, не подумайте плохого, но мне ужасно интересно, я имею в виду…

— Ближе к делу…

— Сэр, не слишком ли вы стары для капитанских нашивок?

В самую точку. Я разбередил старую, незаживающую рану.

— СЕРЖАНТ ТЕМПЛ! — заорал Бреннан, смахивая со стола пустую пивную банку. — Сделай что-нибудь с этим новеньким. Он не может так со мной разговаривать, чёрт возьми!

— Всё в порядке, сэр, — попытался успокоить его Темпл. — Это хороший парень. Уверен, он не собирался вас расстраивать, сэр.

Бреннан что-то буркнул под нос, открыл другую банку и стал читать отчёт, лежавший перед ним на столе. Было ясно, что он больше не желает продолжать разговор ни со мной, ни с кем бы то ни было.

Однажды сорокапятилетний Бреннан уже чуть было не получил майора, но виски, женщины и череда лет от Кореи до Вьетнама спутали его планы. Теперь он был просто вечным капитаном, которому, чтобы уснуть, нужно было напиваться каждую ночь.

По пути наверх за новой порцией пива Темпл взял меня за руку и прошептал:

— Осторожней с Бреннаном: это хитрый пьяница-ирландец, он непредсказуем и всегда не в духе.

— Ладно, — подмигнул я.

Через несколько дней пришёл приказ о переводе в штабную роту, и я перетащил свой мешок из палатки в большое здание, где квартировали рядовые и сержанты до штаб-сержанта включительно.

Я заменил Элиота Таффлера, специалиста 4 класса, еврея из Нью-Йорка, который уже успел до службы прослушать половину курса на факультете политологии в тамошнем университете. После моего прибытия Таффлер отправился домой.

Наш отдел трудился семь дней в неделю по двенадцать часов в день. Однако, по воскресеньям и понедельникам работала только половина персонала.

Сразу после перевода в отдел меня обязали получить международные военные водительские права, чтобы разделить с другими солдатами шофёрские обязанности по доставке пресс-тиража в Сайгон.

Ежедневно в отделе назначался солдат в качестве водителя полковника. Полковником был Роберт Пепперминт, начальник отдела общественной информации СВ во Вьетнаме.

Мы редко видели Пепперминта. Он всегда был занят составлением отчётов, церемониями награждения, встречей приезжающих священников и валил текущую работу по отделу на подчинённых.

В обязанности шофёра входило привозить Пепперминта в отдел, а оттуда — куда тому требовалось. Но между поездками за полковником в офицерское общежитие для шофёра в отделе всегда находилась и другая работа.

Получив известие, которое, по мнению Темпла и Бреннана, могло бы заинтересовать гражданскую прессу, одного из нас заставляли писать о нём статью. Если Бреннан одобрял материал, телетайпист печатал его и делал пятьдесят копий.

А шофёр должен был развезти эти копии, и тогда он брал с собой ещё кого-нибудь сидеть за пулемётом и таскать бумаги.

Перво-наперво, надо было ехать в штаб МАКВ на улицу Конг Ли, к югу от аэропорта Тан Сон Нхут, и получить одобрение офицера общественной информации из штаба Вестморленда. На это уходил час или около того.

Потом ехали в город и передавали сообщение средствам массовой информации: «Ассошиейтид Пресс», «Юнайтид Пресс Информейшн», Эй-Би-Си, Си-Би-Эс, Эн-Би-Си, «Старз энд Страйпс», журналу «Тайм», «Ньюсуик», «Рейтерс», журналу «Лайф ин Вьетнэм», газетам «Сайгон Дейли Пост» и «Вьетнэм Гардиан», пока последнюю не закрыли.

Англоязычную газету «Вьетнэм Гардиан» прикрыли за критику Нгуен Као Ки. Эта престижная газета просто напечатала, что правительство премьера Ки не отражает мнение народа Южного Вьетнама.

Развоз тиража был сплошной морокой, но он давал шанс выбраться из скучной монотонной рутины отдела и прошвырнуться по Сайгону.

Остаток пресс-релизов отвозился в ЮСПАО — «Объединённое управление США по связям с общественностью», располагавшееся в центре Сайгона, у площади с круговым движением, а оттуда распространялся среди пресс-корпуса на ежедневных брифингах в пять часов пополудни. Корреспонденты называли такие брифинги «благоглупости в пять часов» или «болтовня в пять».

Развоз, как правило, занимал весь день, и его ещё по возможности затягивали, чтобы попозже вернуться в скуку ЮСАРВ.

У фотомастерской «Фото Перфект», располагавшейся сразу возле улицы Тю До у реки Сайгон, останавливались всегда. Улица Тю До была знаменита ночными стриптиз-клубами. И в отделе всегда находился человек, которому позарез надо было проявить плёнку или забрать негативы и фотографии из мастерской.

Ещё водитель останавливался у военного магазина «Бринкс» и покупал что-нибудь себе и тем, кто не мог выбраться в город. Частенько, бросив машину на стоянку у магазина, он заглядывал куда-нибудь попить пива и перекусить.

Если выезжали раньше обычного, то ехали в Шолон и там бродили по магазину. Магазин в Шолоне, китайском квартале Сайгона, был самым большим во Вьетнаме.

Армейские репортёры располагались выше нас этажом, они сортировали и редактировали сообщения, поступавшие из дивизий, бригад и тыловых подразделений.

Каждый месяц один из них отправлялся в командировку в Токио, чтобы сверстать газету, которая потом печаталась в типографии «Старз энд Страйпс». Тридцать дней в Токио — лучшая командировка, которую можно было получить во Вьетнаме.

Первое моё воскресное увольнение я провёл в Сайгоне вместе с Сидни Абрамсом. Этот невысокий прыщавый блондин работал в нашем отделе и был, как и Таффлер, из Нью-Йорка.

В автобусе по дороге в город Сид только и говорил о предстоящем отпуске на Гавайи, где он собирался встретиться с женой и проваляться с ней всё время в постели, занимаясь любовью.

Хотя этот коротышка едва достигал пяти футов, у его жены было почти шесть футов росту и тело, словно с обложки «Плейбоя»: длинные золотистые волосы, огромная грудь, умопомрачительные ноги и тугая попка.

У него была фотография, на которой она была изображена в обнажённом виде на балконе их нью-йоркской квартиры; эту фотку он повесил на доску объявлений как раз над своим столом, словно поздравительную открытку. Сид гордился телом Джейн и хотел, чтобы окружающие разделили его восторги по поводу её «великолепных сисек».

Сид рассказал, что месяц назад он отправил ей совершенно оригинальный подарок, дабы привести её в нужную кондицию ко времени запланированных оргий в Гонолулу — фотопортрет своего эрегированного пениса во всей красе.

— Ты шутишь, Сид. Никто не посылает жёнам такие фотографии, — сказал я.

— И не думал шутить. На карточке он твёрдый, как кий, и толстый, как огурец за два доллара. Джейн обожает его. Поэтому я собираюсь вдуть ей по самое не хочу.

И сам засмеялся своей шутке.

Его приятель из 69 батальона связи в Тан Сон Нхуте сделал для него этот снимок. Сид увеличил его до размеров 11 на 14 дюймов, покрыл глянцем, купил рамку, уложил на розовую подложку, которую кто-то достал ему в Сайгоне, и отослал Джейн.

— Ты подписал снимок? — спросил я.

— Конечно, я написал: «Моей дорогой жёнушке Джейн. До встречи на Гавайях; желай меня, как я тебя. С любовью, Сид».

— Ты действительно так сделал?

— Конечно, блин, сделал! И только что получил от неё письмо, где она пишет, как ей это понравилось. Она поставила портрет на ночной столик, по вечерам глядит на него, рукоблудничает и думает обо мне.

Сначала мне было интересно, что такая девчонка нашла в этом парне. Но когда он описал мне подробности их любовных утех, я понял, что эти двое созданы друг для друга.

В городе за столиком в бистро мы вылакали несколько баночек пива. Сид ввёл меня в курс дела и рассказал о барах, которые ему нравились больше всего: о барах с лучшими девчонками и о барах с отдельными комнатами, где за несколько баксов можно было удовлетворить свою похоть.

Он рассказывал, как девчонки играют в «сайгонскую чайную игру», где протекает река, где находятся лучшие рестораны, в каких гостиницах живут иностранные корреспонденты, как торговаться с таксистами и рикшами и сотни других мелочей, которые должен знать солдат в увольнении в Сайгоне.

Потом мы прогулялись по Тю До, заглядывая в магазины и перебрасываясь фразами. Даже остановились у клуба «Юнайтид Стейтс Оверсиз» на улице Нгуен-Хюэ поболтать за кофе с пончиками с большеглазыми сестричками из «Красного Креста».

Оттуда на велорикше направились в Шолон обедать в чистеньком французском ресторанчике.

Я заказал бифштекс. Говядина в Сайгоне стоила дорого, но мне хотелось отпраздновать первое увольнение.

Появился официант-китаец с металлическим разносом, на котором исходили паром два мокрых горячих полотенца, и подал их нам щипцами.

Мы стёрли грязь и пот с рук и лица. Очень освежающе.

Салат готовили у нас на глазах прямо на нашем столе, и обед, за которым последовала чаша для полоскания рук, удался на славу. После армейской столовой такое гастрономическое угощение показалось настоящей вкуснятиной.

Вернувшись в Сайгон на такси, мы решили посетить сауну и сделать массаж. Сауна была очаровательна, но массаж превзошёл все ожидания.

Я уже лежал на столе, едва прикрытый полотенцем, когда пришла маленькая «мамасан» с высушенной кожей и лицом, на котором было больше морщин, чем на рубашке после пяти дней носки.

По-английски она не говорила и без предисловий начала лупить в мою спину приёмами каратэ. Проворные пальцы разминали мышцы и сухожилия, словно настраивали струны клавесина, извлекая звуки песни о боли, и у этой песни было много вариантов.

В конце концов своими шлепками она превратила мою спину в большой бифштекс. Этого ей показалось мало, и она забралась на меня с ногами и бродила по позвоночнику, напевая под нос какую-то мелодию, пока каждая косточка во мне не стала «хрустеть, трещать и щёлкать».

Я мычал и стонал, но она не обращала на это никакого внимания и продолжала свой босоногий марш, пока не решила, что я достаточно размят.

Я оделся и чувствовал себя замечательно, но чуть устал из-за жары.

Чтобы кости и мышцы встали на свои места, мы с Сидом снова побродили по Тю До, попили ещё пивка, а потом поехали в его любимую распивочную — бар «У Лайна» — к югу от реки Сайгон, на улице Конг Ли.

Чудный выдался день.

ГЛАВА 8.

«КАЖДЫЙ СОЛДАТ — ТИГР».

«Требуется двадцать мирных лет, чтобы вырастить человека, и всего двадцать секунд войны, чтобы уничтожить его».
Бодуэн I, король Бельгии, Речь 12 мая 1959 г. на объединённой сессии Конгресса США.

Повышенная подготовка пехотинца продолжала начальную и была так же изнурительна. Кадровые сержанты гоняли нас по 20 часов в день, потому что научиться нужно было многому, а времени было в обрез. Почти все инструктора были ветеранами Вьетнама. Они носили нашивки за службу на правом плече и «Знаки пехотинца за участие в боевых действиях» — своеобразные знаки посвящения солдат в рыцари — на левом кармане рубашки.

По существу, в пехотной школе мы изучали новые способы умерщвления: осколочными минами и минами-ловушками, пулемётами М-60 и 50-калиберными пулемётами, гранатомётами М-79, пистолетами 45 калибра, лёгким противотанковым оружием, винтовками М-16 и большими 106-мм безоткатными противотанковыми орудиями, установленными на джипах.

А попутно познавали, как погибать во Вьетнаме.

Нам читали лекции о различных видах мин, которые устанавливались вьетконговцами для уничтожения и увечья американских солдат. Смерть на этой войне, учили инструктора, — подлая, садистская и внезапная.

В бутылке из-под кока-колы могла быть кислота. В свежих фруктах мог оказаться змеиный яд. Лёд для соков мог быть смешан с мелкими осколками стекла. Ребёнок мог быть напичкан тротилом. К промежности шестилетней девочки привязывали гранату; девочка подходила ко взводу солдат, вырывала чеку и этим актом самоубийства уносила всех с собой.

— Так они гибнут каждый день, — предупреждали инструктора, — в джунглях и на рисовых полях, в барах и борделях. И всё напрасно. Это жуткая война, ребята…

Идущего по тропе солдата могли перерезать надвое огромные стальные челюсти медвежьего капкана. Этот капкан в ширину два фута, его зубья длиной три дюйма. Он так сильно захватывает жертву, что четыре человека не могут разжать его заржавленные челюсти.

Солдат мог быть поражён в живот с помощью обычной крысоловки. В качестве спускового крючка использовалась тонкая проволока, и пружина крысоловки била по наконечнику снаряда 30 калибра, направленного на человека.

Можно было провалиться в замаскированные ямы, полные бамбуковых крайтов — смертельно ядовитых азиатских змей.

Можно было попасть на вертел, как шиш-кебаб: для этого использовались «малайские ворота» — острые бамбуковые колья, привязанные к согнутой ветке, которая резко выпрямлялась, когда задевали растяжку.

Можно было наступить на любую из сотни типов шипованных приспособлений.

Например, «воронья лапка», штука с четырьмя шипами, как её ни бросай, один шип всегда смотрит вверх, острый как стилет. Другие штыри и шипы зарывались в землю и покрывались ядом непередаваемой силы. Один особенно ужасный вид таких ловушек даже раскрывался при вхождении в ногу и рвал на части кости и плоть. Требовалось хирургическое вмешательство, чтобы освободиться от него.

И, конечно, много было земляных ловушек: маленьких лунок с колышками и больших ям с острыми кольями — все они назывались «ямы-пунджи». Человек, попадавший в «тигриную ловушку» в шесть футов глубиной, умирал в агонии. Он словно нанизывался на кол, который входил в бедро, а выходил на целый фут из плеча.

Вьетконговцы делали большие арбалеты со стрелами в восемь футов длиной, их механизм срабатывал от дуновения ветра, и они были способны сбить вертолёт.

Партизаны стряпали мины из старых аккумуляторов, делали яд из человеческой мочи, в ход шёл даже мусор армии США. Они делали бомбы из детей, использовали змей, как защиту, а крысоловки, как самострелы, ибо изобретательный Вьетконг был блестящим и изощрённым противником.

Тропинки в джунглях были усеяны острыми колышками, врытыми в землю. Острые концы покрывались забродившим животным жиром и могли проткнуть солдатский ботинок. Жир — неустойчивый яд — иногда срабатывал, иногда нет. Но даже если он не убивал, то заставлял так страдать, что лучше бы убивал.

Повсюду в джунглях были невидимые растяжки. Некоторые крепились к шарам, спрятанным в верхних ветвях и усеянным бамбуковыми шипами. Шары ухали вниз прямо в затылок или глаз.

Много было гранат-сюрпризов. Чеки привязывались в проволоке, натянутой на высоте колена, и её почти невозможно было разглядеть.

Очень часто американцы гибли от гранат и фугасов. Если на фугас наступали, сдвигали или переворачивали, он взрывался, уничтожая всё вокруг.

Ещё были «прыгающие Бетти», маленькие мины, чьи усики почти невидимо торчали из земли. Когда солдат наступал на усики, раздавался тихий механический щелчок. Солдат делал следующий шаг, и мина-лягушка выскакивала из земли и взрывалась. Она могла разорвать человека пополам, а всех остальных в непосредственной близости поражала осколками.

Хуже всего были миномётные и артиллерийские снаряды. Эти смертоносные боеприпасы, самые разрушительные из всех, висели на деревьях, прятались в траве, лежали в песке или в земляном полу хижин. Солдат, которого поражал 105-мм снаряд, разлетался на такие мелкие кусочки, что мешок для мёртвого тела уже не требовался. Всё, что от него оставалось, можно было отправить домой в носке.

Противопехотная мина М-14, которую называли «отрыватель пальцев», отхватывала куски ног — пальцы или пятки.

Советские и китайские противотанковые мины, хоть и были предназначены для транспортных средств, тоже могли уничтожать солдат с достаточно большим весом.

Осколочная граната направленного действия, которую называли «чайкомский палаш», — это мина с вогнутой крышкой, а в ней 500–800 стальных шариков, уложенных на матрицу с зарядом тротила. Мину устанавливали, направив на предполагаемый путь подхода противника, и при приближении солдат вьетконговец нажимал на электронный взрыватель.

И это могло испоганить тебе весь день.

Действие этой мины было подобно действию 12-калиберного пулемёта, бьющего с близкого расстояния. Учебные наставления СВ США определяли её как эквивалент американской осколочной мины «клеймор».

Инструктора учили нас обнаруживать спрятанные гранаты, показывали, что искать, чтобы разглядеть их и не стать навеки мясным фаршем. Мы учились обнаруживать мины, прощупывать минные поля штыками, продвигаясь по ним пядь за пядью…

Очень осторожно, очень медленно.

Учились отправлять на воздух вьетнамские халупы пластичным взрывчатым веществом С-4, которому для детонации требовалось физическое воздействие и пламя. Рассказывали, что С-4 использовалось для разогрева сухих пайков, но если случайно ударить его, разогревая утреннее какао, тогда — прощай, Чарли! — вещество прямиком отправляло на тот свет.

*****

В некотором смысле повышенная подготовка была сродни начальной. Мы так же отжимались, бегали, чистили обувь, отрабатывали стрелковую подготовку и пробирались по лесам и болотам Луизины тёмными ночами для установки засад.

Однако пехотная школа в Тайгерлэнде Форт-Полка отличалась от начальной подготовки одним очень важным аспектом. Разница в 1966 году заключалась в неотвратимости отправки на войну…

Эта мысль вселяла в нас неизбежное чувство обречённости. Мы были помечены ею.

И где-то в глубине души каждый спрашивал себя: «Почему я?»

За этим вопросом следовали другие: «Что такое смерть? Буду ли я ранен? Покалечен? Убьют ли моих друзей? Как я поведу себя в бою? Что это значит — убить другого человека? Что значит воткнуть холодную сталь в азиата и выпустить его кишки?»

Потом, конечно, мысли переключались на более приятные вещи. Но мы всегда оставались жертвой своего живого воображения, и страшные кошмары подстерегали нас днём и преследовали ночью.

Несмотря на это, война казалось чем-то далёким и нереальным. В Форт-Полке мы чувствовали себя в безопасности. Здесь никто не пытался убить нас.

При повышенной подготовке суеты было меньше и меньше муштры. Но нужно было больше запоминать. Может быть, потому что мы знали только мирное время, подготовка казалась игрой — без сомнения, захватывающей, но всё-таки игрой.

По прошествии трёх недель число занятий сократили. Мы занимались до пяти вечера, а на вечер получали некоторые послабления. В субботу, если не было нарушений в течение недели, можно было получить увольнение.

Так и было.

Те, кто жил в Хьюстоне и Далласе, а среди нас было шестеро техасцев, уезжали домой на выходные и возвращались назад только в воскресенье перед вечерней поверкой.

В Тайгерлэнде у меня появилось больше друзей. Стало больше времени на общение, и из-за зыбкости общего будущего мы держались друг к другу теснее.

Каждый вечер для нас открывался клуб. Пиво стоило пятнадцать центов за банку, и пили мы много. Проводили время в дружеских беседах и отдыхе: шутили, строили пирамиды из банок, говорили о гражданской жизни и, развалившись на стульях, слушали проигрыватель.

Милая, милая, милая, Я пою о моей хорошей…

Мы говорили о женщинах. О девушках, оставшихся дома. О бывших подружках. И о своих сексуальных фантазиях.

Во мне больше мёда, Чем у пчёл жужжащих, Песня моя слаще, Чем у птиц летящих…

Здесь можно было забыть подготовку и Вьетнам. Забыть о том, что через несколько месяцев нас могут ранить, взять в плен или убить.

Что со мною, расскажи, Путь-дорогу укажи. Милая, милая, милая…

Это была песня жизни, и, чтобы ноги двигались живей, мы пели её на форсированных маршах. В известном смысле она символизировала светлые беззаботные дни нашей юности. Пиво, шутки, смех — всё это было лишь попыткой успокоиться и расслабиться. Ведь молодые солдаты не могут долго оставаться серьёзными.

Для многих из нас такие дни больше никогда не повторятся. А после войны мы будем скорбеть и ностальгировать о своей юности, о том, что с нами было и что никогда не вернётся…

Мы вдыхали пивные пары и дули банку за банкой. Кто-то для настроения, кто-то чтобы забыться, кто-то чтобы напиться. Тут и там вспыхивали ссоры, но после тяжёлой дневной работы не хватало энергии для хорошей потасовки.

3 Бригада называлась «Тайгерлэндом» потому, что генерал Уильям Ч. Вестморленд, командующий военными силами США во Вьетнаме, выбрал в качестве своего девиза фразу «КАЖДЫЙ СОЛДАТ — ТИГР».

Подготовка к войне в джунглях должна была научить нас действовать хитро, бесшумно и смертоносно, подобно бенгальским тиграм, крадущимся в индокитайских чащах; научить бить по врагу первыми, опережая встречный удар.

После отпуска мы с Сейлором возвращались в Форт-Полк на поезде, где к нам присоединился ещё один парень из нашей казармы — Гай Нери, из Чикаго.

Нери, девятнадцатилетний чудак с детским выражением лица и вечной эрекцией, немножко посидел с нами в вагоне-ресторане за пивом: перекинулся в покер, поболтал о Тайгерлэнде и Наме.

Потом этот бабник, прихватив пинту виски, перебрался в другой вагон; потом он хвастался, что как раз под спортивной колонкой «Чикаго Трибюн» уломал на минет деваху шестнадцати лет, которая бросила школу и ехала к сестре на свадьбу в Лос-Анджелес. У девчонки были волосы цвета соломы, лицо так себе, и всем своим видом она напоминала ощипанную ворону, да к тому же, кажется, носила корсет.

А Нери всё нипочём.

Он вернулся, выпустив из брюк парадную рубашку, закатывал под лоб глаза и облизывался, как кот, сожравший канарейку.

— Первый раз после того, как помочил конец в Санта-Фе.

— Да ладно, Нери, — промычал Сейлор.

— Мне всё равно, веришь ты или нет.

— Не болтай глупостей, чёрт возьми!

— Ах, что за лапочка…

В казарме я подружился ещё с тремя чикагцами: Крисом Сиверсом, Джорджем Карлоффски и Диком Саттлером. И, наконец, был ещё Бобби Паркер из Сан-Франциско.

Паркер, выше шести футов росту и чёрный, как смоль, рассказывал, что недолго встречался с одной принцессой, потом переключился на другую, и последняя цыпка забыла о нём, как только его призвали. Он так к нам привязался, что мы его прозвали «Орео».

Моральные и физические издевательства в лагерях начальной и повышенной подготовки преследовали несколько целей. Во-первых, закалить нас, привести в форму. Тот, кто не может выдержать нагоняй и пинок в задницу, не сможет выдержать тяжкие испытания и трудности в бою.

А трудности, выпавшие на нашу долю в Форт-Полке, были ничтожны по сравнению с ужасами войны. Во Вьетнаме, говорили инструктора, любой из товарищей, с которым ты прослужил шесть месяцев, мог подорваться на мине-сюрпризе. Ты видишь его вспоротый живот, видишь, как вываливаются кишки, и ничего не можешь сделать, назад ничего не вернуть. Или, например, во время перестрелки ты оборачиваешься, и чьи-то мозги брызжут тебе в лицо. Вот что действительно ужасно. И если не можешь осилить подготовку, если не можешь собрать волю в кулак и выдержать ругань и тычки, то наверняка скиснешь под огнём.

Жёсткое обращение было призвано снизить понимание собственной ценности, отучить от мирной жизни, заставить чувствовать себя ничтожествами, пока не придёт осознание значимости быть солдатами армии США.

И мы упорно трудились, доказывая, что отвечаем всем требованиям, что можем взвалить на себя эту тяжесть и вернуться за дополнительной порцией. Наши гордость и мужество были в опасности. Мы должны были выдержать этот тест или потерять лицо. Унижения были частью обряда посвящения в мужчины. И обряд этот не будет полным, пока мы не доберёмся до Вьетнама и не примем боевое крещение.

Потерпеть поражение означало стать слабаком в собственных глазах и в глазах окружающих. Слабость, нытьё и сопли — вот тот вирус, от которого каждый солдат отчаянно пытался избавиться.

Подъём по-прежнему был самой большой неприятностью. Раздаётся резкий звук трубы, усиленный громкоговорителем. Сержанты орут «ПОДЪЁМ!», и яркий свет слепит глаза. Пронзительные свистки режут ухо. Начинается бешеная гонка в туалет, потом — бриться, мыться, одеваться, приводить личные вещи и казарму в порядок и лететь на построение.

Я ворочаюсь и думаю, что это шутка. Ведь я только что уснул, трам-тара-рам! За окном ещё темно. В небе до неприличности полная луна. Но командиры отделений начинают там, где заканчивали сержанты-инструктора, и гавкают «ПОДЪЁМ, КОЗЛЫ! ШЕВЕЛИТЕСЬ, ГОВНЮКИ, БРОСАЙТЕ ЧЛЕНЫ И ХВАТАЙТЕСЬ ЗА НОСКИ. ВОН ИЗ КОЙКИ, ПОДЪЁМ!»

Командир отделения приказывал кому-нибудь чистить унитазы, и в ответ неслось: «КУСОК ДЕРЬМА ТЕБЕ В ГЛОТКУ, СУКИН СЫН!».

Командир доставал список нарядов и приказывал другому натереть пол.

— САМ НАТИРАЙ, КРЕТИН! — визжал солдат, но тёр глаза и выскакивал из койки.

Такому переругиванию не придавалось большого значения: работа делалась — это самое главное.

Мы прыгали тут и там, демонстрируя друг другу приёмчики рукопашного боя, как мистер Джон Уэйн, и орудовали шваброй, как винтовкой со штыком.

Вот один принял боевую стойку, собираясь врезать соседу дубиной, и мы подбадриваем его громкими криками.

— ДУХ ШТЫКА УБИВАТЬ! СМЕРТЬ, СМЕРТЬ, СМЕРТЬ! УБИВАТЬ ВЕСЕЛО!

Шут гороховый вообразил себя жестоким дикарём, готовым выпустить потроха Чарли Конгу, чья тень маячит перед нами.

— Парируй — раз, руби — два, бей прикладом, выпад, коли, коли…Я крутой, худший из худших, хитрейший из самых хитрых… Всех прикончу.

Наконец этот парень с лужёной глоткой закончил песнь смерти и зарычал, как бенгальский тигр.

В Тайгерлэнде на каждом углу торчали деревянные щиты с намалёванными картинами и соответствующими лозунгами под ними: «ВРЕЖЬ КОНГУ» и «ПОБЕДЯТ АГРЕССИВНОСТЬ И ОГНЕВАЯ МОЩЬ». Уча нас расизму и ненависти к жителям Азии, коих мы в глаза не видели, армия использовала интенсивные методы внушения, которые очень напоминали коммунистическое промывание мозгов.

Мы скандировали эти лозунги даже на бегу, а так как постоянно были измотаны и открыты внушению, они гипнотизировали нас. Психология толпы ослабила нашу волю, и мы, к своему удивлению, орали всякий вздор и верили ему. Армия нащупала в нас тёмную сторону, разрушила одного за другим и создала вновь, но уже с новыми идеями, пока мы вдруг не начали видеть себя, храбрых и кровожадных сверх всякой меры, высаживающимися десантом на берега Иводзимы.

При повышенной подготовке делался упор на основополагающие пехотные принципы: отработке стрелковых приёмов и тактике мелких подразделений. Мы учились брать высоты фронтальными атаками: один лёжа прикрывал, а напарник скакал лягушкой вперёд — до самой вершины. Или, отбиваясь от противника, мы учились удерживать взятую высоту и вести стрельбу из пулемётов М-60 с рассеиванием по дальности и направлению.

Предполагалось, что такие манёвры создавали условия, близкие к боевым, что они учили нас применять теоретические знания и развивали боевой дух — дух агрессивности, сплочённости и профессиональной гордости.

Легко было воевать на учебном поле, где не текла кровь и каждый манёвр, независимо от того, хорош он или плох, развивался в соответствии с планом. Единственная опасность заключалась в опасности сломать руку или ногу или, ещё того больше, быть укушенным змеёй. Но, как оказалось впоследствии, всё это так же напоминало настоящий бой, как в боксе спарринг напоминает бой за приз.

Однажды у нас были занятия с гранатами на полигоне. Один новичок выдернул чеку и уронил гранату. Кровь застыла в жилах. Парализованный страхом, он вытаращился на гранату.

Стоявший сзади сообразительный сержант крикнул «ЛОЖИСЬ!», прыгнул в окоп и бросил оливковое яйцо в цель.

К счастью, оно упало на землю до взрыва. Мы успели спрятаться. Ещё секунда, и граната взорвалась бы в воздухе и кого-нибудь задела.

Вместо головомойки сержант отвёл парня в сторону и мягко потолковал о случившемся.

К полевым учениям мы относились серьёзно, считая, что в джунглях так всё и будет. Манёвры были максимально приближены к полевым условиям, какие только армия могла создать и с которыми мы впоследствии столкнулись во Вьетнаме.

Мы совершали броски, ходили отделением в атаку на пропечённые до красноты холмы Луизианы и устрашающе орали, продвигаясь вперёд под ураганом холостых выстрелов, летящих со стороны защитников высот.

Постигали технику карательно-репрессивных действий по борьбе с повстанческими выступлениями и мечтали, чтобы всех нас зачислили в войска специального назначения — в элиту с эффектными фигурами в тигриной полевой униформе, зелёных беретах и начищенных десантных ботинках.

Но мальчишеские фантазии кончались всякий раз, когда мы сравнивали свою пустую грудь с разноцветьем ветеранских наград, с этим салатом из планок, в котором были и орден «Серебряная звезда», и «Знак за прыжки с парашютом», и «Знак пехотинца за участие в боевых действиях».

На наших парадках красовались только лента «Национальной обороны», знак классности по стрельбе да голубой пехотный галун на правом плече.

Нам же хотелось нацепить нашивки 1 кавалерийской (аэромобильной) дивизии, украсить форму героическими медалями и значками, чтобы штатские оборачивались и присвистывали, когда мы, дерзкие и развязные, будем дефилировать по улице.

— Вот это десантник! «Пурпурное сердце», «Бронзовая Звезда» с двумя пучками дубовых листьев — должно быть, заработал в Наме.

Ещё нам очень хотелось произвести впечатление на слабый пол.

— Я только что из Вит-нама, дорогуша, да не хочу об этом распространяться. Купи мне выпить, и я навешаю тебе лапши на уши…

Как в детстве мы играли в «ковбоев и индейцев», так теперь мы устраивали засады друг на друга и проводили рейды на якобы вьетнамские деревни. Мы пытались сделать эти учения реальными, насколько возможно, мазали лица грязью и маскировали каски, подражая разведчикам, о которых много слышали.

Разведчики были особым типом солдат во Вьетнаме, они, одетые в камуфляж, малыми группами ночь за ночью, неделями и месяцами пробирались в базовые лагеря Вьет Конга для сбора разведданных или скрытно двигались параллельно колоннам регулярной армии Северного Вьетнама.

Воспоминания о годах мирной жизни постепенно блекли. Словно я всегда служил в армии, только и делал, что таскал винтовку и тяжёлый, впивающийся в плечи ранец, да маршировал под безжалостным субтропическим солнцем по долгой пыльной дороге, ведущей в никуда.

На длинных переходах форма белела от соли, через несколько часов уже нечем было потеть, но мы продолжали идти, держа шаг. Пыль тальком припорашивала нас и превращалась в грязные красные разводы, когда начинался дождь. Звякали ремни винтовок, головы клонились под тяжестью стальных касок, которые болтались на лысых черепах, а сержанты-инструктора, сами обливаясь потом, орали: «ПОДТЯНИСЬ, ДЕРЖИ ИНТЕРВАЛ, ШАГАЙ В НОГУ, КОЗЛЫ!»

Они бегали вдоль колонны, их голоса раздавались здесь и там, — проверяли, все ли держат шаг в тридцать дюймов.

— ПОДБЕРИ НОГУ, ЗАСРАНЕЦ. УСТАЛ, ЧТО ЛИ?

Ступни горели, икры болели, жара высасывала силы. Я понял, что армия полна сержантами-садистами, которым доставляет удовольствие причинять боль и злоупотреблять служебным положением. Я устал быть солдатом. Хотелось сложить чемодан и отправиться домой.

Каждый час устраивался перекур. Можно было глотнуть из фляги, сделать пару затяжек, отлить и, если ещё оставалось время, кинуть усталые кости на землю.

Но звучала команда: «ПОДЪЁМ! ПОДНИМАЙТЕ ЗАДНИЦЫ. ПОШЛИ, РЕБЯТА, ЦЕЛЫЙ ДЕНЬ ЕЩЁ ВПЕРЕДИ. ШЕВЕЛИСЬ, ШЕВЕЛИСЬ!»

Неделю за неделей мы овладевали своей жестокой профессией, каждый день делая очередной шаг на пути превращения в высококлассных убийц, выносливых, дисциплинированных и умеющих выживать в джунглях.

Но перевоплощение из простых американских мальчиков в хладнокровных убийц не будет полным, если мы не закалимся, не докажем свою смелость перед лицом врага на поле брани, ибо есть уроки войны, которые не может преподать никакая подготовка, как бы реалистична и напряжённа она ни была.

В Тайгерлэнде армия, насколько могла, осуществляла такое превращение за девять недель без какого-либо настоящего опыта сражений.

Ландшафт стал «местностью», и нас учили оценивать её тактические качества, включая выбор лучших путей подхода, местоположения укрытий и способов обеспечения скрытности, секторов обстрела и наиболее вероятных мест, в которых вьетконговцы могли устроить засаду, чтобы укокошить нас.

Мы взращивали в себе особые качества, без которых не может выжить воюющий в джунглях солдат: хитрость, агрессивность и беспощадность.

Мы пытались сделать свои нервы стальными, как у киллеров мафии, и научиться хитрости, как у международных аферистов-похитителей драгоценностей.

День за днём мы практиковались в устройстве засад. Часами шлёпали по гнусным южным болотам: инструктора толковали о полезности такой тренировки, потому как в джунглях нам предстояло жить по уши в чавкающей грязи.

Мы учились методично. Послаблений не было. Нам требовалась мотивация, и армия такую мотивацию обеспечивала.

Когда мы стонали, задыхались и пыхтели, бегая по холмам с винтовками наперевес, сержанты сравнивали эти хрипы со звуками боли — «будто папашка загнал мамашке дурака под кожу».

Они обещали, что если мы не сломаемся до отправки, то следующая наша попка будет молоденькой и жёлтой; что по приезде во Вьетнам у нас будет возможность оттрахать всех потаскушек, каких только можно себе представить.

Мы шагаем. Ползаем на брюхе. Передвигаемся на корточках. Проводим массу времени, отжимаясь в положении «упор лёжа». Сотни и тысячи раз прыгаем, приседаем, делаем выпады, потому что это хорошая тренировка. А нам нужна хорошая тренировка.

Мы жаждем больших физических нагрузок. Наши сердца крепнут вместе с нашими телами. Мы постигаем своё ремесло. Учимся обуздывать свой инстинкт убивать, ибо это поможет нам выжить.

Мы супер-жеребцы. Каждый лишил невинности тысячи тёлок, а если кто сомневается, мы ему отрежем яйца кухонным ножом и сожрём сырыми на завтрак. Мы становимся воинами и молим только о том, чтобы влиться в армию, так горячо любимую сержантами-инструкторами.

К слабым у нас только презрение. Мы достаточно бессердечны, чтобы без зазрения совести пнуть калеку и сбить с ног беременную женщину.

Нам говорят, что это честь — умереть ужасной смертью за свою страну в необъявленной войне за двенадцать тысяч миль от родины. И мы верим в это. Мы превращаемся в животных. Наши тела становятся поджарыми, а характер подлым…ибо сентиментальное сердце убивает, браток!

— СЛУШАЙ СЮДА, ПРИДУРКИ, — говорит сержант. — ВНИМАТЕЛЬНО ОТНОСИСЬ К ПОДГОТОВКЕ И ВЕРНЁШЬСЯ ИЗ НАМА ЖИВОЙ.

Враньё!

— НАМ НЕ ТАК УЖ ПЛОХ, ЕСЛИ ВЗЯТЬ СЕБЯ В РУКИ.

Опять враньё!

Нам говорят, что если в бою мы допустим ошибку, товарищи по оружию прикончат нас, потому что эта ошибка лишит их шанса вернуться домой живыми.

— А парень, которому осталось трубить месяц, не позволит какому-то сопляку отправить себя домой в алюминиевом ящике, — говорит сержант, который знает, что говорит, потому что служил там — в 173 воздушно-десантной бригаде.

Нам внушают, что среди нас нет писарей, поваров, механиков. Мы все до единого — каждый мудак в роте — солдаты, крепкие ноги, пехтура, и через какие-то несколько недель мы ступим на борт самолёта, отправляющегося в Нам, в провинцию Войны, в район Косогора, в город Греха, на аллею Смерти, в квартал Перестрелки, кораль Дьен Бьен Фу.

В лагере повышенной подготовки мы учимся обращаться с прибором ночного видения. Он имеет два фута в длину, по форме напоминает телескоп, окрашен в чёрный цвет и похож на штуки из фильма «Звёздный поход». Его устройство засекречено.

Он даёт возможность видеть в темноте и использует свет звёзд и луны для превращения ночи в день. Мы сможем разглядеть Чарли, если ночью в лесу ему вздумается подобраться к нам. У прибора мощная батарея, она усиливает звёздное мерцание и волшебным образом освещает наши страхи, привидений и прочие кошмарные тайны ночи.

Вечерами мы смеёмся и болтаем о доме за баночкой «Фальстафа». Некоторые говорят о Вьетнаме. Другие обсуждают гонки и автомобили. Мы медленно превращаемся в солдат: уже шутим с сержантами и заявляем, что тоже сильно ненавидим штатских и новичков.

В конце дня мы складываем снаряжение в казарме, наводим порядок и идём в увольнение — такой свободы не было в лагере начальной подготовки. Можно пойти в кино, в солдатский клуб, в библиотеку или в заведении под названием «Каджун Клаб», где никто ничего не делает, а тупо сидит и жуёт закуску или пишет письмо домой. Из увольнения мы возвращаемся громкие и пьяные и орём друг другу команды, как сержанты-инструктора.

*****

Вот увлекательная история.

Один солдат из соседней роты во время полевых занятий на стрельбище сломал ногу. Капрал получает приказ посадить его в грузовик и отвезти в лазарет.

Но штабного хлыща мало волнует раненый и для начала он останавливается у солдатского клуба попить пивка и оставляет парня, который корчится и стонет от боли, в машине на долгие три часа.

Мимо проходит капитан, заглядывает в кабину и спрашивает солдата, чего это он так расшумелся.

— Я сломал ногу, сэр, а этот штабной нигер заливает там с дружками, вместо того чтобы отвезти меня в госпиталь!

— Худо дело, рядовой, sin loi, прости, — говорит капитан, — позови кого-нибудь, обсуди это с капелланом, но я ничего не могу для тебя сделать.

— Сэр, сэр… — зовёт солдатик.

— Держись, рядовой. Терпи и заткнись!

Капитан хлопает дверцей и удаляется прочь. Настоящий ублюдок. Из таких вот получаются самые стойкие и полностью лишённые сострадания офицеры.

Новобранец счастлив. Три часа мучиться в душном грузовике с торчащей из ноги костью — хорошая подготовка для Нама.

*****

Мы пьём. Иногда слишком много. Каждый вечер. Мы говорим, что если нельзя жить счастливо, то, по крайней мере, можно жить трагично. Трагедия в том, что налакавшийся солдат не может вспомнить две трети своей жизни. А счастье в том, что две трети его жизни не стоит и вспоминать.

— Отсоси-ка у бравого джи-ая— дразнит техасец дружка из того же штата «одинокой звезды». — Ну давай, Флинн, — достаёт он член, — время приёма пищи, курни моего большого дружка, пожа-а-алста.

И ржёт.

— Заткнись и вали спать, Новак, — ворчит Флинн. — Бог мой, как ты мне надоел!

Так по-дружески болтает казарма до отбоя.

— Блин, кто-то спёр мои носки!

— Велика важность, не надо было их снимать, дырка от жопы.

*****

Дорогие мама и папа,

В лагере повышенной подготовки гораздо лучше, чем в начальном…

Пища отвратительная…

Когда приеду домой, у меня будет отпуск тридцать дней, а потом — во Вьетнам на двенадцать месяцев…

Через две недели хочу съездить в Новый Орлеан…

До встречи…

С любовью,

Брэд

*****

В армии больше всего мне не доставало уединения. Даже по утрам, чтобы справить нужду. В казарменном туалете не было разделительных перегородок, и это раздражало. Каждый раз, как я садился на толчок, передо мной выстраивалась очередь, и парни, хватаясь за живот, орали: «ДАВАЙ БЫСТРЕЙ, МНЕ ТОЖЕ ПРИСПИЧИЛО…»

— Отвалите, — отвечал я, — что, засранцы, не видите, что я осилил всего половину «Войны и мира»? Я здесь неделю сидеть буду, блин!

В казарме было восемь толчков, и часто к каждому образовывались очереди по три человека, которые торопили сидящих поскорей расслабить сфинктер и метнуть кал. Я привык к этому, но за пределами лагеря не упускал случая посетить «комнаты отдыха» на заправках и кафе, где было хоть немного уединения. Оно казалось такой роскошью.

Однажды субботним утром все восемь толчков оказались заняты: четыре чёрных, два белых и два чиканос, чтобы опорожнить кишки, с удобствами расселись друг подле друга, положили локти на колени и беседовали. Ещё один балбес, чистокровный индеец-навахо, сидел перед ними на полу, скрестив ноги, и сдавал всем карты на партию в покер.

Уборная всегда была полна сюрпризов. Меня поражало, например, как чёрные брились эпилятором «Найр». Они наносили вонючий крем на лицо, ждали немного и осторожно скребли рожу тупым столовским ножом.

*****

Мы по-прежнему бегали кроссы до завтрака. Первые недели я мучился: задыхался, болели бока, казалось, вот-вот лопнут лёгкие. Но я бежал, не обращая внимания на боль — отстающих сержанты подгоняли пинками. Кроме того, по утрам я страдал с похмелья. Ибо с вечера выдувал изрядное количество «Фальстафа». Голова раскалывалась от пульсирующей боли, во рту ощущался металлический привкус, словно нажевался алюминиевой фольги. Иногда закладывало уши, и тогда топот ботинок об асфальт и крики инструкторов доносились словно издалека. Вялые как спагетти ноги еле волочились, потому что к мышцам поступало мало крови. И курение, конечно, давало о себе знать…

Другие ребята, несясь на первое на дню построение, ощущали себя деревянными чурками. Но после разминки становилось легче.

В Форт-Полке в августе стоит страшная жара, и у нас сразу определилась группа парней, терявших сознание от тепловых ударов.

На полевых занятиях приходилось беречься от насекомых и рептилий: ядовитых пауков, скорпионов, коралловых, медноголовых и мокассиновых змей, а также гремучих змей с ромбиками на спинках.

Иногда одичавшие свиньи — большие и щетинистые кабаны — забредали на тренировочные полигоны, но вреда от них не было никакого.

На форсированных маршах каждый час разрешалось отдыхать по десять минут. Я бы предпочёл пять. После десяти минут мышцы остывали и деревенели, шагалось трудней. И винтовка как будто становилась тяжелей, и лямки ранца как будто глубже врезались в плечи, и я опять задавал себе вопрос: «Что я здесь делаю? Я же не солдат…»

На занятиях вода превращалась в драгоценный дар. По утрам я наливался как верблюд, но уже через несколько часов вся влага выходила через поры. За день разрешалось выпить только одну фляжку воды. Как говорили сержанты, нужно дисциплинировать себя и менять питейные привычки.

В боевых условиях велика вероятность остаться без воды на долгие-долгие дни, поэтому нас учили запасаться ею впрок.

Ночами мы рыли одиночные окопы шанцевым инструментом — таково армейское название маленькой складной лопатки — и учились устраивать ночные засады. Втыкали колья, направленные в сторону сектора обстрела. Аккуратно устанавливали пулемёты и рыли дополнительно маленький окоп за периметром взвода для поста подслушивания.

Если кто-то приближался, мы хватались за «уоки-токи» и шёпотом передавали на КП, что обнаружено движение.

— Стой, кто идёт? — окликал я.

Если ответа не было, я выстреливал очередь холостых патронов.

Иногда проникающие за нашу линию «агрессоры» пытались нас провоцировать.

— Эй, джи-ай… — заводил разговор вторгшийся «противник».

— Неправильно, Конг, — шептал я и выпускал обойму холостых в сторону «врага».

*****

Как-то раз нам читали лекцию о богослужении. Когда она закончилась, один парень из нашего взвода спросил капеллана, мирится ли Бог с войной, предпочитает ли Он один народ другому и помогает ли молитва на вьетнамских полях смерти.

— Я верю, что Господь снисходит к нашим молитвам, — ответил «небесный штурман». — Мы должны верить, что Бог будет хранить тех, кто принимает Его и искренне просит Его о помощи.

— Но, — возразил солдат, — многие солдаты-христиане уже погибли в этой войне, и ещё многие погибнут до её окончания.

— Да, это правда, — подтвердил капеллан.

— Так есть ли этому объяснение?

— Только то, что такова воля Господа.

— Воля Господа? Разве Бог жестокостью отвечает на наши молитвы? Пулями, миномётами и растяжками? Вы же сказали, что Он будет хранить тех, кто принимает Его и просит Его о помощи.

— Да…

— Значит, молитва в бою может не тронуть Бога? Она не сможет спасти нас от врага на поле боя?

— Боюсь, что нет.

— Тогда какой прок от молитвы? Как я могу молиться Богу, который вступается за одного человека и бросает другого?

— Всё не так просто, как кажется, — сказал капеллан. — Молитва предназначена для пользы нам, а не Господу. Она даёт солдату опору, вселяет надежду, укрепляет веру, направляет на путь истинный.

— Но ведь так же действует туз пик или амулет.

— Да, ты совершенно прав…

— Значит, если мы молим о жизни, о завтрашнем дне, то ответ Бога может оказаться «нет»?

— Боюсь, что так, — кивнул длиннорясый. — Видишь ли, только тот, кто становится от молитвы лучше, может рассчитывать, что его молитва будет услышана.

Вот. Он сказал это. Сущность его раскрыта.

*****

Лекции проводились в блиндаже. После монотонного сообщения специальной информации, без которой нам шагу не ступить, инструктор спрашивал, есть ли вопросы, но мы были слишком измотаны, чтобы спрашивать. При такой жаре даже угроза смерти превращалась в колыбельную Брамса.

Кое-кто из городских чуваков полагал, что гремучие змеи могут стать прекрасными домашними животными и замечательно помогут бороться с крысами. Они набирались храбрости и ловили этих змей, но при этом полностью игнорировали технику лова. К счастью, гремучники были крошечные, и их укусы не приводили к серьёзным последствиям.

Я опасался ярких коралловых змей со смертельным ядом в зубах. Ночью они могли заползти в палатку и прокусить нежную кожу на ногах между пальцами, — если б такое случилось, можно было не беспокоиться о Вьетнаме.

В Форт-Полке змеи были всюду, и мы научились жить вместе с ними. Это был ещё один вид подготовки к Наму: там предстояло сталкиваться с кобрами и крайтами и в лесной чаще, и в душевых кабинках базового лагеря.

Мы так уставали, что ночью могли мирно спать в одиночном окопе, на шесть дюймов заполненном дождевой водой. Завернувшись в плащ-палатки, мы дремали в неудобных позах, изредка ворочаясь и слыша сквозь сон, как вокруг этих «спален» из грязи бродят дикие свиньи: принюхиваются, похрюкивают и роют землю.

*****

Смелей, не бойся никого, Пусть враг здоров, как бык, Решит помериться — дай знать: Вас мой сравняет штык.

— СТИШОК НА ЛОЖЕ ВИНТОВКИ М-16

Мы отрабатывали приёмы стрелковой подготовки с винтовкой М-16: сборка-разборка и чистка с закрытыми глазами. После М-14 эта винтовка показалась игрушкой. Интересно, как такое маленькое оружие могло оставлять такие большие дыры в партизанах. Несмотря на внешний вид, винтовка М-16 была основным оружием пехоты и в джунглях, и на рисовых полях Вьетнама.

Конечно, азиаты были тщедушней нас, но М-16, говорили, вытряхивала из них душу. Они называли её «маленькая винтовка, делающая большие дыры».

Вьетконговцы боялись этих винтовок, потому что в полном автоматическом режиме это замечательно злобное оружие делает 750 выстрелов в минуту и с расстояния в 300 ярдов разносит в крошку бетонный блок.

Винтовка лёгкая, около трёх килограммов с боекомплектом; для сравнения, старая М-1 времён Второй мировой и Корейской войн весила четыре килограмма, а М-14 — свыше шести.

М-16 может выпалить рожок из двадцати патронов быстрее, чем ты скажешь «Не стреляй!». Её маленькая пуля — чуть больше 22-го калибра — пролетает за секунду больше полумили и может пробить стальную каску на расстоянии в 500 ярдов — пять футбольных полей.

Но лучше или хуже всего, смотря по тому, на чьей ты стороне, это то, что она вытворяет с человеком. При ударе о плоть, которую в армии классифицируют как «полужидкий желатин», пуля винтовки начинает кувыркаться. Выходные отверстия величиной с руку не редкость, целые берцовые кости вырываются единым выстрелом.

— Винтовка М-16 — это великий выравниватель войны, — сказал какой-то сержант, — это смертоносный символ американского превосходства.

*****

Как-то раз на выходные мы решили отправиться в увольнение в Лисвилл. Была суббота, и мы нарядились в штатскую одежду со всем тщанием. Побрились, помылись и «в лучшем виде» покинули расположение лагеря в поисках развлечений.

За день до этого выдали денежное довольствие. И у нас — у Сейлора, Нери, Карлоффски, Саттлера, Паркера и у меня — было по восемьдесят долларов наличными.

Мы прошли в северную часть форта, сели в военный автобус, за рулём которого скучал какой-то ефрейтор, и отправились во внешний мир.

Вновь оказавшись на свободе после нескольких недель подготовки и жёсткой армейской дисциплины, я почувствовал себя не в свой тарелке. Мы не спеша прогуливались, играя в «карманный бильярд», и тыкались носом в витрины магазинов, словно дети, которые заглядывают в кондитерскую лавку, не имея в кармане ни гроша.

Лисвилл — маленький городок с населением меньше семи тысяч человек — мало что мог предложить, разве что выпивку в баре; там же можно было найти и женщин.

По дороге в бар мы миновали магазин устаревшего армейского имущества и посмеялись над оружием и униформой в витрине.

Пройдя чуть дальше, мы нашли лавку старьёвщика. За стеклом на чёрном бархате лежала горка медалей: «Серебряные Звёзды», «Бронзовые Звёзды», медали-благодарности, медали за прыжки с парашютом, медали за добросовестную службу. А рядом с ними — самые разные знаки отличия и дивизионные нашивки, в том числе и знаки частей, воюющих во Вьетнаме.

Мы представили: вот здорово, всего за пару баксов можно стать героями на час! Разве не задохнутся от восторга толстозадые тётки от всей этой брякающей на груди славы, а?!

Ну, хватит фантазий. Пора идти дальше.

Мы смеялись и брели по улице, пока не заметили пивнушку. Захудалое заведение, как и все прочие в Лисвилле. Вошли. Хихикая и подталкивая друг друга, сели за большой стол и заказали шесть порций пива.

Но буфетчик заявил, что Бобби Паркеру следует убраться. Здесь «только для белых, а у негров есть собственный бар, чтобы промочить горло».

Лучше, продолжал он, пойти в бар «У Лаки» в нескольких кварталах отсюда, за железнодорожными путями, в самом бедном районе городка.

Паркера как громом поразило, он не мог вымолвить ни слова. За всю свою жизнь он не видал ничего подобного: ни в баре, ни в ресторане, ни в уборной. Он никогда даже не видел фонтанчики для питья с табличкой «только для белых». В Сан-Франциско такого в помине не было.

До него всё-таки дошло, и он попросил нас оставаться на своих местах.

— Ребята, всё нормально, не хочу портить вам вечер. Оставайтесь и пейте. Со мной всё будет в порядке. Пройдусь к «Лаки», может, там есть знакомые братишки, или девчонку сниму.

Неохотно, только по настоянию Паркера, мы остались. Но недолго…

Я совсем не задумывался о том, что Паркер чёрный. Он был просто Бобби Паркер, наш друг. Меж собой мы решили, что Лисвилл, должно быть, населён белым отребьем, где заправляет «Ку-Клукс-Клан», и так вдруг захотелось вогнать горящий крест в жопу Верховного мага.

Даже если бы Паркер был фиолетовый в белый горошек, это не имело бы никакого значения.

Я понял, что Юг совсем не изменился со времён Гражданской войны. И поэтому чёрные уезжают отсюда на север. Так в чём же смысл той кровавой войны сто лет назад? За что приняли мученическую смерть тысячи солдат с обеих сторон в сражениях при Шайло и Геттисберге, при высадке у Питтсбурга?

Не знаю. Но я был уверен, что любой чёрный вполне достоин ответить на призыв своей страны к оружию, чтобы повесить винтовку на плечо и пойти по приказу белых воевать с жёлтыми во Вьетнаме, и что наверняка он подавно хорош, чтобы пить в любой забегаловке Лисвилла.

Мы пропустили по нескольку банок пива, послушали немного «кантри» на музыкальном автомате и ушли примерно через час.

Бар «У Лаки» мы нашли без труда, он был почти пуст. Паркер сидел за столом один и дул пиво, опустив голову и покачиваясь в такт под «соул». Бар представлял из себя обычный тип пивнушек Юга. Провисший потолок, тусклый свет, истёртые деревянные половицы с наклоном в пятнадцать градусов, так что в уборную нужно было подниматься вверх, и — вонь от пота, прокисшего пива и дешёвого виски, от которой слезились глаза.

— А, ребята!

— Паркер, сукин сын, как дела, дружище? — приветствовал его Саттлер.

— Прекрасно, садитесь, выпейте со мной пивка.

Мы махнули по одной. И ещё по одной. И ещё. И ещё по одной после этого, а там я и счёт потерял. И где-то «на полпути» Карлоффски и Нери переключились на мартини.

К нам подошла малышка-официантка, чтобы забрать пустые бутылки, да зацепилась языком.

— Вы, парни, хотите отдохнуть?

— Угадала, — сказал Нери.

— В самую точку, — добавил Сейлор.

— О-о-о-о, я знал, что найду себе щёлку на вечер, — сказал Карлоффски.

— И мне нужно перепихнуться, — промолвил Паркер.

— Продолжай, — попросил я, — это ты?

— Нет, — ответила она, — но там за дверью, в катафалке, есть одна славная чёрная штучка, и если джентльмены интересуются, пусть только положат на стойку бумажку в 5 долларов.

Паркер вызвался идти первым, на разведку.

Полный дурдом: топать из пивнушки и лезть в чёрный катафалк, чтобы отведать коричневого сахарку. Вдобавок к причудливому приглашению, в этом старом погребальном лимузине было так темно, что едва можно было разглядеть цыпочку. И времени на любовь было в обрез…

Нужно было завернуть за угол квартала, проскользнуть в машину и дёрнуть за шнур своей пушки. Не более того.

Через 5 минут Паркер вернулся, ухмыляясь, застёгивая на ходу ширинку и урча от удовольствия.

— О, хороша, оч-ч-чень хороша.

Следующим был Гай Нери. Он пошел, качаясь, к машине и упал, мы подняли его и помогли забраться внутрь. Он был молод, невинен и основательно под мухой.

С выпивкой в руках мы ждали его, стоя перед баром на тротуаре. Сейлор хватался за свои яйца и от нетерпения рыл копытом землю.

— Где они? Что это Нери так возится, где этот чёртов катафалк, блин, твою мать?!

Я перебрал и понимал это. У меня бы ничего не получилось, даже если б я вставил палочку.

Наконец, показался лимузин, вышел на финишную прямую, и мы услышали, как из него доносились ругань и шлепки. Эта швабра выдавала Нери по первое число.

Со спущенными штанами, закатив глаза под лоб, он вывалился из машины.

— Сукин сын! — визжала потаскушка.

— Он набрался, — объясняла она, — идёт ко мне, а у него не стоит. А потом говорит, что хочет «ещё раз завернуть за угол»!

Мы стояли ошеломлённые и глупо хлопали глазами.

— И не возвращайся, пока он не станет у тебя большим и твёрдым! — заявила она Нери.

Думаю, эта дама действительно любила свою работу. Если б только она снизила уровень своих ожиданий…

Мы поставили Нери на ноги и натянули штаны, и он попробовал извиниться.

— Прости, ради Бога прости, никогда раньше такого не было, — бормотал он, пытаясь застегнуть ремень и покачиваясь на нетвёрдых ногах.

— Дерьмо! А ты тоже девственник, что ли? — с подозрением обратилась милашка к Сейлору.

Тот не смутился.

— Моя очередь, сладенькая, — улыбнулся он, — и клянусь Господом, я твёрдый как кирпич. Вставлю тебе по самые канделябры, сучка! Сделаю тебе новую дырку в заднице. Ты, Золушка, получишь десять дюймов настоящей штуки, в счёт Нери…

*****

Удивительно, никто из нас не подцепил триппер, хотя один парень из нашего взвода умудрился таки намотать. Его звали Ларри Эванз, и он отказывался идти в лазарет.

Мы уговаривали его, говорили, что если не вылечиться, дело может кончиться бесплодием. Мы советовали ему не падать духом, ибо священный долг солдата — напиваться и таскаться по бабам.

Но Эванз не реагировал. Изображал из себя мученика, страдал от сознания собственной вины и триппера, и его пенис превратился в нелепость. Вечерами в душе он мастурбировал, член краснел, распухал и заваливался набок. А когда он пробовал помочиться, то мычал от боли.

— Эй, Эванз, — дразнил Сейлор, — ты же прищемил его дверцей машины, как же ты будешь углы им околачивать?

— Смотри за своим, дружище! — огрызался Эванз.

— Да, с таким гнилым куском мяса ничего не выйдет!

Скоро это стало ротной шуткой.

Как-то утром на построении Эванз нагрубил негру-великану. Громилу и хулигана из Чикаго звали Кросби.

Кросби поддел Эванза, как, мол, дела с «хворым члеником», и с усмешкой назвал бездельником и симулянтом.

— Отвали! Позаботься о своём члене, нигер!

Это была вторая ошибка Эванза.

— Как насчёт потолковать с глазу на глаз?

— Ладно, Кросби, пошли за дорогу…

Мы стояли «вольно». Сержант пошёл к командиру согласовывать порядок занятий на день.

Эванз и Кросби вышли из строя выяснять отношения.

Драка была односторонней, как охота на ведьм.

Кросби врезал Эванзу по зубам — из разбитой губы хлынула кровь.

Эванз фыркнул.

Кросби стал лупить слева и справа, сломал ему нос и рассёк правую бровь. Лицо Эванза превратилось в кровавое месиво.

Казалось, он наскочил на хана Аттилу в свой чёрный день.

Может, так оно и было…

Кросби нанёс ещё серию сокрушительных молниеносных ударов. Эванз упал на колени и выплюнул несколько зубов, но, качаясь и давясь кровью, попробовал встать на ноги.

Это была третья ошибка.

Длинной ногой Кросби вмазал Эванзу в живот. Эванз рухнул, давясь и задыхаясь, и едва не захлёбывался кровью, текущей изо рта и по лицу.

Громила покружил вокруг и рассчитанным движением врезал ботинком Эванзу по лицу.

Голова Эванза мотнулась, он упал навзничь. Кросби опять ударил его по голове, потом прыгнул на него, и они покатились вниз по насыпи.

Мы слышали, как Эванз слабо позвал на помощь, и опять зазвучали глухие удары по телу. Кросби обрабатывал лицо Эванза так часто, что удары невозможно было сосчитать.

Мы видели их внизу у подножия холма. Кросби ударил ботинком Эванзу в пах, и заражённый гонореей солдат издал ужасный вой. Кросби врезал Эванзу в подбородок, и тот снова упал навзничь.

Несколько раз Кросби пнул Эванзу по рёбрам, но тот не реагировал. Кросби приподнял Эванза за рубашку и ещё пару раз крепко ударил правой по лицу.

Голова Эванза превратилось в шмат сырого мяса. Лица больше не было. Узнать его было невозможно. Родная мама не узнала бы его, если б он сейчас повстречался ей на пути. Он просто лежал там, недвижимый, без сознания.

Через несколько минут всё кончилось, и Кросби, отдуваясь, поднялся по склону и встал в строй, как ни в чём не бывало.

Никто не вымолвил ни слова. Вернулся сержант, и мы отправились на утренний кросс. Вернувшись в расположение роты, ребята пошли посмотреть, не пришёл ли Эванз в себя.

Не пришёл. Он неподвижно лежал под палящим солнцем в неудобной позе, как будто с переломанными костями.

Мы построились у столовой перед завтраком, и я шепнул Джейсону ЛеКоку, сержанту нашего взвода, что Эванз отсутствует, что он подрался, получил по морде и лежит холодный, как скумбрия, у холма, через дорогу.

Мы боялись, что Эванз умрёт. Сержант ЛеКок, каджун, который любил повторять «я хочу, чтобы это было», отправил двух солдат перетащить тело Эванза к дороге, где его подберёт «скорая» и отвезёт в госпиталь.

Больше мы Эванза не видели. О драке ничего не сказали. Кросби всё сошло с рук. Если бы даже раны Эванза были серьёзнее, армия всё равно скрыла бы это.

Среди своих Кросби стал чем-то вроде героя. Он проявил свою агрессивность, свой инстинкт убийцы и наверняка стал прекрасным солдатом.

*****

В следующие выходные мы с Бобби Паркером опять отправились в увольнение в Лисвилл. В городе проходила ярмарка, бары были закрыты, и нам оставалось только слоняться вокруг, засунув руки в брюки, и наблюдать, как дети уплетают сахарную вату и канючат у родителей ещё раз прокатиться на чёртовом колесе.

Мы осмотрели выставку невероятных экспонатов. Один из них проходил как засушенный сын Сатаны. Это был ребёнок, предположительно откуда-то из Южной Америки, чьи останки лежали в стеклянном ящике. У него были маленькие рожки на голове, а вместо ножек — раздвоенные дьявольские копытца.

За выставкой расположился стриптиз с девчонками-оторвами. Там-то мы и нашли сливки Форт-Полка.

Вход стоил доллар с четвертью, и за эти деньги можно было поглазеть на пару пухлых обнажающихся блондинок.

Одна из них стянула с какого-то солдата пилотку, ласково называемую «мандушкина шляпка», прошлась ею по прелестям между ног и подбросила в воздух. Потом схватила очки с другого заморыша в первом ряду, который не горбатился бы в Тихуане тёмными ночами, имей он месячное жалованье на руках и полный карман торговых марок. Она откинулась назад и, вращая задом, прошлась по его подбородку кустиком тёмно-каштановых волос.

В завершение под мелодию из «Стриптизёрки» она изящно вставила очки во влагалище и, плавно двигая мраморной задницей и молочно-белыми бёдрами, как стонущая от страсти сучка, ласкала свою розовую волосатую раковину — «хлюп-хлюп».

Солдаты обезумели.

Закончив, она водрузила мокрые очки на нос простофиле и чмокнула в щёку за то, что он такой славный малый.

Снова раздался одобрительный рёв.

Девчонка улыбнулась своим почитателям, ещё несколько раз подвигала органом и, объявив, что следующее представление состоится через час, скрылась за кулисами.

Вот так способ заработать на жизнь!

Вдоволь налюбовавшись на ярмарку, мы с Паркером взяли курс на Форт-Полк.

*****

На следующей неделе мы обстреливали старые танки из 106-мм безоткатных орудий и противотанковых ружей.

Стрелковая подготовка продолжалась; кроме того, с полной выкладкой мы отрабатывали десантирование с вертолётов.

На уик-энд Сейлор, Сиверс, Саттлер и я получили увольнение в Новый Орлеан, где намеревались напиться и свалиться — всё по порядку. Но так туда и не добрались. Мы сделали остановку в Лисвилле выпить пива «Сазерн Камфорт» и смогли добраться только до городка Лейк-Чарльз в 75 милях к югу, ибо так налакались, что дальше ехать не смогли. Переночевали в гостинице «Холидей Инн» и вернулись на следующий день.

Через неделю после этого началась боевая подготовка в полевых условиях. Нам предстояло пройти форсированным маршем 25 миль и провести остаток недели в лесу. И на практике применить усвоенные уроки по борьбе с повстанческими выступлениями.

Планировалось и дальше упражняться в стрельбе из 106-мм орудий. Отрабатывать ориентирование по карте и на местности, включая ночные занятия: нужно было разбиваться на группы по двое и пробираться, петляя, по чёрным шипящим болотам Луизианы.

В 4.30 утра мы двинулись в путь с полным боевым снаряжением, с винтовками в положении «на ремень».

Следуй за мной, я крысолов,

Следуй за мной, я крысолов…

Мы шли по дороге двумя колоннами.

В последний день мы атаковали «вьетнамскую» деревню. Она была напичкана минами-сюрпризами, в колодце был спрятан настоящий взрывчатый арсенал, двери лачуг на растяжках — в общем, было всё, о чём мы только слышали.

После «штурма», с винтовками наперевес мы помчались к грунтовке, чтобы вернуться форсированным маршем назад, в казарму.

Я бежал по лесу и перескакивал через павшие стволы. И нечаянно наскочил на большое осиное гнездо, спрятавшееся под листьями.

Серый шар полетел, кувыркаясь, как футбольный мяч. В воздух поднялся разгневанный рой!

Я попытался оторваться от ос, но не пробежал и десяти ярдов, как получил первый удар. Я крикнул парням держаться подальше и продолжал бежать. Потом Саттлер насчитал на моём теле 19 укусов.

*****

Гордо распевая песни, мы прибыли в расположение роты после полуночи. Пехотная школа была окончена.

На следующий день поступил приказ, и мы построились на последний смотр перед отправкой в 30-дневный отпуск.

И тогда командир, который нечасто показывался нам на глаза, произнёс прощальную речь.

До назначения в Форт-Полк капитан Грег Галитц служил командиром роты в 173 воздушно-десантной бригаде.

— Джентльмены, полагаю, вы прекрасно подготовились. Через несколько недель вы отправитесь во Вьетнам. Там вы вольётесь в пехотные роты. Вас направят туда, где вы будете нужнее всего.

Он помолчал.

— В вас будут стрелять…

Он снова помолчал.

— Многие погибнут или будут ранены.

И опять молчание. В рядах заволновались, стало как-то неловко.

— Оглянитесь вокруг себя, джентльмены, посмотрите на товарищей слева и справа.

Мы посмотрели друг на друга, принуждённо хмыкая и имея одно лишь желание — чтобы он поскорее закончил свою чёртову речь и мы, наконец, подбросили в воздух шляпы и отправились по домам.

Положив руки на пояс, капитан рассматривал нас и как будто выискивал в молодых лицах знаки слабости, как будто пытался определить тех, кто не смог справиться с нею.

Мы нервно посмеивались и улыбались друг другу, пытаясь снять напряжение, опускали глаза и ковыряли ботинками красную пыль.

— Один из вас погибнет. Другой будет серьёзно ранен. А третий вернётся домой с другими проблемами.

Таковы факты жизни в пехотной роте.

Две трети этой учебной роты вернутся домой мёртвыми или покалеченными. Там не игра, ребята. Надеюсь, вы запомнили всё, чему здесь учились.

Удачи вам всем…

ГЛАВА 9.

«ГОРОД ГРЕХА: ВОЙНА ВНУТРИ ВОЙНЫ».

В стране смерти мы искали любви…
Джеймс Фентон, британский поэт, «Падение Сайгона».

Сайгон был городом-наркоманом, а мы — его наркотиком: развращение детей, увечья юношей, проституция женщин, унижение стариков, разделение страны — всё это творилось от нашего имени. При французах этот город представлял собой опиумную стадию наркомании. С приходом американцев началась героиновая фаза.

Вокруг Сайгона нет джунглей. Плоская затапливаемая равнина, окружающая город со всех сторон, почти полностью занята полями различных оттенков бурого, коричневого и зелёного цвета. В сезон дождей с воздуха можно видеть сотни рисовых чеков и мутных прудов, напоминающих заплаты на килте сумасшедшего.

Рощи пальм-нипа разбросаны там и сям, и полосы тёмной растительности означают границы ферм и селений.

Здесь босоногие вьетнамские крестьяне живут в лачугах из травы на сваях, от восхода солнца до заката обрабатывают землю, распахивая её на буйволах, и собирают урожай. Дороги и каналы разбегаются во всех направлениях и пересекаются друг с другом подобно паутине.

Сайгон когда-то был великим французским колониальным городом и ещё не растерял блеска и привлекательности, но в 1966 году его больше знали как выгребную яму, полную дерьма, нечистот и извращений. Просто так «Городом Греха» не назовут.

Как можно забыть Сайгон?

Сайгон, которому меньше 200 лет и который пережил сам себя?

Сайгон, чьи женщины так ориентированы на секс, как нигде в мире?

Сайгон, чьё правительство и военные, сверху донизу, истекают коррупцией словно гноем из незаживающей раны?

Сайгон, город непередаваемой бедности, голода, грязи, насилия, страданий и смерти?

Сайгон, в котором малярия, туберкулёз, бубонная чума, брюшной тиф и холера обычны, как мороз зимой?

Сайгон, который за годы войны из восточной жемчужины превратился в огромную свалку порока?

И всё же в этом восточном Париже есть сотни красивых обширных парков с зелёной травой, на его улицах растут пальмы-аррака и субтропические деревья с мелкими листьями и экзотическими именами.

А самое красивое место — сайгонский зоопарк, тихий сад и заповедник живой природы, в котором слоны и обезьяны живут лучше, чем многие горожане.

Сюда я убегал, когда хотел спрятаться от всего: от войны, от армии и ядовитых объятий городских баров и борделей.

Здесь я вслушивался в себя, разбирался в своих чувствах, продирался через заросли цветов, бродил босиком по траве, опускал ноги в пруд с золотыми рыбками — словом, путешествовал по музею природы; здесь я наблюдал за буддистскими монахами в оранжевых одеяниях, молящими о мире и ожидающими просветления…

Здесь я выпивал стакан кока-колы на террасе чайной или сидел в тихой пагоде, расслабляясь и наблюдая, как мир несётся мимо.

Зоопарк не был Сайгоном. Он был так далёк от войны, как только возможно, и всё же оставался Вьетнамом. По этой причине он был окутан аурой нереальности. Лужайки всегда были аккуратно подстрижены, и посетителей, даже по воскресеньям, бывало немного.

Вдоль длинных открытых проспектов и широких бульваров Сайгона растут величественные тамаринды, чьи ветви тянутся к новой жизни вопреки тропическому солнцу и предлагают пешеходам неплотную тень.

На рассвете, в утренней прохладе, видно, как тающий речным туманом камфарный дым поднимается от миллионов готовящих завтрак очагов; этот дым грязным одеялом застилает Сайгон от Тан Сон Нхута до доков, режет глаза, щиплет в носу и — превращает лёгкие в шлак, если жить здесь долго.

Если ты, браток, считаешь, что в Нью-Йорке, Чикаго или Сан-Франциско случаются дорожные пробки в часы пик, то посмотри, что творится здесь! Уличное движение в Сайгоне не сравнимо ни с чем на свете…

К 8 часам утра оно достигает пика истерии: голубые и бежевые такси, автобусы, велорикши, велосипеды, мотороллеры «Ламбретта», мотоциклы, автомобили «Рено», «Кадиллаки» и «Ситроены», джипы, военные грузовики, телеги с запряжёнными пони, и всевозможные автомобили американского и европейского происхождения. Воздух так насыщен выхлопными газами, что по сравнению с ним Лос-Анджелес кажется Аспеном в октябре.

Разъезжая по Сайгону, по бытующей среди тысяч городских таксистов традиции я научился не смотреть в зеркало заднего вида. Самая страшная опасность на улицах — это армия велосипедистов, шныряющих под колёсами и плюющих на правила дорожного движения.

Велосипедисты очень скоро выводили меня из себя, и, чтобы справиться с этой бедой, я водил фургон нашего отдела, как танк «Шерман», и вовсю сигналил; крутящие педали ездоки отскакивали от крыльев и дверей машины, а я ругался, тряс кулаками и прокладывал себе путь в этом безнадёжном дорожном потоке к центру города — к МАКВ или ЮСПАО. Я научился сталкивать людей с дороги автомобилем, и если кто-нибудь смел смотреть на меня осуждающе, я орал: «Прочь с дороги, ё-кэ-лэ-мэ-нэ! Ты что-то сказал?! В следующий раз проедусь колёсами по твоей морде!»

На шоссе и в переулках я был агрессивен и безжалостен. Меня не интересовало, кого я сбил и серьёзны ли последствия.

Это была война внутри войны. Предупредительное, вежливое вождение, которое я практиковал в Америке, в Сайгоне ни к чему бы не привело. Нужно было ездить как все, иначе мог приключиться нервный срыв.

Дорожное движение не обходилось без потерь. Большие военные грузовики, перевозившие солдат и припасы из Сайгона в Лонг Бинь, собирали свою дань с гражданского населения, сбивая пешеходов, мальчишек-велосипедистов и вьетнамских ковбоев на мотороллерах, которые ездили так, словно имели больше жизней, чем у кота Гарфилда.

Не думаю, что ситуацию можно было изменить. Любой, кто выезжал на улицы на средствах передвижения с размерами меньше автомобиля, рисковал своей жизнью.

Сайгон был грязен до омерзения. На самых оживлённых улицах можно было видеть, как женщины снимали мешковатые чёрные штаны, похожие на пижаму, и писали прямо у обочины. Дети спускали штанишки и садились на корточки опорожнить кишки, где только приспичит.

У Сида Абрамса была фотография, которую он сделал на улице Конг Ли. На ней был запечатлён «ответственный момент» в стиле француза-фотографа Анри Картье-Брессона, и для меня эта фотография олицетворяла все виды и запахи Сайгона.

На фото был изображён спустивший шорты и присевший на корточки маленький мальчик. И его экскремент — приплюснутая с одного конца сигарообразная какашка — летит вниз и уже вся в мухах.

Вот таким я запомнил Сайгон.

Архитектура города представляла собой дикую смесь Востока и Запада с налётом плесени и с красками, поблёкшими от жары, влажности и универсальной пористой структуры кирпича и цемента.

Ведущие во внутренние дворики окна, двери и ворота украшались орнаментом, исполненным в изысканных французских традициях. Стены вилл делались из бетона со ржавыми шипами и битым стеклом поверху, чтобы резать руки тем, кто рискнул бы на них взобраться. Иногда возводились чугунные ограды со штырями в качестве дополнительной защиты от воров, грабителей, обкуренных наркоманов и городских убийц, способных пришить за пару башмаков. Каждый день находили людей, плывущих по реке Сайгон с перерезанным горлом или ножом в спине.

В сезон дождей появлялись лужи, по которым шлёпали и прыгали пешеходы и месили их в жидкую грязь, но ближе к центру города таких водоёмов становилось меньше.

Везде были навалены кучи мусора: между зданиями, на перекрёстках, в подворотнях, вдоль стен вилл, по берегам реки во время отлива.

Эти кучи всё время ворошили. Бродячие собаки, дети и побирушки рылись в мусоре в поисках съедобных отбросов или сладостей.

Городская система сбора мусора пока ещё работала, хотя давным-давно хромала из-за недостатка рабочих рук и оборудования.

Иногда я видел, как мусорщики вилами загружали хлам в грузовики, но как только они уезжали, кучи вырастали снова.

Население Сайгона складывалось из различных этнических групп, объединённых религией, политикой, конфликтом или алчностью.

В Сайгоне проживало три четверти миллиона китайцев. В основном в старом районе Шолон. И пока китайцы контролировали большую часть промышленности и торговли, они старались держаться в стороне от политики.

Сайгон населяли португальцы, англичане, испанцы, французы и немцы. Многими мастерскими-ателье и магазинами по продаже готового платья владели индийцы. И, конечно же, здесь можно было найти представителей всех возможных восточных народов, включая значительное количество японцев.

В конце 1966 года около 100 тысяч американских солдат и офицеров были расквартированы в пределах городских границ Сайгона. Это были не боевые части, а личный состав второго эшелона, занятый выполнением задач управления и снабжения, транспорта и связи.

Сайгон насчитывал приблизительно 25 тысяч профессиональных проституток, 50 тысяч шлюх занимались этим время от времени, и ещё 25 тысяч молодых женщин, которых называли «дан ба», подыскивали себе солдат, желающих платить за ночлег и стол в обмен на сексуальные услуги. Многие проститутки были сиротами войны и бежали из сельских районов. Их число росло по мере увеличения количества войск и роста ожесточённости боевых действий за пределами Сайгона.

Вьетнамские лавчонки открытого типа — их было много и на территории американских баз, и вокруг них — обычно принадлежали морщинистым «папасанам» с глазками-бусинками или их жёнам. Они принимали вещи в стирку, пришивали лычки на форму и продавали никчемные безделушки: кошельки из слоновой кожи, пепельницы-сувениры и жестяные сундучки, которые солдаты покупали, чтобы складывать ценности, одежду и выпивку.

Ещё они продавали австралийские шляпы — двусторонние, закамуфлированные серыми, зелёными и бурыми пятнами, которые мы называли шляпами «поймай меня и трахни». Я купил себе такую шляпу, когда ездил на «почтовой карете» в город, и носил на манер Габби Хейза, загнув поля вверх.

В центре Сайгона то и дело попадались запряжённые буйволами повозки и овощные тележки, которые тащили пони.

Женщины в обтягивающих блузках и конических шляпах сидели на корточках и пронзительными атональными голосами предлагали свой товар текущей мимо толпе.

Толпа в Сайгоне могла свести с ума любого. Возникало ощущение, что ты только что подхватил паранойю и никак не можешь от неё избавиться. Всегда нужно было опасаться вьетнамских щенков, способных незаметно сунуть тебе гранату в задний карман брюк.

Вокруг Сайгона рыскало несколько минёрных батальонов, которые всех держали в страхе. В качестве мер предосторожности военная полиция с помощью зеркал осматривала днища машин, въезжающих на американские объекты, квартиры для не семейных офицеров обкладывались мешками с песком, перед ними устанавливались КП и натягивалась проволока, а окна закрывались мелкими стальными решётками.

Но раз за разом вьетконговцам удавалось преодолеть эти преграды, и это укрепляло в нас чувство беспомощности и ужаса, которое и так захлёстывало всякий раз, когда мы ходили по городу в одиночку или группами.

Если вонь Сайгона не вызывала у тебя головной боли, то головная боль обязательно появлялась на большом центральном рынке. Сайгонцы покупали продукты каждый день, потому что для большинства семей не существовало понятия «холодильник». В результате овощи, фрукты и мясо были перезрелыми и для европейского носа отвратительно воняли.

Вот вам образчик пищи, которую продавали на рынке: куры с чёрными костями, сушёная рыба, облепленная мухами, утки, апельсины, дыни, различные зелёные овощи, жареные поросята, дары моря, змеиное и крысиное мясо, собачатина и рис, крабы и обезьяньи стейки прямо со шкурой.

И некоторые куски мяса были такие свежие, что, клянусь, ещё трепетали…

До 25–30 лет вьетнамцы кажутся моложе своего возраста, но потом они выглядят старше своих лет, особенно женщины. Трудно найти хорошо сохранившегося вьетнамца среднего возраста. Подозреваю, что обусловленные войной питание, состояние здоровья и образ жизни сильно повлияли на этот феномен.

Самым главным товаром в Сайгоне был секс. На всех уличных перекрёстках стояли маленькие дети, некоторым едва исполнилось три-четыре года, и зазывали клиентов для своих сестёр, а иногда и матерей.

— Эй, ты, ты, ты…девчонка-целка…трахнуться что надо, джи-ай! Нет болезни! Нет Вьет Конг! Ты приходить?

Потом они делали неприличный жест: вставляли указательный палец левой руки в кольцо из указательного и большого пальцев правой — и ослепительно улыбались.

— Окей? Ты покупать?

Многим девушкам было не больше 15 лет. А 15 лет в Сайгоне — уже не молодость. Для здешних проституток это середина жизни. Потому что вьетнамские девушки гораздо раньше познают многообразные нюансы секса, чем их сверстницы в западном мире.

Во вьетнамской культуре инцест является скорее правилом. Любовные отношения между отцом и дочерью, братом и сестрой повсеместно становятся частью жизни. Отцам и братьям не возбраняется дефлорировать десятилетних девочек или даже девочек более юного возраста.

В Сайгоне к 15 годам девушка уже могла проработать на улице — предоставляя оральные услуги — половину своей жизни, потому что проституция — это большой бизнес. Поколения солдат — сначала французы, а потом янки — подняли секс-индустрию на новую высоту.

Видишь ли, секс привлекает солдат. Солдаты платят деньги. А деньги приносят процветание счастливой семье, имеющей дочь-подростка, которую можно эксплуатировать и выезжать на её горбу, как на гребне волны, торгуя её плотью в частных домах и номерах.

А продажа тела хороша не только для морального духа солдата, но и для поддержания экономики на плаву.

Конечно, всегда есть шанс пойти на корм крабам или подцепить триппер, но на такой случай у врачей всегда наготове «голубая мазь» и пенициллин.

Маршруты вечно набитых битком автобусов из Сайгон в Бьен Хоа проходили через центр города. На крышах автобусов громоздились клетки с курами и пожитки в мешках, корзинах и рогожах.

Сайгон был полон убогих, крытых жестью домишек, и улицы кишели играющими в грязи детьми, вся одежда которых состояла из рубашонок, едва прикрывавших вспученные от голода животы. Малыши в несколько лет от роду таскали на закорках ещё меньших братьев и сестёр. Старухи тащили связки хвороста для очага, мужчины сидели вдоль обочин и болтали друг с другом, а маленькие девушки в мешковатых штанах продавали поп-корн и пиво, выкрикивая: «Ты покупай, ты покупай?»

Крестьянки носили широкие чёрные штаны-пижамы, сшитые из материи, похожей на шёлк, и скроенные квадратом рубахи навыпуск в блеклых пастельных тонах. Все они казались плоскими как доска: ни лифчиков, ни грудей. Женщины носили шляпы-«кули» с лентой, завязанной под подбородком, чтобы не сдуло ветром. На коромыслах они таскали огромные тяжести, передвигаясь ритмичной, слегка шаркающей походкой. Для равновесия плечо располагали точно посередине коромысла, а на концах коромысла проволокой или ремнями крепились корзины с товарами на продажу.

До приезда во Вьетнам я слышал о «чёрном рынке» и всегда считал, что он означал какое-то зло, какую-то грязную сделку, совершаемую в тёмной подворотне.

Всё оказалось не совсем так…

В Сайгоне чёрный рынок располагался на открытых, самых оживлённых улицах. Здесь можно было найти целые ряды виски «Джонни Уокер» по цене 16 долларов за бутылку, хотя то же самое ты мог купить в военном магазине «Бринкс» всего за 2 доллара.

Там ещё выстраивались настоящие баррикады из тёмно-зелёных металлических канистр с оливковым маслом и больших мешков с длинным рисом, на которых красовалась маркировка «Сделано в США для раздачи населению Вьетнама (не для продажи)».

Во Вьетнаме, особенно в Сайгоне, вокруг каждой американской базы вырастали временные городки из упаковочных ящиков, мусора и материалов, украденных с американских складов. Всё, что мы не могли купить в военном магазине, продавалось на улицах Сайгона по сумасшедшей цене в открытую: часы «Сейко», фотоаппараты «Никон», резные деревянные фигурки, одежда, радиоприёмники, сигареты, картины на чёрном бархате, ожерелья, шкатулки для драгоценностей, порнографические журналы и косячки с марихуаной.

Вот один случай, сохранившийся в памяти.

Я замечал несколько раз у магазина «Бринкс» босую женщину-попрошайку в рубище, которая хватала за руки мягкосердечных солдат, моля о паре долларов.

Но, как оказалось, она вела двойную жизнь. Или имела преуспевающую сестру-близнеца…

Потому что однажды вечером я увидел эту женщину, когда шёл в бар на улице Тю До: она была одета в безупречное чёрное вечернее платье и сидела на заднем сиденье лимузина с шофёром, вероятно, направляясь на какую-нибудь закрытую вьетнамскую вечеринку.

Представь себе: прикидываться беднее церковной мыши, имея такие деньжищи!

Когда 30 апреля 1975 года Сайгон сдался северным вьетнамцам, наверное, все её деньги и имущество отобрали, а её саму посадили в тюрьму. А если у неё были дети, то, скорее всего, они закончили свои дни в коммунистическом лагере перевоспитания. Определённо безрадостном месте…

В центре города женщины одевались лучше продавщиц поп-корна и содовой. Они казались немногим более респектабельными и являлись другим классом в социальной иерархии Сайгона. Они гуляли, ездили на велосипедах и мотоциклах «Хонда», некоторые даже на «Ламбреттах», «Рено», «Ситроенах» и джипах.

Сегодня таких женщин мы бы назвали «вьетнамскими яппи».

Их особенно отличал тот факт, что они носили бюстгальтеры, такие же, как у девушек, работавших в наших военных магазинах, но бюстгальтеры больше поддерживали их имидж, нежели груди. Это были фальшивые лифчики из Гонконга, они торчали прямо, как рожки с мороженным. И каждый раз, когда я видел такие лифчики, у меня появлялось сильное желание ущипнуть их.

— Ах, — скажешь ты, — половина женской красоты — иллюзия.

Может быть, так и есть, но то была жалкая иллюзия. Их груди не тряслись, не колыхались, не подпрыгивали и не дрожали при ходьбе, и в их размерах и формах не было разнообразия.

Как, должно быть, они восхищались американскими женщинами, особенно из журналов, подобных «Плейбою», у которых фигуры напоминали песочные часы, бюст покачивался в такт шагам, а розовые, эрегированные соски торчали прямо со страниц.

Грудь и тело, за которые можно умереть!

Национальное платье называется «ао-дай». Это одежда из тонкой ткани и состоит из одного предмета с длинными рукавами, с плотно облегающим лифом и талией. Нижняя часть разделена с обеих сторон до талии, и две половинки висят юбкой. Под ао-дай носят чёрные или белые штаны, очень свободные по американским меркам. Ао-дай раскрашивали в самые разные цвета, но оранжевый, пурпурный и белый были наиболее популярны.

Сплошной белый ао-дай обычно носили школьницы из преуспевающих вьетнамских семей, умеющие говорить по-французски.

Женщины Вьетнама малы и миниатюрны, с янтарной кожей, чувственными миндалевидными глазами, гладкими фарфоровыми лицами и длинными чёрными косами до пояса. Женщины постарше, если не стригли волосы, чтобы избавиться от вшей, и не покрывали голову дерюгой, то скручивали их в шишку на затылке. И молодые, и старухи на ногах носили сланцы, хотя крестьянки обычно ходили босиком.

Ближе к окраинам города, в таких районах как Гиа Динь, вотчине Вьет Конга, дома больше походили на лачуги. Здесь их складывали из старых досок, выломанных из ящиков из-под боеприпасов, покрывали ржавым железом и придавливали мешками с песком, или, в редких случаях, крыли соломой.

Некоторые «дома» представляли собой куски гнилого брезента с резиновыми шторами вместо дверей, косо свисающими со стен на землю.

Картонные коробки из-под печей и холодильников населяли стайки детей. Сироты войны жили в переулках и спали под припаркованными автомобилями, в штабелях старых автопокрышек, кидая сверху куски картона, чтобы укрыться от дождя. Хибары городских улиц, так вот.

Повсюду, где я ходил, дети махали мне рукой или показывали большой палец. Или отдавали честь. А некоторые — их мы называли «медвежатами» — протягивали руки универсальным жестом попрошаек.

Знаешь, чуть-чуть пробыв во Вьетнаме, солдат вместо того, чтобы БРОСАТЬ шоколадку в толпу оборванцев, начинал ЦЕЛИТЬСЯ в неё.

Безусловно, джи-ай был другом сайгонского рабочего класса: девочек, работающих в барах, воров, контрабандистов, скупщиков краденого, фальшивомонетчиков и вымогателей. И хотя эта деятельность веками существовала в любом городе Востока, в Сайгоне с прибытием огромного количества американцев она стала основной.

Рабочее время начиналось после заката, и сделки совершались на проспектах и улицах. Вьетнамские бандиты считали американских дураков восхитительно богатыми.

Американцы, конечно, не были дураками, но в этой измученной войной стране, где правили бунт, грабёж и рэкет, правда ничего не значила.

Вьетнамцы неправильно понимали американцев и принимали их добрые намерения и щедрость за слабость и тупость, поэтому солдат, дающий чаевые мальчишке-чистильщику обуви, не восхвалялся, а осмеивался.

Каждый день на долю девушек из баров приходился здоровенный кус от долларов янки. Девушки были крошечными, очень красивыми и чрезвычайно развратными. Некоторые из них были агентами Вьет Конга. А большая часть — агентами ВБ (венерических болезней).

Эти мошенницы работали так.

Солдат приходит в бар. Девушка усаживается возле него и заводит разговор. Если он не хочет разговаривать, она предлагает поиграть в крестики-нолики, в очко или орлянку.

Ему одиноко, поэтому обычно он соглашается. У него появляется возможность забыть о войне, хотя бы на несколько часов.

При проигрыше от него ожидают выпивки — в данном случае «сайгонского чая». Сайгонский чай — подкрашенная вода, всего лишь напёрсток, на один глоток, а стоит 160 пиастров. При выигрыше — он «хороший игрок» и всё равно должен купить ей чай. В любом случае он проигрывает, она — выигрывает.

Хозяин заведения платит ей определённый процент от каждой порции чая, которую она выжала. Дураков нет, все прекрасно понимают этот трюк, но солдаты в увольнении жаждут тёлок, и если при этом надо платить, да будет так…

— Ты красивый, Джо…может, ты купить мне Сай-гон чай, да, Джо? — просит она.

А что ещё может делать вояка со своими деньгами в трёхдневном увольнении?

Сайгон — это Город Любви, где можно затеряться, забыться, притвориться.

Если солдат больше не покупает сайгонский чай, она обзывает его «дешёвым Чарли» и льнёт к другому посетителю, который БУДЕТ покупать ей выпивку. Но, как правило, джи-ай уступает. Он знает, что его используют, но ему всё равно. Это всего лишь деньги. Так какого хрена…

Что значат деньги в такое время?

— О, ты мне нравиться, Джо, — она мурлычет, целует его в щёку, гладит по спине и щекочет в паху. — Ты очень красивый, очень умный. Как долго ты в Ви-нам? Ты иметь подружка? Я нравиться тебе? Ты купить мне ещё Сай-гон чай, пожалуйста, мы остаться вместе на вся ночь. Я сделать тебя счастливый, Джо. Ты парень что надо. Я так тебя любить…

Потому что малышки с выпивкой опытны, а парень с пригоршней зелёных и пивом в животе — никуда не годен.

На открытых улицах жульничество было ещё искусней.

Таксисты заявляют, что счётчики сломаны, и требуют с солдата 100 пиастров за поездку, красная цена которой всего 10. Лавочники заламывают цены вдвое, и американцы, которые привыкли платить столько, сколько просят, опять в дураках.

Если ты покупаешь ожерелье из тигриных клыков на счастье, продавец может смухлевать и завернуть воздух. Дети хватают за штаны и стягивают твой кошелёк. Лихачи на мотоциклах несутся по улице Нгуен-Хюэ, сдёргивают с твоей шеи только что купленный фотоаппарат «Пентакс» с выдвигающимся объективом и смываются прежде, чем ты успеваешь крикнуть «Держи вора!».

А в это время сайгонская полиция, которую называют «белыми мышами», стоит рядом, посмеивается и поигрывает дубинками. Когда военный зовёт на помощь и никто не приходит, он так свирепеет, что ему хочется вернуть свои 16 лет и перебить половину грёбаного города.

Прямо сейчас.

«Белые мыши» — это мафия, купленная и трусливая. У солдата нет ни малейшего шанса. Он не может отличить вьетконговца от простого вьетнамца.

И не знает, что со всем этим делать.

Жулики обирают его, девки обдирают, торговцы обманывают и бандиты грабят его. И если всего этого ещё недостаточно, то партизаны-коммунисты подкарауливают его днём и ночью на бульварах и в бистро.

Всем угрожает опасность. Опасность всё время. Война повсюду. Самые осторожные могут погибнуть.

И гибнут.

Невероятно раздражала апатия вьетнамских официальных лиц. В тёмных внутренностях Сайгона обитали банды юных преступников — целая армия приблизительно в 200 тысяч человек, но по отношению к ним полиция проводила политику «невмешательства».

Многим из них было по 18–19 лет, сколько и нам, то есть им хватало лет для призыва на службу. Поэтому, понятное дело, солдаты хотели знать, почему эта молодёжь не в армии и на чьей стороне были сами вьетнамцы в той войне.

А кто мог судить этих бандитов?

Здесь преступление — образ жизни. Как ещё выжить бедноте Сайгона? Мальчику надо либо зарабатывать по 50 центов за 12 часов работы, латая дырявые покрышки, либо, наоборот, становиться обманщиком и зарабатывать в 10 раз больше, водя за нос американцев.

Если кривда во Вьетнаме могла приносить прибыль, то становилась правдой.

Побывав несколько раз жертвой в подобных инцидентах, солдату не трудно было поменять своё отношение к вьетнамцам.

Он приезжал сюда, жалея вьетнамцев, но к концу службы он их ненавидел.

Вьетнамцы — мастера лжи. И проститутки, сводни, попрошайки, жулики и беспризорники толклись вдоль улицы Тю До от собора Святой Марии до самой реки, обделывая грязные делишки…

Но солдатам нужно было опасаться не только их. Вьетконговцы работали в расположениях наших частей рабочими и прачками, прислугой и клерками, а потом ехали себе домой, а мы взлетали на воздух к чёртовой матери. Террористы Вьет Конга минировали дороги, ставили мины-сюрпризы на тропинках, в открытую подбрасывали сумки со взрывчаткой в ворота наших расположений, бросали гранаты в джипы и бары и при этом улыбались нам, встречаясь на улицах.

Но за каждой улыбкой скрывалась незатухающая вражда, её чувствовал очень скоро. И тогда каждый приветствующий тебя азиат казался злодеем; провожая тебя взглядом, он так и сносил твою голову «стреляющими» глазами.

Для личного состава тыловых частей, расположенных в Сайгоне и Тан Сон Нхуте, то есть для 8 из 10 солдат, служащих во Вьетнаме и выполняющих работу, не связанную напрямую с боевыми действиями, — для поваров, писарей или механиков, — война была не очень реальна. Они изнывали от скуки, одиночества и отчуждённости и тряслись, что однажды, в самый неподходящий момент, война наступит и для них и нужно будет проделать этот ужасный путь в центр города.

И такой день наступал.

Наряду с этими страхами существовало нечто вроде зависти к бойцам, прошедшим свой путь через рисовые поля и джунгли и пристрелившему нескольких косоглазых.

Но части поддержки находились во Вьетнаме не для того, чтобы убивать. Они были там, чтобы строчить утренние рапорты, заявки-наряды, выписывать талоны на выплату денежного содержания, печатать новые приказы, заводить личные дела, медицинские карты и готовить информационные заявления для гражданской печати.

В 1966 году на зарплату вьетнамских женщин сильно влияла инфляция, но в среднем секретарша или продавщица в военном магазине получала около 6 тысяч пиастров в месяц, а начальница отдела — до 12 тысяч пиастров.

Теперь сравните это с доходами девчонки из бара, которая делала от минимум 12 тысяч пиастров (100 долларов США) до 120 тысяч пиастров (1000 долларов) в месяц. Немногие вьетнамские мужчины с хорошим образованием могли похвастать такой зарплатой.

Проститутки зарабатывали больше министров, а мальчишки-чистильщики обуви — больше сержантов-ветеранов южно-вьетнамской регулярной армии («Армии республики Вьетнам», АРВН).

Дурацкая ситуация.

Прохладительными напитками вдоль дорог обычно торговали мамаши с папашами. Этим морщинистым бизнесменам с торчащими вперёд зубами помогали дочери с губами, густо накрашенными помадой или пастой из стручков бетеля.

По дороге в Лонг Бинь встречалось много лотков с грубыми деревянными рекламными щитами: «Пиво и поп-корн, холодные как лёд», «Автомойка» и «Шиномонтаж».

Но солдаты останавливались, только чтобы выпить пива и наскоро перепихнуться.

Дети мыли грузовики и джипы или латали дыры в колёсах. Их родители продавали пунш. А старшие сёстры вели шофёров в хижину и за 300 пиастров по-быстрому отдавались на армейской койке в маленькой грязной комнатушке.

Проститутки носили узкие американские штаны, как у тореадора, и открытые у горла рубахи, заправленные в штаны; у них были милые мордашки, разрисованные косметикой: помадой, тушью для ресниц и тенями для глаз, — и они улыбались тебе, обнажая полный рот золотых — в 24 карата — зубов.

Создавалось ощущение, что половина вьетнамских женщин была «девушками на час», а другая половина обстирывала солдат или продавала у дорог пиво и поп-корн.

Армия не одобряла придорожные бордели, потому что по утрам на приём к врачу выстраивались очереди страдальцев от вензаболеваний. В действительности венерические болезни были чуть ли не основной головной болью армии, так как в любой определённый момент времени ими болел каждый четвёртый военнослужащий.

До прибытия сюда нам делались вакцинации от многих болезней. Если бы ещё делали прививки от гонореи…

Придорожные публичные дома были внеполитическими реалиями, и девчонка, которую ты тащишь в постель сегодня, могла переспать с целым взводом озабоченных вьетконговцев за неделю до этого.

Военный магазин «Бринкс» предлагал прекрасные цены на алкоголь. Бутылка джина или любимого Наполеоном коньяка «Курвуазье» стоила 1,80 доллара, а бутылку «Роял Краун» можно было получить за 4,90 доллара. Сигареты стоили 1,10 доллара за блок, и всё остальное, от переносного телевизора до спрея для волос, было примерно в таких же ценах.

Крысы — тоже проблема Сайгона. Их миллионы, и они достаточно велики, чтобы закусить грудным ребёнком. Так иногда случалось. Я видел девочку в бедном районе у реки, у которой крысы обгрызли пол-лица, прежде чем мать прогнала их.

Вода была заражена, потому что водоносный пласт находится на глубине всего 20 футов, а канализационная система там, где она вообще существовала, протекала.

Поэтому солдаты привыкали принимать душ с закрытым ртом и пить только пиво или кока-колу. На военных базах, например, на базах ЮСАРВ, вода обеззараживалась химикатами.

В Сайгоне повсюду можно было встретить южно-вьетнамских солдат АРВН. Поигрывая в полуденный раунд карманного биллиарда, они кисло ухмылялись проходящим американцам.

Во всей этой кишащей нищете страшна была не война, а болезни. В Сайгоне бушевали все виды эпидемий, начиная тифом и кончая бубонной чумой. По статистике каждый третий ребёнок в этой стране умирал, не дожив до 4 лет.

В сайгонских доках стивидоры воровали до 20 процентов грузов, хоть гражданских, хоть военных. Многие вьетнамцы — замечательно искусные воры и крадут виртуозно.

Для таксистов, продавцов, лавочников и лакеев воровство было в порядке вещей. Когда их ловили, они лили слёзы и ныли; и если «белые мыши» сажали их в кутузку, то, имея деньги, они всегда откупались.

Женщины владели половиной баров и борделей в Сайгоне; здесь вообще большинство женщин зарабатывало больше своих мужей.

У вьетнамской женщины, которую называют «Цветком Востока», есть одна слабость — слезливая сентиментальность, даже у шлюхи, потому что женскую страстную жажду любви и привязанности угнетали две тысячи лет. До прихода солдат она и не подозревала о существовании таких понятий.

В «Сайгон пост» постоянно печатались рассказы о вьетнамках, покончивших с собой из-за любовных размолвок.

Вьетнамцы не отличаются состраданием. Если к соседу приходит беда, они смотрят, болтают и тычут пальцами, но редко протягивают руку помощи. Сострадание предназначено только для семьи.

За пределами семьи они не соотносят себя с животными, предметами или людьми. Потому вьетконговец может спокойно оторвать голову и выпустить потроха селянину и больше об этом не думать.

В Шолоне американцы относились к китайцам с завистливым уважением. Здесь улицы были уже, меньше было деревьев и нарочитых зданий. Даже французские колониальные власти проводили политику «держись подальше» от Шолона.

Между Сайгоном и Шолоном нет границы. Свидетельством того, что ты попал в Шолон, являлись вывески на золотом и алом фоне, извещающие о владельце по-вьетнамски и по-китайски. Китайцы носили вьетнамское платье и отличались только более светлой кожей, более круглыми линиями тела, более тяжёлыми конечностями, и волосы китайцев были жёстче, редко встречались вьющиеся, как у вьетнамцев.

Шолон был центром торговли опиумом, игорных синдикатов и более фешенебельных баров и ночных клубов. В Шолоне также были лучшие публичные дома Вьетнама. В домах было больше порядка и чистоты; в качестве платной партнёрши китайская куколка была намного предпочтительнее вьетнамки, которая чаще всего лежала в постели живым трупом, изучающим трещины на потолке, пока ты изливал в неё сперму.

Когда светят наличными, китаянка тут как тут. С другой стороны, вьетнамке неприятно казаться распутной, даже если весь её «товар» выставлен напоказ. У вьетнамских женщин традиционно нежелание расслабляться и получать удовольствие в присутствии чужака.

Помимо баров, игорных притонов, борделей и опиумных подвалов, в Шолоне витал дух процветания, какого было не найти в остальном Сайгоне. Китайцы — способные торговцы, их даже называют «евреями Востока», и благодаря своему трудолюбию они пользуются уважением во всём мире.

Не все девушки баров были проститутками в коммерческом смысле. Многие промышляли сайгонским чаем и позволяли щупать себя во мраке бара, но пресекали откровенные предложения. В Америке к шлюшке никто не испытывает особых сантиментов, а в Сайгоне это было удивительно легко…

Исключая секс, наши контакты с вьетнамцами были весьма поверхностны, и мы немного узнали об их культуре и образе мыслей. Ну, и язык являлся тем барьером, который мы не смогли преодолеть.

Вьетнамцы смотрели на американских солдат как на больших, безобразных и богатых ублюдков, превращающих их женщин в потаскух. Вьетнамцы, все без разбора, не любили американцев за упорство и мужество. Американцы внушали страх, потому что были свирепы на поле боя, а смыв грязь и кровь, весело шутили и превращались в нежных любовников.

Вьетнамцы-мужчины воспринимали солдата как Сатану, когда стреляла его винтовка, и как Санта-Клауса, когда он раздавал подарки детям, и как Жеребца экстра-класса, когда он приходил в бордели со своей «сделанной в США» эрекцией и кучей долларов.

В свою очередь, вьетнамские женщины считали американского солдата первоклассным самцом, потому что вместе со своим вожделением он предлагал романтичный флирт и щедро платил за оказанные услуги.

С другой стороны, и солдатам не нравились вьетнамские мужчины. Солдаты считали, что они похожи на педиков, в то же время вьетнамские женщины напоминали им секс-машины, работающие на высокооктановом топливе.

Всего за несколько месяцев до моего приезда городской совет Сайгона единогласно принял представленное на рассмотрение вьетнамской женщиной-прокурором постановление о легализации проституции.

40 Процентов проституток в Сайгоне были инфицированы венерическими болезнями, и по новому постановлению предполагались принудительная постановка на учёт и проведение медицинских осмотров.

Было предложено заключить девушек в рамки определённых увеселительных центров и предоставить привилегированным вьетнамским солдатам бесплатный допуск в эти бордели, а остальным вьетнамским солдатам — рыться в карманах в поисках 60 центов, чтобы заплатить за кусок родной манды.

Так текла жизнь в Городе Греха.

В конце 1966 года во Вьетнаме служило около 400 тысяч американских солдат. В тот год в боях погибло более 5 тысяч янки, — в 5 раз больше, чем в предыдущем.

Шла эскалация войны. Экономику разъедала инфляция. Но в Сайгоне, как всегда, это был бизнес, и мало было надежды вернуться к лучшим временам…

Рано утром солнышко всегда тёплое.

ГЛАВА 10.

«ПРОЩАЙ, АМЕРИКА. ЗДРАВСТВУЙ, ВЬЕТНАМ».

«Мужчина растёт с мыслью, что порядочные женщины не прыгают из постели в постель; мать всегда говорила, что «хорошие девушки» так не делают. Когда мужчина взрослеет, то, конечно, обнаруживает, что всё это может оказаться неправдой, но только в определённых кругах общества».
Барбара Картленд, английская писательница, «Откровенно говоря».

В то лето, когда я стал солдатом, прежний мир отдалился от меня. Когда я приехал домой и впереди замаячил Вьетнам, этот мир показался мне чужим ещё больше. В Баррингтоне было морозно и солнечно. Стояла прекрасная осень. Под тёмно-синим небом стебли кукурузы на окружающих полях порыжели, и её мёртвые листья сухо шуршали на ветру. Ярко-оранжевые тыквы были свалены у придорожных палаток — приближался Хеллоуин. Разноцветные листья тополей и вязов тлели в кучах вдоль обочин. В небе перекликались канадские гуси, летя правильными клиньями на юг. В кафе МакЛистера на Мейн-стрит продавали яблоки в сахаре, и в воздухе витал дух школьного футбольного чемпионата.

Мой родной город не изменился. Изменился я…

Я был в прекрасной физической форме. Мог, не вспотев, отжаться 100 раз и пробежать 5 миль, не задыхаясь. Я чувствовал себя таким неуязвимым и здоровым, как будто жить мне предстояло вечно.

Надев форму, я кривлялся у зеркала в ванной и, прильнув к стеклу, пробовал выглядеть агрессивно и убеждал самого себя, что готов воевать: корчил «военные» гримасы, пучил глаза и скалил зубы.

Представлял из себя абсолютную угрозу.

Да, я был готов убивать. Полоснуть штыком по горлу старому Чарли Конгу и смотреть, как его жизнь потечёт на землю пульсирующими красными струйками.

Я — винтовка, стреляющая серебряными пулями в душу коммунизма. Дамоклов меч, готовый отсечь голову Хо Ши Мину и выпустить потроха славным бойцам за свободу из Фронта национального освобождения.

Я был готов жрать их печень сырой, чтобы вены свисали с зубов, и просить добавки. Я был стальным кулаком, который ищет мудака со стеклянными челюстями, чтобы сразиться в рукопашной схватке. Я был поджарым и злым. Хитрым и чокнутым. Похитителем жизней и делателем вдов. Я был готов «оседлать войну», как было написано на чехле для каски. Я был ангелом смерти. Я хотел, чтобы кровавые скальпы колыхались на моём шесте. Я был всеамериканским солдатом, разбивателем сердец, наёмным звёздным штыком и безбородым революционером, готовым дать волю своему инстинкту убивать. Я желал убивать за деньги, из жажды крови, на веки вечные…

Но больше всего я был напуган. Мой маскарад безжалостного бойца из джунглей был неубедителен.

Обручённый с войной, я не находил себе покоя. Прощальная речь командира преследовала меня, сидела у меня в печёнках. Я уже видел себя убитым. Это видение накатывало на меня волнами, днём и ночью. Стало почти наваждением. Пули, мины-ловушки и…

Я решил, что на войне нет приличного способа умереть.

Я понимал, что многие из нас погибнут в ближайшие месяцы, но пытался не думать об этом и молил Бога, чтобы не оказаться в их числе.

Я твердил себе, что мы слишком молоды, чтобы погибать, слишком невинны и добры. Нам было на что надеяться и ради чего жить. Нам столько предстояло сделать и увидеть в жизни, столько событий, которые…

Однако, сознание того, что мы будем воевать, страшило и выворачивало меня наизнанку. Эта мысль меня не покидала.

Я не мог уразуметь, почему нас туда посылали. Это меня беспокоило, когда я позволял себе думать об этом. Это была политическая война, гражданская и партизанская война. Какое мне дело до неё? Или моей семье? Или моим друзьям? Моей стране?

Ответы армии были известны заранее. Напыщенные речи, которые я слышал, были не более чем чушь и надувательство, пропаганда Пентагона.

Офицеры советовали не доискиваться причин войны. Нам следовало лишь слепо довериться Линдону Джонсону. Очень всё просто. Хорошие солдаты не задают вопросов. Они выполняют приказы. И иногда умирают. Но говорят, что умирать за свою страну — это славная привилегия.

Я так не считал.

Я заставлял себя не думать о гибели в каком-нибудь вшивом окопе, в каком-нибудь чёртовом охранении на дальнем фланге в джунглях, вдали от знакомых вещей, вдали от семьи и любимых, за много световых лет от цивилизации, как в моральном плане, так и в географическом.

Зачем, задавал я себе вопрос, мы должны гибнуть за принципы, которые так мало понимаем?

У меня не было особых планов, как провести этот месяц дома. Проблема с 30-дневным отпуском заключается в том, что не знаешь, что с ним делать, а на жалованье рядового — около 78 долларов в месяц — мой выбор был ограничен.

В Форт-Полке на жалованье было не разгуляться, и его особенно не хватало за пределами объекта, когда один лишь вечер, проведённый в увольнении, мог вымести все зелёные из кошелька.

Хотя, конечно, армия предоставила нам кров и стол, гарантировала ежегодный доход и страхование жизни в 10 тысяч долларов, обеспечила бесплатным медицинским и стоматологическим обслуживанием, а также вещевым довольствием.

Дома я не нашёл утешения. Лишь свинину с бобами на тайную вечерю для обречённого человека.

Я вдруг понял, что эти дни могут стать последними в моей жизни. Поэтому я хотел насладиться ими сполна: поесть послаще, выпить и наговориться со старыми друзьями, посмотреть новые фильмы и, быть может, переспать с кем-нибудь.

Но была ещё одна вещь, которую мне очень хотелось сделать, — встретиться с Шарлоттой, попрощаться с ней.

Мне казалось, что я люблю её как прежде, и до отъезда я хотел проверить её чувства. У меня было ужасное ощущение, что я не вернусь, что она останется единственной девушкой в моей жизни.

Я не виделся с Шарлоттой с января. Казалось так давно. Будто прошла вечность из череды «вчера». Но время имеет обыкновение искажаться, когда ты молод и находишься вдали от дома и любимой девушки: жизнь летит быстрее, чем бы этого хотелось.

Первую неделю я лежал и размышлял, как меня угораздило попасть в такой «маринад». Ходить было некуда. Друзья, которые ещё не покинули Баррингтон, были на работе, и с ними не случилось того, что произошло со мной. Поэтому днём, когда весь остальной мир занимался своими обычными делами, я пил пиво в местных забегаловках и жалел себя.

Ещё я слонялся по дому, и через неделю матушка спросила, не хотел бы я получить билет до Бостона, чтобы поискать там Шарлотту.

— О, Боже! Не хотел бы я…

— Это будет наш подарок тебе к отъезду, Брэд.

Хотя я не знал, где Шарлотта, я не стал сообщать её семье о своём приезде. Хотел сделать сюрприз.

Вот что это было. Наш последний шанс. В движении я пытался найти то, что было потеряно в пространстве, ибо время — самое большое расстояние между двумя людьми.

Я никогда не заикался на этот счёт. Наверное, сработала материнская интуиция. Мать читала в моей душе, как моряк читает звёздное небо.

Я поехал в форме, в полной боеготовности. Перелёт из Чикаго в Бостон занял всего 2 часа, однако прошло ещё 8, прежде чем я смог сесть в автобус на Бангор.

Сдав на автовокзале вещмешок в камеру хранения, я отправился в ближайший бар.

Была холодная, одинокая ночь. Не с кем было перемолвиться — ничего, кроме страхов, грызущих изнутри. Страх снова увидеться с Шарлоттой после долгого перерыва. Страх за будущее. Я бросил 25 центов в музыкальный автомат и стал заливать эти страхи …

Я солдат, одинокий воин, вдали от дома не по своей воле, не по своей вине…

Музыка навеяла жалость к себе самому. Заказав ещё пива, я наслаждался горько-сладкой печалью.

Автобус отправился в штат Мэн в 3 часа утра, я забрался в него наполовину пьяный и проспал большую часть пути.

Приехав в Бангор, я позвонил Шарлотте домой с автовокзала «Грейхаунд». Трубку взяла её мать.

— Шарлотта дома?

— Нет. Кто звонит?

— Это Брэд…

На другом конце повисла тишина.

— Я сказал, что это Брэд; я сейчас в Бангоре. Я бы хотел встретиться с Шарлоттой, миссис Пакетт.

— Брэд, не думаю, что это хорошая мысль.

— Вы можете сказать, где её найти?

— Нет. Полагаю, это будет несправедливо по отношению к ней, Брэд.

— Почему?

— Всё кончено, Брэд, и…

— Ничего не кончено. Я всё ещё схожу по ней с ума. Послушайте, миссис Пакетт, я не мальчишка-подмастерье из мастерской «Мэйтэг». Это я, Брэд. Сейчас я в армии. В отпуске. Прилетел из Чикаго. Через несколько недель отправляюсь в пехотную роту, во Вьетнам. И мне надо повидаться с Шарлоттой до отъезда. Я хочу попрощаться. Она многое для меня значит, и я думаю, вы несправедливы к нам обоим. Не вам решать. Это наше дело…

— Брэд, всё кончено.

— А ТЕПЕРЬ ПОСЛУШАЙТЕ МЕНЯ! ПЕРЕСТАНЬТЕ ВМЕШИВАТЬСЯ В НАШУ ЖИЗНЬ, ЧЁРТ ВОЗЬМИ! ВЫ ТОЛЬКО ЭТИМ И ЗНИМАЛИСЬ С ТЕХ ПОР, КАК Я ПОЗНАКОМИЛСЯ С ШАРЛОТТОЙ. МЫ САМИ РЕШИМ, ВСЁ ЛИ КОНЧЕНО. ЭТО НЕ ВАШЕ ДЕЛО. МЫ САМИ РЕШИМ…

Я три раза врезал по телефону. «ВЫ МЕНЯ СЛЫШИТЕ, МИССИС ПАКЕТТ?» — крикнул я в трубку и швырнул её на аппарат.

Она хотела, чтобы я держался подальше от Шарлотты, потому что я протестант, а не католик. В этом всё было дело, и всегда всё сводилось к этому. Миссис Пакетт была религиозной фанатичкой, это отразилось на моей любимой девушке, и я ничего не мог поделать с этой тупой затеей.

Я знал, что Шарлотта должна была закончить педагогический колледж в июне и преподавать где-то в штате Мэн. Поэтому я сунул руку в карман, достал ещё мелочи и позвонил в колледж узнать, где именно. Я представился секретарше двоюродным братом Шарлотты, сказал, что не смог никого застать дома, что я в Мэне всего на несколько дней и поэтому мне нужно знать, где она работает.

Секретарша заглянула в свои записи и сказала, что Шарлотта работает в маленькой школе в Гардинере.

Я прикинул маршрут. Школа находилась в 75 милях к югу от Бангора, в стороне от шоссе Ай-95. Нужно было скоротать час, поэтому я пошёл в бар, опрокинул на обед несколько бутылок пива, заказал маринованные яйца и острые сосиски с перцем, а потом сел на автобус, отправляющийся на юг.

Когда я добрался до Гардинера, уже стемнело и было слишком поздно искать Шарлотту. Школа была закрыта. Поужинав в ресторане, я купил бутылку скотча, снял номер в гостинице, напился и уснул.

На следующее утро к этой маленькой школе я подъехал на такси. В вестибюле я спросил какую-то учительницу, здесь ли работает Шарлотта Пакетт.

— Да, — ответила она.

— Мне нужно повидать её…это срочно.

— Одну минуту…

Учительница вошла в класс, и я услышал, как она сказала: «Шарлотта, там какой-то солдат хочет тебя видеть».

Через мгновение появилась хмурая Шарлотта.

— Что ТЫ здесь делаешь?

— Хотел встретиться с тобой, чтобы попрощаться.

— Мама звонила вчера вечером и сказала, что ты меня искал. Я тебя знаю, я ответила, что ты…ты найдёшь меня.

— Шарлотта, я скоро уезжаю во Вьетнам. Сейчас я в отпуске. Когда я смогу встретиться с тобой? Нам нужно поговорить…

Мы условились встретиться в тот же день после уроков у библиотеки.

Боже, она выглядела прекрасно. Повзрослевшая. Уверенная в себе. Наверное, стала такой, потому что меня рядом не было.

Я пришёл в библиотеку, но слишком нервничал и не мог усидеть на месте. Поэтому я бродил поблизости и без перерыва курил сигареты. Я заскочил в кафе выпить кофе, потом походил ещё и снова вернулся, чтобы заказать пару чашек.

Шарлотта появилась в 4 часа пополудни и была за рулём. Я не мог в это поверить. Когда я видел её в последний раз, у неё не было водительских прав даже на мотоцикл…

— Привет… Когда ты купила машину и научилась водить?

— Этим летом. Подарок родителей на окончание колледжа. Это «Чиви компакт». Нравится?

— Да, — сказал я, открыл дверцу и скользнул на пассажирское сиденье.

— Должно быть, здорово иметь новую машину. Итак, куда едем? Ты знаешь этот город лучше меня. Может, где-нибудь пообедаем? — предложил я.

— Как насчёт «У Говарда Джонсона»?

— Прекрасно, люблю их мороженое. У них замечательное фруктовое мороженое.

Я заказал два ростбифа, но попросил официантку подавать через 15 минут. Сначала я хотел обсудить кое-что с Шарлоттой.

Я сказал, что люблю её, скучаю по ней и что мне нужно знать её чувства. Спросил, будет ли она мне писать. Естественно, мои родители будут писать, но мне хотелось получать весточки и от девушки. Мне нужна была связь с миром, который я покидал.

— Это многое значит для меня, Шарлотта, у меня жуткое предчувствие, что со мной там что-то случится.

Она посмотрела на меня и ничего не ответила.

— Ну, как тебе в армии? Расскажешь?

Чёрт подери, Шарлотта Пакетт! Послушай! Я здесь не для того, чтобы болтать об армии. Я отмахал полстраны не для того, чтобы рассказывать тебе, как я управляюсь со штыком.

Я здесь, чтобы поговорить о нас с тобой. О тебе и обо мне, понимаешь? А ты пытаешься уйти от разговора, ходишь вокруг да около, как собака, собравшаяся обгадить малину.

Губы мои задрожали. В горле пересохло. Голова закружилась, меня била нервная дрожь и подташнивало. Я поднёс стакан воды ко рту и облил рубашку.

— Брэд, с тобой всё в порядке?

— Нет, мне надо…ничего страшного, ты всё равно не поймёшь.

Слёзы побежали по щекам. Я чувствовал себя так, словно снял штаны в витрине магазина «Мейси» на Рождество, а все вокруг глазеют.

— Шарлотта, я так много хотел тебе сказать, но ты всё всегда чертовски усложняешь! Прости… Господи Иисусе… Я не хотел кричать. Прости.

— Ты уже хочешь стать католиком, Брэд?

— Нет! И это окончательно!

Я бухнул кулаком по столу. Посетители обернулись. Я снял очки и утёрся рукавом. Я знал, что этот вопрос всплывёт.

— И я не собираюсь это обсуждать. Мы сотни раз говорили об этом, Шарлотта…

Она лишь смотрела на меня детскими голубыми глазами.

Подали обед. Мы говорили, но это был поверхностный, ни к чему не обязывающий разговор.

В ссорах Шарлотта словно коченела, как будто пыталась удержать что-то внутри себя и не смела выплеснуть наружу. Любовь, страх и гнев клокотали в ней одновременно. Наверное, мы плохо знали друг друга…

Она держала свои чувства в узде, пока не приходила домой, а там она орала, визжала и плакала, и пинала стены, словно стены были мной.

— Есть ли у нас какой-нибудь шанс, Шарлотта? Я хочу знать.

Я смотрел ей в глаза. Влажные глаза. Я знал, о чём она думает. Да, Брэд, да…если б ты пообещал бросить пить и стать католиком…то вот тебе крест до самой могилы…да, тогда шанс может быть. Но ты так не поступишь, знаю, что нет. Я знаю таких, как ты. И я не могу любить тебя, пока ты не изменишься. Это так больно. Вот такая я…

Помолчав, она ответила.

— Не думаю, Брэд.

Я скривил губы, закрыл глаза и кивнул.

— Ладно…спасибо…Мне нужно было знать, так или иначе.

Обед кончился; я положил чаевые под тарелку, взял сумку, оплатил счёт, и мы вышли на улицу.

Шарлотта не проронила ни слова, пока мы шли к машине. Ей было неуютно и хотелось поскорей уехать.

— Тебя подбросить до гостиницы, Брэд?

— Пройдусь пешком.

В этот момент, момент боли и пустоты я понял, что больше между нами ничего не будет, ни сегодня, ни завтра — никогда.

Всё кончено.

Прежде чем сесть в машину, она обернулась и в последний раз посмотрела в мои глаза и, кажется, поняла моё сердце. Она поцеловала меня в щёку и обняла.

— За всё хорошее, что было между нами, Брэд.

Я кивнул.

— Да, за всё хорошее…

Потом она надавила на газ и скрылась за углом. Исчезла. Вот и всё.

Я закинул мешок на плечо и пошёл в гостиницу.

Ладно, по крайней мере, она повзрослела. Стала женщиной. Шарлотта Пакетт, рост пять футов три дюйма, вес 120 фунтов, блондинка с голубыми глазами, гладкая, кровь с молоком, с зубами цвета слоновой кости. Она была тепла и привлекательна, как плюшевый медвежонок, и с её лица не сходила загадочная улыбка соседской девчонки, как у Дорис Дэй.

Унесённая ветром…

— Чёрт возьми, — сказал я себе, — чёрт побери, мать-перемать! Весь этот путь впустую.

За весь день ради неё я ничего не выпил. И что из этого получилось? Только проветрился. Мне нужно было выпить, и я собрался пропустить стаканчик. Потом другой. И ещё…

Я чувствовал себя муторно, подавленно, одиноко. Я зашёл в винный магазин за скотчем. В гостинице оплатил ещё одну ночь и поднялся в номер раздавить бутылку и познакомиться с белой горячкой.

Всякий раз, делая глоток, я думал о Шарлотте и ненавидел себя за это. Я пытался освободиться от воспоминаний о ней, но она упорно вставала перед моим взором. Торчал ли я в каком-нибудь баре в незнакомом городе, запах духов «Табу» или известная песня из музыкального автомата вдруг напоминали о ней. Напивался ли я и уходил в ночь, мне всё равно не удавалось уйти от неё, потому что я был гораздо более предан ей, чем хотелось мне самому, как в той проклятой пьесе Теннесси Уильямса.

Теперь я приветствовал войну. Без Шарлотты возвращаться домой не имело смысла. Будущего не существовало. Ну так что ж! Я буду продолжать жить и напиваться без неё, и если что-то со мной там случится…

Кому, блин, какое дело?

О Боже, жалость к себе — такая острая боль. Лучше страдать от сердечного приступа, чем от тупого геморроя. Мне не нужна такая боль. Я ей покажу. Я покажу этой закоренелой девственной сучке! Я погибну, вот тогда она пожалеет. Я ей устрою. Наемся червяков и умру. Забрызгаю кровью всю драпировку в её новенькой машине. Вернусь домой в гробу, буду являться привидением и испорчу ей остаток дней. И она сойдёт в могилу старухой, у которой не нарушена девственность.

В любом случае, мне больше нравятся шлюхи, чем порядочные девушки. А выпивка — лучшая потаскуха из всех, ибо никогда не разочаровывает…

Стены гостиницы стали съезжаться. Надо выбираться отсюда. Пойти куда-нибудь. Куда угодно.

Я решил, что бар гостиницы может быть хорошим убежищем. Там не будет так одиноко, беззащитно и пусто.

О, Шарлотта, зачем ты отвернулась от меня? Зачем? Я по-прежнему тебя люблю. Я схожу по тебе с ума…

Ну ладно, у меня есть ещё друзья. Ты мне не нужна…

Всё-таки нужна.

Не отворачивайся от меня. Я не хочу оставаться один. Я люблю тебя…

Иногда мне кажется, что я знаю, что такое любовь. И я смотрю в твои глаза и знаю, что со мной всё будет в порядке. А, может быть, и не знаю, а, может быть, и не будет, никогда не будет…

Я заказал большую кружку пива и сел за столик в дальнем углу. Посетителей было немного. Налил себе стакан. Снял очки, чтобы ничего не видеть. Я никого не вижу — и меня никто не видит. Я устрица в зелёном. Невидимка. Сам себя не узнаю. Когда вижу своё отражение в стакане, не узнаю своего собственного лица. Оно меняет цвет, искажается, исчезает…

Алкоголь облегчает боль. Я пробую забыться. Не получается. С каждым глотком Шарлотта возвращается ко мне. Мне не нравится это кино. Это проклятый старый фильм из прошлых лет. Но выхода нет. Некуда бежать…

Я напиваюсь, и это притупляет боль. Алкоголь — хорошее лекарство. Я пью, следовательно, существую. Какой философ это сказал? А, неважно. Я с ним согласен.

Чёрт бы побрал этих католиков! В университете, твою мать, я гонялся за ними с палкой по барам, как оставшиеся в живых жертвы Холокоста охотились за нацистами в лагерях смерти. Мне нравилось спорить с ними о догматах, о непорочности Девы Марии и о других вопросах веры, например, сколько ангелов могут уместиться на острие иглы. Когда мы росли, мы жили в разных районах, ходили в разные школы и разные церкви, и, чёрт возьми, были разные…

Они всегда ели рыбу по пятницам, носили медали Святого Кристофера, на панели своих автомобилей помещали пластмассового Иисуса и должны были ходить в церковь, ибо в противном случае наверняка угодили бы в ад. По четвергам, вечером, у них бывал катехизис и всё такое правильное дерьмо. И я чуть было не женился на одной из них. А эти священники-извращенцы и злобные монашки, которые получают удовольствие, лупцуя линейками провинившихся?

Я налил себе ещё пива.

Я же, помимо всего прочего, верю в контроль над рождаемостью. Мне нравится секс, но я не хочу десяток детей. Не хочу ходить на мессу каждое воскресенье. Не верю, что Непорочная Дева была непорочна. Шесть месяцев они инструктировали меня насчёт Шарлотты — этой ерундой они хотели заткнуть мне глотку. Мне понравился ритуал, но не нравилась догма. Тогда я сказал «к чертям собачьим!». Если я не могу быть хорошим парнем, то вообще не буду никаким.

Я спросил священника о таинстве причастия. Вино символизирует кровь Иисуса, правильно?

Нет, сказал он, церковь подаёт настоящую кровь. Таким образом, у них должна быть кровь двухтысячелетней давности, а прихожане должны быть скопищем алчущих крови вампиров и дракул.

Я спросил его о гостии в службе евхаристии. Ведь это не Его тело. Это символ Его тела, не так ли?

Нет, опять не то. Это настоящее тело. Посему у них, вероятно, есть в погребе-холодильнике мумифицированное тело Господне, как раз возле ризницы, и каждое воскресенье они вырезают из него кусок, чтобы накормить тявкающих плотоядных гиен христианства.

Однако я давным-давно перестал верить в волшебные действа. Почему бы мне не верить в то, во что я верю? Почему бы Шарлотте не оставить мне хотя бы это? У неё не было уважения к моей вере. Так почему я должен был уважать её веру?

Я опять накатил пива и пошёл отлить. Бармен мыл стаканы. Пьяный у стойки помешивал палочкой коктейль, заблудившись в своих мыслях.

Мы с Шарлоттой много целовались-миловались. Правда-правда. Я возбуждался и на кушетке её мамаши под одеялом снимал с неё одежду, ласкал её груди, а она стонала от удовольствия. Но потом она говорила «хватит», вставала, пила воду, чтобы остыть, и корила меня.

Я всегда был во всём виноват. Святая и грешник. Она говорила, что я заставлял её грешить против «Го-о-оспода». Я — чёрт, брат Люцифера. Всё худшее в ней — от меня.

— О, — говорила она, — я тоже этого хочу, Брэд, но нам нужно подождать: оставим эту дребедень до свадьбы.

— Что? Дребедень? Ты называешь это дребеденью? Дребедень — это моя задница, Шарлотта Пакетт. А это — любовь. И секс необходим двоим, если они любят друг друга. Вот если бы мы были лесными оленями, тогда другое дело…

Мы никогда не проводили субботние вечера как нормальная пара. А это были мои единственные свободные вечера за неделю. Так нет же, в субботу вечером я стирал одежду в прачечной, а она шла на исповедь. После стирки я таскался по городку, курил у почты, считал машины, пил кофе и заигрывал с некрасивой официанткой в «Солёном Псе», толстой дурочкой.

Это не моя была идея развлекаться по субботам.

Мы никогда не ходили в кино. Вместо этого она выстаивала длинную очередь на исповедь, чтобы рассказать пастору, что она человек, что она снова совершила тот же грех с тем же парнем в том же месте и в то же время… и что же ей, чёрт побери, со всем этим делать?

Её журили и заставляли прочесть 10 раз «Богородице, дево, радуйся», ибо прикосновение к кому-либо, проявление физической привязанности к любимому человеку превращает нас в мерзких грешников.

Поаплодируем грешникам! Да здравствуют грешники всей земли!

Иногда, ожидая её на стоянке у церкви, я медленно распалялся, и когда она выходила от исповеди, треща чётками, и садилась в машину, я оборачивался и со смехом мял её грудь.

— Не слишком ли много для исповеди, моя прелесть. Сегодня суббота, я получил деньги, и пришла пора гикнуть и повеселиться!

Тогда Шарлотту начинала бить истерика, потому что, как она думала, из-за этого она не сможет пойти к причастию в воскресенье утром. Я объяснял ей, что это грех мой, не её, что я страстно желаю гореть в аду ради хорошенькой сиськи. Но она не могла оценить мои остроты и только злилась.

Всякий раз, когда я был рядом с ней, что-то тёмное поднималось со дна моей души.

Если б у неё были яйца и они болели как не знаю что, быть может, тогда она поняла бы немножко больше. Если бы ей нужно было решать проблему мозолистой рукой, спускать в сопливую тряпочку, чтобы уменьшить напряжение и давление в тазу и не корчиться, вот тогда бы она, наверное, нашла немного сострадания.

Но сомневаюсь.

Если существует Бог любви и милосердия, почему же тогда я отправляюсь на войну? Почему мы с Шарлоттой не можем быть вместе? Зачем жизнь должна стать такой чистой и стерильной?

— Ты любишь Господа, Брэд? — спрашивала она.

— О, Шарлотта, — отвечал я, — не начинай. Да, я верю в Бога. Но не в церковную догму.

Никакая церковь не укажет мне, что делать, как жить, во что верить, как молиться, как управляться со своей жизнью, как чувствовать себя грязной виноватой свиньёй по поводу естественного положения вещей.

Думаю, ты — испытанный воин Христа, что получает приказы от четырёхзвёздного генерала из Ватикана, что ты далеко не новичок. Бьюсь об заклад, что Папа уже подошёл к тому, чтобы заняться любовью, и сейчас балуется с носиком чайника «Электролюкс». И этот человек, такой же порочный, как все мы, распоряжается НАШИМИ жизнями.

Мне нравятся ритуалы, они касаются каких-то романтических струн во мне, но догму нужно убрать. Вы даёте приходскому священнику власти над собой больше, чем Богу! Здорово! А он пользуется ею, чтобы бичом загонять вас в строй?…

— Ты хочешь гореть в аду, Брэд?

— Если католики уже на небесах, то да, я хочу отправиться в ад плохим, я жду не дождусь, как бы попасть в эти озёра из огня!

— Не думаю, что хочу быть с тобой дальше…

— О, прыгни в это озеро!

Обычно на этом всё и кончалось. Я говорил Шарлотте, что ухожу. Хватал свой чемодан, целовал её в лоб и выходил, предлагая встретиться в следующие выходные. Но она, как щенок, шла за мной до машины и повторяла всё тот же вопрос.

— Ну же, скажи, хочешь ли ты гореть в аду на веки вечные или нет?

— Послушай, моя сладкая, ничего против тебя не имею, но моя религия — журналистика. В моих жилах поёт типографская краска, а моё представление о святом причастии — это открыть бутылку «Джека Дэниелса» и поговорить по душам со старыми приятелями. Я не верю в твои представления о сере и адском огне. Твои слова похожи на старьё из Ветхого Завета.

Она хватала меня за руки и со слезами на глазах умоляла спасти свою душу, пока не поздно.

— Боже, Боже, Боже, — орал я по-ослиному, закатив глаза горе и воздев руки, — спаси мою душу ради присутствующей здесь Шарлотты, которая боится, что я буду гореть в аду и ныне и присно и во веки веков!

Я смотрел в мокрые глаза Шарлотты и весь обратный путь в Мачайас разговаривал сам с собой, изливая душу и отдавая дороге злость и досаду на наши отношения, а потом горланил…

А начихать, дождит или морозит, Ибо пластмассовый Иисус давно Уже на панели моего автомобиля…

И ещё…

Иисус вкладывает деньги В Первый Национальный банк, Иисус вкладывает деньги В Первый Национальный банк. Господь делает сбережения, Иисус делает сбережения…

Кончается последняя катушка с кинолентой. Я только что прокрутил в голове последний год, когда мы с Шарлоттой были вместе. Последний сеанс старого фильма. Что за грёбаное вшивое кино!

Вот мне уже лучше. Я мурлычу под нос марш и выхожу из кинозала.

Если суждено мне будет помереть в бою, Вы, друзья, домой отправьте душеньку мою. А подохнуть в русском поле суждено судьбой — Хороните тут же в поле с русскою пиздой…

Я не бог и не дьявол, я всего лишь человек из плоти и крови, с грязными ногами, солдат, у которого больше пороков, чем добродетелей, протестант, который отправляется в Юго-Восточную Азию спасать косоглазых буддистов и католиков. Это вроде бы неправильно, но ведь это и не священная война, а?

Шарлотта, Шарлотта, ты опять лезешь в мою голову. Я пробовал забыть тебя, но…

В твоём доме я помню только две фотографии, обе в столовой: Джона Ф. Кеннеди и папы Иоанна. Этим всё сказано, парень. Почему я всё время путаюсь с католичками? Должно быть, меня привлекает их целомудрие. Это мечта — ломать молодые католические целки. Но католические девственницы несговорчивы. Они не раздвигают ноги. Шарлотта всё ещё оберегает свою девственность, как монашка. Она всегда была девчонкой, которую я не мог поиметь…

И кроме всего прочего она хотела, чтобы я бросил пить. Вот так. Какого чёрта я должен бросать то, что мне нравится, только потому, что это не нравится ей? Блин, я не доверяю человеку, который не пьёт. Кто это сказал?

Клянусь, это был Юджин ОʼНил. Старый пьянчуга.

Рядом с Шарлоттой я никогда не пил. Но, ради всего святого, если я брошу выпивку и превращусь в католика, то стану дыркой от бублика. И единственной влагой мне будет вино святого причастия. Простите, кровь святого причастия. Ах, да, ещё эти славные краеугольные камни спасения: достоинство, вера, покаяние, исповедь и каннибализм. Сколько субботних вечеров испохабила мне служба евхаристии? Зря я не считал…

Когда я пью, я становлюсь болтлив. Как если бы я расстёгивал «молнию» на коже и выпускал свои кишки. Почему мы всегда извиняемся за то, кто мы есть, и хвастаем теми качествами, которых у нас нет?

Были ли у меня в жизни связи и жертвы? И если были жертвы, разве сам я не жертва самого себя? Почему в моей жизни так трудно найти порядок? А если нахожу, почему так трудно его сохранить? И разве то, что я называю порядком, не является хаосом однообразия и повторения? Зачем я задаю себе эти дурацкие вопросы?

Пьяный, сидевший у стойки, ушёл. Бармен говорит, что пора закрываться. Я уже порядочно нагрузился. Поднимаюсь в свой номер и приканчиваю скотч. Напиваюсь в зюзю, так, что готов свалиться и обоссаться.

Сижу на кровати и смотрю в окно. Темно. Один уличный фонарь горит вдалеке…

Пытаюсь представить, что будет после Вьетнама, и не могу. Будущее туманно и неопределённо. Грядут смутные времена. Почему так получается, что любовь кончается, словно мелеет река, и я остаюсь грустен и одинок? Когда я думаю о завтрашнем дне, я вижу только себя одного. Шарлотта навсегда останется песней, которую я не смог допеть, историей без конца.

Да пошло оно всё, пора заводиться: жжжжжж…

Остаток отпуска был так себе. Я ходил к старым друзьям. Толкался в барах и однажды сговорился с одной толстушкой. Три раза посмотрел фильм Дейвида Лина «Доктор Живаго» и безнадёжно влюбился в Лару, хотя прочёл роман Пастернака, получивший Нобелевскую премию в 1958 году, ещё летом 61-го, когда он впервые вышел в печати, — ещё тогда я впервые потерял от неё голову. Самое смешное, что и сейчас, по прошествии свыше 30 лет, я всё ещё люблю Лару, которой и нет на самом-то деле. Но мне нравится думать, что она есть. И когда я закрываю глаза и мечтаю о ней… ах, эти русские женщины…

Радовало, что отпуск быстро истекает. Слишком много времени прошло без ежедневных занятий. Я потерялся. Заскучал по армейским товарищам и устал торчать в родительском доме.

Последнюю неделю я просто слонялся из угла в угол. Отец наснимал с меня, одетого в форму, несколько цветных фотоплёнок: думал, наверное, что эти фотографии могут стать последними. Но ему удавалось скрывать свои страхи, он оптимистично заявлял, что через год я вернусь и Вьетнам кончится для меня навсегда.

В последний день я созвонился с Сейлором, Саттлером и Сиверсом, чтобы договориться о встрече с ними в аэропорту ОʼХейр.

Я с нетерпением ждал этой встречи. Мы запланировали отправиться в Сан-Франциско на несколько дней, чтобы чудесно провести время: пить, таскаться по девочкам и осматривать местные достопримечательности — Чайнатаун, Рыбачью верфь, Алькатрас и бары.

Так сказать, пройти последним походом по американской земле; и прежде чем заявиться на другую сторону залива — на армейский терминал в Окленде — для отправки за океан, мы хотели по-своему сказать «До свидания, Америка!».

ГЛАВА 11.

«ПЕРЕПИХНЁМСЯ, ДЕТКА?»

«Секс — как деньги: когда его много, тогда и достаточно».
Джон Апдайк, американский писатель, «Супружеские пары».

Какое-то время спустя Саттлер, я и ещё один парень из нашей учебной роты — Билл Циммер — отправились в субботнее увольнение попить пивка «У Лайна». Вьетнамское пиво «33» солдаты называли «тигриной мочой». По сравнению с американским пивом вкус у него отвратительный из-за формальдегидной основы. Но в барах другого не продавали.

Бар «У Лайна» был излюбленной пивнушкой американских и южно-вьетнамских солдат со всего Сайгона. В отличие от ауры ночных клубов и баров на Тю До в нём царила дружеская атмосфера.

Я сидел на табуретке и потягивал первую порцию алкоголя, как вдруг подошла девушка, нежно обняла и опустилась ко мне на колени. Сказала, что её зовут Нгуен.

— Ты недавно Ви-нам, солдат?

— Да…

— Ты иметь подружка?

— Нет…

— Как ты звать?

— Брэд.

— Доб-рё пожаловать Ви-нам, Брэд. Ты купить мне Сай-гон чай?

— Ну, не знаю…

— О, пожалуйста, Брэд, только так могу говорить с тобой, знаешь.

— Ну, я…

— О, Брэд, не делать мне грустно: нет деньги — нет мёд, такой правило.

Я сдался. Всё равно пиастры в моём кармане не были похожи на деньги.

К 10 часам Саттлер и Циммер тоже обзавелись парами. Все вместе мы сидели в кабинке, целовали и лапали девчонок, а те хихикали и без остановки заказывали сайгонский чай. Нгуен сидела у меня на коленях.

— Ты хороший, Брэд. Ты мне нравиться. Ты быть со мной вся ночь. Я делать тебя счастливый, любить тебя сильно.

Мы договорились пойти к девушкам, чтобы не болтаться по улицам в комендантский час.

Выйдя из бара, мы отправились в бедный район у реки по тёмной и грязной дороге и свернули в какой-то переулок. Обходя лужи и кучи разбитых досок с торчащими ржавыми гвоздями, мы шли по битому стеклу и собачьим какашкам да морщились от вони человеческих фекалий и мочи.

Наконец, подошли к маленькой лачуге с утоптанным земляным полом. Здесь жили девушки Саттлера и Циммера — Туэт и Хюэ. Сёстрички.

Вместо двери висела какая-то пластиковая занавеска. Внутри помещения вонь камфары и ныок-мама, вьетнамского рыбного соуса, разила наповал. Горела единственная лампочка. Занавески на проволоке отделяли одну «комнату» от другой. Задняя стена жилища была сбита из разномастных досок. У стены стоял стол, приспособленный под алтарь, и на нём горели палочки ладана. Над столом висела фотография Будды в позе лотоса — толстого лысого парня со всезнающей улыбкой на лице.

Носились дети, словно по площадке для игр, а в углу на стуле сидела старуха и качала ребёнка. Летали мухи, валялись арбузные корки. Старуха, седая как лунь и морщинистая как печёное яблоко, курила трубку, как мне показалось, с опиумом. Она пьяно улыбнулась, обнажив чёрные, словно начищенные сапожным кремом зубы.

Я отвернулся…

У вьетнамцев вечные проблемы с зубами, потому что в их еде сплошной крахмал. Дёсны воспаляются, зубы выпадают рано. Женщины в особенности предпочитают жевать бетель, чтобы облегчить боль. От этой отвратительной привычки зубы становятся угольно-чёрными.

А что ещё им остаётся?

Девушки повели Саттлера и Циммера в свои «спальни». Я тоже пошёл взглянуть. Тёмные комнатушки, в них едва хватало места, чтобы раздеться. Общая задняя стена была из гофрированной жести, между собой спаленки отделялись занавеской, и входы в них тоже закрывались шторками.

Постели состояли из военных коек, на которых лежало по тонкому грязному матрасу. Никаких простыней. Повсюду пятна спермы. Насекомые и грязь.

— Уж вы повеселитесь, ребята, — похлопал я дружков, — похоже, здесь полно паразитов.

— Начхать, — сказал Саттлер и обнял Туэт за талию.

Если бы мы не были пьяны, то чувствовали бы себя не в своей тарелке. Вся семья девушек была в сборе, всего в нескольких шагах от комнатушек. Дом Нгуен был немного дальше по улице.

— Я вернусь за вами утром, — помахал я рукой.

— Смотри, не попадись Вьет Конгу, — зевнул Саттлер.

Мы пришли к Нгуен домой и заперли за собой дверь. Здесь было чище: пол — из кафеля, стены — настоящие. Она отвела меня в ванную и выскользнула из платья.

— Эй, Брэд, нравиться? Ты хотеть трахнуться? Ты уже твёрдый?

Она вертелась так и сяк.

— Да, нравится…очень.

Я потянулся к ней, но она отвела мои руки и, без всякого стеснения расстегнув лифчик, скинула его на пол. У неё была маленькая грудь. Потом она сняла чёрные трусики и бросила рядом с лифчиком.

Я стоял и смотрел на неё.

— Эй, ты не хотеть трахаться?

— Да, да…

Я торопливо расстёгивал пуговицы на рубашке. Нгуен толкнула меня на кровать, сняла мои ботинки, расстегнула ремень и мягко стянула брюки.

Мы легли на белые прохладные простыни. Я закинул на неё ногу и почувствовал тёплое, гладкое, мягкое тело. Я сразу забыл жару и грязь за порогом. Прохладное постельное бельё приятно холодило кожу.

Я приник губами к её груди, начал ласкать большие соски, а правой рукой двигался от коленок вверх, к чёрному хохолку.

Пока я елозил ногами по её бёдрам, она схватила меня за член. Я попробовал было проникнуть в неё, но она была туга и суха, как пробка, и сморщилась от боли.

— Эй, чёртов джи-ай! Полегче…

Резкое движение и речь смутили меня.

Я взгромоздился на неё, она широко раскинула ноги, как ворота снарядного склада. Несколько минут игры — и она увлажнилась. Она больше не казалась мне шлюхой. Она была девушкой, которая была мне не безразлична, а я был великий притворщик. Я закрыл глаза и глубоко проник в неё.

Она превратилась в Шарлотту. Мы были где-то на побережье Мэна. Я слышал шум прибоя. Мы лежали на берегу, завернувшись в одеяло, и…

— ООООО!

Вдруг всё кончилось…

Я вышел из транса, дрожа и стеная. Лёг рядом, облегчённый, но не удовлетворённый, и попробовал успокоить дыхание.

Если бы то была Шарлотта, мне бы надо было оставаться на ней и делать вид, что мне нравится крепко-крепко прижиматься к ней. Надо было бы привстать на локтях и целовать её, пока бы дружок не выскользнул.

Но мне больше нравится по-другому. Люблю отвалиться, лежать, остывать и балдеть от Полового Акта.

Я опустил ноги на пол, тело покрылось испариной и зудело. Я повернул голову — Нгуен держала таз с водой.

— Мыться, — сказала она.

Я опустился в таз. Вода была горячей.

Нгуен отошла в угол и присела на корточки, подставив под себя таз с водой. Спокойно и тщательно стала подмываться.

Это выглядело нелепо. Я не мог себе представить, чтобы так поступила Шарлотта, даже если бы присела над Святым Источником.

Я сказал, что хочу отлить. Нгуен взяла меня за руку отвела к дыре в полу. Сквозной дыре — сразу в канализационную трубу.

Нгуен сказала, что не спит с мужчинами из бара, что она там только работает, раскручивая клиентов на сайгонский чай. Я не поверил ей: почему же она легла в постель со мной?

Она ответила, что я её друг и могу с ней спать в любое время и при том бесплатно. Во время увольнений, продолжала она, мы могли бы ходить в зоопарк, обедать где-нибудь и развлекаться.

— Я не бабочка на тебе, — пообещала она. Потом, хихикая, достала из ящика туалетного столика свою фотографию и подарила мне на память.

Девушки в барах — мастерицы обмана, но не все из них проститутки. Многим, как Нгуен, нужны романтика и страсть. Однажды покорённые, они хотят, чтобы их признавали; часто всё так и происходит, потому что они милы, женственны и как нельзя кстати.

В нашем же случае, я чувствовал, признавала меня она.

Если солдат начинает встречаться с девушкой, то она может быть удивительно верна ему, хоть и не бросит работу в баре, потому что это приносит хорошие деньги, и она будет обращаться с посетителями по-прежнему.

Девушки понимают, что длительные отношения с солдатами невозможны, но они жаждут романтической интермедии и предпочитают оставаться рядом с мужчиной, пока его не убьют или пока не кончится его служба.

Нгуен задремала, а я смотрел в потолок, прислушивался к возне крыс под кроватью да смотрел, как они серыми тенями с писком гоняли по комнате.

Вдруг я спохватился: а что если где-нибудь поблизости террористы-вьетконговцы? Я разбудил Нгуен.

— Нет Вьет Конг, нет Вьет Конг! Теперь мы спать…

Утром я пошёл к Циммеру с Саттлером. Они уже поднялись и сидели, довольные, с масляными глазками, возле своих девчонок и пили пиво на завтрак. Через час мы распрощались и пошли в центр. Было около восьми утра — комендантский час кончился.

Прогулявшись, мы позавтракали на террасе отеля «Континенталь Палас» и в полдень добрались до забегаловки с названием «Сумасшедший Клуб» на улице Тю До.

В тот день мы все числились в увольнении и никто не потерял нас на утренней перекличке.

Кончилось тем, что я профукал 100 долларов и подарил университетское кольцо девушке из бара по имени Нси. Саттлер напился до чёртиков. А женатик Циммер через неделю заболел триппером.

ГЛАВА 12.

«УЛИЦЫ САН-ФРАНЦИСКО».

«Секс — последнее убежище обездоленных».
Квентин Крисп, английский писатель, «Голый чиновник».

Холодный ноябрьский день. Хмурое серое небо. Обычная чикагская погода. Отец одет в тяжёлое твидовое пальто, мама кутается в «шинель» с каракулем. Я последний раз машу им из самолёта. Они машут в ответ, такие старые и грустные.

Самолёт «Истерн Эйрлайнз» выходит на взлётную полосу. Я пристёгиваюсь ремнём безопасности. Мы разворачиваемся и останавливаемся. Пилот форсирует двигатели, тормоза включены. Самолёт начинает вибрировать. Колышутся крылья. Железной птице добавляют оборотов, и двигатели ревут ещё громче.

Потом я чувствую, как руки отрываются от подлокотников. Меня вдавливает в кресло. Я смотрю в иллюминатор, но вижу только мелькание бетона.

Взлетаем. Шасси отрывается от земли. Мы входим в чёрные облака, круто набирая высоту. Кварталы домов уменьшаются. Машины на Северо-западном шоссе похожи на муравьёв и едва движутся.

Мы проделываем дыру в небе, забираясь всё выше и выше. Наконец — солнце. Выравниваемся. С лёгким звоном прекращается мерцание таблички «Не курить!».

Высота 10 тысяч метров — облака плывут далеко внизу. Больше ничего не видно. Я тычу сигарету в зажигалку «Зиппо». Расстёгиваю ремень безопасности и делаю глубокую затяжку.

Достаю бумажник и рассматриваю банкноту в 50 долларов, которую украдкой мне сунул перед посадкой отец. Хватит, чтобы отдохнуть в Сан-Франциско. В потайном отделении отыскиваю амулет — серебряный крестик: его мне подарил приятель отца два дня назад. Сказал, что его освятил католический епископ и что он приносит удачу. Знает ведь, как я отношусь к католикам. Но это война, и годится всё, что может помочь. Ибо я хочу вернуться домой. Я обещал хранить крестик и не расставаться с ним. Я ощупываю кожу и пальцами различаю очертания распятия, как слепой читает азбуку Брайля. Я чувствую себя в безопасности и кладу бумажник в задний карман.

Все четыре часа пути на запад мы сидим с Саттлером бок о бок. Пролетая над Колорадо, мы пьём мартини. С этой высоты Скалистые горы кажутся очень маленькими, они уже покрылись толстым одеялом снега.

Светит солнце. Когда мы летим над Денвером, пилот приветствует нас по внутренней связи, желает нам приятного полёта и сообщает, что за бортом 50 градусов ниже нуля.

Кажется, прошла целая вечность, прежде чем мы начинаем делать круги над Тихим океаном, ожидая разрешения на посадку в международном аэропорту Сан-Франциско.

Вчетвером — Сейлор, Сиверс, Саттлер и я — едем на такси в центр, останавливаемся у винного магазина купить бурбон и просим шофёра высадить нас у отеля «Мэнкс».

Снимаем четырёхместный номер, открываем бутылку, берём лёд из автомата в холле и начинаем вечеринку.

Около семи часов мы уже приятно навеселе и решаем пройтись на Рыбачий причал. На троллейбусе спускаемся с Пауэлл-стрит, покупаем коктейли, в платный телескоп смотрим на тюрьму «Алькатрас» и радуемся, что не торчим в ней, хотя в тюрьме наверняка безопасней, чем там, куда мы направляемся, затем вваливаемся поужинать в закусочную «Ди Маджио».

Заказываем крабов, но не знаем, как их есть, и куски панциря разлетаются по всему ресторану, как в игре «в блошки», раздражая посетителей за соседними столиками.

Потом мы двигаем в данс-бар в Чайнатауне пить пиво: чем больше пьём, тем больше дуреем.

Мы начинаем по частям стягивать форму: сначала парадные кители, потом — галстуки. Расстёгиваем рубашки и закатываем рукава. Через полчаса наши рубахи болтаются навыпуск, а мы толкаемся среди пар, кружащих на танцплощадке.

— Эй, придурок, — Саттлер тычет локтем Сейлора, — вон там торчит лейтенант, а мы не по форме!

— Ну и хрен с ним! — отрыгивает Сейлор и смущает свою партнёршу — маленькую пухленькую девчонку.

— Точно, Саттлер, ну и что, бля, с того? — бормочу я и отплясываю твист, держа в руках по банке пива. — Что он нам сделает, — ору, — пошлёт во Вьетнам?

Через пять минут «коричневая нашивка» подходит к нашему столику. Оркестр делает перерыв, и мы заказываем новую батарею пива.

— Слушайте, ребята, — говорит лейтенант, — мне глубоко наплевать, но перед уходом попробуйте привести себя хоть немного в порядок. Военная полиция давно за вами наблюдает, она вас точно сцапает.

Он подставляет стул и ненадолго присоединяется к нам. Его отправляют в Индокитай с такими же, как мы. Через 10 минут он уходит поболтать с какой-то киской, и больше мы его не видим.

Проходит час, и мы решаем завязать с танцами и поискать развлечений в другом месте. Мы с Саттлером садимся в троллейбус и возвращаемся назад на причал, а Сейлор с Сиверсом продолжают кутёж в центральных барах и снимают шлюшек.

Несколько часов мы пьём в баре на причале и уже около полуночи отправляемся в свой номер в «Мэнксе».

К тому времени я основательно надираюсь. На обратном пути водитель троллейбуса разрешает мне сигналить на остановках, и я звоню так, что чертям становится тошно.

Между перекрёстками я хватаюсь за поручень и свешиваюсь наружу: полтела летит над дорогой; я смеюсь и ем глазами сидящую рядом девушку. Затем резко ныряю назад, приземляюсь на её колени и прошу у неё поцелуй, но она отбивается и краснеет.

Тут же какой-то хиппи раскуривает сигарету. Сигарета табаком и не пахнет.

— Я ЧУЮ ТРАВКУ! КТО-ТО В ЭТОМ ВАГОНЕ РАСКУМАРИЛ КОСЯК! МА-РИ-ХВАН-НА! — ору я.

Хиппи прячет бычок в карман и выпрыгивает из вагона прежде, чем мы успеваем проехать очередной перекрёсток.

Я опять дёргаю колокольчик: «ДИНЬ-ДА-ДИНЬ-ДИНЬ, ДИНЬ-ДА-ДИНЬ-ДИНЬ, ДИНЬ-ДА-ДИНЬ-ДИНЬ…»

Сейлор и Сиверс уже вернулись. Сейлор сообщает, что договорился с одной пышной тёлкой, и она должна появиться в нашем номере с минуты на минуту. Мы оттрахаем её от души и за эту привилегию заплатим ей по 20 баксов с носа.

Инфляция. В Лисвилле это стоит всего пятёрку. Но ведь там Юг.

Вот и стук в дверь.

Сейлор, как искушённый светский джентльмен, подводит её к нам и представляет.

— Итак, слушайте сюда, ребята! — объявляет Сейлор. — Я буду первым, потому что я её нашёл.

Девчонка явно с лишним весом, в светлом парике и неприличном платье, подчёркивающем округлости; на её лице столько косметики, что оно кажется дурно намалёванной картиной. Карикатура на саму себя и совсем мне не нравится.

— Ну и что мы здесь имеем? — язвлю я, — распутная женщина с улицы? Ты что, собираешься удовлетворить нашу похоть таким вот телом?

Сейлор сбит с толку, он подходит ко мне и шепчет на ухо.

— Слушай, Брекк…не бери в голову, а?…если будешь так болтать, испортишь мне всю работу.

Я снимаю ботинок и швыряю в кошёлку, но промахиваюсь, и он падает на пол за её спиной.

— Знаешь, мы ведь все отправляемся в Нам. Ты можешь оказаться для нас последней американской мандой. Так почему тебе не отдаться нам бесплатно? Это не патриотично заставлять нас, борцов за свободу, платить за дырку…

Девчонка делает шаг назад и смеривает меня взглядом.

— Вот что, прелесть моя, — продолжаю я, — ты такая стрёмная, что я не стал бы тебя дрюкать даже шишкой Сейлора!

— Ваш дружок совсем свихнулся, — шипит она Сейлору. — Я ухожу!

Сейлор пытается её успокоить.

— Подожди минутку, милая… не обращай на него внимания. Он всегда так сходит с ума, когда напьётся. У него это ничего не значит… он хороший парень, правда. Он тебе понравится.

— Нет, не понравлюсь, — вмешиваюсь я, — я вовсе не хороший парень. Где этот долбаный телефон? Хочу позвонить в полицию и сообщить, что у нас тут в номере дешёвая чувиха хочет обчистить нас — стрясти по 20 баксов с каждого только за то, чтоб спустить в её вонючую дырку. Хочу, чтоб эту сучку вышвырнули вон…

После этого что бы ни говорил Сейлор, уже не имеет значения. Он предлагает ей 30 долларов за сеанс. Потом 40. Потом 50. Девчонка всё-таки решает смотать удочки. Я снимаю второй ботинок и бросаю ей вслед, но опять мимо — он бухает в стену.

Потом я валюсь на пол и ржу.

Сейлор топает ногами и ругается.

— Чёрт побери! Смотри, что ты наделал. Я весь вечер покупал выпивку этой бляди. Я убалтывал её, чтобы она пришла сюда. Она и слышать не хотела о четырёх клиентах, болван! Она не занимается групповухой. Где моя бутылка… мне надо выпить!

Я продолжаю истерично хохотать, катаюсь по полу, пока не начинаю задыхаться; болят бока. Затем мы снова пропускаем по пиву, смеёмся и плетёмся спать.

На следующее утро мы приходим в себя и идём осматривать достопримечательности, но к вечеру снова напиваемся. Так продолжается ещё два дня, пока не приходит время отправляться на пункт сбора.

Армейский пункт сбора переделан из склада, находится в грязном промышленном районе Окленда и вплотную заставлен койками. Два дня мы ждём здесь приказа на отправку. На последние 12 часов нас переводят в «отстойник». Здесь для нас тоже расставили койки, но уставших нет. Мы слишком возбуждены отправкой во Вьетнам. Нервничаем. И расслабиться не удаётся.

Мы разбиваемся на группки и разговариваем. Ждать тяжело. Мы на пределе, сидим на койках, никто не ложится. Ночью в «отстойнике» темно. Повсюду тела и вещмешки. Кто-то встаёт и тихонько ступает по полу, словно пытается проскользнуть между страхами, боясь потревожить то, что ждёт впереди.

На другой день мы собираемся на асфальтированной парковочной площадке возле отстойника для шмона. Каждый вещмешок осматривается на предмет контрабанды, например, ножей и другого оружия, запрещённого на борту самолёта.

19 Ноября мы поднимаемся на борт реактивного лайнера «Бранифф-707» на авиабазе Трэвис, что в 40 милях восточнее Окленда, и летим на войну.

Мы с Сейлором садимся вместе и смотрим, как Сан-Франциско и материк исчезают из вида, любуемся синими водами Тихого океана.

Мы летим пять часов, потом снижаемся. Первая остановка на Гавайях — для дозаправки. Выходим из самолёта в аэропорту Гонолулу. Я отправляю родителям открытку, потом мы с Сейлором пьём пиво в баре аэропорта, чтобы мирно спать во время следующего перелёта этого долгого путешествия в ночь.

Пищу подают в положенное время: вкусно, но съесть я могу немного.

Мы снова заправляемся на Гуаме, маленьком тропическом островке в южной части Тихого океана. Здесь страшно жарко, но есть гарнизонный магазинчик. А в нём можно купить крепкие напитки. По дешёвке, потому что на Гуаме на алкоголь нет пошлин. Всего лишь $1,15 за бутылку джина «Джилби» или скотча «Каттисарк». Я вытряхиваю в мусорный ящик содержимое своего мешка и кладу туда полдюжины бутылок. После взлёта я и Сейлор время от времени ходим в туалет и таскаем с собой мой вещмешок. К моменту приземления в Маниле мы уже счастливы и больше не переживаем о войне. Страхи исчезли.

Вот как нужно путешествовать.

На Филиппинах ещё жарче. Разлетается слух, что мы застрянем на Филиппинах на несколько дней из-за свирепого тайфуна, движущегося между Филиппинами и Вьетнамом. Ждём больше часа. Из самолёта не выпускают. Наконец, пилот решается потягаться с тайфуном, заводит двигатели, и через несколько минут на полной скорости мы несёмся над Южно-Китайским морем.

Мы с Сейлором ещё несколько раз посещаем туалет с вещмешком — промочить горло — и каждый раз, шатаясь, возвращаемся на свои места, счастливые, как пара поющих устриц.

Но полёт тяжёлый, и где-то на полпути между Манилой и Вьетнамом мы входим в зону особенно сильной турбулентности: тайфун трясёт самолёт, как фанерку, и в самолёте трясутся все…

Все, кроме меня и Сейлора.

Мы наслаждаемся этим воздушным аттракционом. Он отвлекает нас от войны. Мы хихикаем. Смешно лететь через тайфун. Нужно всего лишь иметь правильный настрой мозгов.

Когда лётчик объявляет, что приземление в Сайгоне состоится в течение часа, мы с Сейлором напрягаемся. Калифорния осталась позади — в 26 часах полёта и тысячах и тысячах миль расстояния.

До войны же всего несколько минут.

ГЛАВА 13.

«ПРЕССА И ИНФОРМАЦИОННАЯ ВОЙНА».

«Вы выставляете линию из костяшек домино; сбиваете первую — и то, что случается с последней, как раз и означает, что вся линия быстренько завалилась».
Дуайт Д. Эйзенхауэр, американский генерал, Обращение от 07 апреля 1954 г. по поводу ситуации в Юго-Восточной Азии после поражения французов силами Вьет Миня.

Среди официальных военных документов, которые проходили через наш отдел, были отчёты о потерях. Они шли под секретным грифом, и после того, как капитан Бреннан просматривал их и делал какие-то пометки, сжигались в мусорном баке неподалёку от нашего барака.

Армия ввела и крайне осложнила бумажную работу на все случаи жизни, и отчёты о погибших не исключение.

Отчёты печатались на стандартных бланках: один для убитых в бою, второй для раненых в бою и третий для потерь, возникших из-за не вражеских действий (для тех, кто был убит или ранен, например, огнём союзной или своей собственной артиллерии).

В каждом формуляре имелись графы для внесения имени жертвы, возраста, звания, серийного номера, для номера подразделения, даты операции, описания поражений и условий их нанесения.

Отчёты о погибших были длинны. Армии требовалось большое количество информации об убитых: вероисповедание, имена и адреса ближайших родственников — получателей 10.000 долларов по страховому полису военнослужащего, и тому подобное.

Конечно, отчёты писались холодным клиническим языком, который военные предпочитают простому английскому. Поэтому для солдата, получившего пулю в живот из автомата АК-47, в отчёте делалась следующая запись: «пулевое ранение в брюшную полость».

Осколочные ранения на языке этих «патологоанатомов» назывались «множественными осколочными повреждениями», а потеря рук и ног — «травматической ампутацией». Таким образом, если солдату миной отрывало ногу к чёртовой матери, то в отчёте писали «травматическая ампутация левой ступни и сложный перелом левой большой берцовой кости со значительными потерями ткани». Вот такими эвфемизмами пользовались в армии для описания смерти, боли и страданий.

Я тоже просматривал эти отчёты: искал среди убитых знакомые имена из нашей учебной роты. Наткнувшись на такое имя, я сообщал об этом Саттлеру и другим парням, кто мог помнить убитого.

Капитан Бреннан, как правило, добрую половину дня висел на телефоне: оформлял штатских журналистов в штабе МАКВ и в качестве офицера по связям с прессой пытался координировать их маршруты и интервью при освещении боевых действий.

Вечером он возвращался в офицерское общежитие, кряхтел от геморроя, напивался и пытался отключиться от всей этой хреновой заварушки.

Несколько раз я видел Бреннана в городе, одного, в тропической форме и в стельку пьяного: он плёлся едва не падая.

Как-то раз при развозе информационных сообщений я наткнулся на него: он шёл нетвёрдой походкой и больно ударился о кирпичную стену собора Девы Марии на улице Тю До; он был изрядно пьян и не мог дойти до автобусной остановки, не прислонившись к чему-нибудь для передышки. Но военная полиция никогда его не подбирала, из этих городских экскурсий он возвращался благополучно.

В Сайгоне работали журналисты радио и газет, которые никогда не выезжали за пределы города. Год за годом они торчали в городе и притворялись, что пишут о войне, потому что за это хорошо платили. После рабочего дня они ужинали в отеле «Континенталь», старом французском заведении с вежливыми официантами и хорошей кухней, где можно было есть с накрытого скатертью стола.

Потом они возвращались в свои виллы и номера гостиниц, тащили азиатских служанок в постель, принимали душ; шесть дней, до самого воскресенья, они валяли дурака в клубах на улице Тю До и накачивались «тигриной мочой» так, что несли околесицу, до самых петухов обсуждая с коллегами опасности освещения войны из Города Греха.

Особенно хорошо я помню одного человека. Коротышку со скрипучим голосом. Он регулярно появлялся в ЮСАРВ с магнитофоном и выстраивал в очередь солдат, переведённых из боевых частей в наш взвод боевого охранения.

Этот репортёр — назовём его Бен — заставлял Бреннана собирать солдат у нашего офиса, быстро, у одного за другим, брал интервью, возвращался в гостиничный номер и монтировал плёнку для радиоэфира, добавляя от себя вступление, и отправлял эти потуги нью-йоркским редакторам.

Он вечно выискивал отважных героев, полных страшными военными историями, которые можно было бы поведать народу на родине. Но иногда во время интервью ему попадался какой-нибудь на редкость застенчивый парнишка, не желавший говорить о войне. Инок Тернер, например…

— Я вижу, ты был ранен, Инок.

— Ага.

— Рана беспокоит?

— Не-а.

— Как протекал бой?

— Нормально.

— Я слышал, ты отличился.

— Надо полагать.

— Э, ну…я так понимаю, ты сдерживал целый полк противника, надрал ему задницу и одной левой отключил его пулемётный расчёт?

— Ага.

— Сколько вьетконговцев ты уничтожил?

— Не знаю.

— Больше 20, я слышал.

— Здорово…

— Тебя собираются представить к медали!

— А не пиздите?

— Ты не должен произносить такие слова в эфире.

— А почему, чёрт побери?

— О, не важно! Говорят, ты спас жизнь многим американцам.

— Ага.

— Как ты себя чувствуешь в роли героя войны?

— Хорошо.

— Ты гордишься собой?

— Не-а.

— Тебе было страшно?

— Ага.

— Ты бы поступил так снова?

— Конечно.

— Ты бы хотел сказать что-нибудь ещё?

— Не-а.

— Ты бы хотел передать привет своей матери?

— Нет. А вы хотите сказать «привет» своей матери?

— Да, то есть нет…о чёрт, убирайся отсюда…следующий!

Бен никогда не бывал на передовой. Он даже отказывался ездить дальше Лонг Биня, уверенный в том, что шоссе на Бьен Хоа заминировано. Но он всегда присутствовал на «Глупостях в пять часов».

Репортёры возбуждались при виде крови и при запахе смерти, и солдаты считали их типом конченых паразитов, входящим в один класс с упырями, искателями сенсаций и адвокатами, которые навязывают свои услуги пострадавшим от несчастных случаев. Такие всегда появлялись после тяжёлой перестрелки, задавали вопросы оставшимся в живых и с чужих слов строчили в свои газетки статейки с жуткими сказками. Так они создавали себе имя.

Самые никудышные работали на жёлтую прессу и эксплуатировали молодых солдат, втягивая их в разговор и вкладывая свои слова им в уста наводящими вопросами, и неплохо жили за счёт чужого горя и страдания.

Солдаты говорили, что если есть желание узнать, на что похожа война, то в бою лучше быть где-нибудь поблизости. Но так поступали немногие порядочные журналисты. Остальные лишь заполняли блокноты каракулями и сматывались из передового района первым же вертолётом, эвакуировавшим трупы, и к ночи уже были в Сайгоне в полной безопасности.

Проблема журналистов как писателей состоит в том, что они никогда ничего не делают. Они только наблюдают, как другие делают что-то, и пытаются это описывать.

Ежедневная журналистика — это производство слов вместо отбора слов из опыта; и парни сваливали всех журналистов в одну кучу и, скорее всего, принимали весь пресс-корпус за агрессивную группу много пьющих и острых на язык пассивных наблюдателей и сводников, обслуживающих власть имущих, тех, что отправляли сюда желторотых солдат, по возрасту не имеющих даже права голоса.

Нескончаемой чередой проходили стареющие журналисты — седеющие знатоки из маленьких газет Среднего Запада, ехавшие во Вьетнам, чтобы навешать лапши своим землякам насчёт преуспевающих на войне парней. Они были печальны, ибо оставались во Вьетнаме всего несколько недель — не так много, чтобы разобраться в том, что происходило на самом деле. Многие из них были ветеранами Второй мировой: слишком толсты и неповоротливы, чтобы таскаться по джунглям с боевыми частями. Простые мужики, разменявшие пятый десяток, они слишком долго торчали в одной и той же газете и делали одну и ту же работу. Заурядные журналисты, успевшие постареть и выдохнуться на своих сенсациях, к которым давным-давно потерян всякий интерес. Они являли собой тип отработавших своё старых писак, неуклюжих простофиль, и молодые репортёры из сайгонского пресс-корпуса боялись когда-нибудь стать такими же.

— Посмотри на него, Фред. Не стань таким. Брось это дело и начинай продавать женские туфли, пока не поздно.

Их обязательно обхаживали чиновники МАКВ и велеречивые агенты ЮСПАО, и очень скоро они терялись и тонули в море фактов, которые на них вываливали.

Вместо того чтобы разобраться в том, что действительно происходило во Вьетнаме, они давали заморочить себе голову таким личностям, как Бреннан, и отправлялись осматривать объекты в заливе Кам Рань, деревушки новой жизни, дивизии АРВН и прочие второстепенные объекты, которые выставляли армию в лучшем свете, но которые имели мало отношения к ребятам, ради которых они, собственно, сюда и приехали. К ребятам, которые каждый день прятались от пуль Чарли в неведомой стране — зловещем Лесу.

Бреннан заставлял их обязательно появляться в большой и прохладной аудитории ЮСПАО на ритуале ежедневных брифингов для прессы, в театре абсурда, где офицеры и представители масс-медиа, критикуя чужой спектакль, тыкали друг в друга пальцами, скалили зубы, выступали с оскорбительными обвинениями — только что не гонялись друг за другом с топором.

Пройдя через армейскую информационную машину, эти журналисты покидали Вьетнам с уверенностью, что мы идём к победе, но при этом недоумённо почёсывали в затылке и задавали себе вопрос, что же всё-таки произошло с ними, жалкими личностями, на самом деле.

«Благоглупости», однако, подчас оставались единственным источником официальной информации об этом важном эпизоде американской истории.

Вьетнам стал мировой летописью, а в ней не могло быть цензуры. Журналисты вольны были посещать «Благоглупости», маршировать с войсками на фронт, летать с лётчиками и рассказывать, как это было или как они думали, что так было.

В конечном итоге, иллюзия заключалась в том, что ребята из МАКВ стремились выкладываться.

Результатом такой работы был вымысел ещё и по таким соображениям. Если писать о недозволенных вещах или о дозволенных, но недозволенным образом, то можно было лишиться журналистской аккредитации, и тогда иссякали источники существования.

Репортёры, работавшие на газету «Оверсиз Уикли», были всегда под подозрением. У Бреннана имелось предписание держать их подальше от расположения ЮСАРВ и не разрешать контактировать с рядовыми «вне протокола».

«Оверсиз Уикли» была постоянной занозой в заднице Миссии.

В «ОУ» особенно любили публиковать новости о проштрафившихся офицерах и о рядовых, которые нарушали «универсальный кодекс военной справедливости», — сам термин уже противоречив, ибо какая же справедливость на войне.

Ни в одном из гарнизонных магазинов невозможно было купить хотя бы номер «ОУ», однако мне всегда удавалось перехватить экземпляр у вьетнамца-газетчика, который доставал газету в «Бринксе», в центре Сайгона.

И быстро же, браток, разлетались эти новости — и среди офицеров, и среди рядовых!

Отдел общественной информации МАКВ разослал меморандум всем офицерам по информации с предписанием бдительно следить за сотрудниками «ОУ», потому что при сборе данных те шли прямо к рядовым, минуя официальные военные каналы, и тем самым создавали потенциальную угрозу огромной армейской пропагандистской машине.

И армия мало что могла с этим поделать.

Журналисты были вольны верить пресс-секретарям МАКВ или заявлять, что те нагло врут и скрывают тот факт, что военная стратегия и тактика завели нас в тупик.

Службами МАКВ на пишущую братию вываливалось столько сведений в виде бюллетеней, в которые пытались напихать как можно больше фактов, что от такого количества информации и бумаг журналисты скоро выматывались, начинали прикладываться к бутылке и впадали от всего этого в полное оцепенение.

И уже не разбирались в том, что происходит: то ли их поимели, то ли сожгли дотла, то ли змея укусила. Они знали всё и ничего не понимали.

Добросовестно таскали повсюду записные книжки и магнитофоны и наносили на бумагу и магнитную ленту любое грёбаное слово, изречённое генералами и прочими высшими чинами. Они трепетали перед любой откровенной чушью, потому что агенты пресс-службы умно и дозированно разбавляли её правдой, чтобы легче глоталась.

Некоторые журналисты приходил в наш отдел с сомнениями по поводу этой войны, но Бреннан основательно продувал им уши, а пропагандистская машина МАКВ обрабатывала и настраивала их мозги на «нужный» лад, после чего они ехали домой в полной уверенности, что мы идём к победе и наше дело правое.

Какое надувательство!

Не все корреспонденты, конечно, были стариканами. Некоторые были довольно молоды, и мне всегда было интересно, как им удалось отвертеться от призыва. И почему…

Мне казалось, что если парень хочет выяснить о войне всё, то лучший способ сделать это — отправиться на службу в армию, во Вьетнам. Посмотреть на войну изнутри, глазами солдата, если, конечно, хочется чего-то большего, нежели несколько журналистских сообщений с подписью впридачу.

Исторически сложилось так, что лучшие литературные произведения о войне написаны не корреспондентами, а солдатами — Джеймсом Джоунзом, Норманом Мейлером, Леоном Юрисом: они воевали и, вернувшись домой, написали романы о Второй мировой войне.

Многие корреспонденты строчили свои статьи, основываясь на фактах из бюллетеней ЮСПАО, которые давали только краткий обзор событий за неделю. Однако позже, в 1967, наш отдел начал готовить более подробные ежедневные отчёты. Писались эти отчёты тем же бесчувственным языком, который культивировался в МАКВ.

«Короткая очередь» означала, что какой-нибудь боец позволил своей винтовке М-16 станцевать рок-н-ролл на телах косоглазых или разнёс их в клочья «свиньёй» — пулемётом М-60.

«Встречный бой» — таков был армейский эвфемизм для засады. Генералу Вестморленду претила концепция засады, потому что засада означает внезапность, а внезапность, по армейскому определению, означает невнимательность. Таким образом, засада — вовсе не засада, но «встречный бой». И в засаде американцы никогда не стреляют первыми, даже когда так происходит на самом деле. Это было частью нашего мифа. Ведь мы были очень хорошими парнями, даже ночью в джунглях, в засадном патруле.

Вижу как наяву. Патруль притаился на корточках на берегу реки в районе Дельты. Полночь, светит луна. В паре сампанов, гружённых оружием, боеприпасами и продовольствием, на вёслах сидят восемь вьетконговцев и двигаются к деревне вниз по реке.

— Эй, Чарли! Приятно познакомиться с вами для встречного боя! Вы, ребята, сегодня везёте оружие?

— Несомненно, джи-ай, несомненно! У нас груз автоматов АК, гранат РПГ и риса для наших товарищей, воюющих в составе славного Фронта национального освобождения в Бинь Чане.

— Ну, чёрт возьми, а мы тут как раз и околачиваемся в надежде на какую-нибудь заварушку. Вы, парни, не хотите ли выяснить отношения на пулях?

— Почему бы и нет, джи-ай?

— Окей, Чарли, запоминай правила: я зажигаю сигарету, ты стреляешь первым — и пусть победит лучшая сторона. Держу пари, мы утопим ваши сампаны, прежде чем вы успеете испортить наше здоровье…

Завязывается бой, и на следующий день о нём сообщают на брифинге в МАКВ.

Генерал Вестморленд был противоречивой фигурой. Одни говорили, что в то время во Вьетнаме он стоял ближе к войне, чем прочие военные лидеры, другие же считали, что он был туп как пень: ведомый с командного пункта, он так далеко отошёл от военных действий, что это почти напоминало уход в самоволку. Поговаривали, что он совсем не командир, а только бизнес-управляющий войны, особенно когда в 1967 году он произносил речи о «свете в конце туннеля» и озвучивал фантазии на тему «Мы вернём всех наших мальчиков домой ещё до Рождества».

В качестве управляющего Вести определил срок службы в один год, чтобы расширить присутствие национальных сил во Вьетнаме и предвосхитить давление, направленное на «возврат мальчиков домой».

Служба во имя самой процветающей и самой мощной державы мира означала, что каждому солдату предстояло провести во Вьетнаме 365 дней, исключая морскую пехоту, служба которой продолжалась 13 месяцев.

Но, как признает сама морская пехота, она связана гораздо большими мифами, чем вся остальная армия.

Вести также отвечал за пятидневный отпуск военнослужащих, призванный развеять ужас и тоску службы во Вьетнаме в одном из девяти романтических портов: Гонконге, Бангкоке, Сиднее, Токио, Маниле, Сингапуре, Куала-Лумпуре, Пенанге и Гонолулу. Каждую неделю 7.000 американцев отправлялись на отдых и восстановление.

Вестморленд отдал приказ не жалеть боевых наград и значков, потому что он, как и Наполеон, считал, что солдаты будут лучше воевать и выиграют больше сражений, если получат за это рулон орденской ленты.

Кроме всего прочего, существовал подсчёт потерь противника, который любили цитировать кадровые офицеры из «башен из слоновой кости».

«Шестьсот солдат противника были уничтожены вчера во время тяжёлых боёв у границы с Камбоджей. Потери американцев незначительны…», — говорится в отчёте МАКВ.

Дело в том, что американские потери всегда незначительны, даже если всё наоборот. А Вьет Конг и части СВА всегда получают под зад, даже если это не так.

Отдельные официальные армейские донесения были так же искажены и неточны, как и радиосообщения «ханойской Ханны», в которых говорилось о замечательных победах, одержанных коммунистическими войсками над империалистическими американскими агрессорами на Юге.

Потом на «Благоглупостях» вставал какой-нибудь полковник из МАКВ и говорил: «Господа, уровень потерь противника высок, уровень наших потерь низок».

Встаньте перед классом, полковник! Вы заслужили взбучки!

То была порочная игра в числа, и военные предавались ей, как заядлые игроки на скачках, что велят букмекерам делать ставку на пони.

Иногда какой-нибудь агент сообщал нечто подобное: на этой неделе в боях погибло «только 88 американцев».

Что это, чёрт возьми, значит?

Что неделя прошла вяло? Что противник прятался по кустам и покуривал травку? Или что старуха с косой заключила с нами сделку, потому что обычные потери за неделю составляли вдвое больше?

Словно говорилось не о людях. Американская пехота была всего лишь статистикой. Пехота, тупая и бездумная. Пехота, расходуемое имущество. Пехота, пушечное мясо. Еженедельно прилетали самолёты с солдатами на борту на замену погибшим, чьи тела отправлялись домой.

Армия просто не могла вразумительно сообщить о смерти, боли, страданиях и героизме на поле боя. Вместо этого она играла в шахматы. В связи с общественностью. И лгала. Невозможно было даже сообщить о захвате территории, ибо мы не воевали за территорию.

Солдаты гибли на высотах, у которых не было названия, и после боя, после подсчёта потерь противника, вычисления соотношения потерь, передачи информации в Сайгон, сбора мёртвых и отправки их в похоронную службу, те, кто оставался в живых, покидали эти безымянные высоты, чтобы на следующий день атаковать другие такие же высоты без названия.

Победа измерялась простой арифметикой. Кровожадные брифинги нагоняли тоску, как и сама война…

Дело в том, что выступавшие на брифингах хваткие офицеры МАКВ совсем не знали войны. Не ведали, что значит весь день таскаться с полной выкладкой по Нагорью, как это делали Сейлор и Сиверс. Что значит стрелять из одиночного окопа. Или проводить ночь за ночью в засадном патруле. Остерегаться пиявок и растяжек. Может быть, тогда они бы поняли немного больше.

Единственными журналистами, знающими, что происходит в действительности, и не зависящими от говна «Благоглупостей», которым ЮСПАО из ложечки потчевало штатский пресс-корпус, были те, кто регулярно появлялся на передовой, кто держался подальше от начальства и блестяще рассказывал в своих корреспонденциях о том, что видел.

Если быть честным, во Вьетнаме было достаточно хороших корреспондентов, которые ходили на операции, рисковали, переносили трудности, переживали страхи и опасности наравне с солдатами. Это такие парни, как Питер Арнетт из «Ассошиейтид Пресс» или Ларри Барроуз из журнала «Лайф» — война в конце концов угробила его.

Пресса была наводнена фактами, и трудно было прорваться через эту маскировку и говорить о войне, потому что армия всегда пытается приукрасить факты.

Если бы расположение ЮСАРВ попало под ракетный и миномётный обстрел и при этом погибло 500 человек, я думаю, кто-нибудь из МАКВ сообщил бы об этом так: «…в конце года планировалось перебросить ЮСАРВ в Лонг Бинь. Бомбардировка ускорила эти планы на несколько месяцев. Потери — 500 человек — будут восполнены немедленно. Каждую неделю сюда из Штатов прибывает более полутора тысяч человек свежих войск. В любом случае, мы планировали передать строения ЮСАРВ вьетнамскому правительству».

В любой определённый момент времени во Вьетнаме при МАКВ было аккредитовано более 400 корреспондентов. Журналисты из крупнейших и наиболее влиятельных газет Америки, из радио- и телекомпаний, внештатные очеркисты и фотографы; литераторы, желавшие писать романы о войне, об этом явлении мирового масштаба, которое они ненавидели и точке зрения на которое, как на славное приключение, они хотели раз и навсегда положить конец; писаки из маленьких газетёнок, корреспонденты журналов, религиозных органов и многостраничных воскресных изданий, а также широкий круг корреспондентов и фотографов из других стран, от Европы до Австралии.

В один прекрасный момент стало до боли ясно, что мы не победим в этой войне, потому что, во-первых, независимо от количества расходуемых нами боеприпасов, азиаты продолжали наступать.

И, во-вторых, в американской истории не было прецедента выхода из подобного тупика.

Освещение военных событий походило на рассказ о собаке, гоняющейся за своим хвостом, круг за кругом, без остановки.

Эти две вещи составляли для каждого писателя, который был там, основные трудности в доходчивой подаче войны.

А мы просто постепенно погружались в эту мерзость.

Бреннан и другие начальники ЮСПАО любили поговорить о приёмах психологической войны.

— ВЫ ВЕДЁТЕ БЕСПОЛЕЗНУЮ ВОЙНУ! СДАВАЙТЕСЬ ИЛИ БУДЕТЕ УНИЧТОЖЕНЫ!

Эти слова по-вьетнамски неслись из магнитофона, установленного на борту самолёта С-47 американских ВВС, мотавшегося туда-сюда над верхушками деревьев; из колонок шёл такой мощный звук, что уши рвало на части. Так Вести хотел потревожить сон солдат противника.

Магнитофонная плёнка была изготовлена в Сайгоне, в подразделении психологических операций. Врубая звук на полную мощность, это подразделение использовало бортовую систему вещания и для других своих скудоумных произведений. Таков был новый метод: если нельзя разбить маленьких ублюдков — оглуши их.

Вот ещё пример.

Плачет ребёнок: «ГДЕ ПАПА?»

Мать: «ВЬЕТ КОНГ ВЕДЁТ АГРЕССИВНУЮ ВОЙНУ И ЗАСТАВИЛ ПАПОЧКУ ПОКИНУТЬ НАС».

Ребёнок: «КОГДА ПАПА ВЕРНЁТСЯ?»

Мать: «Я НЕ ЗНАЮ».

Затем раздаются звуки пулемётных очередей, за ними похоронная музыка и рыдания женщины и дитя.

Мать, сквозь слёзы: «ПАПА НИКОГДА НЕ ВЕРНЁТСЯ ДОМОЙ. ЕГО УБИЛИ».

Дитя, сквозь слёзы: «Я НЕ ВЕРЮ, МАМА…ПАПОЧКА, ПОЖАЛУЙСТА, ВЕРНИСЬ, МЫ ЛЮБИМ ТЕБЯ…»

С вертолётов также сбрасывались листовки. На одной из них был изображён бомбардировщик Б-52, роняющий бомбы. На обороте по-вьетнамски было написано: «Вот что вы получили вчера ночью. Если хотите сдаться, возьмите эту листовку и идите на ближайший американский командный пункт».

Это была армейская программа «chieu hoi» ‹«открытые объятия»› для вьетконговских перебежчиков. Листовки разбрасывались в джунглях, они призывали Чарли сдаваться, пока не прикончили, и были напичканы мрачными фотографиями исполосованного минными осколками лица партизана-борца за свободу, который не подчинился. Могу засвидетельствовать, это выглядело хуже, чем самый запущенный случай подростковой прыщавости.

Однажды в отделе мне дали задание сфотографировать бойца АРВН: его одели как вьетконговца, заставили высоко поднять руки и зажать в кулаке такую листовку.

Боец был здоров и опрятен и казался вьетконговцем не больше, чем я сам. Его чёрная пижама была выстирана, поэтому он взял немного грязи и выпачкал лицо и штаны, полагая, что этого будет достаточно, чтобы казаться настоящим партизаном, который месяцами не вылезал из своей паучьей норы и у которого было только крысиное мясо и маленький мешочек риса, чтобы не сдохнуть с голоду.

Ещё более странно, что эта фотография пошла в дело. Люк-Косорылый, наверное, всласть посмеялся.

На оборотной стороне фотографии гении психологической войны отпечатали: «Возвращайтесь к правительству Южного Вьетнама. Закиньте оружие на спину, поднимите руки, и с вами поступят справедливо».

Вот такая ерунда сбрасывалась с вертолётов и самолётов. Если вьетконговец сдавался американцам, его передавали безжалостным следователям из АРВН, и я бы не дал ломаного гроша за его шансы остаться в живых.

О следователях из АРВН шла дурная слава: пленных они сначала пытали, потом убивали. Вполне возможно, это случалось не со всеми перебежчиками, но если бы дело касалось меня, я бы лучше вернулся в джунгли.

Армия также любила разглагольствовать о приторно-сладкой программе умиротворения, которую придумали, чтобы завоевать умы и сердца вьетнамского народа, исполняя перед ним роль Санта-Клауса и доктора Уэлби.

Проблема состояла в том, что мало кто из нас верил в то, что у вьетнамцев были ум и сердце, чтобы их завоёвывать.

Армия направляла группы «МЕДКАПС», приводящие в действие программу медицинской помощи гражданскому населению, в деревни, подозреваемые в помощи и поддержке структур Вьет Конга. Врачи рвали зубы, лечили больных, а американские солдаты доставляли продовольствие голодным и конфеты детям.

Мы как бы пытались сказать вьетнамцам…

— Слушайте, люди, мы, американцы, на самом деле очень хорошие ребята. Мы поможем каждому нуждающемуся, будь это хоть ты, пидор в чёрной мешковатой пижаме. Но ты должен играть с нами в футбол и выбросить из своей деревни вьетконговцев, иначе, клянёмся бородёнкой Дядюшки Хо, мы разнесём тут всё к едрене Фене, и ты снова вернёшься в каменный век…

Эта программа была самой большой нашей неудачей.

Она могла бы быть успешной, если бы мы не ввязались в войну на азиатской земле — в гражданскую, партизанскую войну. Но это был Вьетнам, а люди Востока просто не понимают, что надо хранить кому-то преданность помимо своих семей.

Это был ещё один пример того, как богатые и мерзкие американцы пытались купить людей с потрохами, в обмен на преданность раздавая милостыню вместо реальной помощи.

Не вышло.

Когда собираешься воевать с косоглазыми, изучи их игру и лупи их по их же правилам, если вообще из этого что-то может получиться.

Но вьетнамцам не навязать западные ценности и не завоевать их сердец, так же как язычникам из Ханоя не обратить вашингтонских политиканов в веру своих предков подачками из выпивки — пей хоть залейся — и красивых женщин — имей сколько хошь…

Но в таком случае, быть может, это могло получиться у ребят из Вашингтона.

Так называемая «программа умиротворения» достигла лишь ещё большего отчуждения, давая вьетнамцам ещё больше поводов для ненависти к нам.

И они ненавидели.

Если вьетконговцам удавалось пронюхать об очередном визите медпомощи, то они минировали дорогу в деревню, а иногда даже устраивали засады — с молчаливого согласия людей, которым мы помогали и которых хотели обратить в свою веру.

Лояльности людей не купить мелкими подачками лекарств и еды в качестве платы за то, чего они не хотят делать никоим образом, особенно в азиатской стране, в которой целые поколения живут в состоянии войны.

Многие журналисты глубоко входили в роль военных корреспондентов. Появилась даже своя униформа. Они носили этот костюм повсюду: крутой камуфляжный китель и штаны, все в накладных клапанных карманах на пуговицах, даже на рукавах, чтобы, собираясь на брифинги в ЮСПАО, рассовывать ручки и блокноты, и ещё оставалось достаточно места, чтобы таскать недельный сухпаёк, если вдруг потребуется отправляться из Сайгона в действующую армию.

Ателье, которое прославилось пошивом такого журналистского обмундирования, называлось «Портной Минь» и находилось на левой стороне улицы Тю До между отелями «Континенталь» и «Каравелл», у реки Сайгон.

Минь сшил первый китель в 62-м, ещё до войны, и у него были тысячи подражателей по всему Сайгону и даже в Азии.

Но считалось, что никто не может сшить форму лучше гениального Миня — качественно, стильно, удобно и всего за 20 долларов.

Иные же покупали тропическую форму и ботинки для джунглей на чёрном рынке, иногда с бирками, на которых стояло имя хозяина и слова «бао чи» — «журналист» по-вьетнамски.

Вечерами немало разодетых в камуфляж журналистов собиралось на крыше отеля «Каравелл», чтобы пить пиво и наблюдать, как воздушные удары за рекой тревожат сладкий сон косоглазых…

Это было самое захватывающее зрелище в городе.

ГЛАВА 14.

«АНГЕЛ СМЕРТИ ВО ПЛОТИ».

«Конечно, на войне в человеке проявляются все его безумия, но это вина войны, а не человека или народа».
Фрида Лоуренс, жена Д.Х. Лоуренса,

В первую неделю января в штабную роту был назначен новый сержант 1-го класса — Луис Хайд. Сержант Хайд, 43-х лет, явился к нам, как дурной сон, из 173-й воздушно-десантной бригады и имел три «Знака пехотинца за участие в боевых действиях»: за Вторую мировую войну, за Корею и за Вьетнам.

По слухам, Хайда перевели в ЮСАРВ, потому что он был истощён участием в боевых действиях и был близок к нервному срыву.

Армия не знала, что с ним делать.

Он презирал гарнизонную службу, и с утра, подняв задницу — только чтобы начать день — был предоставлен самому себе. Его не волновало, что творится в роте, а поскольку ЮСАРВ состоял из войск третьего эшелона, то, на его взгляд, эта рота не являлась даже частью армии. Он жаждал только вернуться на передовую и командовать своими солдатами.

На столе под стеклом он хранил фотографии, которые придавали ему бодрости и напоминали добрые старые дни в Бьен Хоа. На одной из них он держал головы двух убитых им партизан Вьет Конга. Остальные восемь снимков он выложил так, что сразу можно было понять, что это его любимые вещи, его лучшие воспоминания о Вьетнаме.

Вот лежит вьетконговец со своей отрубленной головой на животе. Вот шесть голов с открытыми глазами выложены в ряд, и во рту у каждой по зажжённой сигарете. Голова с гениталиями во рту насажена на врытый в землю бамбуковый кол. Солдат Вьет Конга, разрезанный пополам пулемётной очередью. Вот на далёком, затерянном в Дельте блокпосту, какой-то охотник из прежней роты Хайда держит в одной руке сердце врага, а в другой — его печень: изображает из себя Господа Бога среди дикарей и собирается скормить эти мрачные трофеи голодной дворняге. Голый вьетконговец висит на ветке вниз головой, а другой убийца из той же роты сдирает с него кожу, как с оленя. Вьетнамская женщина с отстреленной каким-то стрелком-шутником промежностью: такие фотографии — «этой мамасан больше не перепихнуться» — были обычным делом на передовой.

Вечерами лицо Хайда становилось тёмным и зловещим, с едва заметной сумасшедшей ухмылкой — более ужасной, чем сама печаль войны, которая и без того холодна и безрадостна, как застывший взгляд каменного сфинкса.

Таким его сотворили джунгли. Дни его службы подходили к концу, он это знал. Три войны сломили его, и он никогда больше не сможет действовать, бороться и дышать, как нормальный человек.

Сержант Хайд прятал глаза за зеркальными очками; смотреть ему в лицо было неприятно, потому что было не ясно, что скрывается за очками.

Однако в случае с Хайдом, скорее всего, это было к лучшему.

Иногда, как правило в клубе, где он надирался каждый вечер, он снимал очки и смотрел, не мигая, вдаль, и смелости заглянуть ему в глаза хватало только на один раз.

Я думаю, если бы Хайд и Вьет Конг поменялись ролями и Хайду отрубили его змеиную голову, то его глаза были бы открыты, а челюсти бы клацали до самого заката. Но и тогда б он не умер…

Мы слышали, что днём у него случались приступы и что ночью он спал с открытыми глазами.

Глаза Хайда были старыми и усталыми, стеклянными и безжизненными, как у куклы, из них исходил плотный заряд ненависти, страдания и невыразимого ужаса. Эти красные глаза не раскаивались и не прощали, и часто можно было сожалеть о том, что заглянул в них.

Он напоминал навязчивую галлюцинацию, которая приходит после укола ЛСД; чистильщики обуви и прачки, работавшие в нашей казарме, держались от него подальше и называли его «дрянью» и «настоящей сволочью», а это означало худшую степень умопомрачения.

Хайд. Чёртов Хайд.

Сливки десанта, настоящий слуга Смерти. Выжатый и брошенный командир, отдавший войне всё, что у него было. Жить дальше с такой скверной кармой было невозможно.

Он видел такое, о чём солдаты ЮСАРВ никогда не узнают. Его мозги словно перечеркнула чёрная косая полоса, и через месяц после появления у нас он таинственно исчез.

Нашли его через неделю в зоопарке, в самом мирном месте Сайгона: он висел в петле на старом красивом тамаринде.

Хайд. Грёбаный Хайд.

ГЛАВА 15.

«ПИСЬМО ДОМОЙ».

«Тот, кто окунулся в трагедию массовой смерти на войне и кто открыто бросил ей вызов, не позволяя своим чувствам оцепенеть и не допуская равнодушия, тот выбрался из всех передряг с душевными плодами и человеческими качествами более значительными, чем те, что были получены какими-либо другими способами».

— Элизабет Кублер-Росс, американский психиатр,

«Смерть: последняя стадия развития»

Мне претила бестолковая суета штабной роты. Каждый день был похож на предыдущий. Предсказуем. Безопасен. И скука смертная. Мне же хотелось волнений, приключений, опасности. Когда меня приписали к отделу общественной информации ЮСАРВ, мне казалось, я это получу. Мне обещали, что моя работа будет заключаться в том, чтобы мотаться по Вьетнаму, сопровождать пехотные части в крупномасштабных операциях и десантироваться на передовую. Что я буду проводить в командировке неделю-другую, возвращаться, отписываться и опять идти с пехотой в новые бои.

Мне была не нужна показная тыловая служба. Я чувствовал, что не создан для неё. Что это не Вьетнам. Это не отвечало моим представлениям о том, что значит быть солдатом на войне в Индокитае. Поэтому я всё время приставал к сержанту Темплу с просьбами отправить меня на передовую, но мои вопли попадали в глухие уши. Вместо этого он советовал наслаждаться жизнью в ЮСАРВ.

И, вынужден признать, мы просто теряли время. У нас была чистая работа, нормированый рабочий день, и вечерами было время посидеть в клубе и залить свои глотки, пока солдаты по всему Вьетнаму сражались и гибли в ночных засадах.

Временами у нас показывали стриптиз. Мы смеялись, болтали, пили много пива «Бадвайзер» и смотрели, как коренастые танцовщицы из Австралии двигали ногами и трясли сиськами, и тогда мы хлопали в ладоши и орали, подзадоривая: «СНИМАЙ! СНИМАЙ ВСЁ!».

Девчонки никогда не раздевались до конца. Доходили только до ленточек бикини и каких-то кусочков фольги. Но глаза у них были круглые, а мы так мало видели хорошеньких круглоглазых женщин, что стриптиз становился особенным развлечением.

В Форт-Полке я несколько месяцев готовился к войне, и назначение в тыл ставило под угрозу мои понятия о храбрости. Я чувствовал, что должен что-то доказать. Самому непонятно что, но доказывать надо было непременно на поле боя.

Укоренившиеся представления о том, как становятся мужчиной, умирают тяжело.

Я регулярно получал письма от Сейлора и Сиверса: они рассказывали, в каких операциях побывали, как тяжко таскать целый день по Нагорью рюкзак и винтовку, как они трясутся от страха в ночных засадах, как близко подошли к границе с Камбоджей и что несколько парней из их взвода уже погибли.

А я торчал здесь, в тылу, и жалел себя, мальчика на побегушках у долбаных кадровых офицеров.

*****

10 января 1967 г.

Дорогие мама и папа,

Надеюсь, праздники прошли хорошо.

Меня перевели в штабную роту при отделе общественной информации.

Я провёл Рождество в 173-й воздушно-десантной бригаде, собирая материал для очерка о том, что означает это время года для воюющих солдат.

Две недели назад я буквально налетел на Френсиса Кардинала Спеллмена в отеле «Каравелл», что в центре Сайгона. Я нёс пресс-релизы в «Эн-Би-Си»: скакал вниз по лестнице и не замечал его, пока не стало слишком поздно. Ну да он самый снисходительный человек…

Никогда не встречал большей бедности, грязи и болезней, чем во Вьетнаме. Повсюду запах смерти.

Здесь у детей нет ни крыши над головой, ни одежды, ни обуви. Эти сироты войны живут среди старых автомобильных покрышек и спят под машинами, роются в мусоре, просят еду и крадут всё, что могут, чтобы протянуть ещё один день.

Дети играют на улицах — это их парк, но они никогда не слыхали о бейсболе или о том, что трава растёт где-то ещё.

На прошлой неделе я видел старика, который лежал лицом вниз у фруктового лотка в одном из бедных районов Сайгона. Люди перешагивали через него, как через пустое место. Мальчишка пнул его в спину. У старика не было глаз — их сожрали черви. Почти чёрная кожа, зубы стёрты до дёсен. Его оставили гнить под безжалостным тропическим солнцем, словно тушку скунса, сбитого на дороге и брошенного на обочине у нас дома. Мальчишка смеялся, но, почуяв вонь гниющего человеческого мяса, умчался прочь, как стрекоза.

Днём и ночью эта сцена сидит у меня в кишках, даже когда я сплю. Я скриплю зубами и пытаюсь не думать об этом, но когда еду по Сайгону, это видение появляется снова. Ребята говорят, что со временем я привыкну, но я не знаю, верить им или нет.

Я плачу о Вьетнаме. Я плачу о наших мёртвых. Я плачу о солдатах-подростках, которым место в Айове или Канзасе — на баскетбольных площадках: кидать мячи там, а не стрелять из винтовок здесь…

И я плачу об этой смятенной стране, потому что конца сему не предвидится, впереди лишь новые сражения и смерть.

Хотелось бы, чтобы наши усилия не пропали даром.

У вьетнамцев не существует морали. Может, никогда и не было. У них нет нравственности. Они не могут её себе позволить. Нравственность — это роскошь цивилизованного мира, но здесь другой мир. Как можно прожить на нравственности? Нельзя намазать нравственность на кусок хлеба и сделать бутерброд. Здесь за нравственность ничего не купишь, кроме пустого желудка. Нравственность кончается убийством людей. Чтобы жить, покупать пищу и одежду, платить за аренду, нужны деньги, а не нравственность. А чтобы достать деньги и другие необходимые вещи, они воруют. В основном у нас. И у них это ловко получается.

Нет, Нам — не Америка. Ни за что, ни про что Америку Миром не назовут.

Здесь смерть не является чем-то абстрактным и далёким. Она — факт статистики, подкреплённый ежедневными данными о потерях, поступающими в наш отдел, факт, подкреплённый жизнями молодых солдат, слишком рано испустивших дух и не успевших пожить как следует.

И если есть друзья на передовой, война становится чем-то очень личным. Здесь мальчики взрослеют быстро. Это видно по их глазам. Они смотрят вдаль и ничего не видят; румянец и трепет молодости покинули их лица.

Ещё я думаю об одноклассниках и знакомых, прячущихся по высшим школам, и злюсь.

Наследие Вьетнама для воюющих в этой войне будет означать тяжкий груз скверных воспоминаний на всю оставшуюся жизнь.

Как смогут эти парни снова оказаться правыми? Как?!

Хоть газеты и опаздывают сюда на шесть недель, мы знаем, что юноши сжигают свои повестки, а в Беркли длинноволосые демонстранты выставляют антивоенные пикеты. Мы знаем, что некрологи на гибнущих здесь детей хоронятся под спудом фактов, как будто их жертва не представляет собой особой важности. В известном смысле, смешно воевать за право не согласиться…

Только здесь никто над этим не смеётся.

На прошлой неделе был убит один из поваров нашей столовки. Военная полиция выловила его тело из реки Сайгон. В спине торчал нож.

Штаб-сержант Брайан Кейхилл был большим и толстым карьеристом. Как-то вечером он отправился в Сайгон в одиночку и не вернулся. Никто никогда не узнает, кто это сделал. Может быть, напали вьетконговцы. А может быть, он подрался с вьетнамскими ковбоями у какого-нибудь бара.

Я знаю одно: я ещё не встречал ни одного сержанта-повара, который не был бы пьяницей и без тараканов в голове. Кейхилл ничем не отличался. Он был ирландцем, злым и хитрым как росомаха, много пил и, возможно, сам нарвался. Он становился очень драчлив после нескольких порций пива…

Всё задаю себе вопрос: что такое успех во Вьетнаме? Кто-то говорит, что это героизм на поле боя. Другие — что это выполнение ещё одной задачи.

Я же думаю, что это просто умение остаться в живых: отслужить свой год и уехать домой. Успех — это выживание в течение 365 дней.

В предстоящие недели и месяцы я надеюсь участвовать в десантных операциях и узнать настоящую войну, а не ту бумажную волокиту, которую мы разводим здесь, в Сайгоне.

На прошлой неделе сюда приехал Джон Стейнбек. Старина Джон собирает материалы для новой книги о войне; через несколько дней он уехал в Плейку и Ан Кхе. Он говорит, что хочет научиться стрелять из винтовки М-16 и из гранатомёта. Желаю ему удачи, но не думаю, что у него получится ещё одна стоящая книга вроде «ГРОЗДЬЕВ ГНЕВА».

У него уже была своя война, и тогда он писал репортажи из окопов Второй мировой.

А эта война — наша!

Каждый день в Сайгоне мне приходится быть свидетелем несчастных случаев. Два дня назад на моих глазах большой военный грузовик сбил ребёнка.

Раздавил как жука…

Во Вьетнаме жарко. Дни длинные, ночи короткие и шумные. Мечтаю уехать домой, но до этого ещё так далеко…

Со времени миномётного обстрела в Тан Сон Нхуте особой активности противника замечено не было. Если не брать во внимание несколько мин, взорванных у нас в расположении два дня назад, когда отделение вьетконговцев сделало попытку захватить один из блиндажей охранения.

Я пробую понемногу учить вьетнамский, но будет хорошо, если смогу освоить несколько фраз. Их язык построен на ритме, и когда они говорят, это звучит почти как песня. Разное ударение или акцент в одном и том же слове меняют его значение полностью.

Спасибо за коробку конфет. Сейчас собираюсь в клуб попить пивка до отбоя. Чувствую себя подавленным в последнее время.

Сайгонская хандра, наверное…

С любовью,

Брэд

P.S. Я начал переписываться с подружкой моего приятеля, чтобы скрасить здешнее казарменное одиночество. Она знает Говарда и Синди, которые — вы в курсе — тоже мои друзья. Ей 21 год, разведена, у неё дочь 2-х лет — Тина-Мэри. Её зовут Мэрилу Хартман, она живёт в Санта-Монике и работает секретаршей у врача в Беверли-Хиллз.

Мэрилу родом из Баррингтона и жила всего в нескольких кварталах от нас. После развода с мужем они с Тиной-Мэри переехали в Калифорнию. В школе мы не знали друг друга, потому что она на четыре года младше, но, наверное, Тим был с ней знаком.

Я написал ей в январе — она тут же ответила. Кажется, она честна и практична; недели текут, мы пишем друг другу всё чаще и чаще. Письма Мэрилу занимают часть моего свободного времени, кроме того, приятно получить весточку от девушки и снова почувствовать связь с домом.

*****

В нашем отделе один из сержантов — сержант 1-го класса Джимми Борк, добрый старина из Бирмингема, штат Алабама, говорил, что почти не пил до Вьетнама. А сейчас он уверенно шёл к алкоголизму.

Джимми страшно боялся летать, но Бреннан упорно заставлял его лезть в самолёт, чтобы освещать ход операций на Нагорье.

Джимми пытался отвертеться от командировок, и когда это не получалось, для того чтобы подняться в воздух — будь то вертолёт или самолёт — он напивался мертвецки. Не раз и не два просиживали мы с Джимми в конторе ночь напролёт перед вылетом и наблюдали, как он наливается виски до полной отключки.

Поутру мы его будили, давали опохмелиться, кто-нибудь брал машину полковника и вёз его в аэропорт в Тан Сон Нхуте или на 8-й аэродром на посадку — лететь на север.

Джимми говорил, что женился на лучшей кухарке во всей Алабаме, и с нетерпением ждал славного дня замены, когда дома он сможет насладиться любовью, обнять подросших детей и посидеть в лодке с удочкой, ловя окуней.

— Я не буду торчать до 30 лет в этой армии, — говорил он и добавлял, что когда кончится его служба, он уволится из армии. Джимми был одним из тех офицеров и старшин, которым не удалось примирить свою любовь к службе с презрением к войне.

В то время ему было 22 года, и он боялся, что до увольнения из армии ему придётся трубить второй срок во Вьетнаме. Не знаю, уволился ли он из армии или нет. Мы больше ничего не слышали о нём после его отъезда домой, как и о многих других.

Я получал «Чикаго Трибьюн» и «Баррингтон Курьер-Ревю», поэтому был в курсе дел, происходивших дома и в мире. Но газеты опаздывали на несколько недель, так как отправлялись не самолётом. Особенно нерегулярно поступала «Трибьюн». Однажды мне принесли выпуски газет за целый месяц сразу. Дэнни Цейс, наш телетайпист, чуть не заработал грыжу, когда тащил эту пачку с почты.

Ещё каждый день мы получали Тихоокеанское издание «Старз энд Страйпс». Однако оно мало походило на газету. Так, мелкий листок, полный военных новостей — и ничего больше.

Родители часто присылали мне картонные коробки из-под обуви, набитые конфетами, шоколадом, жвачкой, лакрицей, вафлями «Некко» и 35-мм фотоплёнкой — всё это было почти невозможно купить в военных магазинах Вьетнама. Поэтому получение такой передачки всегда оказывалось маленьким праздником.

— Слушайте! — Орал Цейс, вернувшись из почтового отделения. — Брекку снова пришла посылочка от мамочки. Кто-нибудь хочет есть?

Получив и прочитав письма, все собирались у моего стола, я резал тесьму, разворачивал бурую обёрточную бумагу, и мы набивали животы этой вкуснятиной и пердели, как молодые бычки.

— Вот стану чириком да вскочу у тебя на роже, — как-то пригрозил я Цейсу, парикмахеру из Норфолка, штат Небраска, родного города ведущего «Вечернего шоу» Джонни Карсона, когда тот выхватил у меня шоколадку, кинул себе в рот и вытер измазанные в шоколаде пальцы о мою чистую форму.

После Рождества одного парня из нашего отдела — Пэта Трейна — отправили в отдел общественной информации 1-й воздушно-десантной дивизии. Трейн, мормон из Прово, штат Юта, бегло говорил по-китайски и до призыва работал миссионером в Китае. Уже в конце января он прислал письмо о том, как он участвует в боевых действиях и как ему нравится жизнь в дивизии, хоть такая жизнь чертовски опасна.

Я завидовал ему. Из нашего отдела никто не ездил на боевые задания. От Трейна стало приходить ещё больше писем, и я впитывал каждое слово. В конце концов, я написал ему и спросил, можно ли мне надеяться, если их отделу потребуются новые кадры?

— Конечно, можно, — ответил Трейн, — наши сотрудники постоянно гибнут на заданиях. Заполняй форму 1049 и давай к нам. Войны здесь хватит на всех …

Я снова подкатил к сержанту Темплу, умоляя отправить в действующую армию, но он неколебимо отказывал.

— Господи, Брекк, мы не можем тебя отпустить. Ты знаешь Сайгон лучше всех.

— Ну так что ж?

— А то, что ты получишь свой шанс, но не сейчас.

Когда моё назначение в 1-ю дивизию сорвалось и меня перевели в Сайгон, я был рад своей удаче и сочувствовал друзьям, которым такое счастье не улыбнулось. Но через месяц во мне заговорило чувство вины. Мне казалось, я их предал. Здесь, в тылу, я словно спрятался в щель и был в безопасности, выполняя работу жирных домашних котов — вся опасность сводилась к походам в бары на улицу Тю До после службы.

Тоска охватила меня жуткая — вьетнамская меланхолия.

Мне не понравился ответ Темпла, но чувство вины заставило меня заполнить форму 1049 с просьбой перевести меня в отдел общественной информации 1-й дивизии, чтобы хотя бы символически присоединиться к своим друзьям.

Соображения вроде «долг, честь, родина» и «Давай прикончим комми во имя Господа» тоже определённым образом влияли на мою решимость.

Я просто был предан тем парням, с которыми проходил подготовку. Нас связала пехотная школа, а общая судьба и неотвратимость отправки на войну во Вьетнам, в какую-нибудь стрелковую роту, сблизили ещё сильней. Я хотел быть с ними рядом, если не физически, то хотя бы мысленно.

Сейчас, по прошествии почти 30-ти лет, я не могу дать разумное объяснение такому ходу своих мыслей, но так я рассуждал тогда.

Я хотел пойти на войну.

Я отправлял одну форму 1049 за другой, прося о переводе, но все они возвращались назад с пометкой большими буквами — «ЗАПРОС ОТКЛОНЁН».

Я злился и однажды влетел в кабинет сержант-майора Фрэнка Райли и потребовал ответа на вопрос, почему он так за меня держится.

— Почему ты хочешь ехать? — спросил он, глядя на меня из-за стола.

— По личным причинам.

— Ты что, Брекк, крестоносец?

— Нет, я ненавижу эту войну…

— Послушай, ты наш лучший шофёр. Ты знаешь Сайгон так же, как вьетнамцы-таксисты. Вот почему ты нужен здесь.

— Но чёрт побери, Райли, я чувствую себя последним предателем, сидя в глубоком тылу!

— Блин, Брекк, ты кончишь тем, что тебя прихлопнут на севере. Сиди здесь. Ты мне нравишься, сынок. Я тебе только добра желаю. Ты ещё мне спасибо скажешь. А теперь иди работай! Проваливай…

Я ушёл раздражённый и решил про себя, что стану первым дебоширом, и как только вляпаюсь в знатную переделку, вот тогда армия никуда не денется и переведёт меня. Буду сопротивляться изнутри. Стану помехой для отдела общественной информации и позором для американского мундира.

Был жаркий полдень. Выйдя из кабинета Райли, я так пнул входную дверь отдела, что она слетела с петель, и пошёл прямиком в клуб для рядовых, кипя от гнева.

Я просидел там весь день и напился. В дым. Они не могли так со мной поступать. Почему я…

Я покажу этим ублюдкам!

ГЛАВА 16.

«РЕКВИЕМ ПО СОЛДАТУ».

«Вьетнам — вот что у нас было вместо счастливого детства».

— Майкл Герр, американский журналист,

«Официальные сообщения»

В день Святого Валентина 1967 года жизнь рядового 1-го класса Дэнни Сейлора оборвалась. Он замолчал навеки, обороняя свою позицию во вшивом одиночном окопе во время предрассветной атаки где-то далеко в горных джунглях у границы с Камбоджей.

Я не мог в это поверить. Маленький, худенький Дэнни? Дэнни, над чьим носом картошкой мы смеялись? Дэнни, упрямый парень в сияющих ботинках из западного Чикаго? Тот Дэнни, который выглядел и вёл себя как актёр Голливуда Джимми Кэгни в своих ранних фильмах? Дэнни, у которого не было никаких принципиальных взглядов, кроме выживания и «оставьте меня, блин, в покое»?

Но я не мог отрицать его смерть, равно как не мог ничего изменить. Для меня это был самый тоскливый день войны. Дэнни стал первым из моих товарищей, который пал в бою, и ничто так не приближает войну, как смерть друга. Наша учебная рота уменьшилась на одного. И мне стало ещё хуже оттого, что я торчу в тылу. Чувство вины охватило меня целиком. Я был зол. Чувствовал, что в последние минуты я должен был быть с ним рядом. Я не мог, конечно, что-то изменить. Но всё-таки считал, что должен был оказаться в том бою.

Я хотел сравнять счёт. Прикончить кого-нибудь. Заставить кого-нибудь заплатить за это. Какого-нибудь засранца!

А в Сайгоне тот день — 14 февраля — был очередным изнуряюще-жарким рабочим днём — одним из 365 дней, которые мне предстояло провести на этой земле рисовых чеков и изумрудно-зелёных лесов, земле долгих дней и бессонных ночей в засадных патрулях, странных контрастов и зловещей красоты, болезней и внезапной смерти.

Лишь через несколько дней я узнал, что Дэнни был смертельно ранен, что его сунули в мешок, повесили бирку и отправили домой через «Турбюро КИА».

Крис Сиверс написал Саттлеру письмо о том, как это случилось, а Саттлер в клубе за пивом рассказал мне. Я не поверил, но он полез в карман брюк и достал письмо.

Оно начиналось так: «Вчера Дэнни был убит…»

Я перечитывал строчку снова и снова. Я застрял на этих четырёх словах. Непостижимо.

Гнусная ложь! Дэнни должен быть жив. Может быть, ранен. Но не убит. Он был слишком упрям, чтобы умирать. Слишком хорош. Слишком молод. Слишком невинен. Это была не его война. Это всё розыгрыш, ужасная шутка. Чёрт возьми, всего два дня назад я написал Дэнни письмо! У меня даже не было возможности сказать ему «прощай»…

Во Вьетнаме солдаты гибли каждый день — в перестрелках, от ловушек и мин, иногда даже от собственной артиллерии. Я видел отчёты о потерях. Эти смерти — факт. Я не спорю. Но смириться со смертью Дэнни, с тем, что никто из нас его больше не увидит, было очень тяжело.

Сиверс, который был с Дэнни в одной роте, рассказывал, что их атаковал полк СВА. Во время боя взвод Дэнни был отрезан от остальной роты.

Сейлор исполнял песню любви на своём пулемёте-«свинье» М-60, посылая жирные свинцовые валентинки жёлтым северным псам. Но пулемётчик СВА заметил, как он валит его товарищей, прицелился и изрешетил его тело коммунистическими пулями.

Два санитара были убиты и ещё один солдат ранен, когда пытались добраться до Сейлора. Во Вьетнаме стоило умирать только ради друга. Сиверс рассказывал, что для отражения атаки сбросили напалм, но он попал и на солдат взвода.

— Если б его не убили пули, он мог бы принять смерть ещё худшую — его тело покрывали ожоги 1-й и 2-й степени. Смело почти весь взвод, — писал Сиверс.

Я проглотил пиво и быстро ушёл из клуба. Мне хотелось кричать. Выскочить из кожи. Спрятаться где-нибудь, где нет войны и боли.

Дэнни, ты не имел права умирать! У тебя не было разрешения. Твоё тело — казённая собственность. Разве ты забыл?

Сунув руки в карманы, я пошёл, куда глаза глядят. Я не хотел говорить о смерти Дэнни ни с Саттлером, ни с кем бы то ни было ещё.

Во Вьетнаме солдаты старались не обнаруживать свои чувства. Очень личные, они могли означать уязвимость, и, кроме того, это был дурной знак. Люди прятали эмоции за фасадом чёрного юмора. Редко говорили о любимых и об оставленных дома семьях. Это была священная тема. На вьетнамской земле одно лишь упоминание о близких, казалось, втягивало их во всю эту историю.

Здесь ты быстро постигал, что ради психологической защиты и выживания нужно скрывать свои чувства. Ибо, Господь свидетель, ты не мог управлять ими здесь, сейчас. Следовало онеметь и зачерстветь душой, чтобы не развалиться.

И совесть свою ты заталкивал глубоко в ботинки и затыкал ей рот кляпом, ибо только так мог делать то, что должен был делать, и через год службы вернуться на родину.

Тяжелее всего, когда в бою гибнет первый друг. Ты плачешь. Потом ты уже не плачешь никогда…

Ты смеёшься и заливаешь боль до самого возвращения домой, и тогда все накопленные за год слёзы хлещут потоком.

После гибели Дэнни стало проще. Я принял его смерть. На смерть других товарищей я лишь пожимал плечами. На передовой слова «убит в бою» означали только брешь в строю, которую нужно заполнить новым мясом. Новые потери в моей учебной роте будто преуменьшили значение смерти Дэнни. Эти потери были всего лишь кровавой статистикой той жестокой, паршивой войны. Я дошёл до того предела, когда, как чувствующее человеческое существо, уже не мог больше реагировать на смерть и страдания. Иногда потеря сострадания была ценой выживания. Некоторые заходили ещё дальше и теряли человеческий облик — самое страшное, что может случиться с солдатом, потому что тогда он уже почти ничем не отличается от зверя.

Дэнни был мертвее мёртвого, но его смерть значила для войны не более, чем дерьмо, которое мы сжигали в 90-м батальоне приёма пополнений всего несколько месяцев назад.

Вот что меня душило, вот что было так трудно и горько проглотить. Помню, как я писал родителям после первого месяца во Вьетнаме:

«Вьетнамцы — это прекрасный решительный народ, который заслуживает гораздо большего, нежели имеет после 4-х тысяч лет войны. До приезда сюда я задавал себе вопрос, должны ли мы воевать во Вьетнаме, вдали от дома. Теперь я уверен, что мы должны быть здесь. И у нас дома вы можете сказать всем, что можно гордиться каждым американским солдатом, находящимся здесь, особенно теми, кто многим рискует во имя свободы и подчас гибнет ради неё…»

Я начинал ненавидеть вьетнамцев; я считал, что политиканы лгали американским войскам и предавали их: они посылали сюда солдат только ради переизбрания на второй срок, используя войну в качестве предвыборной платформы.

Какого чёрта мы здесь делали? Я не знал. Я слышал какую-то чепуху о необходимости остановить коммунистическую агрессию, чтобы у неё не выросли новые головы, как у гидры. Слышал чушь о «теории домино».

Но какое отношение всё это имело к нам? Зачем я был здесь? Почему погиб Дэнни Сейлор?

Война больше не была для меня чем-то абстрактным. Она вдруг стала чрезвычайно личной, и я ненавидел её лютой ненавистью, потому что потерял друга. Я хотел отомстить за его смерть. Хотел убивать. Пролить чужую кровь за кровь Дэнни.

Здесь же брались в расчёт только значительные потери противника и незначительные потери своих войск. Мы воевали не за землю. Здесь господствовал закон джунглей: каждый день в лес входило больше солдат, чем выходило оттуда.

Армия нас угнетала. Вьетнамцы ненавидели. Вьет Конг и СВА убивали. А люди на родине не хотели о нас и слышать, хотя сами же послали нас сюда делать грязную работу, которую делать никто не хотел.

А что же войска АРВН? Они уклоняются от собственного призыва. Идут патрулями в те районы, где, как известно, партизан нет. И каждый месяц свыше 7-ми тысяч из них увольняются с «жёлтыми билетами» и дезертируют.

Это самые расхлябанные войска в мире. Они идут в ночные засады, точно делая одолжение, надев наушники от транзисторов, водрузив на шеи карабины М-1 и сложив на них руки, будто на перекладину распятия.

Не удивительно, что вьетконговцы бьют их в пух и прах!

Чёрт с ними. Они могут воевать, как им нравится. Нас-то здесь быть не должно. Они хотят демократии — так пусть сражаются и умирают за неё сами!

У Дэнни было всё, чтобы жить, ни единого врага во всём мире…

Нет, один всё же был.

Он был бы жив, если бы…

Если бы, если бы…К чёртовой матери все эти «если бы». Слишком поздно для «если бы».

Я бродил по ЮСАРВ как пьяный и, наконец, вышел за ворота. Вот где я напьюсь пива, сниму на ночь девчонку, и она поможет мне забыть, что Дэнни мёртв.

Это было единственное спасение от чёрного, мрачного настроения. Я был противен сам себе за то, что не оказался рядом с Дэнни, когда всё случилось, за то, что оставил его в беде. Но я не мог забыть, что он погиб, не мог больше думать о нём как о живом.

Такова суть вины уцелевших. Она не имеет разумного объяснения. С ней трудно иметь дело, потому что она — так иррациональна!

Я прошёлся по «Аллее 100 пиастров», выбрал девчонку, заплатил своднице 15 долларов сертификатами за всю ночь, купил дюжину бутылок местного пива и ввалился к девке в спальню.

Это была отвратительная маленькая комнатёнка, почти такая же грязная, как и вонючая улица за её стенами. Девчонка немного говорила по-английски; когда я лёг на кровать, она захихикала и попыталась стянуть с меня брюки и ботинки.

— Я тебе не нравиться? — спросила она, когда я схватил её за руки и оттолкнул.

— Нет бум-бум, — сказал я. — Только говорить. Ты и я. Слышишь? Хокай?

Что это со мной, блин? Всякий раз, как я говорю с вьетнамкой, то начинаю изъясняться на птичьем английском, как голливудский индеец.

Девчонка не поняла меня, поэтому я вышел поговорить с мамасан.

— Нет трахаться, мамасан, только говорить, скажи ей, — попробовал объяснить я и показал пальцем на девушку.

Старуха улыбнулась и перевела мои слова. После этого мы прекрасно поладили. Мы сели, скрестив ноги, на маленькую циновку лицом друг к другу, я открыл бутылку «тигриной мочи» и стал заливать свои потроха.

Я не знал, кому я бормотал всё это: девушке, себе, Дэнни? Господи, я не знал. Я был сбит с толку. Не мог разобраться в своих чувствах. Всё во мне перемешалось. Мне просто нужно было выговориться.

Девчонка слушала, улыбалась и кивала — всё слышала и ничего не понимала. Я говорил тихим голосом, и торопливые фразы сменялись придушенными всхлипываниями. Но чем больше я пил, тем трудней становилось сдерживаться. Я не владел собой. Мой защитный панцирь дал трещину. Вскоре полились слёзы, они текли и текли, как будто я собирался плакать вечно.

— Вот так способ оплакать друга, в самом деле, — рыдал я, утирал слёзы и сидел, уставившись в циновку. От слёз я почти ничего не видел, лицо напротив и предметы в комнатушке расплылись.

Мы с Дэнни поклялись, что вернёмся в Сан-Франциско вместе. Когда война для нас кончится и нас отправят на Материк. И тогда мы напьёмся до соплей в том же самом номере, который снимали в гостинице «Мэнкс». Я собирался купить ему самую дорогую шлюху и вручить как подарок за то, что испортил ему шанс немного расслабиться в ноябре.

Мы вместе пили. Вместе смеялись. Вместе ходили маршем. Даже по девкам таскались вместе. И вот теперь его нет.

Сержант Дуган говорил, что если даже мы ничему другому не научимся, то хотя бы узнаем, как умереть настоящими солдатами. Дуган был бы горд. Дэнни погиб ни за что, но пока жизнь не покинула его тела, он успел дать прикурить этим жёлтым как положено.

Интересно, наблюдает ли Дэнни за нами с небес?

Ты здесь, Сейлор? Ты со мной в этом «номере»? Отвечай, солдат, ори в две глотки! Нравится эта девка? Хочешь перепихнуться? За неё заплачено сполна. Вот что я скажу: возьми её себе. Пришёл твой час. Я тебе должен. А когда ты закончишь, можешь топать к жемчужным воротам. Держи хвост пистолетом, парень!

О, тебя здесь нет…

Хотел бы я знать, что скажет Святой Пётр, когда увидит маленького Дэнни Сейлора, пулемётчика, воспаряющего с пулемётными лентами на груди. Хотел бы я знать, смеётся ли он сейчас на Небесах, пьяный в стельку, или говорит: «Эй, война для меня кончена, придурки…желаю оттянуться!»

Зачем ему такая судьба? Зачем?

Девушка снова улыбнулась мне.

Ты действительно мёртв, Дэнни?

Я сказал себе, что глупо убиваться по поводу одного мёртвого солдата, ведь это война, а люди гибнут на войне. Потом представил себе, что могли бы сказать парни из взвода Сейлора, вернувшись в базовый лагерь, поев горячей пищи и приняв холодный душ…

*****

— Вот лажа…

— Славный парень этот Сейлор…кто знает, была у него девчонка?

— Думаю, да, но ничего серьёзного. Блин, ну и задира был этот малыш!

— Он обычно шутил, что если нарвётся на них, то на него понадобится много пуль.

— Так и было — целая очередь: прошило тридцатым калибром прямо по середине.

— Ну, бля, я и перешугался! Я всего лишь второй раз в бою.

— Надо было видеть, как он косил узкоглазых — словно бутылки из-под «Кока-Колы» на заборе. Как это коротышки всегда становятся лучшими пулемётчиками?

— Он говорил, что ему наплевать, но у него было мужество, надо отдать должное, у него было мужество…

— Да, держу пари, он получит медаль.

— Господи, какой парень!

— Почему лучшим всегда достаётся?

— Кто знает.

— Самое хреновое случилось, когда нас отрезали.

— Последний бой Кастера.

— Задали ж мы им перцу.

— Никому не говори об этом.

— А уж они-то как нам врезали. Только мы и выбрались…

— Осинскому оторвало ноги прямо рядом со мной. Вот где, блин, страх: он истёк кровью прямо на земле…

— Никто не струсил…

— А куда было деваться?

— Говорю же, мы все герои.

— Ещё целых девять месяцев…

*****

Ночь продолжалась, а я всё думал, говорил сам с собой и плакал. Около четырёх часов утра глаза стали слипаться. Пиво кончилось. Мне стало лучше. Я вышел, пописал на тропинку, вернулся и разделся. Девушка выскользнула из своей блёклой пижамы, и мы прижались друг к другу под простынёй.

Я задремал. В голове завертелись приятные видения. Я дома. Мы с Шарлоттой снова вместе, война кончилась. Но она всё ещё печётся о своей невинности.

Я кромсаю штыком её плюшевого медведя. Снова и снова; сыплются опилки.

Я думаю о Сайгоне, о девушках из баров и о Нгуен из бара «У Лайна». Но эти думы быстро тают. Приходят мысли о Дэнни.

Вижу его похороны.

В Чикаго хмурый снежный день. Свинцовое небо. Пронизывающий ветер с озера Мичиган гнёт голые деревья: они скрипят и стонут на тысячи ладов. Вся семья в чёрном. Пастор прокашливается и начинает службу.

— Kyrie eleison, — говорит он.

— Помилуй нас, Господи, — шепчут пришедшие проститься.

Порыв ветра срывает с одной из женщин жёлтую шляпу и несёт по кладбищу — она пропадает из виду.

— Отец наш… — слышен шёпот.

— Прости нам прегрешения наши …

— Да охрани нас от лукавого. Аминь. — Произносят они, стуча зубами.

Снег падает гуще. Большие белые хлопья летят с неба и тают в вине, и посвящённые ангелы Святого Причастия разлетаются.

— Господи всемогущий, которому открыты все сердца, известны все чаяния и которому ведомы все тайны, очисти помыслы наших сердец дыханием Святого Духа…

Снег тает на личике младшей сестрёнки Дэнни и смешивается со слезами, которые текут сами собой.

— Dominus vobiscum, — произносит священник.

Да пребудет с вами Господь.

— Et cum spiritu tuo.

И с духом вашим.

Святой отец воздаёт должное боевому духу Дэнни и читает из «Похорон мёртвых».

— Посреди жизни мы подходим к смерти…

— Земля к земле, пепел к пеплу, прах к праху; в твёрдой надежде Воскрешения к вечной жизни.

Ветер воет, леденя душу, и швыряет снег в лицо пастору, когда он обращает к Богу последние слова; его борода покрывается сосульками, и иней от дыхания оседает на ресницах и бровях. Пастор поворачивается и творит крестное знамение.

— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. И ныне, и присно, и во веки веков. Аминь.

Гроб Дэнни укрыт американским флагом. За отвагу он посмертно награждён медалью «Пурпурное сердце» и орденом «Серебряная звезда». Отдавая последние почести, солдаты из соседней резервной части стреляют холостыми патронами из 21 ружья.

Ружья?

Сержант Дуган не потерпел бы такого. Винтовки, оружие, огневые средства, но ружья — никогда. «Ружьями» можно только тыкать в тёлок воскресным утром. Как такое возможно? Это, наверное, придумали штатские, которые ни в чём не разбираются. Дэнни бы так ржал над этим, что пиво пошло бы носом.

Но он тоже бы загрустил: наверняка захотел бы, чтобы все его армейские дружки собрались на похоронах — на его прощальной вечеринке.

Вот его мать и отец. Они очень печальны. Сестра бьётся в истерике, и её поддерживают другие родственники. У всех на глазах слёзы. Горькие слёзы потери…

Годы, что родители поднимали его на ноги, пропали зря.

Военный оркестр играет гимн «Усеянное звёздами знамя». Солдаты отдают честь. Публика с отрешённым взглядом кладёт правую руку на сердце. Дэнни бы это понравилось.

Два солдата снимают флаг с гроба, аккуратно складывают и отдают матери со словами соболезнования. Потом его хоронят. Гроб опускают в могилу, и он глухо бьётся о мёрзлую землю. Этот звук эхом отдаётся в моём мозгу. Несколько горстей земли падают на крышку.

И полная тишина.

Дэнни? Погодите! Это всего лишь тело. Это не Дэнни. Он жив и просто ушёл. Спрятался. В могиле не он. Там всего-навсего груда мяса, обугленная до неузнаваемости. Кто же станет жить в такой дрянной оболочке?

Куда делся Дэнни?

Сержант в парадной форме даёт протяжный сигнал горном — отбой.

Самый мелодичный звук, который я когда-либо слышал. Звук блестящей начищенной меди. Каждая нота звучит ясно, чётко и уверенно. Похоже на то, как много лет назад на Гавайях Роберт И. Ли Пруитт играл отбой для Маджио в казармах Скофилда. Мелодия пришлась бы Дэнни по душе.

Она летит по кладбищу подобно страшным молочно-белым клубам дыма, вдруг вырвавшимся из земли там, на Нагорье, где погиб Дэнни.

Линия мелодии расплывается. Я вижу её. Становлюсь её нотами. Я вижу, как опускается столб белого света в и подходит к Дэнни — всё ближе и ближе.

В мелодии больше одиночества, чем в песне Хэнка Уилльямса. Она жалобней крика козодоя. Мелодия касается во мне каких-то струн, и слёзы текут с новой силой. Мне понятны чувства людей, стоящих у могилы. Я касаюсь их, чувствую боль и тяжесть в их сердцах.

Отбой.

Песня для Дэнни. Ему был только 21 год. Девять месяцев в армии, из них три — во Вьетнаме. Короткая жизнь. Очень короткая военная карьера. Дэнни умер, не начав жить, жизнь его угасла слишком быстро. Покойся с миром, Дэнни!

Отбой.

Это гордая песня, песня об esprit de corps. Эта песня звучала в его голове, когда приходила бессонница. Эту песню он слышал на посту и в наряде. Эту песню он слышал, когда смертельно уставал и ноги заплетались после 20 миль форсированного марша. Эту песню он слышал, когда напивался. К этой песне он прислушивался каждый вечер на родине, в Луизиане, когда, лёжа на койке, писал письма домой, в которых просил родителей и сестрёнку не беспокоиться и в которых строил предположения о Вьетнаме и о том, что ему готовит грядущее.

Отбой.

Реквием по Дэнни. Последняя песня. Тяжёлая, мучительная песня. Песнь души. Песнь смерти. Смерти, последней великой реальности. Смерти, последней великой мили на Дороге Приключений.

Кончен день… Дольше тень… На луга, На холмы, Ночь идёт. Мир с тобой, Храбрый мой — Господь ждёт …

Прощай, Дэнни! Война и приключения окончены.

Замирает последняя нота, и плачущие преклоняют колени, крестятся и молча расходятся. Пастор складывает ризу, кладёт Библию в карман пальто и несколько минут разговаривает с отцом Дэнни. Потом вся семья садится в чёрный лимузин и исчезает в метели…

Вот я вижу, как Дэнни шагает по рисовому полю. Глаза его мертвы, губы бескровны и кожа бледна.

Вдалеке «Фантом» сбрасывает на вьетконговскую деревню 750-фунтовые бомбы и напалм. Трясётся земля. Небо полно оранжевых огней и чёрного дыма.

Я слышу крики.

— Получай, получай! — это кричит Дэнни.

Вместе с вьетконговцами на куски рвутся женщины и дети и поджариваются, как ломти говядины.

Дэнни продолжает шагать по рисовому полю с винтовкой на груди. Он улыбается. Он счастлив.

Потом он медленно растворяется в воздухе, словно дымка.

Я потихоньку засыпаю, положив руку девушке на грудь, а голову — на плечо.

Через несколько дней письмо, которое я написал Дэнни, вернулось с пометкой «АДРЕСАТ ВЫБЫЛ».

Я перетряхиваю отчёты о потерях. Нахожу его имя. В конце недели «Старз энд Страйпс» печатает его имя в общем списке погибших за неделю. Я вырезаю этот список и вклеиваю в свой альбом для погибших — первым.

ЧЁРТ БЫ ТЕБЯ ПОБРАЛ, ДЭННИ! ЧЁРТ БЫ ТЕБЯ ПОБРАЛ!

ГЛАВА 17.

«ПЕРЕПОЛОХ В СОДОМЕ С ГОМОРРОЙ».

«Вьетнам со всей очевидностью преподал нам урок о том, что Соединённые Штаты не могут быть мировым полицейским; он также должен был предупредить нас об опасности стать повивальной бабкой демократии, когда уже заранее известно, что роды пройдут в условиях партизанской войны».

— Джин Киркпатрик, общественный деятель США

Утром поступил приказ о присвоении мне звания специалиста 4-го класса; я собрал

свои рубахи и отнёс в местную мастерскую пришить новые лычки, а потом с Билли Бауэрсом отправился в клуб отпраздновать это событие.

Отдыхай Воскресным днём, Дольше б Было всё пучком…

Весь день мы пили пиво во внутреннем дворике клуба, слушали музыку и уплетали бутерброды с яйцами.

И была бы жизнь — экстаз, Не последний только раз… Отдыхай Воскресным днём…

Билли прибыл к нам в феврале прямо из Форт-Бенджамина, штат Индиана, из школы военных журналистов. Билли, рядовой 1-го класса и специалист службы общественной информации, блондин шести футов росту с суровой красотой, вырос в Чарльстоне, штат Южная Каролина. Я почти ничего о нём не знал, только то, что он был женат и жена его ждала ребёнка.

Такова была характерная черта армии во Вьетнаме: можно было сдружиться с человеком за короткое время, ничего о нём не зная. Никого не интересовало, кем ты был до войны; так случилось и у нас с Биллом.

В половине восьмого вечера наш праздник переместился в бар «У Лайна», и когда времени до комендантского часа осталось всего ничего, мы заплатили двум вьетнамским лихачам за то, чтобы проехаться на их «Хондах» до главных ворот в Тан Сон Нхуте.

Сами «ковбои» уселись на задние сиденья. Мы с Билли неслись к воротам, как камикадзе, на скорости проскочили КПП — и оказались в придорожном ливнестоке.

Мы опоздали на 8 минут. И получили от военной полиции по две «благодарности»: за езду на мотоциклах без шлемов и за проезд через главные ворота после объявления комендантского часа.

На следующий день нас вызвал командир штабной роты и определил взыскание по 15-й статье. Я был разжалован до рядового 1-го класса, оштрафован на 50 долларов, мне было запрещено две недели покидать казарму в свободное время, и я должен был каждый вечер драить шваброй полы в кабинете командира.

Билли разжаловали до рядового, ему также не разрешалось покидать казарму, и он должен был помогать мне мыть полы.

Вскоре после этого я заболел триппером, однако врачи накачали меня пенициллином, и через неделю я был в порядке.

Гонорея была неотъемлемой частью службы во Вьетнаме. Она превратилась в эпидемию среди офицеров и солдат армейских лагерей от демилитаризованной зоны до Дельты.

Кажется, капитану Бреннану польстило, когда он узнал о моей болезни.

— Офицеры не болеют триппером, Брекк.

— Чем же они болеют, сэр?

— Насморком, офицеры подхватывают насморк.

— Странно. По мне так лучше болеть триппером с большой буквы «Т». По крайней мере, знаешь, что подцепил кое-что…

В военном магазине продавались, конечно, профилактические средства, но в них не было ничего особенного. Ни ярких расцветок, ни музыки. Просто скучные белые резинки, мягкие и гибкие, без изюминки.

Если б там продавались французские щекотунчики, которые, помимо всего прочего, светились бы в темноте и исполняли увертюру из оперы «Вильгельм Телль» при надевании, тогда, возможно, я непременно брал бы их с собой в походы по сайгонским борделям на «Аллее 100 пиастров»…

Они свели б девчонок с ума! Девки б тогда все захотели потереться со мной за бесплатно, только ради эксперимента!

О, я бы даже подарил пачку этих волшебных кондомов капитану Бреннану в день рождения…

— Вот что вам нужно, сэр. Они бывают трёх размеров. Большие, средние и маленькие. Для вас, сэр, я приобрёл маленький размерчик. Ведь у вас между ног особо упаковывать нечего. Вам бы туда сунуть огурец, сэр, в качестве приманки для женщин. Но теперь у вас есть надежда, и всё благодаря рядовому Брекку. Смотрите, что я нашёл для вас, сэр: он светится, поёт и грязно ругается по-вьетнамски.

Послушайте: «Отсоси-ка, черемякни, я сосну и оттрахаю тебя, ты — меня…» Верите ли, слабого мужика он сделает крепким, а крепкого — богом. Носите его, и вы сможете видеть сквозь юбки и тыкать в мясо по 12 часов подряд, сэр. Он бы так приукрасил ваши эротические грёзы, как вам и не снилось…

И вот тогда, сэр, вам не пришлось бы киснуть в Сайгоне каким-нибудь дрянным вечером, если б вы к тому же смогли умело предложить своё тело, используя спрей для волос, дорогой одеколон и пригоршню стодолларовых купюр. Не примите на свой счёт, но разве это, блин, не лучше, чем каждую ночь заставлять своего цыплёнка кончать в кулак, СЭР?…

Военные магазины, однако, не располагали подобными сокровищами плотских утех.

Поэтому очень немногие военнослужащие пользовались презервативами. Каждое утро на приём к врачу выстраивалась длинная зелёная очередь из солдат ЮСАРВ. Эта болезнь в Сайгоне отрывала больше людей от выполнения служебных обязанностей, чем любая другая.

Один батальон связи, расквартированный в Тан Сон Нхуте, должен был получить благодарность президента за отличную службу во Вьетнаме, но когда генерал, прибывший объявить эту благодарность, обнаружил, что три четверти личного состава в батальоне больны сайгонской гонореей, благодарность отозвали, а саму церемонию отменили.

В среднем приходилось по два случая заболевания на человека в год; добавьте сюда случаи заражения лобковыми вшами. Однако снова и снова парни цепляли на ноги ковбойские шпоры и скакали по ипподрому на диких мустангах без седла.

Если б не пенициллин, половину армии США пришлось бы отправлять домой с записью в медкартах «негоден к строевой» и с больными, сопливыми пенисами на камуфляжных перевязях — с позором до самой базы ВВС Трэвис, штат Калифорния.

В иные вечера, когда у нас с Биллом на двоих не набиралось нужной суммы на кусок задницы, мы выходили за ворота и, заглядывая в витрины, бродили от одного борделя к другому: присматривались и болтали с тётками — молодыми и не очень.

И если находили молоденькую сексапильную штучку, которую должны были поиметь, то устраивали бартерную торговлю с мамасан. Однажды Билли предложил свои полевые ботинки, а я — ручные водонепроницаемые часы «Таймекс», которые купил ещё в Форт-Полке. Шлюшки, сёстры из Камбоджи, всю ночь кашляли нам в лицо.

— Ты, наверное, сильно простудилась, — сказал я своей девушке. — Скорее поправляйся.

— Нет простудиться, — призналась она, — у меня туберкулёз. Сестра тоже…

Мы тут же удрали оттуда и больше не возвращались.

Работа в ЮСАРВ шла своим чередом. Мы строчили о награждениях и переводах в другие соединения, и никто из нас не собирался на передовую.

Потом сержант Темпл отправил Билли описывать ход широкомасштабной поисково-карательной операции у камбоджийской границы, получившей название «Джанкшен-Сити».

Девять пехотных батальонов в 60-ти милях к северо-западу от Сайгона предприняли одновременное наступление на расположенные подковой позиции противника. Войска США установили 13 отдельных артиллерийских баз — на тот момент времени крупнейший ввод в бой крупнокалиберных орудий в той войне.

В первый день же 173-я воздушно-десантная бригада сбросила парашютный десант в трёх милях от Камбоджи. В общей сложности из 16-ти транспортных самолётов С-130 высадилось 845 человек.

На второй день началась самая крупная за всю войну операция по поиску «сокровищниц» противника: материальных средств, документов, боеприпасов и продовольствия. Нашли фабрику по изготовлению сандалий, подземные блиндажи и базовые лагеря, оборудованные душевыми, столовыми, лекционными залами, столами для пинг-понга и волейбольными площадками.

В отдельных случаях, когда части 9-й дивизии Вьет Конга предпочитали давать бой, а не удирать и прятаться, их крушили всей мощью американского огня.

Билли отсутствовал неделю и вернулся с охапкой военных историй и сувениров, например, с чёрной пижамой и парой сандалий a la Хо Ши Мин, снятых с убитого вьетконговца.

Он сопровождал подразделения 25-й дивизии в наступлении и попал в самое пекло — зону высадки десанта — под жестокий огонь автоматов и миномётов.

Батальон Вьет Конга атаковал наши позиции, накатывая смертоносными волнами. Билли рассказывал, что, обдолбившись наркотой, косоглазые вопили, как свихнувшиеся духи зла, дули в трубы, бросали ручные гранаты и бешено строчили из пулемётов.

Перестрелка не прекращалась несколько дней. В бой вступил ещё один партизанский батальон, и какое-то время было не ясно, чья возьмёт. После боя сотни солдат противника остались лежать на земле и висеть на колючей проволоке, натянутой по периметру нашего расположения. Чтобы вырыть огромные траншеи-могилы и всех похоронить, пришлось на место перебрасывать бульдозеры вертолётами «Чинук». Утром рабочие команды собрали трупы: они были исковерканы картечью, кассетными и осколочными снарядами, что летели прямой наводкой из 105-мм гаубиц.

В траншеях тела сложили штабелями, залили соляром и подожгли, потом засыпали слоем извести и закидали землёй. Как рассказывал Билли, операция перекинулась на территорию Камбоджи. Всё это происходило задолго до того, как Пентагон признал, что американские пехотинцы вынесли войну за пределы Вьетнама.

Вернувшись, Билли выудил из рюкзака свои лучшие сувениры — вьетнамский язык и пару ушей. Он ошалел, «одурел» от войны, как гласили надписи на касках. Взгляд его сделался колючим, как льдинки в стакане кислого молока. Целыми неделями он мог говорить только о войне.

Я завидовал ему. Я всё так же прозябал в отделе и дважды в неделю развозил пресс-бюллетени.

В воскресенье я надел пижаму, привезённую Билл с передовой, прыгнул в снятые с того же косоглазого сандалии, получил у командира увольнение и один ушёл в Сайгон.

Я напился, шатался по Тю До и на чём свет костерил прохожих вьетнамцев; я шёл от одного бара к другому, торя свой путь к реке. Вскоре меня нагнали двое из военной полиции: им вздумалось арестовать меня.

— Вы знаете, с кем связались, бля?

— Пошли, приятель…

— Вы не можете меня арестовать, парни, я вьетконговец…

Один из полицейских ткнул меня в грудь, когда я задел его по лицу. Я в ответ полез на него с кулаками. Меня свалили на тротуар, как следует отдубасили дубинкой и защёлкнули на руках наручники.

— Я ПЕРЕРЕЖУ ВАМ ГЛОТКИ, УРОДЫ! ПРОЩАЙТЕСЬ С ЖИЗНЬЮ! Я ВАС CUKADAU! — гавкал я.

Я провёл ночь на губе, а на следующий день 1-ый сержант штабной роты Уиллард Йохансен вытащил меня и устроил выволочку. Командир опять определил мне 15-ю статью: две недели дополнительных обязанностей, запрет покидать казармы и понижение в звании до рядового.

Говно какое.

Ещё прилепили статью 91 за «создание негативного впечатления у сайгонцев». Командир приказал мне испечь эссе в две с половиной тысячи слов на тему, почему американские военнослужащие за рубежом должны производить благоприятное впечатление на местное население, почему они должны быть посланцами доброй воли от Америки Распрекрасной, самой замечательной страны в мире и во всей грёбаной Вселенной!

Мне было всё равно. Я с чувством и толком провёл эти недели в казарме. В свободное от службы время тискал мамасан, которые чистили нашу обувь, пил хороший скотч и слушал рок-н-ролл по армейскому радио.

В отделе я продолжал наседать на сержанта Темпла с просьбой отправить меня на передовую. Он оставался непреклонен, но мой план попасть в боевую часть потихоньку продвигался.

Через две недели я снова был свободен. В первое же увольнение я отправился в Сайгон по барам на Тю До: из «Крейзи Клаб» в «Кинг Паб», оттуда в «Империал Бар» и «Флауэрз Бар», потом взял такси и покатил в бар «У Лайна».

«У Лайна» меня посетила бредовая идея — завести домашнее животное. Допив пиво, я отправился на поиски в бедняцкий район у реки Сайгон. Скоро я наткнулся на козлика и, закинув его на загривок, тащил несколько миль в ЮСАРВ.

По пути мне удалось проскочить мимо военной полиции: я соврал, что козёл принадлежит вьетнамской семье внутри расположения. И попёр дальше с этим брыкающимся и упирающимся созданием на спине.

Я пришёл на место уже заполночь и втащил козла в казарму. Все спали, было темно, а я был немного пьян.

Закинув козла на верхнюю койку, я стал моститься рядом. Но у того были другие соображения. Он соскочил вниз и, сопя, помчался между рядами коек, оставляя за собой широкий след из чёрного жидкого помёта.

Я побежал за ним. Загнал козла в туалет, накинул на шею аркан, подтащил к своей койке и привязал к ножке: на этот раз ему не удрать, а я наконец-то смогу уснуть, подумал я.

— Спи, Элмер, утром мы с тобой поиграем… — я погладил его по голове.

В 05.30 прозвучал подъём. Я глянул вниз: козлик Элмер исчез.

Вокруг ругались ребята по поводу дерьма. Выясняли, откуда оно взялось и что за переполох случился ночью.

Я ещё не отошёл от вчерашнего и не промолвил ни слова. Лишь про себя посмеялся. И чем дольше смотрел на оставленное Элмером дерьмо, тем смешнее мне становилось. Наконец, смех мой прорвался наружу, я сунул голову под подушку и затрясся на койке, не в силах остановиться.

— Что тут, блин, такого смешного? — спросил Билли Бауэрс.

— Ничего, — ответил я, — абсолютно ничего…

Мамасан наведут порядок. Не мне ж этим заниматься. Чёрт бы побрал этого Элмера…

Козлик перегрыз верёвку и умчался на свободу. Когда же я стал одеваться, то обнаружилось, что вдобавок он прожевал дыру на правой штанине и почти съел фуражку. От неё остался один козырёк.

Будь ты проклят, Элмер!

Другого головного убора у меня не было, а все мои прочие брюки были в стирке. Как идти на построение?

Надев пожеванные штаны и сунув зелёные трусы в карман, я отправился на утреннюю поверку, забыв при этом завязать шнурки на ботинках.

Я встал в последнем ряду и нахлобучил на голову трусы, придав им форму французского берета.

Мне так не хотелось, чтобы сержант Йохансен заметил меня.

— Не смотри на меня, не смотри на меня, не… — шептал я.

Наступила очередь отделения общественной информации, и наш командир, сержант Билл Томас из «Армейского репортёра», отчеканил, что все на месте и всё в порядке.

Сделав отметку, сержант Йохансен оторвал взгляд от журнала и вдруг вытянул шею, чтобы получше рассмотреть меня.

О нет, он меня увидел. Я пропал…

Я втянул голову в плечи, согнул колени, съёжился и попробовал спрятаться за спиной впереди стоящего солдата.

Меня здесь нет, Йохансен. Ты ничего не видишь, хи-хи-хи…

Поздно. Он увидел меня, многозначительно закивал, и я заметил, как округлились его глаза: он узнал лицо под трусами.

Блин, зря я не надел резинку на голову!

— Ты, первый в четвёртом ряду, выйти из строя.

Делая шаг, я запутался в шнурках.

Йохансен приказал мне стоять смирно и смотреть на него.

— Брекк, что всё это значит?

— Значит что, сардж? — пожал я плечами.

— Ты одет не по уставу.

— Разве?

— Да.

— Я не заметил.

— У тебя всё в беспорядке: рубаха расстёгнута, на брюках дыра, на голове нижнее бельё, на лице двухдневная щетина. И ты воняешь! Боже, я отсюда чувствую вонь. Ты что, не моешься?

— Моюсь, но…

— Что ещё?

— Это Элмер. Всё это вина Элмера! Если б не он! Он так меня подвёл…

— Что ты сказал?

— Элмер, мой козлик. Простите. Мой бывший козлик. Он убежал. Видите ли, сержант, это он проел дырку в моих брюках и сжевал фуражку. Мою единственную фуражку…

— Господи Боже, да ты никак пьян. Ну-ка ещё раз растолкуй мне, сынок.

— Прошлой ночью я притащил из Сайгона козла, чтоб он жил в казарме и стал нашим питомцем, но он перегрыз верёвку, съел мою одежду и был таков.

— Хочешь, чтоб я поверил в эту брехню?

Я пожал плечами.

— Ну а теперь, что же случилось на самом деле?

— Я же вам сказал. Не верите — взгляните на казарму. Говно повсюду! Оно всё ещё там, и если вы считаете, что я воняю…

— Достаточно!

200 человек — вся штабная рота — переминались с ноги на ногу и давились от смеха.

— Грёбаный Брекк, — сказал кто-то.

— Так это он…

— Всем заткнуться, — прорычал сержант Йохансон. — Если будет смешно, я скажу, где смеяться.

Солдаты притихли.

— А теперь сними с башки эти чёртовы трусы, Брекк!

— Слушаюсь, сержант.

— Я сказал стоять смирно.

— Слушаюсь, сержант.

— Не тебя ли наказали только что?

— Так точно, сержант.

— Всего несколько недель назад?

— Так точно, это был я, сержант.

— И у тебя опять проблемы?

— Похоже, что так…

— Ты мне противен, Брекк.

— Так точно, сержант.

— Таким, как ты, не место в армии США.

— Согласен с вами.

— Заткнись.

— Но меня призвали…

— Я сказал: заткнись!

— Вы же знаете, я сам не рад, что в армии…

— ПРОСТО, БЛЯ, ЗАТКНИСЬ!

— Слушаюсь, сержант.

— Верни трусы на голову и иди в дежурку. Майору Либерти наверняка захочется на тебя взглянуть.

Я надел трусы на голову и пошёл, куда сказано.

— БЕГОМ, СУКИН СЫН!

Скачками я полетел к кабинету майора, путаясь в шнурках.

Придя за мной в дежурку, Йохансен поставил меня по стойке «смирно» лицом в угол.

— Зачем вы заставляете меня смотреть на эту стену, сержант?

— Потому что нет сил видеть твою противную рожу, Брекк!

Я хохотнул.

— ЗАТКНИСЬ, БРЕКК! ЛУЧШЕ ЗАТКНИСЬ!

— Слушаюсь, сержант.

Пришёл майор и поинтересовался у Йохансена, с какой стати я стою навытяжку, пялюсь в угол и одет явно не по форме.

— В таком виде Брекк сегодня появился на утренней поверке, сэр. Совсем недавно он уже получал взыскание. Я думал, вы сами решите разобраться с ним.

— Брекк, зайди.

Хлопнув дверью, майор уселся в мягкое кресло, оглядел меня и улыбнулся.

— Вольно, Брекк, и сними эти трусы с головы, ради бога. Что происходит? Ты же знаешь, что не по форме, что нельзя показываться в таком виде.

Я рассказал, что произошло. Он покачал головой и засмеялся.

— Ты же понимаешь, что я должен тебя наказать?

— Так точно, сэр.

— Тогда, ЧЁРТ ВОЗЬМИ, одолжи у кого-нибудь брюки и фуражку, пока твои вещи не вернулись из прачечной. Надень хоть каску, если не найдёшь нормальный головной убор. Но ходить в армейских трусах на голове нельзя.

— Сержант Йохансен сказал, что моё лицо похоже на мою…

— Это не оправдание.

— Так точно, сэр.

— Мне бы запустить в тебя книгой…

— Так точно, сэр.

— Да ведь толку не будет.

— Никак нет, сэр.

— На следующей неделе опять всё повторится.

— Так точно, сэр. Возможно, сэр…

— Как насчёт драить мой кабинет ещё две недели? Ты уже мастак в этом деле…

— Слушаюсь, сэр.

— Тогда проваливай отсюда, пока я не передумал!

— Слушаюсь, СЭР!

ГЛАВА 18.

«ИНДЕЙЦЫ И КОВБОИ».

«Грохочут пушки, во все стороны летят ошмётки тел, слышны стоны жертв и вой погибающих за родину — это Человечество в поисках счастья».

— Шарль Бодлер, французский поэт.

Я думал, хуже не бывает, но когда летел всего в нескольких дюймах от Нагорья, то понял, что моё появление на передовой было ошибкой. Самой большой, страшной и, наверное, последней ошибкой. Чего мне здесь надо? Что ожидает меня в джунглях? Что, если Зверь обитает здесь и он голоден? Что, если эта гнусная и зловещая местность — последняя обитель? Что, если я не вернусь? Я к этому не готов. Я слишком молод, чтобы погибать! О Боже, я не гожусь для этого дерьма! Я не готов, не готов…

Тут один из стрелков хлопнул меня по плечу и показал на просвет в джунглях прямо по курсу: красный дым поднимался вверх, отмечая зону высадки — точку моего десантирования. Я посмотрел вниз, но никого не увидел.

Вдруг вертолёт тряхнуло.

Горячая зона! Нас обстреливают с земли!

Перед дорогой я напихал в рюкзак сухих пайков на 4 дня, повесил на плечо винтовку и отправился на вертолётную площадку, упирающуюся прямо в джунгли.

Садилось солнце. В долине курился туман. Низко, над буйной ярко-зелёной растительностью гор, висели тучи. Что-то жуткое витало в воздухе, и мне было не по себе.

В шесть часов я забрался на борт «Хьюи», и пилот повёл машину над самыми верхушками деревьев.

Такой полёт изматывает. Лётчик скользит всего в нескольких дюймах от уровня леса, и пролетающая мимо земля сливается в один сплошной поток. Мелькают только какие-то тени. Смысл такого полёта в том, чтобы уберечься от обстрела с земли. Не успел ещё противник услышать или увидеть вертолёт, того уже и след простыл. Если б он летел выше, косые могли бы заметить его приближение и сбить одним метким выстрелом.

Самые классные вертолётчики набирались опыта во Вьетнаме. Не раз они рисковали и спасли немало жизней. Они сажали своих птиц почти везде, зачастую на волосок от гибели, облетали контуры леса, словно на «русских горках», летали так, что твоё очко морщилось от страха, а ты сам ссался потом целыми днями.

Ты можешь это забыть, но твоё очко — никогда…

Особенно, если ты побывал на борту «Хьюи», попавшего под обстрел. После такого обычно появляется стойкая боязнь вертолётов и не проходит до конца службы.

Бойцы открыли пулемётный огонь по дальней границе леса. Я же чувствовал себя в западне. Снизу ко мне приближались джунгли. Там, внизу, был хаос. Меня охватила полная беспомощность. Шум и скорость сбивали с толку. Боже, ведь меня могут кокнуть ещё до того, как я выберусь из этой штуки! Бежать — некуда. Спрятаться — негде. Во мне закипала слепая ярость, но сделать ничего нельзя, пока нога не ступит на землю. Господи, мне не следовало здесь появляться!

— НУЖНО ПРЫГАТЬ! — крикнул кто-то из солдат.

Я кивнул, вставил обойму в винтовку и присел на корточки на краю вертушки, ботинками почти касаясь лыжного шасси.

— ДАВАЙ!

Мышцы напряглись. Я слышал, как бьётся моё сердце и кровь пульсирует в артериях, словно кто-то сплёвывает её сквозь зубы. Я уже почти вывалился, и моё тело вовсю качало адреналин. Я превратился в прекрасную мишень. Вот оно, твою мать, сейчас меня шлёпнут…

Вертолёт нырнул и коснулся верхушек слоновой травы. Я схватил в одну руку каску, в другую — винтовку и прыгнул.

Всё было как во сне. Я прыгал с трёхметровой вышки в бассейне «Северного парка» в Баррингтоне: медленно падал, подняв руки вверх, словно орлиное перо на ветру…

Вниз — ниже, ниже…

Я видел, как приближается земля. Этого не может быть. Через минуту я проснусь и снова окажусь на своей койке в ЮСАРВ, в полной безопасности. Я не готов к этому говну! Не готов!

Я пролетел 15 футов. Ударился о землю, откатился в сторону. Лопасти вертушки подняли пыль и мусор и кругом примяли траву. Воздушный поток от пропеллера превратил зону высадки в мишень: я как на ладони.

Уши глохли от треска автоматического оружия, косившего джунгли вокруг. От очередей отплясывающих рок-н-ролл винтовок М-16 и «хак-хак-хак» автоматов Калашникова. От гранатных взрывов «КЕР-ВАМП» и длинных сольных трелей «тат-тат-тат» разъярённого пулемёта.

Кровь стыла. Куда бежать?

Пули резали траву. Гранаты рвались подобно грому, и русские автоматы прошивали воздух.

Я потерялся в стране Вьет Конга.

Вертолёт развернулся, поднял хвост и, как разозлённый скорпион, полетел назад, а стрелки с борта продолжали изливать свою ярость на деревья.

Я передёрнул затвор винтовки М-14, патрон вошёл в ствол. Зарывшись носом в грязь, я лежал, не двигаясь, и соображал, что делать дальше. Трава немного распрямилась, давая хоть какое-то укрытие, и я прополз чуть вперёд, держа винтовку в левой руке.

Вдруг — голос.

— Псс! Эй ты, сюда…

Я увидел солдата: стоя на одном колене в траве за деревом и чертыхаясь, он вставил в М-16 новую обойму и продолжил огонь по невидимому противнику.

Я медленно пополз к нему. Грохот перестрелки оглушал. Взвод гремел так, как будто сдерживал целую дивизию СВА.

Я добрался до валежника, снял винтовку с предохранителя и стал оглядывать линию леса, где прятались азиаты.

Летели зелёные трассирующие пули. Градом сыпались гранаты и ракеты Б-40. Ливень пуль проносился со свистом над головой.

— САНИТАР! СЮДА! — закричал кто-то.

Повсюду рвались гранаты. Я ничего не видел, но продолжал всматриваться. Дал очередь. Потом ещё одну.

Вдруг я заметил — мелькнула тень. Косоглазый бежал, согнувшись, за деревьями, метрах в 20-ти к северо-востоку.

Я выпустил всю обойму.

Косоглазый завертелся волчком.

Я вставил вторую обойму и выстрелил снова.

Боец СВА подскочил в воздухе, упал на землю и задёргался, как на электрическом стуле.

Через пару минут перестрелка стала стихать и, наконец, прекратилась совсем.

Меня колотило. Я не мог отдышаться. Пот катился по лицу. Руки тряслись. Я задыхался от страха.

Вдруг что-то зашумело. Шелест в кустах…

Я замер.

— Здорово, парень. Хорошенькое время ты выбрал для визита, — так приветствовал меня малыш-рядовой, вынырнув слева. Нос морковкой, зубы торчком — самый невзрачный и зачуханный солдатик, какого я когда-либо встречал.

Он сказал, что его зовут Симс. Нейт Симс.

— Первый взвод? — спросил я.

— В самую точку, — сказал он и распечатал пачку жвачки. — Мы как раз собирались слегка почавкать, когда всё началось. Мы шли по пятам за этими засранцами весь день.

— Где лейтенант?

— Там, — Симс показал на высокого, худого человека с рацией в руке.

Лейтенант сделал мне знак, и я поспешил к нему. Он и сам выглядел не ахти. Изодранная форма. Измазанное лицо. Весь мокрый от пота. На спине рюкзак весом никак не меньше 65 фунтов.

Дейв Шелби, командир взвода, из Оклахома-Сити. Едва закончив парашютно-десантную и диверсионно-разведывательную подготовку, этот выпускник Уэст-Пойнта уже был первым лейтенантом.

— Браво-шесть, это Браво-один, приём, — вызывал лейтенант.

— У противника четверо убитых. У нас один ранен. Прошу прислать вертолёт. Ночью мы устроим здесь засаду. Чарли могут вернуться за трупами своих мёртвых. Конец связи.

Лейтенант отправил рядовых Симса и Пола Харриса обыскать убитых бойцов СВА.

— Соберите вещмешки, винтовки, документы и так далее. Если что ещё — можете взять себе, — сказал он ребятам.

— Парни любят собирать сувениры, это поднимает дух, — объяснил он, обернувшись ко мне.

— Специалист по общественной информации ЮСАРВ Брекк, сэр, и…

— Знаю, знаю… добро пожаловать и можешь оставаться, сколько пожелаешь, но к вечеру будь поблизости на случай, если мы опять вляпаемся в дерьмо. Я думаю, они вернутся, и не хочу, чтобы с тобой что-нибудь случилось.

— Слушаюсь, сэр.

— Эй! Что это у тебя, М-14? Давненько таких не видел.

— Всё, что смог достать: в Сайгоне нелегко найти М-16.

— Береги патроны, если мы снова ввяжемся в бой. Никогда не знаешь, когда они здесь по-настоящему пригодятся.

Я кивнул.

— Добрую встречу приготовили тебе косые. Где-то там бродят ещё как минимум восемь человек.

— Так точно, сэр.

— Мы только-только собирались пожрать…могли бы сейчас продолжить, а потом перейдём на засадные позиции. У тебя есть паёк?

— Запасся на несколько дней…

— Хорошо.

Одного солдата ранило осколками ракеты в левую ногу. Санитар наложил повязку; зажгли жёлтый фальшвеер, прилетела вертушка и забрала раненого в медпункт.

— Эй, мужик, — дёрнул меня за рукав Симс, — тот мудак, которого ты пришил, был санитаром. Здорово ты ему выпустил кишки. Это твой первый?…

— Ага.

— Всё путём, парень, всё путём. Держись поближе, и мы наваляем им ещё.

Я заметил, как Шелби замотал пластмассовые части своей М-16 камуфляжной тканью от чехла для каски, связал два магазина вместе, а на правое запястье повесил позолоченный горский браслет.

Порывшись в рюкзаке, я достал коробку с сухпайком: консервированная индейка, консервированные сыр, печенье и персики, пачка сигарет «Уинстон», пакетики сахара, соли, перца, растворимого кофе и упаковка салфеток.

Эти ребята были настоящими воинами и совсем не были похожи на чисто выбритых деятелей из ЮСАРВ, у которых безупречные стрижки, начищенные ботинки, сияющие пряжки, накрахмаленная униформа и чёткие движения приветствий.

В лесу брать под козырёк было запрещено. Видя, как солдат приветствует офицера, снайпер противника мог прикончить последнего с одного выстрела. Некоторые бойцы, тем не менее, специально козыряли нелюбимым офицерам в надежде, что…

Но здесь ничего подобного я не заметил.

Март подходил к концу, уже четыре месяца я служил во Вьетнаме, но это была моя первая командировка на передовую. Сержант Темпл дал мне задание написать о начале операции «Саммеролл», которую проводили части 101-й воздушно-десантной дивизии.

«Клекочущие орлы».

Темпл велел мне оставаться в деле примерно неделю, а по возвращении в Сайгон переплавить боевой опыт в репортажи для средства массовой информации. Я надеялся, что если у меня будет получаться, он будет постоянно посылать меня в джунгли и найдёт кого-нибудь, кто бы смог выполнять мои прежние обязанности. Я бы научил новенького шофёра ездить по Сайгону, показал бы ему кратчайшие пути и поделился бы с ним всем, что необходимо знать для доставки прессы.

Услышав эту новость, я был на седьмом небе. Наконец настал день, которого я так ждал. Меня отправляли на войну. Настоящую войну. Я уезжал в неведомую страну — Зловещий Лес. Наконец-то я стряхну скуку ЮСАРВ — эти наряды, развозы, подъёмы, брифинги, эту жару, выпивку, туберкулёзных шлюх с «Аллеи 100 Пиастров», эту вонь и грязь Сайгона и непреодолимые соблазны улицы Тю До…

Перед отъездом я достал в нашем отделе подробные карты и внимательно изучил Центральное Нагорье. Хотел посмотреть, куда еду.

Я сел в грузовой самолёт С-130, который отправлялся в штаб 101-й дивизии в Туй Хоа, в 240 милях к северу от Сайгона — весь путь предстояло лететь вдоль побережья Южно-Китайского моря.

В Туй Хоа я пересел на армейский самолёт «Карибу», чтобы ещё 50 миль лететь до передового базового лагеря в долине под названием «Долина Скитальца», где начиналась операция; и вот я на месте.

Полёт в «Карибу» меня не вдохновил. Может, нервы мои пошаливали, но самолёт болтало туда-сюда, крылья качались из стороны в сторону, и мы вихляли в небе, как беременная утка.

Соскочив на грунтовую полосу, я отыскал центр управления боевыми действиями передового района. Оттуда меня направили в палатку, служившую информационным отделом бригады, там я встретил майора Дона Кроу. Он сказал, что самолёты Б-52, которые прилетали из Таиланда, с авиабазы Юдорн, за последние два дня накрыли Долину Скитальца сплошной бомбардировкой.

Что «Саммеролл» — это поисково-карательная операция, проводимая 1-й бригадой. По данным разведки, район Долины считался логовом одного из батальонов хорошо вооружённых и обеспеченных солдат СВА, недавно прибывших из Ханоя.

Местные вьетнамцы-крестьяне контролировали район и снабжали неуловимые подразделения СВА едой и питьём.

Задача 101-й дивизии состояла в ликвидации оставшихся войск СВА и в уничтожении складов продовольствия, укрытий и путей снабжения.

Судя по карте, Долина Скитальца находилась к юго-западу от Туй Хоа в местечке, которое называлось Кхань Дыонг. Официально операция началась в то утро, когда 2-й батальон был переброшен вертолётами на хмурые окрестные зелёные горы.

И вот я шагаю с 1-м взводом 2-й роты — с «марафонцами». А дорог-то, по которым можно бегать, здесь как раз и нет…

Вокруг одни обезьяны и попугаи, джунгли и Чарли.

ГЛАВА 19.

«НОЧНОЕ БЕЗУМИЕ».

Наскоро перекусив, мы вернулись в лес, остановились в 30 метрах от обнаруженной базы и устроили засаду на тропе, которой пользовались бойцы 18-го батальона СВА, действовавшего, по сведениям, в этом районе. Косоглазые обычно уносили своих мёртвых, и Шелби был уверен, что вьетнамцы вернутся забрать трупы. Как кадровый офицер, он знал, что азиаты наверняка не оставят нас в покое всю ночь.

Взвод занял круговую оборону. Пулемёты расположили так, чтобы сектора обстрела прикрывали наиболее вероятные пути подхода противника. Установили мины «клеймор» и трассеры. По периметру натянули проволоку и повесили на неё банки из-под сухих пайков. В банки насыпали камешки, чтобы гремели, если кто-нибудь заденет проволоку.

Мина «клеймор» состоит из картечи, помещённой на заряд тринитротолуола, который соединяется проводом с электрическим взрывателем, называемым «трещоткой» и помещаемым внутри засадного периметра.

Она взрывается по команде и превращает в гамбургер оказавшихся поблизости солдат противника. Поверни «трещотку» и — «Чарли, прощай!», если, конечно, ночью азиат не подкрадётся незаметно и не развернёт «клеймор» в нашу сторону.

Ночью джунгли оживают, потому что темнота — их естественное состояние. Днём они наши, а ночью здесь хозяин Чарли. Поэтому когда садится солнце, из зоны боя ты уходишь в Зону Сумерек.

С наступлением темноты лес наполнился криками попугаев и воплями обезьян. Даже солнечным днём свет почти не проникает сквозь трехъярусную растительность и падает лучами — нечто подобное можно видеть на картинках в воскресной школе, на которых Иисус разговаривает с Богом. Повсюду кишели насекомые и кусались нещадно. Вдруг послышался душераздирающий крик птички «фак-ю», похожий на крик козодоя: «Фаааааак-ююююю, фааааак-ююююю!»

Когда почти совсем стемнело, звуки усилились. Заклубился туман. Половина взвода бодрствовала. Остальным предстояло отдыхать четыре часа, а потом сменить ребят.

Лейтенант Шелби отметил на карте место нашей дислокации и передал координаты артиллерийским расчётам, чтобы они смогли класть снаряды в пределах 100 метров от нашей позиции. Мы услышали, как над головой засвистели болванки: при взрыве они издавали звук «ВАМП-ЗИТ» и выкорчёвывали деревья и кусты.

Цель заградительно-беспокоящего огня — не давать блуждающим бандам СВА или Вьет Конга возможности подкрасться к нам, а также немедленно обеспечить нас артиллерийской поддержкой в случае нападения.

Обычное дело.

Такой огонь направлялся на соединения дорог, на высоты — туда, где враг мог оказаться вероятнее всего. Он должен был трепать врагу нервы, по ночам не давать ему расслабиться. Но этот непрерывный поток снарядного свиста и звуков «ВАМП-ЗИТ, ВАМП-ЗИТ» начал трепать нервы мне самому. В наших руках находилась такая огневая мощь, что я понял: ничего больше не случится. В таких условиях никто, даже азиаты, не мог двигаться по густым зарослям в темноте. Поэтому я свернулся калачиком под деревом в обнимку с винтовкой и закрыл глаза.

Звуки джунглей напомнили мне музыку к кинофильмам — музыкальное сопровождение к историям о белых охотниках в Бельгийском Конго или о сафари в Кении. Воздух оглашали крики обезьян и смех обитающих на Нагорье «говорящих» попугаев какаду — «кук-а-ха-ха-ха».

Всякая живность водилась в первобытной дикости джунглей: кобры и питоны, бамбуковые крайты и бенгальские тигры, слоны и скалистые обезьяны. Были здесь и озёра, кишащие крокодилами.

Мне доводилось слышать истории о нападении тигров на патрули. О том, как внезапно на головного дозорного прыгал тигр. Как бойцы расстреливали большую кошку, сдирали с неё шкуру и делали жилеты, которые носили вместе с головными повязками из парашютного шёлка.

Ходили ещё байки о лётчиках-новичках, которые при виде розовых слонов думали, что у них начинаются галлюцинации. Но это были не глюки. Подобно Ганнибалу СВА часто использовала слонов для доставки средств дорогами, идущими через Лаос и Камбоджу — «Тропой Хо Ши Мина». По пути слоны купались в заболоченных реках, а потом обсыпали себя красной пылью, от чего их толстая морщинистая кожа становилась розовой, словно мясо лосося.

Среди ночи Симс ткнул меня прикладом под рёбра.

— Сержант сказал, что мимо него проскочил косоглазый и сейчас внутри нашего периметра, — зашептал он.

— А… — промычал я спросонья.

— Чарли в нашем периметре.

— О, чёрт…

— Тсс. У тебя всё в порядке?

— Да, нормально, кажется…

Хотя мы образовали сплошную линию обороны, Шелби запретил разводить огонь, чтобы не обнаруживать нашу позицию. Что же тогда обнаружит нас, если косой уже здесь, подумал я. Вот и начинается паранойя. В стране врага нельзя спать спокойно.

Шелби провёл перекличку, чтобы удостовериться, что никому ещё не перерезали глотку.

Все были в порядке.

Мы не смогли обнаружить азиата. Что бы это ни было, оно выскочило назад из периметра. Точно приведение. Вдруг все звуки прекратились: разом замолчали птицы, обезьяны и насекомые.

Какая-то угроза чувствовалось в этой тишине. Я напряг слух, чтобы услышать хоть шорох, хоть обрывок чего-нибудь знакомого.

Мёртвая тишина.

Невозможность видеть в джунглях ночью порождает боязнь слепоты. Это одна из форм ночного безумия. Особенно люди с воображением подвержены таким страхам. Эти страхи подобны боязни узких улиц, подвалов и тёмных чердаков.

На войне воображение никому не нужно, особенно тёмной ночью в джунглях.

Что-то должно было случиться. Я чувствовал это. И желал, чтобы это случилось и сняло, наконец, невыносимое напряжение.

Однако, ничего…

Не думаю, что мне нравится это кино. Следишь за мной, Чарли? Нарваться хочешь? Или отсосать у меня? Или думаешь надрать нас, а? Вынюхивай где подальше, парень, не то скоро курнёшь говнеца. Вот моя «Зиппо», мудак. Затянись. Вдохни поглубже. Чуешь вкус?

Люк! Ты ещё там, Люк? Я отметелю тебя, Люк. Так, что тошно станет. Вырву нахрен твоё жёлтое сердце. И пулями напишу твоё имя на твоём же пузе…

Ну, давай, узкоглазый. Покажи ещё раз свою башку над моей задницей. Я знаю, что ты там. Ползи сюда, и я наверчу на штык твою жопу, повешу тебе на шею колокольчик и поведу тебя голого через Сайгон, погоняя твоё жалкое тельце дубинкой. Как это тебе понравится, сволочь?…

Никакого отдыха. У Бога на меня, наверное, стоит. Что я Ему сделал? Может, если прочесть 23-й псалом, лучше станет …

Господь — Пастырь мой; я ни в чём не буду нуждаться: Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим, подкрепляет душу мою, направляет меня на стези правды ради имени Своего.

Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что я самый хитрый придурок в долине…

Вот блин, забыл. Не могу вспомнить. Я хочу лишь унести отсюда свою задницу — исчезнуть. Фу! Но я утомлён. Превратился в зомби от страха, который тебе и не снился. В этой шулерской игре мне может выпасть смерть, но я дорого продам свою жизнь. Сержант Дуган врубился бы, хе-хе…

Война уносит много хороших ребят. Война искренна. Мёртвые немы. Пули не лгут. Мины-ловушки говорят правду. Разве не прекрасен американский образ жизни в борьбе за свободу и всё такое?

Да, но мне бы лучше оказаться в Филадельфии. Мне бы лучше остаться в живых, чем бесплатно глазеть на узкоглазых. Я человек мира, а не поджигатель войны. Я ненавижу насилие.

Брекк, у тебя руки трясутся. Голова дёргается. Ты сам себя морочишь, как Кейт Хепберн.

Да, ты должен посмотреть на рубашку с изнанки.

Ты сходишь с ума.

Я не схожу с ума. Я уже сумасшедший. Чёрт, здоровая психика — дорогое удовольствие.

Я, наверное, сейчас пёрну. О Господи, громко-то как…

Хватит пускать ветры, твою мать! Вдруг чья-нибудь бабушка прячется в кустах. Пёрнешь — и сдохнешь. Ведь это всё-таки ночная засада. Или забыл?

Забыл.

Думай, сынок, соображай…

Я бы, кажется, на дерево залез. Люк никогда не будет искать меня там. Эй, Люк, глянь-ка: я прячусь на дереве. Ха-ха-ха, ты смог достать Сейлора, но тебе никогда не добраться до меня!

Надо уснуть, надоело мне всё это. Пусть азиаты думают, что я военный Иисус, Будда храбрости, слуга страха, всезнающий воин джунглей, с которым не стоит связываться. Всегда, блин, готов…

Дружище, да ты рехнулся!

Тсс, сам знаю…

Но что бы ни натворил, никому не рассказывай. Понимаешь, пришло время ночного приёма пищи. Мне надо напиться крови. Азиатской кровушки. У кого-нибудь есть азиатская кровь? А как насчёт съедобной манды? А, чёрт бы побрал эту блядскую войну…

Да пошёл он на хрен, этот Вьетнам. Узкоглазые не заслуживают свободы. Это их проблема, не моя, пусть сами воюют. А мне бы в Сайгон да к Доктору Поправляйся за скипидарной клизмой, чтоб очиститься от этой сраной войны. А потом чтоб ЮСАРВ отправило меня для дальнейшего прохождения службы в какой-нибудь госпиталь — ходить дозором в резиновой палате до самого дембеля.

Какая-то здесь сюрреальность. Не сравнить с наркотой. Ещё хлеще. Я сказал наркота? Вот бы ширнуться. С иглой всё становится проще, особенно ночные засады. С наркотой всё нипочём, даже пули, что дырявят твоё тело. Доктор, доктор, где ты, док? У тебя ведь есть обезболивающее…

Нет, вы только посмотрите: у меня уже глюки. Вот сижу я в прачечной, специально построенной для грешников-протестантов. Здесь даже есть маленькая библиотечка, и я сижу и листаю порножурналы, пока моя подружка-католичка оправдывает своё дерьмо на исповеди, чтоб только по воскресеньям иметь возможность испить крови и вкусить плоти.

Шарлотта, Шарлотта, что ты делаешь? Бля, да она превратилась в воскресную потаскушку и сейчас перепихивается с Духом Святым. Боже мой, посмотрите на эти крутые бёдра. Она действительно отдаёт себя! Со мной бы ей так трахаться.

Ну и чёрт с тобой, Шарлотта! И с твоими мечтами, и мыслями, и торчащими сосками. Думы о тебе возбуждают так же, как дрочь дохлого чёрного кошака дождливой ночью в джунглях.

Посмотрим, о ком я могу помечтать. Знавал я одну цыпочку в Аспене…

Нет, нет, нет, не то. Забыл, что ли? Погляди на неё внимательней. Была она как скелет. Как гордые питомцы Треблинки, этого прекрасного летнего лагеря нацистов на реке Буг в центральной Польше, куда на смерть отправляли евреев из варшавского гетто. Помнишь татуировку на её руке?

Лагерь работал как фабрика по производству жира. Во время войны его питомцы много постились. И если нацистам не нравилось, как соблюдалась программа похудания, они травили людей газами, жгли и сгребали бульдозерами в братские могилы. Немного там было радости. Мне никогда не нравились такие фабрики. Особенно те, которыми управляли немцы, — курорты, построенные в Аушвице, Дахау и Бухенвальде. Помнишь, когда ты снял с неё одежду и трахал, то слышал стук её костей?

Скверное это было дело.

Я представил, как сотни солдат СВА крадутся, словно индейцы, бесшумно подбираясь к нам всё ближе и ближе. Я ждал, что вот-вот раздастся звук трубы и заработают ракеты и автоматическое оружие.

На нас покатятся человеческие волны — косорылые, накачанные героином по макушку. Они там, в темноте, движутся и ждут нас.

Безмолвие обратило мозг мой против меня самого. Я заполнил пустоту всеми страхами, которые только появлялись у меня с момента прибытия сюда, — мыслями, которые, как я полагал, уже исчезли. Или утихли, по крайней мере. И я услышал вещи, которые слышать невозможно…

Дыхание деревьев.

Сердцебиение крохотной птахи.

Шуршание насекомых в 200 метрах от меня.

Слышал, как дёргается моя голова, как трепещет моё сердце, как пульсирует в жилах моя кровь. Меня трясло, и прошибал пот. Я терял сознание и снова приходил в себя. Мне хотелось взлететь над джунглями и уплыть на тучке из Вьетнама прямиком в Соединённые Штаты Америки.

Я всё к чему-то прислушивался. Услышать бы хоть к чему-нибудь. Сначала слушал ушами, а потом и потрохами. Я жаждал знакомых звуков, но не слышал и комариного писка — ничего.

Минуты слагались в часы. Страх был силён, как мощный наркотик. Мне уже виделось, как что-то выскакивало из леса. Уже двигались тени там, где их не было. Господи, я ненавижу эти грёбаные джунгли. Отчаянное, оглушительное безмолвие. Почему никто не отрыгивает, не кашляет, не хихикает, не сморкается?

Каждый мускул, каждая жилка моего существа, каждый нерв моего тела дрожал от перенапряжения.

И вот оно пришло…

Мощный гул из самого сердца земли. Он поднимается по ногам, по телу к голове, — и она вибрирует так, что пломбы едва не вылетают из зубов.

Раскаты грома. Где-то далеко-далеко.

Задайте жару, ребята!

Лесные нетопыри хлопают крыльями и отлетают в Преисподнюю.

Б-52 — удар с воздуха.

С высоты 18 тысяч футов самолёты сбрасывают свой взрывающийся груз. Самолёты похожи на огромных доисторических птиц, мечущих смертоносные яйца на азиатов — 2000-фунтовые чугунные бомбы, которые выгрызают в земле котлованы, из которых получаются пруды.

ВВС бомбят Вьетнам и превращают его в дымящуюся кучу говна, и делают меня несказанно счастливым. Они летят стройными рядами, словно чайки, которые, плотно закусив тухлой рыбой, бомбардируют Статую Свободы — величайшую даму света. Самолёты разворачиваются, пилоты пришпоривают своих коней на новый заход, а потом возвращаются на базу в Юдорн.

Это называется «дуговое освещение».

Несущие смерть бомбардировщики летят выше ватных облаков и купаются в лучах лунного света.

Прекрасно, ребята, просто чудесно! Надеюсь, вы от души всыпали парочке — нет, целой куче — всем этим маленьким ублюдкам!

Это жутко, это хуже, чем можно себе представить. В тысячу, в полторы тысячи раз страшнее наводнения, саранчи или тайфуна.

Может быть, со временем местные крестьяне простят нас за то, что мы сделали с их землёй. Но простит ли нас земля?

Военно-воздушные силы страшнее Бога. Когда Бог хочет надрать кому-нибудь задницу, он снимает со стены парочку молний и с громом и ливнем швыряет вниз, творя грозу и лесные пожары.

Но самолёты страшней. Гораздо страшней. Ибо когда падают бомбы, мёртвых вытряхивает из могил, и они глядят в небо в надежде рассмотреть то, что падает на них и тревожит мирный сон их. А воздух наполняется густым и липким смрадом гниющей плоти и разлагающихся костей.

Наступил Судный день, парни. Сейчас мы разгадаем тайну всего сущего. И узнаем правду о том, кто и куда будет отправлен. И вы, парни, полетите вниз и вниз — туда, где целую вечность будете купаться в Огненной реке. Веселитесь, суки!

Страшные звуки. Я представляю, как вопят узкоглазые, разлетаясь на мелкие кусочки, словно комки глины. Я делаю глубокий вдох. И ещё раз. И ещё. Я пытаюсь дышать через нос, чтобы успокоить сердцебиение. Не получается. Трудно поверить, что у кого-нибудь достанет мужества выдерживать такое, ночь за ночью.

У меня появляется даже какое-то уважение к солдатам Вьет Конга и СВА, которые месяцами без передышки и в страхе переносят всё это.

Это страшно. Ужасно.

А бомбы сыплются градом. «ВАМП, ВАМП, ВАМП…»

Джунгли дрожат, хотя удар наносится далеко отсюда.

Не знаю, сколько времени длился налёт. Казалось, прошли часы, хотя на самом деле лишь минуты. Наконец, бомбардировка прекратилась, и лес снова погрузился в тишину, как после Армагеддона, когда в далёком и чужом уголке света мёртвые размётаны по земле и ждут решения Господа.

До восхода ещё было далеко, а уснуть я не мог. И неудивительно, это вам не гостиница «Холидей Инн».

В три часа прямо передо мной загорелся трассёр и сдетонировала мина «клеймор». Весь взвод открыл огонь. По лесу полетели красные трассы, и воздух наполнился рёвом стремительно несущегося металла: два пулемёта били на полную катушку, так, что я уж было подумал, не расплавятся ли их стволы. Пошли в ход гранаты. Столько всего полетело в темноту, однако — не могу сказать, чтоб хоть что-нибудь прилетело в ответ. Вся разница в том, кто при этом получал по морде, что само по себе и не разница.

Огневая мощь взвода поразительна!

Я подумал, что тут и конец моему пути. Здесь всё и вся стремилось достать меня. Узкоглазые, земля, москиты, даже слоновая трава. Оправдывались мои самые мрачные опасения.

Для большей безопасности меня поместили в центр периметра. Но там я был полностью беспомощен. Не мог даже стрелять из винтовки, боясь попасть в своего. Но расположись я у границы периметра, я боялся расстрелять свой боекомплект ещё до утра и остаться без патронов до конца операции.

А это было бы последнее дело. Если беречь патроны, то…

Убьют меня. Пулей — в голову! Господи, нас бьют, едва я появился на позиции!

Пожалуйста, Боже, спаси меня, вытащи отсюда, и я больше никогда не буду проситься на передовую. Спаси меня, хотя бы в этот раз, пожалуйста-а-а-а! Ты ведь не хочешь прибрать меня, ведь нет же, нет. У меня здесь ещё столько дел, прежде чем я буду готов к этому! Мне не надо иного пути, я не хочу плыть с азиатами на автомобильной покрышке по Огненной реке.

Я плюхнулся в грязь. «Контакт»! Вот волшебное слово, с которым я живу с момента прибытия во Вьетнам. И с Дэнни всё было так же? Чёрт возьми! Они вокруг нас. Ещё один бой Кастера.

Блядь! Блядь! Блядь!

Я обнял землю, понюхал её, лизнул, поцеловал, съел и оттрахал её, распластался на ней ничком — не толще монетки, пытаясь прижаться к ней как можно крепче. Я чувствовал напор адреналина и нажимал на все кнопки своей паники.

О Господи, сейчас я получу, сейчас получу…

Ты лупишь меня, Чарли, так помоги же мне: мальчик миссис Брекк даст сдачи! Крепко, очень крепко…

Чего мне хочется — сгнить или сгореть? Что за глупый вопрос! Сейчас нет времени ни писать завещание, ни даже думать об этом.

Пожалуйста, Господи, не здесь, не так, не сейчас; я не могу ответить с достоинством этим козлам, я слишком молод, чтобы умирать, я вообще ещё не родился, я слишком стар для этого дерьма…

Впопыхах я выронил винтовку. И, растянувшись на земле, больно ударился мордой о её ствол. Вдобавок Симс врезал мне ботинком по голове.

О нет, в меня попали. Я чувствую кровь. Она тёплая. Чувствую, как она течёт по подбородку. Моё первое «Пурпурное Сердце». Я ранен, но куда? Куда, чёрт возьми?

Санитар!

Я потрогал голову. Ничего. Ощупал всё тело, но кровь текла только из носа и рта.

Через несколько минут стрельба прекратилась.

Я снова был на коне.

Ха-ха-ха! Вы, грёбаные придурки, не достали меня! Пусть ваши мамашки жрут обезьянье говно! Спёкся ваш Хо Ши Мин!

Мы прислушались. Ни звука. Джунгли зловеще молчали.

— Прощупывают, — прошептал взводный сержант. — Что бы это ни было, надеюсь, оно уже смоталось… но будьте начеку, они снова полезут.

Минут пятнадцать спустя что-то прыгнуло на лейтенанта Шелби, лежавшего в нескольких футах от меня, и пронеслось по периметру.

Симс сказал, что он что-то слышал, но не разобрал что. Это могло быть животное, разведка или подготовка к полномасштабной атаке.

Потом и я услышал. Звуки шуршащей в кустах ткани и скользящих по камням кедов. Бойцы СВА носили чёрные кеды с характерным рисунком из кружков на подошве.

— Вьетнамцы…опять прощупывают, приближаются…прямо передо мной, — шептал Симс.

Я передал его слова лейтенанту. Раздававшиеся шорохи означали какое-то нестройное движение вокруг нас. Мы проверили винтовки — полны ли магазины.

— Лейтенант, — зашептал Симс, — я снова их слышал. Проклятье, ужасно близко. Ненавижу эти тёмные ночи.

Шелби отдал приказ огня не открывать.

— Они хотят, чтобы мы занервничали и выдали наши позиции.

— Вот опять, лейтенант: одежда шуршит по кустам, — предупредил Симс.

— Приготовить оружие; не стрелять, пока я не начну, — распорядился Шелби.

Наши уши улавливали любую вибрацию в джунглях, заставляя наши тела вздрагивать от страха. Солдат на другом краю засады сказал, что слышал движение примерно в 50 метрах: шорох в лощине прямо перед ним, потом шаги и опять шорох.

Шелби решил попытать счастья и бросил гранату. Он дёрнул чеку, отсчитал три секунды и швырнул так, чтобы она взорвалась в воздухе.

«Четыре, пять, шесть». Но граната ударилась о ветку. Упала на землю и взорвалась. «КЕР-ВАМП!»

— Чёрт, надо было брать выше…

Загорелся ещё один трассёр, грянула ещё одна мина, и весь взвод снова открыл огонь. Меня захлестнула паника и изнеможение. Грохот стрельбы слышался словно бы издалека…

Нам никто не отвечал. Это пугало. Лес снова замолчал. Пошёл дождь. Я лежал всё там же, перепуганный, замёрзший и мокрый.

Потом мы начали различать какие-то звуки, но не могли определить, принадлежат ли они азиатам. Шум падающей с деревьев воды заглушил все шорохи. Теперь узкоглазые могли ударить в лоб, и мы бы их не услышали. Они тоже не видели в темноте, но в этих условиях имели гораздо больше опыта и использовали ночь как своё преимущество.

Днём джунгли были наши. Мы двигались, искали, атаковали и пополняли свои запасы. Но по ночам мы забивались в оборонительные периметры и ждали до зари.

Днём противник прятался от наших патрулей, зачищающих лес, и от самолётов-разведчиков, прочёсывающих горные долины. Но по ночам мы не ходили в дозор и наши самолёты не летали. И тогда СВА и Вьет Конг начинали шевелить свои пути снабжения. Их солдаты, подгоняемые национальным духом, харизмой Хо Ши Мина и железной марксистской дисциплиной, выходили из укрытий и бесшумно продвигались по древним тропам, сгибаясь под тяжестью снаряжения. Они ненавидели нас и имели полное на то право, потому что мы жгли их дома, бомбили их хозяйства, убивали их жён и нередко насиловали их дочерей. Поэтому их армии наносили удары ночью, когда мы были наиболее беззащитны, когда у нас не было поддержки с воздуха, способной сбросить бомбы и напалм на их позиции.

Мы жались друг к другу и ждали, готовясь к худшему…

Однако ничего не случилось, и джунгли медленно вернулись в своё обычное состояние. Завели свои песни обезьяны и попугаи. В зарослях зазвенели чёрные москитные тучи.

Начинало светать, но мы увидели лишь дождь и туман. Враг испарился. Мы проверили периметр.

Ничего.

Провода на двух минах были перерезаны. Или перегрызены. Трудно сказать.

Кто это был — обезьяны? Чарли? Ночные духи?

Мы не знали…

ГЛАВА 20.

«БОЕЦ ЗА СВОБОДУ: ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ЛИ ШИ ТРИНЯ».

ЗЕРКАЛО НЕНАВИСТИ

Воткни штык в брюхо желтокожего и оближи холодную сталь. Вырежи сердце азиата и скорми собакам. Наполни кровью Чарли серебряный кубок и осуши его, чтобы получить его силу. Вот святое причастие по-вьетнамски. Христос — вьетконговец!

Мы — злобная шайка линчевателей, завёрнутых в звёздно-полосатые стяги и лелеющих убийство в сердце своём. Мы швыряем камни в бойца Вьет Конга, висящего на старом деревянном кресте в центре Сайгона, — нагого юношу.

— РАСПНИ ЕГО! — орём мы. — УБЕЙ, УБЕЙ, УБЕЙ!

Первый камень бьётся о голову дитя, и появляется первая кровь. Вдруг крест разлетается на тысячи стеклянных осколков.

— Боже мой, — кричит кто-то, — это всего лишь зеркало, обман…

До нас доходит, что юноша, которого мы так сильно ненавидим, вовсе не вьетконговец, но один из нас. Его лицо — только отражение любого янки из толпы.

Добро пожаловать в Индокитай, ребята! Пора заглянуть в зеркало…

Его звали Ли Ши Тринь, когда-то он был борцом за свободу. Тринь был одним из лучших партизан на свете, потому что мог сражаться и держаться за счёт гораздо меньшего, чем любой другой солдат в истории войн.

Как член партизанских сил Вьет Конга, которые уже более 50 раз вступали в схватку с американскими войсками, Тринь уничтожил много солдат-янки, потому что хорошо владел искусством убивать и потому что таков был его долг.

Тринь, который едва достиг пяти футов росту и весил меньше 90 фунтов, носил только чёрные просторные шорты и сандалии, вырезанные из старых автомобильных покрышек. На его блестящей от пота спине пировали и заносили инфекцию в раны жирные мухи. Зубы сгнили. Кожа да кости, он напоминал мешок объедков, оставшихся после пикника по случаю 4-го Июля.

У Ли Ши Триня не было звания во Вьет Конге. Он бал просто боец и воевал обычно во мраке ночи. Он говорил своим командирам, что устал от войны, что хочет вернуться к семье, но всегда получал ответ, что это станет возможным, «может быть, через несколько лет».

В 19 лет он вступил в ряды Фронта Национального Освобождения, а два года спустя стал членом Вьетнамской Коммунистической Партии.

Ли Ши Тринь был родом из маленькой деревушки Бу Доп Доп на Центральном Нагорье в провинции Плейку, где его семья веками возделывала землю, где патриотическое сопротивление являлось национальной традицией и где защита земли предков была высочайшим долгом и величайшей честью.

Тринь мужал, читая рассказы о героических сёстрах Трунг, трагически погибших 20 столетий назад в битве с китайцами, и о знаменитом разгроме наступающих монгольских орд военачальником Тран Хунг Дао в XIV-м веке, и об окончательной победе Ле Лоя над китайцами в сражении у Тот Донга в XV-м…

И мечтал, что однажды он тоже, как они, станет геройски защищать свою родину. А если суждено умереть, ну что ж…

Он надеялся, что его жена и ребёнок будут помнить его жертву и что люди из его деревни будут передавать рассказы о нём из уст в уста.

Свой варёный рис он скатывал в шарик размером с кулак, и заворачивал в лоскут полотна, и отщипывал от него понемногу, когда бывал голоден, и запивал водой, когда мог её достать.

Однако скудное питание, отсутствие одежды, недостаточное и плохое вооружение, голод и смерть людей во имя идеи, в которой он больше не был уверен, — всё это начало подтачивать его желание бороться.

Он жил в норах. В «могилах «сделай сам»», как их называли наши солдаты. Это были простые ямы, нарытые в земле повсюду, по словам его командиров, ямы должны были защищать его от бомб.

За годы службы во Вьет Конге Тринь стал чужим для жены и ребёнка. Проходили месяцы, прежде чем до него доходило известие о том, что они пока живы, но к тому времени новость успевала состариться.

Он бы отдал месячную норму риса за одну ночь дома.

Дом. Как до него далеко. Увидит ли он семью опять.

Ли Ши Тринь продолжал воевать и жить ради дня, когда он сможет вернуться домой и пахать землю. Он недоедал и недосыпал. Он крал еду, чтобы остаться в живых. Он похудел, и ему нечего было терять. Он постарел. Он болел и каждую ночь дрожал от страха…

Но днём было ещё хуже, потому что днём прилетали самолёты и сбрасывали бомбы, и многие бойцы Вьет Конга гибли, и его жизнь превращалась в кошмар.

«Каждый день прилетают самолёты, бежать некуда, и спрятаться можно только в джунглях» — писал он жене. Но ещё он писал ей романтические стихи о том, какая у них будет жизнь, когда кончится война и американские агрессоры драпанут, гонимые славными бойцами за свободу из ФНО и Северо-вьетнамской армии, руководимой Хо Ши Мином…

Ему приказывали убивать американцев, и он убивал, потому что был солдатом Фронта Национального Освобождения. Но ему также говорили убивать и вьетнамских солдат. А он считал, что это неправильно.

«Мне это не нравится. Это заставляет меня задуматься: почему я должен убивать своих братьев?» — писал он жене Май, которую любил ещё девочкой и с которой вместе рос в одной деревне.

По ночам он слышал, как с самолётов убеждали его всё бросить и вернуться к семье, потому что Вьет Конг не заботится о нём и не говорит ему правды.

«Но руководители Вьет Конга обещают, что убьют всякого, кто уйдёт. А также их семьи. И они так и сделают, поэтому я боюсь за вас», — выводил Тринь.

«Возвращайся к правительству Вьетнама, — доносился с самолёта голос по-вьетнамски. — Закинь оружие на спину и подними руки. С тобой будут обращаться справедливо…»

Командиры говорили ему, что американцы тоже его убьют, если он уйдёт, что голос с самолёта — всего лишь уловка.

«Но кое-кто из наших сомневается, что начальники говорят нам правду. Мы сбиты с толку. Мы ждём подвоха с обеих сторон. И я так по тебе скучаю, моя дорогая Май…»

Тринь рассказывал жене о том, как Вьет Конг живьём сжигает крестьян за то, что они отказываются платить налог со своего риса.

Он передавал ей слухи о том, что скоро поступит помощь из Китая и повернёт волну войны против янки.

Он писал ей об армии, которая воюет, имея одну винтовку на двоих. О том, что тем, у кого нет оружия, выдают по гранате. А те, у кого оружие есть, получают по две дюжины патронов. О том, что когда кончаются гранаты и патроны, остаётся только бросать камни. Что пополнения боеприпасов нет. Что они просто должны погибать за общее дело.

У Вьет Конга почти не было медицинской помощи, говорил Тринь. Кричащих от боли раненых нередко пристреливали, только чтоб они молчали. Ампутация была панацеей от всего. На бинты шли парашюты, на которых сбрасывалось снаряжение американским войскам, и то если удавалось их достать.

«Многие, как и я, хотят покончить со всем этим, — писал Тринь, — но мы остаёмся, Май, потому что мы боимся, что американцы сбросят нас в море со своих железных птиц».

Он был молод, ему было всего 26 лет, и у него на свете было всё, ради чего стоило жить…

И вот однажды война добралась и до Ли Ши Триня, да он, собственно, всегда знал об этом.

*****

— Эй, лейтенант, — кричит Пол Харрис, снимая мину-«клеймор», — это были узкоглазые: трупов нет. Наверняка унесли отсюда ноги, когда рванула последняя мина. Азиаты всегда забирают своих мёртвых — считать некого.

Занимается день. Ночная засада снята. Мы жуём пайки и чистим оружие. Я поглощаю банку ветчины с бобами, запиваю тёплой водой из фляжки и чищу ствол винтовки.

— Кажется, одного всё-таки забыли, — прыскает Нейт Симс. — Вон там валяется, тот ещё видок. Где этот журналист? Эй, Брекк! Глянь-ка на чувака, которого ты вчера завалил. Ффффууу, уже поспел…

Я иду смотреть на мёртвого солдата. Это маленький вьетконговец, я его убил. Никто не будет скучать по этому парню. Он так и не понял, что его прикончило.

— Эл-ти не смотрит, парень: можешь взять его уши, если хочешь. Прекрасный сувенир, — шепчет Симс и протягивает мне охотничий нож. — Нравятся бусы? Сделай из них ожерелье, — дразнит он, сверкая лезвием у меня перед носом.

Пожимаю плечами и отказываюсь. Я не увлекаюсь ушами. Я видел уши и язык, что привёз Билли Бауэрс с операции «Джанкшен Сити». Мне не понравилось. Убийство само по себе противно, а расчленение трупов…

Я только хотел сфотографировать мертвеца. До этого мне не доводилось видеть врага вблизи. Это был первый мёртвый вьетнамец, которого я видел так близко.

Чёрт, погоди, вот ребята из штаба в Сайгоне увидят это! Сержант Темпл и в особенности Билли Бауэрс. Доказанная смерть. Мой первый азиат — и в первую же командировку.

Я ошалел и возомнил невесть что. Я попал к ребятам взвода лесных бойцов, которые кокнули несколько придурков — и на какой-то миг меня пронзила гордость и возбуждение от войны, прямо как Билли.

Я больше не был трусливым солдатиком, занятым непыльной работой в тихом тылу. Вчера всё изменилось. Это был особенный день. Меня крестили огнём, и теперь я мог вступить в древнее солдатское братство, в которое не было доступа тому, кто не бывал в бою, сколько бы звёздочек и нашивок у него ни было, — братство пехоты, исполнившей свой долг.

Хотя тогда я мыслил об этом совсем другими категориями. Я знал только, что случилось нечто неожиданное и что с того дня не бывать мне таким, как прежде. Это событие изменило всю мою жизнь…

И детство моё бесповоротно осталось в прошлом.

Теперь я мог рассказать всем, кто остался дома, о ребятах, по-настоящему воюющих на этой войне. О том, как они таскаются по зелёному Нагорью и бьются с Люком-Говнюком лицом к лицу, днём и ночью, у рисовых полей и пагод, как ходят к чёрту на рога и возвращаются назад.

Здесь был иной мир. Мир без законов и ограничений. Одобрение получало только право убивать. Мы выпали за пределы цивилизации, туда, где не было никаких правил и установлений. В мир первобытной этики, настолько далёкий от штаба армии в Сайгоне, что с равным успехом мы могли бы танцевать этот «Кровавый балет смерти» где-нибудь на кольцах Сатурна.

Луч света проникает сквозь заросли джунглей и зелёными пятнами ложится на лицо Люка; стрекоза мягко садится на его нос, но вдруг взлетает и уносится прочь.

Воздух тяжёл и влажен. Я слышу запах прелых листьев и древесины.

Люк за всё заплатил, Денни. Око за око, зуб за зуб. Но этого недостаточно, чёрт подери! Десять тысяч глаз за око — и этого будет недостаточно. Никогда не будет достаточно. Я тебя расстроил. Прости. Я должен был быть там. Я должен был быть с тобой рядом в том бою. Иногда я жалею, что не погиб с тобой, Денни. Тогда стало бы легче. Мне так тебя не хватает, чёрт возьми!

Я достаю из футляра «Пентакс». Плохое освещение. Воняет как в сыром погребе у нас дома, где отец держит свои удочки, а мама — банки с вареньем.

Устанавливаю объектив на 1,4 фута, затвор на 1/30, навожу резкость и щёлкаю.

— Давай я сниму, как ты ссышь ему в рот, Брекк? — снова спрашивает Симс. — Славная будет фотка для твоей девчонки.

— Нет, спасибо, а девчонки у меня нет: помахала мне ручкой перед самым отъездом…

— Sin loi, парень, прости. Пусть у тебя всё наладится.

Я снова посмотрел на убитого. Пуля проделала в затылке огромную дыру — можно было засунуть кулак. Он потерял огромное количество крови.

Так и должно быть. Как говорит сержант Дуган, от крови растёт трава лучше, пусть даже эта трава — слоновая.

Вот ведь срань, ты, изделие мастера «ручных» дел! Как тебе нравится быть дохлым? Тебе идёт. Ты сам хотел этого…

Пинаю ботинком то, что осталось от его головы. Мозги грязно-серого цвета текут на землю, как желток из разбитого яйца. Кровь засохла в чёрные сгустки, и кожа приобрела бронзовый оттенок. Он уже начал вонять и разлагаться.

Плоть на ногах, ягодицах и искромсанном животе расползается в местах соприкосновения со швами испачканных кровью пижамных шорт. Обнажённое гниющее тело ужасно смердит: трупный газ, отвратительный, как пердёж мертвеца, создаёт незабываемый «аромат».

Однако в джунглях мёртвое не валяется вечно. Здесь ничто не пропадает зря. Возрождение и гниение — две стороны одного процесса, и шустрые сонмы падальщиков моментально приступают к работе.

Чавкают личинки, въедаясь в глаза, и насекомые-могильщики заполняют рот. Над осколками костей роятся тучи мух и москитов, и серая слизь продолжает вытекать из черепа.

Носком ботинка переворачиваю его голову. Чавканье словно бы усиливается и почти оглушает. Мухи повсюду. Глаза Люка открыты, и на лице выражение удивления.

Мы все когда-нибудь умираем, Люк. Какая гадость!

На лбу над левым глазом — кружок синюшной, не больше полудоллара, плоти прикрывает дырочку, куда вошла пуля.

При ударе 7,62-мм медная пуля пробила кожу, хрящи, кости и лобную пазуху, заполненную жидкостью, разорвала нервы, артерии, перегородки, мускульные ткани и кровеносные сосуды и, наконец, развалила на куски его интеллект — три фунта белковой массы, которая отделяла его от животного мира и давала ему власть над ним.

Мозг, мягкий, как масло, а теперь бесформенный, как студень, когда-то формой напоминал орех и размером был не больше бейсбольного мяча. Это был удивительно смертоносный орган, ибо с его помощью он мог убивать ради самого убийства: ради удовольствия, спортивного интереса или Северо-Вьетнамского флага — всё равно.

Клетки мозга слагались воедино, будто тщательно огранённые драгоценные камешки в часах «Ролекс», и работали как микрочипы человеческого компьютерного банка данных, храня мысли, чувства, мечты и фантазии этого парня.

Но не более того.

Пуля сравняла мозг с мусором, похоронила, как цыплячьи потроха, — вытолкнула серую массу из черепа и пролила на землю. Его флюиды, живые ткани, волосы и кости вырвало вулканической силой из затылка, а из развороченного двумя другими пулями живота свисали зелёно-бурые внутренности.

Кишки — наиболее уязвимое место человека. Это центр его бытия, где сосредоточены его страсть созидания и одержимость разрушения. Именно здесь он чувствует агонию и экстаз: любовь и гнев, ненависть и страх, голод и болезнь.

О чём он думал перед смертью? Как спасти свою жизнь? Или чью-то другую? Больно ли ему было? Чувствуют ли азиаты боль так же, как мы?

Я видел, как он завертелся, когда я нажал на спусковой крючок, как он медленно упал навзничь, не издав ни звука. Он, наверное, умер сразу. Ни речей. Ни прощального ужина. Ничего.

Я всматриваюсь в него. Изучаю лицо и изуродованное тело больше с любопытством, чем с отвращением, и размышляю о том, какой он был. Почему пересеклись наши пути. И почему один из нас выжил, а другой — нет.

Посмотри на его кожу. Она словно воск…

Ладно, Люк, просыпайся; хорошо сыграно, но пора вставать и выметаться. Ты не мёртв. Это всего лишь игра. Пора просыпаться и уходить. Восстань из мёртвых, что б тебя!

Странно смотреть на фотографию молодого человека, которого убил 30 лет назад, и по-прежнему гадать, кем был он, и кем бы мог стать, если бы…

Если бы я сфотографировал тебя при жизни, Люк, фотография могла бы мне что-нибудь рассказать. Я смог бы заглянуть в твои глаза и наверняка разглядел бы твою душу.

Но кто может читать по лицам мёртвых?

Я вижу, что в его заднем кармане что-то есть. Неужели не заметили, когда обыскивали тело?

Достаю бумажник, в нём — удостоверение личности. Зовут Ли Ши Тринь. Родился 2-го февраля 1941 года.

О Боже, мой ровесник.

Ещё пара фотографий, старое письмо, несколько мятых банкнот, патронташ, мешочек с рисом, расчёска и маленькие ножницы для ногтей. На одной фотографии он с красивой молодой женщиной и ребёнком. На другой он с дружками в геройских позах — наверное, снялись перед уходом на войну с американцами.

Жена его бы сейчас не узнала. Сколько понадобится ей времени понять, что муж мёртв? Что станет с его женой и ребёнком? Как они будут жить?

Что, если никто ей не скажет? Что, если она месяцами будет мечтать о триумфальном возвращении — о возвращении, которое никогда не состоится? Что, если она будет ждать писем — писем, которых он больше не напишет никогда?

Конечно, она будет искать причины. Убеждать себя, что всё нормально, что ему просто не хватает времени для выражения своих чувств, что ему некогда рассказать ей о ходе войны на Юге.

Но чем дальше, тем верней она будет готовиться к худшему, тем скорей будет расти тревога, и дни перейдут в бессонные ночи, и одно лишь страстное желание охватит её: чтобы вернулся домой, чтобы подал хоть весточку, — и не знает она, что сгинул он в джунглях…

Насовсем.

Может, мне следует ей написать. Наверное, я должен приехать к ней в Бу Доп Доп после войны и объяснить, что произошло. Отдать бумажник и фотографии.

Током высокого напряжения пронзают меня противоречивые чувства.

Так, значит, Люк — человек. Эта вонючая обезьяна, этот неуловимый призрак, исчезающий с утренним туманом. До меня не доходило, что он такой же, как мы, что его молодым насильно призвали служить «правому делу».

В его армии не было ни сокращённой службы в один год, ни краткосрочных отпусков в Бангкок, ни пива, ни почты, ни лекарств, ни горячей пищи, ни вертолётов, ни медпунктов в тылу. Люку гораздо хуже, чем нам. Он приговорён воевать, пока не убьют или не кончится война.

Я опускаюсь на колени на ворох листьев и, не отрываясь, смотрю на него. Касаюсь его — и быстро одёргиваю руку.

Что это я, блин, делаю? Это всего лишь узкоглазый. Мертвец. Он ничто, дерьмо…

Но что, если душа его ещё здесь: медлит и присматривает за телом?

Тогда — может быть, из любопытства, может быть, чтобы рассеять страх — я снова протягиваю руку и медленно провожу по его щеке.

О Господи! Он такой же, как я. Человек. Человеческое существо, а не только грязный азиат. И, что всего важнее, мне нужно было доказать обратное. Мне нужно было поверить, что он был чем-то другим, чем-то меньшим.

Прости, Люк. Мне очень жаль…

Я заболеваю от вида исковерканной плоти, и сердце моё тяжко бьётся, словно хочет вырваться из груди.

Он не похож на мёртвых, которых я видел. Мне приходилось бывать на похоронах родственников, и они мирно лежали в ореховых гробах с латунными ручками, выставленных в похоронных залах; лица их были припудрены, руки аккуратно сложены. Смерть их была уютна. Пришедшие проститься глотали «Валиум», и подчас проводы были так отрепетированы, что казались подделкой, как если бы в «Кадиллаке» хоронили того, кто всю жизнь толкал перед собой тачку.

Как-то я коснулся руки мёртвой тётушки. Она была холодна, как лягушка. По спине пробежали мурашки. Тётя была бледна и словно вылеплена из воска. Но смотреть на её лицо было не страшно — ничего подобного этому.

Мёртвое тело передо мной больше напоминает собаку, сбитую на просёлочной дороге и разорванную на куски. На мохнатые бесформенные куски розового мяса…

Тело считается земной юдолью бессметной души. Как в таком случае душа может обитать в таком навозе?

Как?

Может быть, у Люка нет души.

А ну как есть? Что тогда?

Двадцать шесть лет он как мог питал и берёг своё тело. И теперь оно — всего лишь кучка кровавых ошмётков, испускающих тошнотворные химикалии. Пройдёт несколько недель, и джунгли обглодают его до косточек.

Я был потрясён.

Господи, что мы здесь делаем? Что мы вытворяем с ними? Что творим с собой?

Меня учили ненавидеть его. Я должен был считать его недочеловеком, каким-то недостающим звеном между обезьяной и человеком — такой вот тактике психологического выживания обучала нас армия с первой недели пребывания в учебном лагере.

Мне стало страшно смотреть на это безжизненное тело. Я задохнулся. Слепой ужас охватил меня в третий раз за этот день. Я представил самого себя, валяющегося изуродованным до неузнаваемости. Меня прошиб холодный пот, стало трудно дышать, я задрожал и перестал соображать, где нахожусь. Это Джамбо, великий аннамский слон, опять встал мне на грудь и хоботом заткнул нос, словно засунул меня, задыхающегося, в жопу.

Я закурил сигарету — и выблевал ветчину с бобами.

— А мне так всё равно, — похвастался Нейт Симс. — Будет теперь отдыхать по частям, немая дохлятина.

— Привыкнешь, — фыркнул Пол Харрис. — Подумаешь, узкоглазый…

— Ты имеешь в виду, он БЫЛ узкоглазым, — поправил Симс. — Теперь это уже кусок тухлого мяса.

— Такие вот дела: несколько моих лучших друзей мертвы, — хлопнул жвачкой Харрис.

— Ну, как теряется девственность? — засмеялся Симс.

Меня опять вырвало.

Оба заржали и сказали, что все новички одинаковы: их всегда выворачивает при виде мертвеца.

— Наша работа здесь проста: отправить на Небеса побольше свеженьких азиатских душ. Поверь мне, надо рвать этих гондонов на кусочки, иначе они оживут, — толковал Симс.

Харрис припомнил, как за месяц до этого корреспондент из какой-то нью-йоркской газеты стал свидетелем того, как один охотник из этой роты отрезал мёртвому вьетнамцу из СВА пенис, сунул в рот и стал прикуривать, как сигару, а дружок в это время снимал его на плёнку.

Парень улыбался до ушей, продолжал Харрис, крепко держал в зубах пенис и рассказывал корреспонденту, что собирается послать его братцу Тули в Ньюарк в качестве подарка на день рождения.

Когда рассказ о зверствах дошёл до Сайгона, то наделал много шума среди старших офицеров, и вскоре из МАКВ поступил приказ с требованием, чтобы солдаты не передовой воздерживались от подобных надругательств, хотя бы в присутствии прессы.

— Но здесь мы чихали на этот приказ, — усмехнулся Харрис.

— Зачем же вы это делаете?

— Для прикола, ну и чтоб взять силу косых. Я ещё вырезаю печень. Чтоб они не могли отправиться на небо к своему Будде.

— Вот так вот, солдатик, — подмигнул Симс, расстегнул рубаху и гордо показал ожерелье из трёх языков и шести ушей в бурых пятнах крови.

Харрис сунул туза пик в рот мёртвого солдата, а на грудь положил нашивку «Клекочущий орёл».

— Если его кореша вернутся — будут знать, кто вышиб ему мозги, — улыбнулся он.

— ПОДЪЁМ! — гаркнул лейтенант.

— ШЕВЕЛИСЬ! — заревел взводный. Харрис был начеку. Через несколько минут джунгли поглотили нас, уходящих в ещё один обычный дозор.

ГЛАВА 21.

«ПОХОД».

Мы вышли на тропу и через короткое время наткнулись на два блиндажа противника, покинутых лишь за час до нашего появления, как выяснили идущие с нами немецкая овчарка и её поводырь. По мере продвижения собака несколько раз делала стойку, как бы сообщая, что враг поблизости — в нескольких минутах ходу. Мы шли по его пятам, но не видели его. Однако было как-то уютней от сознания, что с нами ищейка. В конце концов, подумал я, она поможет нам избежать засады.

Через нескольких часов пути мы так далеко ушли на юг в погоне за узкоглазыми, что потеряли связь с другими частями роты, — и это вынудило нас повернуть назад.

Сквозь заросли солнечный свет почти не проникал даже в полдень. Это напомнило мне одну знаменательную фотографию о Вьетнаме.

Санитар смотрит вверх на верхушки деревьев, столб света падает ему на лицо, на котором застыло выражение «за что, Господи?», а у ног его лежит завёрнутый в плащ-палатку мёртвый солдат.

Я сплюнул и вспомнил, что не чистил зубы два дня, потому что забыл зубную щётку. Глотнув из фляги, я попробовал убрать налёт с зубов языком, — не получилось. Между зубами застряли остатки пищи, и изо рта у меня воняло, как у крокодила.

Мы брели по холмам, покуда ноги не отказывались идти, натрудившись на этой земле: на рисовых чеках, в банановых рощах, в густых чащах, сквозь которые приходилось прорубаться с помощью острого, как бритва, мачете, и в зарослях слоновой травы, местами достигавшей в высоту никак не меньше 16 футов.

Я ненавидел эту траву. Тропа петляла, приходилось держать интервалы между идущими в 10–20 метров. Когда тропа уходила в заросли слоновой травы, не было видно ни того, кто шёл впереди, ни того, кто сзади. Возникало странное ощущение. Будто я один, будто свернул не туда и отстал от взвода. А уж в таких местах в последнюю очередь я бы желал остаться один. Поэтому я спешил догнать парня впереди, и тот бурчал…

— Держи дистанцию, чувак…не липни ко мне…наступишь на мину, а мне не хочется подыхать!

Однако на лесных тропах все ребята, как правило, сбивались в кучу, нарушая колонну, потому что даже намёк на то, чтобы остаться один на один с этой таящей опасности первобытной дикостью, был невыносим.

Мы топали по болотам и кукурузным полям, вверх и вниз по горам, пересекали потоки — всего не упомнишь. На открытых пространствах солнце немилосердно пекло наши головы, а в джунглях грязь липла к ботинкам.

Я плохо различал окрестности, потому что очки мои всё время запотевали. Или пот заливал их, и мне приходилось постоянно тереть стёкла пальцами, чтобы видеть хотя бы идущего впереди.

Глаза горели от пота. Организм терял соль, и я кидал в рот соляные таблетки, как хлопья поп-корна. Некоторые повязали на шеи полотенца, а на голову — зелёные банданы. Пот насквозь промочил рубахи и тёмными пятнами проступил на штанах — на заднице и на ногах ниже колен.

Было невероятно жарко, почти как в сауне, но, несмотря на пышную растительность, кислорода не хватало. А ведь он был так необходим, чтобы тащиться по зарослям при влажности воздуха в 99 процентов.

Жуткие ночи на Нагорье были прохладны и влажны. У каждого имелось по плащ-палатке, что-то вроде одеяла, чтобы согреваться и отгонять страхи, хотя бы и надуманные. Кое-кто поливал волосы аэрозолем, пытаясь защититься от насекомых.

Целыми днями мы шарили по джунглям и холмам, но больше не вступали в контакт с противником. Словно тот растворился в воздухе. Моя винтовка М-14 как будто отяжелела: приходилось постоянно держать её наготове, и к ночи мышцы рук сводило судорогой от усталости.

В этой стране монтаньяров деревушки, натыканные под навесом джунглей, лепились к склонам гор. Если бы ничего другого не существовало, то эта страна — один из последних неизведанных уголков Земли — сама по себе придавала бы особый колорит нашим рейдам. И в эту страну месяц за месяцем уходили солдаты в поисках мистера Чарли и в надежде прожить ещё чуть-чуть, чтобы успеть отправиться в краткосрочный отпуск и подцепить триппер в Бангкоке или Гонконге.

Они шли и шли, пока руки не начинали ныть от винтовок и пулемётов, пока плечи не начинали болеть от впивающихся брезентовых лямок тяжёлых ранцев, пока ноги не начинали дрожать и подкашиваться от усталости, — утирая глаза и обливаясь потом, пока пота не оставалось совсем.

Вторые номера пулемётных расчётов — мы называли их «носильщики боеприпасов» — тащили особенно тяжёлый груз. Дополнительно к основному снаряжению: ранцу, винтовке, гранатам, минам «клеймор», лёгкому противотанковому ружью, каске, фляге, плащ-палатке и сухпайкам — им приходилось нести по 200 пулемётных патронов в лентах, крест-накрест на груди, как у мексиканских революционеров из армии Панчо Вильи.

Головного меняли каждый день. Ему надлежало идти по тропе, загнав патрон в ствол и поставив винтовку на автоматический режим. Если ему слышалось или казалось что-нибудь подозрительное, он должен был остановиться. Если же замечал какое-либо движение, то должен был сначала стрелять, а потом уже задавать вопросы. Так называемая «разведка боем»: расстреляй джунгли к чёртям собачьим и подожди, ответят ли на это джунгли.

Время отсчитывалось по восходам и закатам, да ещё по противомалярийным пилюлям, принимаемым по воскресеньям. За счастье почиталось не попасть под атаку противника посреди ночи или оставаться на выбранной позиции лишний день.

Одним из лучших видов оружия пехоты на передовой считались лёгкие противотанковые гранатомёты — современные базуки. Их снаряды-ракеты предназначены пробивать броню танка так же, как и болванки 106-мм безоткатных орудий, из которых мы стреляли в учебном лагере. Однако во Вьетнаме они использовались против блиндажей и людей. Это такая зелёная труба из фибергласа в два фута длиной и четырёх дюймов в диаметре, с ремнём и спусковым механизмом. Чтобы использовать трубу, нужно расчехлить концы и телескопически удлинить её вдвое. Снаряд уже внутри, готовый к выстрелу. Настраиваешь прицел — и труба превращается в противотанковое реактивное ружьё, которое для выстрела кладётся на плечо.

Если правильно использовать эту штуку, то можно гарантированно испортить косоглазым всю обедню. Нужно только следить, чтобы вылетающий назад огонь от гранаты не испортил день своим.

После выстрела пустой корпус выбрасывается. Гранатомёт лёгкий, эффективный, — прекрасный экземпляр современного вооружения.

Его единственный недостаток в том, что после таскания по джунглям в течение нескольких недель он часто даёт осечку.

Солдатам выдавалось по шесть гранат. Зелёные и гладкие, эллипсоидной формы, они напоминали пасхальные яйца с ручкой. Внутри находилась катушка перфорированной проволоки, готовой разлететься на 500 мелких осколков.

Армия утверждала, что эти гранаты превосходили старые металлические ананасы, применявшиеся во Второй мировой.

Мы миновали местность, где бомбы выкосили джунгли в сплошной валежник. Деревья толщиной в добрый фут лежали, словно перекушенные у основания, пни торчали под странными углами к земле и напоминали ряды гнилых зубов — весь лес был измочален на зубочистки.

Фрукты составляли лучшую часть сухпайка. Некоторые солдаты съедали их сразу, чтобы не пришлось умирать, не отведав доброй пищи, другие же крепились до самого боя.

— Смешно, — рассказывал Симс, — в прошлом месяце, как раз посреди перестрелки, Харрис обернулся ко мне и попросил «П-38».

— Консервный нож, что ли?

— Вот-вот. Сказал, что хочет есть. Бросил винтовку, привалился к дереву и ел свои персики, пока мы поливали лес свинцом. Тот ещё парень, честное слово…

Каждому выдавалось по комплекту униформы, и когда она приходила в негодность, со склада привозили новую. Для питья всегда имелась вода, но солдаты были счастливы, когда хоть раз в неделю удавалось побриться и помыться в речке. Никому не нравилось такое положение вещей. Но, как и ко всему во Вьетнаме, к этому привыкали.

Полноценный сон в лесу был невозможен. Можно было рассчитывать на некое полузабытьё. Какая-то часть сознания всегда была настороже до самой зари. Ночью прошибал пот, ты проваливался в полусон и снова приходил в себя и очень скоро уже умел отключаться от звуков джунглей…

Но позвякивание затвора, еле уловимое шуршание в кустах или другой какой незнакомый звук приводил тебя в состояние наивысшей боеготовности.

Мы всё время хлебали тёплую воду из фляжек, но она не утоляла жажды. Мы почти варились в духоте джунглей, влага выпаривалась из тел, и мы валились с ног на тропе от теплового удара.

Ночами становилось прохладней, но вместе с прохладой приходил страх темноты и налетали тучи голодных москитов.

Как будто Солнце и Земля находились в зловещем содружестве с врагом и мучили нас день за днём.

На шестые сутки в сумерках мы засекли обедавших за речкой трёх партизан.

— Давайте немного подзаработаем, — прошептал взводный.

Два отделения растянулись в линию вдоль берега и открыли огонь. Но промахнулись, и азиаты скрылись по системе окопов, прорытых на склоне горы, оставив после себя лишь кое-какие вещи, 10 фунтов риса да пару «хошиминовских» сандалий.

Я сунул сандалии в ранец. Сделанные из старой, с изношенным протектором, автомобильной покрышки фирмы «Б.Ф.Гудрич», они крепились к ноге длинными резиновыми полосами, вырезанными из камеры, — мальчишкой из таких полос я делал рогатки.

Как-то раз на опушке леса, у покинутой хижины мы раскопали четыре могилы, полагая, что в них мог быть спрятан склад оружия или продовольствия. Десять человек раскидывали могилы сапёрными лопатками, замотав шарфами носы и рты и блюя от ужасной вони, шедшей из земли, но нашли только несколько разложившихся тел.

Земляные пиявки здесь достигали в длину от двух до шести дюймов и были около полудюйма толщиной, присасывались они незаметно, и, приятель…

Как же они сосали кровь!

Непостижимым образом им удавалось пробираться сквозь швы и прорези для пуговиц на форме, дырочки для шнурков на ботинках и обрабатывать нас подобно графу Дракуле, насыщаясь плазмой и красными кровяными тельцами. Нужно было прижигать их сигаретой, чтоб они отвалились, однако они впрыскивали в ранку какое-то вещество, препятствующее сворачиваемости крови, и ранка какое-то время ещё кровоточила.

Эти ранки не заживали, и через несколько дней живые ткани вокруг них загнивали. От этих ранок да от порезов и царапин по всему телу, не заживавшими в тропическом климате, солдаты были усыпаны гнойниками.

Переправы через реки всегда проходили медленно и по всем правилам: справа и слева выставлялось боевое охранение, и мы спешили насладиться коротким отдыхом либо перед переправой, либо сразу после неё, ожидая подхода остальных. Вода в реке доходила до пояса, и при форсировании нужно было пользоваться верёвкой; однако стремительные чистые потоки бежали по песчаному дну, — и мы пили прямо из них и наполняли свои фляги.

Но вода крутила кишки, и во взводе всегда были солдаты, страдавшие от вонючего поноса.

Бойцы говорили, что не пользуются спецтаблетками для очистки воды, потому что от них во рту остаётся привкус йода.

— Если в этой воде живёт рыба, то я точно могу её пить, — заявил один парень. Хотя это мало кого волновало, дизентерия в лесу была одной из самых распространённых болезней, а противомалярийные пилюли придавали коже желтоватый оттенок, как будто ты сам превратился в узкоглазого.

Мне рассказывали, что в первый день операции за три часа до моего прибытия снайпер противника подстрелил двух наших солдат. Сначала погиб головной дозорный. Передовое отделение залегло, но так и не смогло определить, откуда стреляли. Когда взвод снова двинулся в путь, тот же снайпер выбрал новую цель и прострелил голову замыкающему колонны.

Выйдя на опушку леса, взвод погрузил тела в вертолёт, и они отправились в Сайгон, в похоронную службу, — на первый этап долгого пути домой.

На восьмые сутки операции 2-й взвод рассредоточился на открытой поляне для приёма вертушек с боеприпасами.

Другие подразделения роты захватили в плен 15 вьетконговцев, одного бойца СВА, разрушили лечебный комплекс, способный вместить до 50 раненых, и уничтожили четыре тренировочных лагеря, два из которых были предназначены для приёма усиленных рот СВА. Эти лагеря, покинутые за два дня до начала налётов бомбардировщиков Б-52, были оснащены классными комнатами, стрельбищами и гранатными полигонами.

Каким-то образом узкоглазые сумели получить секретную информацию об операции «Саммеролл» ещё до её начала. Им всегда это удавалось.

Но как?

Никто не знал.

ГЛАВА 22.

«БАНДА В ЧЁРНЫХ ПИЖАМАХ».

Вьетконговцев взяли в плен в пещере длиной около 100 метров. С ними было 50 женщин и детей; все они прятались в пещере как в бомбоубежище. Мужчины не признавались в принадлежности к партизанам, убеждая, что они простые крестьяне.

Они и были крестьянами. Только днём, а ночью — становились бойцами Вьет Конга. Именно эти люди контролировали окрестности и снабжали проходящие полки СВА.

Мы появились из джунглей, и бойцы ВК сгрудились на поляне: сидели на корточках и молчали. Их оружие было составлено рядышком в две пирамидки: семь карабинов, автомат АК-47, четыре арбалета и большое количество боеприпасов.

Меня поразило, что вьетконговцы, которых мы назвали «Бандой в чёрных пижамах», использовали такое примитивное оружие, как арбалеты. Однако примитивное или нет, в хороших руках арбалет превращался в меткого и бесшумного посланника смерти. За месяц до этого в базовом лагере 1-й дивизии, дислоцированном в Ан Кхе, стрелой из арбалета был сбит вертолёт: она попала хвост машины и застряла в стальной обшивке.

Один из партизан своим отталкивающим и суровым лицом напомнил мне голливудского крутыша Чарльза Бронсона. Другой пленный оказался взводным сержантом ВК, у него нашли бумаги, подтверждающие, что он прекрасный солдат, уничтоживший много американцев, и замечательный командир. Его захватили «пауки» — дозор глубинной разведки 2-й роты.

Остальные пленные являли собой неприглядное стадо. Голодные и больные, они смердели, их головы и миниатюрные тела сплошь покрывали гноящиеся язвы.

И вот они сидели, напуганные до усёра и сбитые в кучу, как мокрые вороны на телеграфных проводах.

Поначалу пленные отказывались говорить, хотя у нас был сержант-переводчик. Но командир 2-й роты капитан Джим Дэвидсон из Атланты, штат Джорджия, знал, как заставить этих молчаливых, как кремень, узкоплёночных щебетать канарейками.

Поэтому их стали выхватывать по одному, завязывали глаза, отводили на 50 метров в джунгли и затыкали рот. Длинная очередь из М-16 рвала воздух на части. Пленные не видели, что происходит, но сразу врубались, что если не отвечать на вопросы, то остаётся прямая дорога к чёрту на рога.

Когда капитан вернулся за третьим, пленные решили, что, вероятно, они знают кое-что и затараторили все разом певучими голосами, как если б жизнь их зависела от этого.

Силы Вьет Конга состоят из трёх частей: одетых в форму, обученных и преданных партизан; иррегулярных частей, воюющих самым разнообразным оружием и одетых в шорты или знаменитые чёрные пижамы; и, наконец, шпионов, сборщиков налогов, вербовщиков и политических комиссаров.

Преданный воин ВК — это грозный солдат. Он может жить, как крот, в лабиринте подземных туннелей в таких условиях, в каких смогут выжить лишь немногие западные войска. Без поддержки с воздуха он сражается с врагом, обладающим самыми мощными военно-воздушными силами в мире — силами, состоящими из стратегических бомбардировщиков Б-52, которые наносят удары с высот, не досягаемых для вьетнамских средств ПВО, и других боевых самолётов, способных взлетать с авианосцев, курсирующих где-нибудь в Южно-Китайском море.

Часто этот солдат одет только в шорты, рубаху, сандалии, вырезанные из старой покрышки, и бамбуковую шляпу. Партизан отвечает за свою маскировку: он тщательно раскладывает ветки и листья и становится невидим даже в непосредственной близости.

Облетая на малой высоте караваны Южно-Вьетнамской армии, американские лётчики радировали, что видели, как обочина дороги вдруг превращалась в засаду регулярных сил Вьет Конга.

В бою этот солдат скрытен, ловок и жесток, и американскому джи-ай немного требуется времени, чтобы научиться уважать его выдержку и боевые качества, независимо от его малого роста.

Пленных накормили, и санитар, как мог, осмотрел их.

Взятый в плен 20-летний рядовой СВА Хо Донг родился в Ханое. Два дня назад, ещё до начала операции, полк оставил его, потому что он заболел малярией. На Нагорье малярия выводила из строя множество солдат с обеих сторон.

Хо тащил тяжёлый рюкзак капитана Дэвидсона, ибо попал плен уже через час после начал операции. Кто-то угостил его лимонадом. Так впервые он попробовал газировку с сиропом.

Ему понравилось.

Через переводчика Хо рассказал Дэвидсону, что с ним лучше обращались в плену, чем в собственном полку. На Хо была плотная и жаркая суконная форма, на голове — причёска «ёжик», держался он особняком и почти не разговаривал с крестьянами.

Ещё он рассказал, что ближе к северу, в районе действия 1-го корпуса, налёты Б-52 разметали части СВА и сломили их наступательный дух. В этих рейдах только в марте погибло около 10 тысяч северо-вьетнамских солдат. После бомбардировок патрули морской пехоты обнаружили значительные арсеналы оружия.

Этот рядовой сообщил, что 75 процентов личного состава его полка, то есть почти полторы тысячи человек, было уничтожено бомбардировками и что оставшимся в живых пришлось какое-то время голодать. После того как его полк был почти полностью уничтожен, Хо присоединился к другому полку, двигавшемуся на юг. Но потом заболел, и полк отправился дальше, оставив его умирать на руках «американских империалистических агрессоров».

Мне было интересно познакомиться с противником и узнать, что не все вьетконговцы и бойцы СВА зачуханы, больны и голодны. Ещё я понял, что во Вьетнаме в случае плена американцу нечего ждать пощады.

Командир батальона, подполковник Дон Голдстайн из Ричмонда, штат Вирджиния, имевший позывной «Тандерболл», с новенькой винтовкой М-17 в руках — аналогом М-16, но с укороченным стволом и металлическим прикладом — прилетел взглянуть на пленных.

Перед отъездом каждому вьетконговцу он сунул в зубы по визитной карточке…

С приветом от Сот Санга

Неутомимый батальон

ТАНДЕРБОЛЛА

ПОЛУЧИШЬ ПУЛЮ -

ОН ПОХОРОНИТ

2-й воздушно-десантный батальон 327-го пехотного полка

Достав фотоаппарат, я сделал несколько снимков с захваченных вьетнамцев. Сначала фото вьетконговца с визиткой во рту, потом другое с расстояния поближе, почти засунув объектив парню в горло, — только глаза и нос. Этого пленного я назвал «товарищ генерал Бронсон».

От безоружных пленных мы узнали, за что их наказывали начальники. Если рядом не было американцев, они, понимаешь, тренировались в стрельбе по птицам и бездарно тратили боеприпасы.

Взвился фиолетовый дым, отмечая место посадки для вертолёта. Азиаты переполошились.

— Это всего лишь «Хьюи», Чарли, — сказал я, — он вывезет вас из джунглей — насовсем.

Вертолёт привёз еду, боеприпасы, новую форму взамен изодранной и — самое главное — почту. Письма с посылками тут же расхватали. Многие посылки были повреждены, оттого что их бросали, швыряли и трясли в самолётах и вертолётах, а подчас и спали на них, как на матрасах.

Однако ж они всё-таки прибыли, и в них было всё, что способно хоть немного украсить лесную жизнь: сыр «Эдам», печенье «Ритц» и «Трискитс», банки с салями, икрой и оливками, джин «Бифитерс» и виски «Джонни Уокер», пакетики «Кул-Эйд», чтобы подсластить протухшую воду во флягах, и ещё много всякой всячины.

Сознавшись в принадлежности к Вьет Конгу, пленные повели нас к своим орудиям. Четыре были установлены вокруг деревни, остальные, с большим количеством боеприпасов и подъёмно-транспортным оборудованием, обнаружили в полутора километрах от неё.

В руки 2-ой роты также попало много риса и одежды: портупей, форменных брюк и рубах.

Я спросил Дэвидсона о дальнейшей судьбе пленных и смысле нашей задачи.

— Они рады, что попали в плен. Их война кончилась. Мы их накормили и оказали медпомощь. Сейчас они думают, что американцы хорошие ребята, — сказал он.

— Если ВК и СВА будут и дальше безнаказанно обдирать местных крестьян, то люди будут уверены, что ВК и СВА выигрывают войну, и будут их поддерживать. Но если их урожай будет защищён, они встанут на сторону защитников — на сторону американских сил.

— Эти партизаны — крестьяне, владевшие этим районом и помогавшие войскам СВА продуктами и крышей над головой. Но мы их эвакуируем. И теперь полки СВА не найдут здесь ничего.

Командир приказал меня сопровождать пленных назад в передовой лагерь в грузовом вертолёте с характерным прозвищем — «В Преисподнюю и обратно».

Пленные будут находиться в районе боевых действий до тех пор, пока их не удастся передать вьетнамским властям, которые, скорее всего, поместят их в полевой лагерь для интернированных лиц; там пленные смогут участвовать в программе «chieu-hoi», призванной реабилитировать перебежчиков.

Армия Южного Вьетнама разработала программу по превращению сдавшихся солдат противника в хороших вьетнамских солдат.

Однако у меня было мало веры в то, что пленные протянут хотя бы неделю. Выжав из пленных всю возможную разведывательную информацию самыми жестокими и садистскими методами восточной пыточной науки, АЮВ, как правило, в живых никого не оставляла.

Но помешать этому мы не могли. Это была их страна, их война, их армия, их правительство, их методы и их народ.

Как несправедлива и тосклива война.

Вертушка приземлилась, я вытолкал узкоплёночных вон и погнал к штабу батальона; отдыхавшие бойцы защёлкали «Кодаками», снимая «парад».

Там я остался на ночь и на следующий день собирался успеть на «Карибу», чтобы начать на перекладных обратный путь в Сайгон.

Ожидая на взлётной полосе рейс в Фан Ранг — базу ВВС на побережье — я познакомился с парнем, просидевшим полгода в лонг-биньской тюрьме.

На вопрос «за что?», он ответил: «Потому что один занудный офицер нашёл мою коллекцию азиатских глаз и зубов, вот и всё».

Он освежевал много партизан и солдат СВА, уничтоженных его взводом. Выдавливал глаза и складывал в больничные банки с водой, плоскогубцами выдирал золотые зубы и хранил в кожаном мешочке для последующей продажи. Он успел собрать три банки с глазами и 24 золотых зуба, когда его застукал командир взвода. Парень очень обижался на этот счёт. Срок, проведённый в кутузке Лонг Биня, не засчитали за время его службы во Вьетнаме. Этот срок оказался потерянным временем, и ему всё ещё предстояло трубить восемь месяцев.

— Грёбаное офицерьё! Почему вся радость от войны только им, — ворчал он.

ГЛАВА 23.

«ШТЫКИ И ЛОВУШКИ».

«Твоя дочь достаточно взрослая, чтобы делать то, что ей нравится…ей нравится блудить, она обожает это делать…она родилась на свет, чтобы блудить, и…если не хочешь, чтобы тебя саму выблудили, то самое лучшее — это позволить ей делать то, что она хочет».

— Маркиз де Сад, французский писатель,

«Любомудрие в будуаре»

После смерти Сейлора меня стало раздражать всё вокруг. Иногда я размышлял о войне — и меня захлёстывало всеподавляющее чувство обречённости. Тогда я ненавидел всех и вся, и себя в особенности.

Если б я только мог выскочить из своей шкуры и умчаться прочь от всего, что мучило меня во Вьетнаме, включая погоду…

Я бы так и сделал.

Со мной стали случаться приступы депрессии и бессмысленные вспышки ярости — просто на пустом месте. Мной овладела страшная усталость, и такие простые утренние задачи, как бритьё, чистка зубов, причёсывание и завязывание шнурков на ботинках стали почти невыполнимыми.

Я словно окоченел и окаменел. Я совсем был неспособен вытянуть себя из чёрной меланхолии. Меня мучила сайгонская тоска — душевная болезнь, тяжелейшая, гнуснейшая и подлейшая хандра.

Общая беда, жара, скука тыловой службы и масса свободного времени, когда в голову лезут разные мысли и охватывает жалость к себе, и явились, наверное, её причиной. Ведь Вьетнамская война превратилась в одну гигантскую кучу говна — повсюду, где только можно представить. Иногда я терял голову уже после нескольких рюмок; чаще всего это случалось в районе красных фонарей.

Как будто я пытался излить всю злость и ярость — эту поднятую войной муть — на первую попавшуюся продажную девку. А она этого вовсе не заслуживала.

Я винил её не только за войну, но и за своё отношение к войне. Нельзя было просто так дать пинка генералу, не загремев в каталажку. Но то же самое можно было проделать с самым незначительным игроком в этой войне — с какой-нибудь задрипанной давалкой, которая лишь пыталась выжить, как все.

Легче лёгкого. Как пнуть любимого пса, вернувшись с работы после скверного дня. В один прекрасный момент ты пинаешь барбоса так, что перебиваешь ему лапы. Он поправляется и начинает хромать. И ты ненавидишь его ещё больше. Ибо он напоминает тебе о твоей несправедливости. Поэтому ты опять его пинаешь, и на этот раз только за то, что он калека.

Вот так все эти штуки переплетались в один большой узел, и рождалась ненависть на весь сраный свет и его людей, и особенно на себя самого.

Каюсь, у меня тоже было несколько неприглядных связей с женщинами. Ибо секс больше не рассматривался как проявление любви. Он стал выражением злости и ярости, страха и боли. Секс стал похож на жестокую пьяную драку, в которой кому-нибудь бьют морду просто для того, чтобы причинить боль.

Со временем он превратился в игру…

*****

Однажды вечером мы с Билли сидели в клубе, ругали армию и пили пиво, когда в голову пришла мысль устроить состязание. Мы решили выяснить, кто сможет выскочить из расположения, наскоро перепихнуться и первым вернуться в клуб. «Вьетнамский биатлон», в котором победит тот, кто лучше тренирован, кто бегает и трахается быстрее мифического жеребца моего детства — мистера Джонни Х. «Давай-по-быстрому».

Итак, подобно олимпийцам, мы рванули с низкого старта на «улицу 100 пиастров» в поисках смазливых тёлок. Через 200 ярдов я догнал вьетнамца на мотоцикле. Спихнул его с байка, сказал, что вернусь через несколько минут, и дал газу к «красному» району. Пролетая мимо Билли, я корчил ему рожи и показывал язык, а он, задыхаясь, орал «ОБМАН! ОБМАН!».

— Да пошёл ты, Билли, — горланил я в ответ, — добыча принадлежит победителю. Правил нет…

Я бросил мотоцикл у КПП, сунул свою карточку на выходе и, вломившись в ближайший бордель, схватил первую попавшуюся на глаза девку.

Кинув мамасан 300 пиастров, я выстрелил свой заряд, влез в одежду, стремглав влетел назад в ворота расположения, смеясь про себя этой замечательной шутке, и со всей скоростью помчался по дороге, пока не увидел паренька, у которого забрал колёса. Резко затормозив, я шмякнулся на гравий, свалил мотоцикл в канаву и поскакал в клуб, опередив Бауэрса на целых 10 минут.

— В чём дело, Билли? Много куришь? Спрячь член в ширинку. Ха-ха, теперь ты должен поить меня пивом весь вечер…

Мы здорово посмеялись, когда он ввалился, пыхтя как астматик; потом дули пиво «Шлитц», пока не облевали собственные штаны, и тупо ржали над тем, что творили.

*****

Я много думал о Шарлотте. Наверное, чересчур много. Ведь я был зелен, как виноград. Фантазировал, на что бы это было похоже — лечь с нею в постель, но потом решил, что, скорее всего, это было бы противно. Она бы рыдала и стонала, и истекала бы кровью на простыни, и обзывала бы меня последними словами, и твердила бы, что я нахал.

Я представлял её на мессе, закутанную в чёрную мантилью, такую загадочную и эротичную, преклоняющую колени у алтаря на службе святого причастия. Мне хотелось овладеть ею прямо в церкви, на глазах у прихожан и чтобы обязательно видел поп. Мне хотелось задрать ей юбку, спустить трусики и войти в неё сзади, по-собачьи, пока пастор будет предлагать ей хлебнуть кровушки Христовой. А когда б она достигла оргазма, то визжала бы: «О Боже! О Господи! Трахни меня, Брэд, всади глубже!»

Я подмигнул бы пастырю и отправил бы её на седьмое небо, и в церкви не осталось бы других звуков кроме её стенаний — то ли от боли, то ли от блаженства. Боже мой, как же она меня заводила…

Я представлял, как она в исповедальне беседует со священником, сняв трусики и раскинув ноги, а я — у её колен, под юбкой, делаю ей приятное языком.

— Простите меня, святой отец, я согрешила. Я не могу противостоять зову плоти…

Да! Моей плоти. Я опять возбудил её. Она толкует с попом, а я играю на ней, как на губной гармошке.

Я видел, как она творит крестное знамение, трещит чётками и кричит от удовольствия, одновременно читая «Богородице…» и моля милосердную Мать дать силы превозмочь. И превозмочь не может. И лишь кончает, кончает и кончает…

В моих фантазиях я овладевал ею и в ризнице, и на церковной скамейке за алтарём, и на красном коврике перед пасторской кафедрой.

И я видел её по прошествии десяти лет, кривоногую, старую и измученную, бредущую по дороге с выводком из шести вопящих отродий.

Однажды ночью мне приснился сон: я встретил Шарлотту 16 лет спустя — она полностью изменилась. Вышла замуж и развелась, и детей у неё не было, потому что что-то в её утробе была не в порядке. Она рассказала, что вышла замуж за пожилого человека, который страдал от рака простаты, что простату ему удалили и это положило конец их супружеской жизни, так как после этого он стал импотентом. Теперь между ног у него болтался вялый, мягкий и бесполезный кусок мяса. Посему она ушла от бедняги — он больше не удовлетворял её сексуальные потребности. Она сказала, что её не имели уже десять лет и что она не прочь заняться любовью со мной в каком-нибудь мотеле.

Я рассмеялся ей в лицо. Сказал, что ей нужен хороший электроинструмент. Вибратор. Я сказал, что она меня больше не возбуждает, что все годы, проведённые вместе, она разбивала мои надежды, что я не забыл, как мне приходилось страдать от боли в яйцах после свидания с ней и как я дрочил под одеялом для облегчения, чтобы можно было стоять и ходить прямо, по-человечески, а не как горбатый бабуин.

Это расплата, детка, и пусть это всего лишь сон!

*****

Потом я подумал о коровище в 200 фунтов, с которой я валандался в отпуске и от которой несло, как от потного старого носка.

— Ты не самый клёвый любовник, — сказала она мне.

— Я скажу тебе кое-что, Большая Берта. Ты такая толстая, что я не могу найти твою манду. Трахаться в дырку в каком-нибудь заборе — и то было бы лучше. И если я когда-нибудь ещё вставлю свой член в твою щель, то привяжу к своей жопе бревно, чтобы, а-а-а, не бери в голову…

— Но ты почти заставил меня кончить.

— Хм, спасибо. Я запомню. Это всегда будет при мне. Я скатаю память о тебе в горошину и положу в своё сердце, и она будет со мной повсюду. Так что вали по своим делам, Большая Берта…

Чего я всегда путаюсь с такими девками?

Так вот обстояли дела дома. Идёшь в бар, пьёшь пиво, кидаешь монетки в музыкальный автомат и слушаешь песенки «бедный я, несчастный», и к тебе клеятся какие-нибудь уродины; чуть погодя они уже кажутся краше, а к самому закрытию, когда глаза собираются в кучку и ты пускаешь пузыри от выпитого, они все — красавицы со страниц «Плейбоя»…

Блядские игрища.

В мире секса паучихи — «чёрные вдовы» — пожирают своих самцов. Пчелиные матки кромсают своих любовников-трутней. Самка богомола откусывает голову своему старику после того, как он её отдерёт. А человеческим сучкам нравится, когда озабоченные мерины в штанах без счёта попадают в их ароматные силки, и тогда они сами предлагают в обмен свои надушенные мерлушки…

— Никаких амуров сегодня, Фред, пока ты не пострижёшь траву и не высадишь тюльпаны.

— Гррр, мне не хочется…

— Очень жаль, дорогой. Тогда, значит, ты вытянул несчастливый билет.

— Это нечестно, Тельма.

— Нечестно? Иди дрочи, накачивай свою колбасу. Подумаешь!

*****

Как-то вечером, через несколько дней после возвращения с Нагорья, мы с Билли Бауэрсом собрались прошвырнуться за ворота. Мы накурились «камбоджийской травки», на небе светила луна, круглая и толстая, и нам показалось, что опять настала пора охоты на тёток, чтоб сотворить им какую-нибудь пакость вместо любви…

Другая луна, другая тётка.

— Скажи, Билли, мой мальчик, хорош ли ты в постели?

— Конечно, джи-ай. Такая мелочь: да я расшевелю любую бабу.

— И тебе нравятся тугие письки?

— Ну, всё зависит от ситуации…

— Я знаю здесь поблизости одну горячую куколку, у которой дырочка не больше вишенки. Любишь целок?

— О да, обожаю.

— А, может, тебе нравятся широкие мандищи, чтоб яйца в них болтались, как пара галош? Билли, я знаю бабу с такой огромной дыркой, что сунь туда голову, спой йодль — и услышишь эхо. Знаю, тебе нравится минет, друг, так вот есть ещё одна камбоджийская цыпка, которая так заглотит твоего петушка, что шерсть на жопе дыбом встанет, — вот уж точно, бля! Губастую малышку на твою шишку — что ты об этом скажешь, Билли?

— Ну, ёптать, звучит заманчиво…

— Или ты, кореш, космический исследователь? И тебе нравится жрать их сырыми, как гребешков и устриц? Так есть же у меня толстуха! Её манда на вкус такая сладкая, как мамкин персиковый морс, ей-богу, не брехня…

— О, ты мне нравишься, джи-ай!

Мы брели от борделя к борделю, требовали показать «товар» лицом, и девки не отказывали. Ведь раздевающие взгляды и изучающие шлепки — это часть игры.

Одним задирали блузки и щупали грудь, другим снимали трусы, пока не надоело.

— Может, ты хочешь трахнуться вон с той шмарой, Билли? Бьюсь об заклад, ей нравится сосать большие члены, взгляни-ка на её губы…

— Да у неё триппер, по глазам видать, — хмыкает Бауэрс.

— Чудный диагноз ты ей поставил, Билли. Зря ты не врач.

— М-да…слишком узкая, солнышко, ты не сможешь принять американца, — говорит Бауэрс, сунув средний палец в манду чувихи, словно какой-нибудь бригадный генерал, проверяющий во время полного смотра ствол винтовки на предмет грязи.

— Откуда ты, прелесть моя? Из Дананга? Никогда не слыхал о таком.

— У тебя на лобке мало растительности, красотка, извини, но ты там лысая, как бильярдный шар. А я люблю мохнашек. Наверное, тебе следует записаться в клуб волосатых…

— Милое личико, а вот сиськи слишком маленькие. Си-си, да, си-си маленькие! Как мне с ними забавляться восемь часов?

Мы смотрели на девок с «улицы 100 пиастров» как на безликие приёмники семени, существовавшие только для снятия полового напряжения. Это не имело ничего общего с сексом. Это было больше сродни страху, власти, принуждению и опасности.

Наконец, нам понравились две девчонки, и мы сторговались с мамасан, которая могла быть такой же упёртой, как какой-нибудь косноязычный председатель совета директоров на родине.

Ещё одна девка, ещё один скальп…

Да, мы достаточно накачали этих сучек семенем, чтоб сотворить ещё один Вьетнам. Чёрт бы их побрал!

Я спросил имя у молоденькой девчонки, за которую заплатил.

— Ко Май, — сказала она.

— Сколько тебе лет, Ко Май?

— Я шестнадцать…

Я наблюдал, как она разделась, прыгнула в постель и, приглашая, широко раскинула ноги, словно двери салуна.

— Хочешь трахнуть меня? — спросила она.

— Да, да, подожди минутку, дорогая…

Вдруг меня захлестнула ненависть к ней. И к себе — за то, что я собирался сделать.

Девчонка покачала грудями — «поймай маня и трахни» — потом хлопнула себя по животу, груди её выпятились, и она спросила, не желаю ли я взять её сзади, как азиатский медведь.

— Не сейчас, крошка. Просто перевернись и дай мне посмотреть на тебя.

Она перевернулась.

— Господи, да это стрёмная сука, — крикнул я в соседнюю комнатушку. — Хорошие сиськи, без всякого сомнения, славная маленькая попка, но у неё вагинальные выделения с запахом. О Боже, её киска воняет, как мешок, полный дохлых скунсов!

— Во Вьетнаме всё дурно пахнет, Брэд…

— Да, ты прав.

Я покажу этой шлюшке вот этой елдой, что значит презрение. И я вставил ей по-миссионерски, без прелюдий.

О, скажи, видишь ли ты При первых лучах зари…

Я овладел ею неожиданно.

— Эй, полегче, солдат, — вздрогнула она.

Я опять всадил ей, жёстко и глубоко, как штык.

— О-о-о-о, choi oi! — заголосила она.

Бей, коли, руби, парируй, крути, вынимай, бей, коли, руби. Забавно! Это напомнило мне детство, когда я лупил палкою по жабам!

И красной ракеты свет, И рвущая воздух бомба …

Я вонзил сильнее. Стал двигаться жёстче и быстрее…потом вынул, перевернул её и вошёл сзади, как разъярённый медведь.

Мы доказали той ночью, Что флаг наш по-прежнему там…

Я вставлял ей снова и снова, больно и быстро, обхватив её своими лапами…бей, бей, коли, коли, отскакивай, вонзай, вонзай, глубже, крути…твёрже, быстрей. О, Боже…

Дух штыка — убивать. Убей! Убей! Убей! Убивать — весело…

Ну-ка скажи, видишь ли ты, Как вьётся наш звёздный стяг…

Мои руки рвали её грудь. Схватив девку за бёдра, я мотал её туда-сюда, как куклу, насаживая на вертел и пытаясь разорвать изнутри на мелкие кусочки.

Чёрт возьми, сука! Получай! Получай! Получай!

— Придурок, скотина, — визжала она, пытаясь освободиться от моей хватки.

Сама ты дура, гадина! Я покажу тебе. Сделаю в жопе ещё одну дырку. Ты не зря получишь свои 300 пиастров. Вот моя винтовка! Нравится? Завтра тебе уже не будет так приятно срать на улице…

Сильнее, ещё быстрее …пыхтя, сжимая в объятиях, дрожа, судорожно подёргиваясь, содрогаясь в непроизвольных спазмах, я подходил к концу — ближе, ближе; и вот я вынул и снова вогнал ей по самые помидоры — и взорвался, как гигантская звезда из далёкой галактики. О Господи, я кончаю, кончаю, кончаю, я заодно со Вселенной, вот оно — просветление…

Через страну свободных И родину смелых людей…

Я полежал на ней, не помню сколько, пытаясь успокоить дыхание. Наконец, Ко Май оттолкнула меня. Я закурил и опустил ноги на пол: я весь чесался от спермы, вытекшей из неё на меня, ко мне лип всякий мусор с матраса, как на бумажную мухоловку-липучку.

Я наблюдал, как подмывается Ко Май, освобождаясь от моего семени.

Да, сказал я себе, такие вот дела: она лишь вычищает мою смазку, готовясь к следующему солдату, который бьёт копытом, чтобы за 300 пиастров выплеснуть в неё накопившееся. Её влагалище — это туалет, и она приводит его в порядок. Всё это было довольно гадко, как будто после страстного поцелуя вдруг вытираешь губы и сплёвываешь, чтобы избавиться от дурного привкуса и инфекции.

Я вспоминал о Шарлотте всякий раз, когда был с проституткой. И мне становилось стыдно и противно за то, что я делал. Тяжёлая грусть охватывала меня. Шарлотта. Потерянная навеки. Мне больше никогда не видеть и не касаться её. Единственная реальность здесь — девочка-подросток Ко Май, которая смывает мою сперму в таз, а потом выплеснет её в переулок — к собачьему дерьму и битому стеклу.

Я понял, как мне было здесь страшно, постоянно, днём и ночью. Я искал секса и находил его, но это было не то, что нужно. Секс не удовлетворял меня. Больше всего мне нужны были любовь и понимание. Но их во Вьетнаме найти было невозможно. Поэтому я пил пиво, чтобы забыться, и тратил деньги в борделях, воображая себя рядом с Шарлоттой: договаривался на быстрый, почти хирургический секс, который облегчал мои яйца, но после которого мне становилось ещё более одиноко и стыдно, из-за которого я чувствовал себя ещё более потерянным, смущённым и опустошённым.

Постепенно в борделях я научился замыкаться в себе, чтобы не слышать свою душу. Я делал всё, чтобы заглушить свои чувства, заглушить то, что творилось во мне, ибо то, что я чувствовал, было мерзко. Отвратительно. Я стремился окаменеть до конца.

Ко мне подскочила Ко Май.

— Эй, джи-ай, ты дарить мне 200 пиастр?

— Вот ещё, я уже заплатил мамасан 300.

Чего ради мне платить тебе? Тебе, чёртовой потаскушке. И трахаешься, как дохлая рыба. Может быть, если б ты была чуточку изобретательней…

Да где тебе. Не бывать тебе такой!

— Ты — дешёвый Чарли! Придурок! Дурак! — тявкала она на меня.

Слова хлестнули меня по лицу.

— Хрен тебе, Ко Май! — я повысил голос и погрозил пальцем. — Дрянь такая!

— Недоносок, ты…

— Заткнись, говно!

— Дешёвый Чарли…

— Сама ты давалка дешёвая…

— Больше не ходить Ко Май. Я уходить от тебя, ты не дарить мне.

— Да пошла ты! Я солдат, а не денежное дерево!

— В чём дело, Брэд? — крикнул Билли из соседней комнаты.

— Да вот тут это чучело пытается растрясти меня ещё на 200 пиастров. Надо бы подпалить ей буркалы сигаретой, бля!

— Да ладно тебе, Брэд…так у них всегда. Дай ей денег, а завтра я куплю нам выпить в «Сумасшедшем клубе».

Нехотя я дал Ко Май денег.

— Ты плохой, — остывала она, улыбаясь, — приходить Ко Май много раз. Я не бросать тебя.

— Долбаные азиаты, — пробурчал я под нос. — Иди-ка сюда, дружок, мне ещё захотелось кой-чего на эти 200 пиастров.

Повалив её на спину, локтями я раздвинул ей ноги и начал пожирать влагалище, языком торя путь мимо маленьких чёрных зарослей к нежной розовой плоти.

Ко Май закричала. Я отпустил её, и она, спрыгнув с кровати, помчалась сквозь засаленные занавески в соседнюю комнатушку. На шум вышел Билли, на ходу застёгивая брюки, и поинтересовался, какого чёрта я вытворяю с девкой.

Голышом я погнался за Ко Май, и мой торчащий член болтался вверх и вниз; я снова завалил её на койку и вошёл в неё.

— Она сладенькая, как конфетки на Рождество, Билли! Гы-ы-ы…

Билли хватался за стену и ржал, наблюдая сцену. Я поднял Ко Май за ягодицы — она обхватила мою талию ногами — и притулил к стене, удерживая на своём «штыке».

— Догадайся кто, дорогая! Я опять твёрдый, как кирпич! Спешите видеть, уважаемые посетители…

Вокруг меня по-вьетнамски верещали мамасан и члены семьи, я только огрызался и продолжал вгонять Ко Май в стену, пока не выстрелил вторую порцию спермы. Потом бросил её на пол, как куль с картошкой, быстро собрался, и мы с Билли ушли.

Мы выскочили за дверь и побежали по переулку, задыхаясь и смеясь, как два неуравновешенных школьника, которые в ночь на Хеллоуин перевернули уборную с шерифом на толчке.

Вьетнамские тёлки — не самые знаменитые проститутки на свете, ну и, конечно, мы тоже не самые знатные любовники. В конце концов, мы простые воины, а воины не занимаются любовью. Они трахают. И иногда бывают грубы, когда трахают. И если мы использовали свои пенисы как штыки, то тётки с «улицы 100 пиастров» использовали свои вагины как ловушки, заражавшие нас устойчивыми штаммами гонореи.

То была жестокая, разрушительная игра в притворство. Там позади, пять минут назад, какая-то блядь знала, что я существую. Я проникал в неё и думал, что ей не всё равно. Фантазия в чистом виде. Я понимал это, но меня это не волновало. Я хотел секса с самкой и жаждал платить за него. На что ещё здесь можно было тратить деньги?

Но именно это мне нравилось в девках. Это был честный бизнес. Без всяких иллюзий. Никаких притворных страстей. Никакой болтовни о любви. Только секс…

Бесхитростный, иногда жестокий, но только секс. Спортивный перепихон. Если ты обладал хоть каплей воображения, то мог трахаться любым желаемым способом. В сиську. В жопу. Пальцами. По-собачьи. Языком. В глаз. С причмокиванием. В пупок. В подмышку. В ухо. И тысячами прочих вариантов.

Так казалось честнее, чем бродить из бара в бар на родине и каким-нибудь удачным вечером вешать лапшу на уши прыщавой девчушке с засосами на шее о том, какая она яркая и красивая и как сильно ты её любишь, хоть ты её знать не знаешь и даже имя её тебе неизвестно.

С девками иначе.

Ты давишь их и выжимаешь. Ни тебе подарков, ни игр, ни болтовни — всякой такой чепухи. Здорово и просто. Как деловая сделка. Вкатываешься, накатываешься, скатываешься и выкатываешься. Примерно так. Чудная механика. Они получали, что хотели. Мы получали, за что платили.

Что могло быть лучше?

Один быстренький, летучий трах: 300 пиастров за мандушку, которая меньше, чем дырка от благотворительного пончика. Девки лежали смирные, как манекены, и ложиться с ними в койку — всё равно что лечь с замороженной треской. Ни движений. Ни страсти. Ни тебе поболтать. Ни тебе покричать. Одна лишь щель, как парковочный автомат у магазина, да три минуты за кусок задницы — «трах-бах-кончил-ах!». Сунул-вынул — и привет…

Беда только в том, что секс с проститутками-подростками и взросление в публичных домах Вьетнама, когда ты сам ещё подросток, впоследствии коверкают тебе всю интимную жизнь.

Американкам подавай ухаживания и нежности, мы же не знали, что ещё можно предложить женщине, кроме своего пениса, твёрдого, как леденец.

Мы недалеко ушли от животных. Не знали, как любить и заниматься любовью. Всему этому нам предстояло учиться. Но чтобы этому научиться, следовало забыть, как мы занимались любовью раньше. И если рядом не было любящей, терпеливой, готовой прийти на помощь женщины, то возникали проблемы — уж проблемы так проблемы, поверь.

У многих из нас возникали проблемы.

У нас, у чокнутых до предела возможного, особенно если приходилось пристреливать девку после секса с ней. Или беременную. Или ребёнка.

Мы возвращались домой с тяжким грузом на душе. И неоткуда было ждать помощи. Мы сами несли свой крест…

Было темно, и я был пьян. В конце улицы я налетел на скамейку и зашиб ногу, оставив на деревянном сиденье часть своей плоти. Но боли не почувствовал: я поднялся и побежал дальше.

Через несколько минут мой взгляд упал на брюки. Они были в крови.

— Билли! — воскликнул я, — посмотри на меня…я ранен…мокрый от крови, словно обоссался.

— Не повезло тебе! — засмеялся Билли. — За ранение в публичном доме «Пурпурным сердцем» не награждают.

ГЛАВА 24.

«ЖЁЛТЫЙ, КАК ЛУНА НАД ЯМАЙКОЙ»

«Нельзя победить в войне, равно как нельзя справиться с землетрясением».

— Жанетт Рэнкин, американская суфражистка и политический деятель, «Первая леди Конгресса».

Однажды вечером Билли, наш писарь Дэнни Цейс и я отправились в увольнение в Сайгон, а вернулись уже после объявления комендантского часа, так что военная полиция тотчас же доложила об этом командиру. Майор Либерти не стал наказывать нас по 15-ой статье. Он знал, что мы с Билли не учимся на своих ошибках. Кроме того, мы и так уже были разжалованы до самых что ни есть рядовых. Потому на другой день он доложил о нашем поведении майору Джорджу Ганну, 41-летнему мормону из Огдена, штат Юта, одному из пяти наших офицеров по связям с прессой.

Тощего майор Ганна, служаку до кончиков ногтей, мы за глаза нежно называли «майор Бум-Бум» за его ВУС артиллериста. Шести футов и шести дюймов росту, он смахивал на бывшую баскетбольную звезду. Я представил, как он серет коричнево-оливковыми какашками, а при ранении истекает кровью цвета хаки, делая маленькие аккуратные лужицы. Старый солдат, майор действовал строго по уставу, поэтому неудивительно, что за нашу глупость нам грозило наказание.

О, сколько же ему ещё предстояло познать. И мы с Билли будем его наставниками…

В тот вечер он приказал мастер-сержанту Уолдо Харкинсу, старшему специалисту по связям с прессой, покрасить стены в его кабинете в жёлтый цвет.

Толстый и лысый коротышка Харкинс часто рассказывал о своём доме в Бингхэмптоне, штат Нью-Йорк, о замечательных пирогах с изюмом и тыквенным мороженым, которые готовила его жена Хэтти. Со здоровым чувством юмора и толстыми чёрными роговыми очками сегодня он был похож на поросёнка Порки, а завтра — на Элмера Фадда.

30-Летний Харкинс, как и сержант Темпл, слыл закоренелым службистом и мечтал после отставки занять кресло завотдела городских новостей в «Нью-Йорк Таймс» — пописывать и редактировать написанное. Толковал, как он будет медленно, но верно карабкаться по служебной лестнице, и как только освободится уютное местечко, там и осесть, чтобы в праздности валандаться до пенсии, решая, оставлять ли запятую или вычеркнуть.

Я же видел его толстым редактором, но не в «Таймс», а в «Бингхэмптон Блэйд», который ругается с бестолковыми завотделами и делает выволочку молодым журналистам, что подшивают свои статейки в особую папку, чтобы со временем переметнуться в «Дейли Пипсквик» — листок чуть посолидней за пределами Нью-Йорка.

Я видел, как он превращается в зеленовласого тролля из отдела новостей, с дурным дыханием и жёлтыми от никотина, стёртыми до дёсен зубами, с проблемами по части выпивки, как у всех прочих, кто занимается эти делом; видел, как он стареет и становится никому не нужен, и ему мягко дают под зад корпоративной метлой и отправляют проводить остаток дней своих в «поместье престарелых кресел-качалок».

Мы начали красить где-то в восемь. Нам показалось, что работа пойдёт веселее, если запастись парой ящиков пива, но уж очень скоро мы наклюкались.

Мы ляпали краской на пол, а Харкинс сидел в кожаном кресле майора Бум-Бума, сосал банку за банкой, отрыгивал, пялился на нас и покрикивал, чтобы мы быстрей шевелились, потому что хотел вернуться в общагу до чарующего полуночного часа.

А мы еле двигались. Глоток пива — взмах кисти. Глоток — взмах. Вскоре мы вообще забыли, что майор приказал красить. Но энтузиазм пёр из всех щелей, если можно так сказать, на этом и выезжали. Билли решил, что будет лучше, если выкрасить жёлтым потолок. Нам с Цейсом мысль понравилась. Тогда Билли забрался на широкий деревянный письменный стол и начал шлёпать кистью по штукатурке над головой.

Ведёрко с краской он поставил на стол. На краску тяжело было смотреть. ЖЁЛТАЯ, КАК ЛУНА НА ЯМАЙКЕ. Ослепительная, как краска дорожных знаков, — даже при слабом освещении нельзя было не жмуриться.

Вдруг нечаянно Билли ведёрко опрокинул. Жёлтая жижа кетчупом растеклась по столу и тягуче закапала на пол, собираясь в большие лужи.

— Билли Бауэрс, как ты мог? — сказал я.

— Ха… — хрюкнул Билли.

— Посмотри, что ты, тупица, наделал! — буркнул Цейс.

— Ах, это… — опять хрюкнул Билли.

— Ты выкрасил дубовый стол Бум-Бума в лунно-жёлтый цвет, — воскликнул я, тыча в него осуждающим перстом. — Не стыдно?

— Во, блин… — хмыкнул Билли, — думаю, нет.

— Облажался ты, а моей жопе отдуваться вместе с твоей, Бауэрс, — загундел Цейс, с кистью наперевес наступая на Билли.

— Вот-вот, и майор Бум-Бум больше не будет нас любить, — добавил я.

— Неужели? Простите, ребята.

Билли снова хмыкнул, посмотрел на стол и поддел ботинком ведёрко. Оно откатилось, гремя, на край стола.

— Прекрасные полоски, СЭР! — гаркнул он, энергично салютуя в пустоту.

Подняв ведро, он перевернул его — остатки краски шмякнулись на стол толстыми плюхами — и истерично заревел, изображая майора, если б тот вдруг появился в дверях.

— А, чтоб вас, ребята, — рычал он на низкой ноте, — кажется, вы заляпали краской весь мой замечательный новенький стол. Не могли бы вы почистить его для меня?

— Билли… — сказал я, — как ты можешь передразнивать и высмеивать нашего бесстрашного командира?

Билли выронил ведёрко и так заржал, что сел на стол. И без всякого перехода перданул…

— ВА-РУМ!

И ещё раз.

— ВА-РУМ, ВА-РУМ, ВА-РУМ…

Это он умел — фейерверк в честь Дня независимости. Свалившись со стола, чуть не плача, он катался по полу и хватался за живот. И снова взорвал воздух, бзданув влажно, по-медвежьи.

— Топай домой, меняй бельё, Билли…жидковато получилось.

— Знаю, знаю… — задыхался Билли. И — треснул, выстрелил, взорвался в третий раз.

— Билли, — чертыхнулся Цейс, — хватит значит хватит! Ты гремишь громче, чем рог Гавриила. Хочешь разбудить сержанта Харкинса? Ты же знаешь, как тяжело он работает и как много ему нужно спать. Простому старому армейскому сержанту…

— О, чёрт подери, парни…

— Ага, да ты обосрался, — сказал я.

— Знаю, знаю.

— Господи, что за вонь, — сказал Цейс. — Косоглазые тётки больше не будут стирать тебе бельё.

— Да я не ношу белья.

— Ты ко всему прочему дикарь, Билли, — сказал я, — а ещё южанин.

— Вот ведь, бля…

Билли ещё разок нарезал лимбургского сырка и почти бился в конвульсиях, задыхаясь и синея от смеха.

Неужели это Билли. Я отошёл в сторону и закрыл лицо руками.

Это был самый яркий и кошмарный жёлтый цвет, который я когда-либо видел. Только дальтоник мог выбрать его. Жуть. И сейчас этот цвет был повсюду. На стенах, на потолке, на полу, на столе. Глаза лезли на лоб.

— Билли, — покачал я головой, — такой жёлтой краской ловцы лангустов штата Мэн могли бы красить свои буи, чтоб издалека было заметно. Индейцы могли бы использовать как боевую раскраску…

— Может, приглушить её белой? — предложил Билли.

— У нас нет белой краски, Билли, — сказал я.

Краска стала подсыхать, и получилось ещё хуже. Ещё ярче. Невыносимей. Краска почти светилась. Майор наверняка расстроится дальше некуда или вовсе спятит. Если он выбирал краску по каталогу, то будет кусать локти. Каталоги вечно врут.

Чтобы быть последовательными, мы решили выкрасить жёлтым весь кабинет. Для большего однообразия. Сержант Харкинс не просто дремал. Он был во второй стадии. В полной отключке. Макарониной соскользнув со стула, пузом кверху он валялся на полу в луже жёлтой краски, храпел, причмокивал и, хитро ухмыляясь, отмахивался от мух.

— О-о-о…ещё разок…как хорошо-о-о-о!

— Смотри, Билли, Харкинсу снится эротический сон…

— Вижу, и прямо на майорском полу…

— Ну разве не славно…

— Мирно так себе лежит, как ребёнок…

— Обдолбился…

— Стойкий, пухлый, упакованный…

— Эй, давайте поставим ему клизму с краской!

— Что ж, давай. Представляю, как он сидит на толчке и давит из жопы жёлтую пасту! В той же уборной, где любит сиживать майор Бум-Бум.

Харкинс блаженно и мирно спал.

Мы отошли назад полюбоваться на работу и опять принялись наводить глянец: раскрасили металлическую картотеку Бум-Бума, портрет его жены в дорогой рамке, окна кабинета, фотографию любимой семью на стене, кожаное кресло и даже чёртову лампочку под потолком.

И вот повсюду — желтизна. Мы вымотались. Работа окончена. Мы уселись на пол, открыли пиво и восхитились делом рук своих.

Где-то в три ночи Харкинс вышел из ступора, кое-как поднялся на ноги, открыл банку пива, протёр глаза, улыбнулся и, делая огромный глоток, пристальней оглядел кабинет — чуть не захлебнулся и взорвался, как осколочная мина.

— МАТЬ ВАШУ РАЗЭТАК! РЕБЯТА, НЕ МОЖЕТ БЫТЬ!

— Поздно, инструктор. Работа сделана, — сиял Билли.

— ДА НАС ВСЕХ ПОД ТРИБУНАЛ! Я СТАР ДЛЯ ЭТОГО ДЕРЬМА! Я 24 ГОДА В АРМИИ…БЕЗУПРЕЧНЫЕ ХАРАКТЕРИСТИКИ. Я ВЕДЬ ХОРОШИЙ СОЛДАТ. ДОСЛУЖИЛСЯ ДО МАСТЕР-СЕРЖАНТА. И ВСЁ КОТУ ПОД ХВОСТ! ВЫ, РЕБЯТА, ВСЁ ИСПОРТИЛИ! ВЫ РАЗРУШИЛИ ВСЮ МОЮ ЖИЗНЬ, ЧЁРТ ВАС ВОЗЬМИ! — он орал, метался и расплёскивал пиво. — ДАВАЙТЕ…НАДО ОТЧИСТИТЬ ЭТУ КРАСКУ, ПОКА МАЙОР ГАНН НЕ ВЕРНУЛСЯ!

— Как бы не так, — усмехнулся Билли.

Мы присели и стали думать, прихлёбывали пиво и раскидывали мозгами, надеясь на быстрое решение.

— Вам никогда не хотелось перебраться в Тибет, сержант? Говорят, весной там хорошо … — сказал Билли.

— Да, сардж, — добавил я, — это, конечно, не подсолнухи Ван Гога, но это напоминает мне кисть Уистлера. Если бы мы, к примеру, назвали это «Жёлтое на жёлтом», тогда, может быть, это понравилось бы майору, и, возможно, он разглядел бы в этом произведение искусства, хотя он, правда, не шибко-то образован…

— Ты полагаешь, нас за это повысят в звании?

— Скорее наоборот.

— Нас с Билли нельзя разжаловать. Мы и так рядовые. Хотя нет, можно ещё чуток понизить в звании. Сделав из нас вторых лейтенантов.

— Может, Бум-Бум не заметит.

— Чёрта с два…

— Давайте, ребята, серьёзнее…у нас большая проблема, — булькал Харкинс, ошеломлённо и глупо сидя в краске на полу и глядя на нас.

Я посмотрел на Билли. Билли посмотрел на Цейса. Цейс посмотрел на меня. Я пожал плечами. Мы все посмотрели на Харкинса и прыснули от смеха — тут и Харкинс стал подхихикивать.

В каморке напротив кабинета, под столом с копировалкой, я нашёл галлон растворителя.

— Это всё уладит, сержант Харкинс, — сказал я как можно убедительнее, — вот наше спасение, утренняя и вечерняя звезда, ответ на наши молитвы. Мы вмиг отчистим комнату. Стойте и смотрите…

Харкинс мне не поверил.

Билли уже мостился открывать банку отвёрткой, это ему, наконец, удалось, но, вставая, он поскользнулся на краске и опрокинул растворитель.

Теперь пол был залит краской, а сверху — скользким и липким растворителем.

А я ещё думал, что хуже не бывает…

— Ого, теперь нам точно не поздоровится, Билли, — гоготал я, едва веря в то, что он натворил.

Билли хихикнул, потом хрипло утробно засмеялся — и вот он снова катается по полу и ржёт до колик.

Харкинс взвился и почти плача забегал в своих полевых ботиках, готовый на всё, только чтоб спасти свою репутацию и уехать в Штаты на длительный отдых с последующим увольнением из рядов вооружённых сил.

— Бедный поросёнок Порки, — вздохнул я.

— Несчастный Элмер Фадд, — прошептал Билли.

— Разве вам не нравится наш бардачок, сардж? — спросил Цейс.

— О Боже! — взвыл Харкинс и хлопнул себя ладонью по лбу.

— Он переживает, Брэд, так что пора ставить свечку дражайшему костлявому Иисусу…

— Боже, даруй мне силы спокойно принять то, что я не в силах изменить…

— Моя карьера…я пропал…24 года к чёртовой матери за одну ночь! Не могу поверить…

— Нам нечего терять, сардж, — сказал Билли, — а вам есть, и вам жаль этого.

— …Мужество, чтобы изменить то, что могу…

— Нас всех упекут в каталажку…

— Ну так что, сардж?

— …И мудрость, чтобы познать разницу. Аминь.

— Вот увидите, сидеть вам вместе со мной.

— Не умирайте от инфаркта, Харкинс, — сказал Билли, — здесь не кардиология. Это просто краска…

— Что я вам сделал, ребята?…

— У вас что, кризис среднего возраста, Харкинс?

— Что я вам сделал?…

— Чёрт возьми, Билли, — рявкнул я, — это всё ты. А сержанту Харкинсу терять из-за этого лычку. Посмотри, что ты наделал! Ну что ты за придурок?

— Не ори на меня, я этого не терплю…

— Если бы миссис Бауэрс не родила такого идиота, ничего бы не произошло!

— Да уж, Бауэрс, — встрял Харкинс, — что это с твоей мамашкой: уронила тебя на головку или как?

— ОТВАЛИТЕ, РЕБЯТА! Я НЕ СОБИРАЮСЬ НА ГУБУ! И НЕ ВПУТЫВАЙТЕ В ЭТО МОЮ МАТЬ!

— Ты во всём виноват, Билли Бауэрс, — рыкнул я.

— Болван неуклюжий, — добавил Цейс.

И так всю ночь. Краска не давала покоя Харкинсу, Харкинс орал на Билли, а Билли орал на Цейса и на меня, и угар от краски действовала на всех.

Харкинс поскользнулся на растворителе, шлёпнулся и перепачкался липкой слизью. Ему начало жечь кожу, и он снова разорался.

— У-У-У, У-У-У, У-У-У!

— Посмотри на Харкинса, Билли, старого ебаку… сначала мы поломали ему жизнь, потом он разучился говорить. Ухает, как ушастая сова…наверное, мечтает улететь отсюда и устроиться на ближайшем банане — посмотреть, как всё это разлетится к едрене фене.

— Жжёт, жжёт, жжёт, — пропел Билли и опять залился смехом.

Харкинс, шатаясь, прошёл в уборную и попробовал отмыться. Его светло-зелёная накрахмаленная униформа, как и наша, была заляпана яркими жёлтыми кляксами. Краска на лысине, очках, ботинках, футболке, на шее, руках.

Везде.

— Что случилось, сардж? — спросил я.

— Поссать не могу, — простонал Харкинс, — у меня руки в этой пакости!

— Смотреть надо было…

— Весь член в краске. Господи, как жжёт!

— Так вам и надо, — сказал я, — нужно было натянуть резинку и отрезать кончик.

— Эй, сардж, хотите, подержу вашу морковку? — поддразнивал Билли.

— ОТВАЛИ!

— Сардж, Билли говорит, что был санитаром.

— ГОВНО!

— Правильно, сардж, — сказал Билли, — на член можно намотать что-нибудь похуже горной краснухи.

— Ага, что-нибудь типа жёлтой лихорадки, — сказал я.

— Или какую-нибудь неизвестную гадость, — сказал Цейс.

— Или малярию, — предположил Билли.

— ОСТАВЬТЕ МЕНЯ В ПОКОЕ!

— Билли, помоги Харкинсу подержать елдак!

— ПРОВАЛИВАЙТЕ! НЕ НУЖНА МНЕ ВАША ПОМОЩЬ!

— Где-то у меня тут тряпочка со скипидаром. Протрите ею свой шток, сардж…

— ОТСТАНЬ, БАУЭРС!

— Ему не нужна наша помощь, Билли.

— Подумаешь.

— Какой высокомерный и заносчивый. Надо ему вправить мозги.

— Ну и хрен с ним. Пусть сам разбирается с Бум-Бумом.

— Под музыку…

— Да, нельзя забывать о похоронном марше.

— СУКИНЫ ДЕТИ! НИКТО ИЗ ВАС НЕ МОЖЕТ ДАЖЕ ОТЫСКАТЬ ПРЫЩ НА ЖОПЕ ХО ШИ МИНА!

— Ему хуже, Билли…

— Вижу…

— Мне его жалко.

— Вы ещё там, сержант? Один раз стряхните — и хватит. Ибо два раза — это игрушки, а три раза развлекаться с петушком — уже онанизм. Вы ведь не хотите ослепнуть или чтоб на ладонях выросли волосы, а?

— ЗАТКНИСЬ, БАУЭРС!

— Ладно, сержант, это ваш корень, — подзадоривал Билли, — можете делать с ним что хотите: суньте куда хочется, в жопу Бум-Буму, например…

— ВОТ ИМЕННО! ИМЕННО! МОГУ ДЕЛАТЬ ЧТО ХОЧУ — ЗАПОМНИ!

— Ну так ссыте в штаны, саржд, нам всё равно, — сказал Билли.

— Может, подхватите узорчатую сыпь, — сказал я.

— Или лобковый зуд, — сказал Цейс.

— Или грязь, — добавил Билли.

— Или такую гниль из джунглей, что он просто отвалится, — сказал я.

— Да, Хэтти это очень понравится: быть замужем за человеком без члена.

— УБЛЮДКИ!

В ответ мы засмеялись.

— Я достану вас, ребята, — пригрозил Харкинс, — доберусь до вас.

— О-о-о-й-й-й… — сказали мы с Билли в один голос.

— Какой-то он сегодня тупожопый, как фельдфебель, — сказал Билли.

— Ага, и он внесёт нас в свой чёрный список, — смеялся я.

Харкинс не мог больше притворяться: он вывалился из уборной, смеясь; а мы с Билли опять потеряли голову: падали в краску, катались по ней, поднимались и снова валились с ног. Мы вдарили ещё по пивку, пока Харкинс торчал у рукомойника.

— Бедный дядюшка Уолдо, — проворчал Билли.

— Война — это ад, Билли, — напомнил я.

Закончив, Харкинс заявил, что кабинет — это наша проблема и что нам лучше пошевеливаться, если мы намерены взять ситуацию в свои руки до восхода солнца. Потом он открыл банку и присосался к пиву.

— Что же делать, Билли? — спросил я.

Билли пожал плечами.

— Если повезёт, нам дадут лишь по 20 лет в Ливенворте, — предположил Харкинс.

— Давайте же смело смотреть правде в лицо — наш гусь уже спёкся, — сказал Цейс.

— А если не повезёт? — спросил я.

— Тогда на передовую, точно, в стрелковый взвод, — буркнул Харкинс.

Мы были не в состоянии решать эту проблему, поэтому уселись на пол, скрестив ноги, и продолжили пить.

— Всё жёлтое, Билли, мы ничего не пропустили.

— Подходящий тон.

— Особенно для бумажных вояк из ЮСАРВ.

— Бумажная война.

— Да-а-а…

— Только бы Бум-Буму это всё так же понравилось, как нам…

— Он не такой продвинутый.

— В том-то и дело, а жаль…

Сержант Харкинс заглотил ещё пивка и отключился во второй раз, растянувшись посреди кабинета.

В семь утра мы с Билли попытались разбудить Харкинса, но тщетно. Вставало солнце, а он дрых мёртвым сном. Мы открыли настежь окна жёлтого кабинета, чтобы впустить свежий утренний воздух, кое-как почистили кисти, на цыпочках прошмыгнули через входную дверь и пробрались в казарму, как школьницы, чирикая о будущем сержанта.

Майор Бум-Бум не заставили себя долго ждать. Он появился в информационном отделе через 15 минут и направился прямо в кабинет, предвкушая увидеть стены приятного жёлтого цвета.

Вместо этого он увидел сержанта Харкинса — тот мирно по-детски спал на полу, посреди разлитой краски и растворителя.

Майор ТАК удивился, ТАК расстроился, что потерял дар речи. Наконец, ему удалось рыкнуть достаточно громко, чтобы вывести Харкинса из пьяной дрёмы.

Харкинс, жертва вечернего задания, был жёлт с макушки до пят, точно бронзовый Будда, свалившийся на пол во время миномётной обстрела.

— Сержант Харкинс, проснитесь, чёрт вас возьми… проснитесь сейчас же! — хрипел майор Джордж Ганн и тряс его за плечо.

— Отвали, оставь меня в покое, блин, — хрюкал Харкинс, перекатываясь на другой бок.

— СЕРЖАНТ ХАРКИНС, — гремел Бум-Бум, — ПРОСНИТЕСЬ СЕЙЧАС ЖЕ…ЧТО ВСЁ ЭТО ЗНАЧИТ?

Он толкал, пихал и тормошил, тыкал пальцами в рёбра и щекотал, пытаясь получить ответ.

Но старый сержант только улыбался и хмыкал, отмахивался от рук майора, ворочался с боку на бок и никак не хотел просыпаться.

Наконец Харкинс разлепил опухшие глазки и увидел над собой майора — и тут же сообразил, где он и что произошло; в испуге, чертыхаясь про себя, он попытался встать на ноги. Попробовал отдать честь, да поскользнулся, упал и обрызгал майору густо накрахмаленную форму и сияющие тропические ботинки.

Харкинс словно хотел сесть на шпагат. Он подпрыгивал, танцевал и пытался устоять, а ноги были как резиновые; и, не успев поднять руку для приветствия, по жирному слою краски и растворителя он вдруг выкатился из кабинета, сбил со стола мимеограф на пол, сам грохнулся на него и разбил затылок.

При этом прикусил язык. Наконец, Харкинс медленно поднялся на ноги и, как пьяный мопс, истекая кровью, застыл колом и отдал честь, затаив дыхание.

Майор Бум-Бум тоже отдал честь и посмотрел на сержанта Уолдо Харкинся д о л г и м, т я ж ё л ы м в з г л я д о м, как будто хотел пригвоздить его глазами к стене.

Если бы взгляды могли убивать…

ГЛАВА 25.

«И НАСТУПИЛО ВОСКРЕСНОЕ УТРО».

«Живопись и занятие любовью во многом несовместимы; и это размягчает мозги».

— Винсент Ван Гог, голландский художник,

Письмо, июнь 1888 г.

Харкинс не расстался с нашивкой, но получил строгий выговор от майора Ганна и на какое-то время стал объектом едких шуток по всему ЮСАРВ. Он пережил и это.

Вернувшись в казарму, мы отмылись, сели на сундучки и по очереди отхлебнули из бутылки виски, которая водилась у меня на всякий случай. Потом завалились спать и дрыхли до ужина.

В тот день у нас был выходной, потому что мы работали всю предшествующую ночь. На другое утро Билли, Цейс и я, как ни в чём не бывало, отправились на работу.

Кто-то уже попытался отмыть кабинет майора Бум-Бума, но всё равно в нём царил порядочный бардак. Краска была везде и уже успела просохнуть, поэтому мало что можно было сделать. Бочка напалма, ну, 750-фунтовая бомба или 100 фунтов пластида С-4 могли бы ещё справиться с проблемой. Но ничего подобного в ЮСАРВ не водилось.

То, что казалось смешным 36 часов назад, сейчас нагоняло грусть. Мне было жаль майора. Мы повеселились за его счёт. Но ведь изначально это была его идея выкрасить кабинет в жёлтый цвет, а инструкций он не оставил, так что…

Шейте пуговицы на бельё вашей матушки, сэр!

Стол и кресло были жёлтые, и окна, и картотека, и корзина для мусора, и семейные фотографии, — всё, в общем…

Что если генерал заглянет к нему в кабинет? Как он удивится. И что ему скажет майор? Что будет делать? Как он это объяснит? Господи, и как он сможет это объяснить? И что ему за это будет?

Мы не ведали.

«Это всё Брекк и Бауэрс», скорее всего, скажет он. И в этом, наверное, будет заключаться всё объяснение, которое потребуется.

Генерал прекрасно всё поймёт и посочувствует ему. Конечно, мы не хотели, чтобы из-за наших проделок он попал в беду. Мы любили его. На самом деле. Мы его очень сильно любили. Поэтому сделали то, что сделали. Только чтобы раззадорить его немного, чуть-чуть подразнить.

Но это нам же и аукнулось.

Только одну вещь удалось исправить после того, как мы выскользнули из кабинета…

Поменять лампочку. Лампочку, ради всего святого!

Как мило. Интересно, кто её заменил?

Через несколько дней мы с Билли снова отправились в увольнение и не вернулись. Мы нашли пару тёлок и провозились с ними всю ночь. Мы не торопились. Следующий день был выходной. В воскресенье в 9 утра мы, шатаясь, вернулись в ЮСАРВ. Как раз ко времени церковной службы, волшебного представления. Но церковь находилась в городе. В ЮСАРВ такого удовольствия не наблюдалось. Печально, это то, что нам было нужно…

По пути в казарму, где мы надеялись отдохнуть от ночи страстной любви, мы заглянули в отдел информации — узнать как дела и поздороваться с ребятами.

Едва я открыл дверь барака, на меня налетел сержант Темпл. Он просто кипел от того, как мы подгадили его приятелю сержанту Харкинсу. И что сотворили с кабинетом майора Бум-Бума.

— Брекк, ко мне…

— Ну что ещё, сардж?

— Где ты был прошлой ночью?

— Не скажу…

— Я серьёзно…

— О, если вы серьёзно, это меняет дело.

— Итак, где ты был?

— Там…

— Где?

— Просто там.

— Растолкуй-ка мне, Брекк…

— Мы с Билли отправились на выход. Со мной была красивая цейлонская цыпка, сардж, у неё была гладкая бронзовая кожа, а сиськи торчали вот так и…

— Ты сегодня пропустил подъём.

— Разве?

— Именно.

— Ну так что, кому какое дело…

— Мне есть дело.

— Вам? — я посмотрел ему в лицо, округлил глаза и приоткрыл рот — в общем, не поверил.

— Мне…

— О…

— Мне не нравится, когда мои люди всю ночь таскаются по шлюхам.

— Сержант, я не ваш человек. Я свой человек. Делаю что хочу. Я уже большой мальчик. Мне не нужен папочка, объясняющий, как себя вести в Сайгоне…

— Из-за вас, ребята, другие могли попасть в беду…

— Если бы что-нибудь случилось, то могли бы. Но ничего не случилось, сардж. Я и Билли всего лишь немного повалялись, как хорошие солдаты.

— Там вас могли убить.

— Нас могли убить везде, особенно в городе. Вы хотите меня отстранить от развоза прессы?

— Я просто говорю, что мне это не нравится.

— Ладно, вам это не нравится. Но мы вернулись и с нами всё в порядке. Сегодня у нас выходной. Поэтому не огорчайтесь. Мы никуда вечером не пойдём. Хорошо, папочка?

— Хочешь просто так всё забыть, а?

— А что ж ещё?

— Я вот ночую в общежитии.

— Ха-ха, это ваши проблемы, сержант. Мне приятнее спать с девочками…

— Как бы то ни было, я хочу, чтобы ты вышел сегодня на работу.

— Чёрт подери, сардж, у меня выходной! Мой выходной!

— Я серьёзно, Брекк. Бегом в казарму, переодевайся и мигом сюда.

— Сержант, вашу мать, а как же мой выходной?

— По соображениям военного времени он отменяется.

— О чёрт! В гробу я видал вашу войну! Вы что, идиот? Да я же с похмела, посмотрите на меня. Я едва ноги передвигаю. Билли и я, — говорил я, напирая грудью, — всю ночь мочили член, а не резались в канасту в общаге.

— Даю тебе 30 минут.

— Да ладно, сержант…я не в состоянии работать.

— Шевелись.

— Конечно-конечно, увидимся, хорошего вам денька, сержант. Вот вам 10 донгов, покормите в зоопарке обезьянок… — сказал я и бросил на его стол монету.

Мы побрели в казарму. Я пошарил в сундучке, откупорил бутылку «Джонни Уокер», и мы снова начали пить.

Едва я сделал пару глотков, как пришёл дежурный и сказал, что мне звонят. Это был сержант Темпл.

— Что-то сегодня у Темпла стоит на тебя, Брэд, — хмыкнул Билли, сидя на койке и расшнуровывая ботинки.

Я пошёл в дежурку и схватил трубку.

— Слушаю… — раздражённо сказал я.

— Кажется, ты должен быть на работе, Брекк!

— No habla Ingles, senor…

— Сейчас же!

— No habla, чёрт возьми!

— Я приказываю, Брекк. Советую не выводить меня из себя!

— Подумаешь, блин! Какого хрена ты мне сделаешь, если я не явлюсь? Разжалуешь в рядовые, отправишь во Вьетнам, на передовую, в голову колонны, чч-о-о-орт?…

— Предупреждаю…

— А я тебе говорю: у меня выходной. Я его дождался. И тебе его не забрать. Конец связи.

Швырнув трубку, я отправился приканчивать виски в казарме на пару с Билли. Через десять минут Темпл позвонил опять.

— Рад вас слышать, сержант. Но что вам нужно? Разве вы не понимаете, что портите мне мирный сон?

— Я приказывал тебе явиться на работу.

— По какой такой причине?

— Здесь не нужны никакие причины.

— Тогда извините, но я занят, вы набрали неправильный номер.

— Предупреждаю в последний раз, Брекк. Если ты не явишься через пять минут, у тебя будут проблемы. Не заставляй меня делать это…

— Всё? Закончили?

— Это последнее предупреждение.

— Ну и спасибо за это Господу. А сейчас оставьте меня в покое и возвращайтесь в отдел.

— БРЕКК!

— До свидания, сержант, sin loi…

Я повесил трубку и снова вернулся к выпивке. Через десять минут в третий раз пришёл дежурный с известием, что меня хочет видеть майор Либерти у себя в кабинете, да поживее.

И в третий раз мне вкатили 15-ую статью за неподчинение и отказ выполнять прямой приказ.

Старое говно: запрет покидать расположение роты в свободное время в течение двух недель, ежедневно три рабочих часа сверх положенного и штраф в 50 долларов.

Похоже, майор Либерти тоже ничему не научился. Ведь наказание не изменит моего поведения. Я ненавижу армию. Я не буду подчиняться приказам. В гробу я их всех видал!

Майор приказал мне явиться в отдел и сказал, что если я откажусь на этот раз, он лично проследит, чтобы я предстал перед трибуналом.

Бли-и-ин…

Поэтому я пообещал ради него. Смирился с неизбежностью. Я надел форму, соснул ещё несколько раз из бутылки, и через час, готовый, поплёлся в отдел.

Темпл улыбался до ушей, как чеширский кот. Он решил, что я проиграл.

Я покажу ему, кто проиграл…

— Оʼкей, сардж, вы победили, вот он я. Весь ваш. Что мне нужно делать: целовать вашу задницу, облизывать ваш член?

— На сей раз доставка прессы. Ты знаешь город, поэтому будешь за рулём.

Мой язык вывалился и шлёпнулся о живот.

— То есть вы хотите сказать, что подвели меня под 15-ую статью и заставили притащиться сюда ради какого-то грёбаного развоза прессы? Ну вы, бля, служивые, и наглецы! Ну и нахалы!

Как у всех кадровых, у Темпла был пунктик насчёт короткой стрижки: чтоб было выбрито за ушами, чтоб голова щетинилась набриолиненным ёжиком с цифрой «1955» на макушке. Зуб даю, по вечерам в общежитии он слушал пластинки Билла Хейли и группы «Кометс», с него станется. Застрял где-то в пятидесятых…

В тот момент я пожалел, что не мастер кунг-фу и не могу голыми ногами развалить на части этого кривоногого простофилю, выбить уму глаза большим пальцем ноги и скормить останки медведям в сайгонском зоопарке.

Долбаные кадровые всегда домогались власти, которой не заслуживали. Вставляли тебе по самое не хочу. Путали твои карты. Кромсали твои мозги.

Но и призывники могли засадить кадровым.

Появился майор Бум-Бум. Весь из себя несчастный. Я вздохнул.

— Брекк, ты одет не по уставу! — рыкнул он, увидев меня.

Я смотрел на него снизу вверх.

— Ты выглядишь, как чмо.

— Не знал, что вы пользуетесь таким языком, сэр. Не слышал раньше, чтобы вы ругались.

— Знаешь, на кого ты похож?

— Нет, а что?

— Рубаха не заправлена.

— О Господи, забыл, сейчас заправлюсь. Что ещё?

— Нет головного убора.

— А чёрт, забыл надеть.

— Ботинки не чищены, шнурки не завязаны.

— Это всё мамасанки! Они во всём виноваты. Не почистили ботинки, потому что меня не было в казарме сегодня ночью. Ничего не могу поделать. Так уж получилось, сэр.

— У тебя нет ремня.

— Я надену подтяжки.

— Ты не брит и не мыт. Воняешь, как свинья. Полное дерьмо. В чём дело?

— Вы оскорбляете мои чувства, сэр. Вы ко мне придираетесь из-за кабинета?

— Об этом я тоже хотел с тобой поговорить.

— Да, сэр.

— Но не сейчас.

— Нет, сэр.

— Я просто хочу знать, почему ты здесь в таком виде. Ты неважно выглядишь, Брекк!

— Да, сэр. Может, вам лучше спросить у сержанта Темпла, сэр.

— Что?

— Сержант Темпл наказал меня по 15-ой статье, потому что я не хотел являться на работу для доставки почты в свой выходной.

— Так тебе и надо…

— Какая у вас неприятная черта, сэр. Вы себе не представляете. Боже, вы не понимаете, как я устал, сэр. Если меня заставят сегодня ездить по Сайгону, моя голова развалится на шесть кусков. Я попаду в аварию или задавлю вьетнамца.

Ну да ладно, доставка прессы должна идти своим чередом. Во имя военной целесообразности. Предлог достаточно благороден. Но это будет не на моей совести. Не падёт на мою голову. Отвечать за всё будете вы! Это вы, ребята, заставляете меня управлять машиной смерти, когда я ни физически, ни морально не готов к этому. Как же я хочу, Господи, чтобы тот, на кого я наеду, вкатил этой долбаной армии иск и тряхнул бы вас персонально на 10 миллионов баксов!

— Ну хватит, Брекк. Что с тобой сегодня?

— Я всю ночь искал добычу, сэр.

— Добычу? Ты что, был в боевом охранении на периметре или искал ВК?

— Нет. А, не берите в голову, вам не понять…

— Тогда возвращайся в казарму и приведи себя в порядок. Ты позор для своего мундира!

— Я всегда был таким…

— Шевелись!

— Слушаюсь, сэр!

Я ушёл в казарму, но на работу так и не вернулся. Мы с Билли прикончили бутылку, и я завалился спать. Темпл и майор Бум-Бум не подготовили свой выпуск. Поэтому, если не брать во внимание статью 15, думаю, победил в этой дуэли я. По крайней мере, я выиграл выходной. А им так и не удалось найти другого солдата, чтобы развезти прессу.

Sin loi, сожалею…

Неделю спустя появились известия о формировании новой дивизии на севере, в районе действия 1-го корпуса. Назвали её тактической группировкой «Орегон» и, по слухам, в неё вошли 196-ая лёгкая пехотная бригада, 3-я бригады 26-ой дивизии и 1-ая бригада 101-ой воздушно-десантной дивизии.

Мы слышали, что ЮСАРВ планировало отправить своих самых отпетых смутьянов в эту группировку, поэтому я был уверен, что на север мы с Билли полетим вместе, чтобы влиться в дивизионный отдел общественной информации.

Тактическая группировка «Орегон», впоследствии переименованная в дивизию «Америкал», занимала район базирования у города Чу Лай, на побережье Южно-Китайского моря, и сменила у ДМЗ морскую пехоту. Службу в ней армия назвала «временной», но мы слышали, что все назначения в эту группировку будут постоянными.

Вышло так, что для отправки выбрали Билли, а меня — оставили. Интересно, что ещё нужно вытворять, чтобы получить под зад ботинком из армейского штаба. Однако, мне хотелось попасть на передовую, а не в кутузку. Может быть, майор Бум-Бум полагал, что если отправить Билли, то у меня вырастут ангельские крылья и я получу «Бронзовую звезду» за похвальную службу по тасованию бумаг и наездам на старух во время доставки пресс-сообщений в Республике Вьетнам.

Словом, надо было наставить майора на путь истинный на этот счёт. Не так-то легко исправить моё поведение. Он ещё об этом не знал…

Билли слал мне письма. Он писал, что много работает, постоянно ездит в войска, много трахается и что уже был ранен осколком гранаты, получив за это свою первую медаль «Пурпурное сердце». Как же я ему завидовал, Господи!

ГЛАВА 26.

«ПЕРВЫЕ ПОТЕРИ».

«Никакое другое событие американской истории не было столь неверно истолковано, как война во Вьетнаме. Её неверно освещали тогда, и о ней неверно говорят теперь».

— Ричард М. Никсон, президент США

«Довольно Вьетнамов», газета «Нью-Йорк Таймс» (28 марта 1985 г.)

Правда — вот первая потеря любой войны, и Вьетнам не исключение. Майор Бум-Бум, как офицер по связям с общественностью, должен был создавать положительный образ американской армии, и в этом он преуспел, ибо никогда не позволял правде стоять у него на пути.

— Ставьте армию во главу угла, — говорил он нам, — и помните, что машина ЮСАРВ…призвана приукрасить её!

Если мы крушили церковь, то должны были отрицать этот факт, потому что папа римский или Будда могли наслать на нас нечто похуже того, что Бог наслал на Египет. Когда мы разрушали колодец Вьет Конга или уничтожали тонны принадлежащего противнику риса, то должны были держать это в секрете.

Как говорил майор Бум-Бум, необходимо учитывать политические настроения.

— Как всё это будут воспринимать миллионы бедняков Вьетнама, миллионы беженцев, наводнивших страну и умирающих с голоду в Сайгоне, Дананге и Хюэ?

— Сэр, во время операции «Саммеролл» мы уничтожали рис. Правильно ли мы вас поняли, что мы не можем говорить ни о чём подобном?

— Господи, где твоя голова, сынок! Как мы будем выглядеть из-за этого? Настоящими монстрами, я полагаю. По крайней мере, в глазах вьетнамцев.

Существовала определённая разница между тем, как мы воевали, и тем, как мы рассказывали о том, как мы воевали. И эта разница, покуда это было делом Бум-Бума, никогда не просачивалась в выпуски новостей, исходившие из нашего отдела.

Мы не могли говорить о том, что мы взрывали подземные госпиталя Вьет Конга или разрывали могилы в поисках тайников с оружием и провиантом. Мы не могли говорить о том, что случайно убивали невинных людей, а потом считали их за вьетконговцев, чтобы увеличить количество потерь противника и уменьшить соотношение потерь. Мы не могли говорить о том, что некоторые из этих людей были женщинами и детьми.

Нам нельзя было говорить о том, что мы запугивали и пытали пленных, чтобы выбить из них разведданные. Нам нельзя было признаваться в том, что некоторые наши мужественные великоамериканские джи-ай без лицензии практикуют в джунглях хирургию.

В действительности мы мало о чём могли говорить, и подчас после цензуры от статьи не оставалось ничего.

Всё оттого что армии нравится делать секреты из своих тёмных делишек. Как же, ведь они расстроят обывателей. Поэтому наша работа заключалась не в том, чтобы давать правдивый отчёт о войне, но в том, чтобы приукрашивать армию и впаривать эту халтуру американскому народу.

Мы были сайгонскими коммандос ЮСАРВ, стреляющими бумажными пулями в чёрное сердце коммунизма из относительной безопасности письменных столов.

У нас был один-единственный мандат: лицемеря, изображать мир благополучным опять-таки в интересах национальной безопасности. У нас не было винтовок М-16. Мы были вооружены не мечами, но перьями. Мы были добрыми самаритянами. Мы выстукивали свои истории на пишущих машинках и размножали их на копировальных аппаратах во славу общего дела.

Мы должны были говорить, что «ворчуны» — добрые филантропы, как Альберт Швейцер. Если они крали у Вьетконга его силу, то делали это только ради южных вьетнамцев, милых, простых, но решительных людей, сражающихся за свободную и демократичную форму правления.

Вместо слов «война», «смерть» и «разрушение» отделы информации ЮСАРВ, МАКВ, включая ежедневные «Благоглупости в пять-ноль-ноль», повсеместно употребляли эвфемизмы.

Послушать майора Бум-Бума, так мы припёрлись во Вьетнам на каникулы, а смерти вьетконговцев были не более чем несчастными случаями, которые иногда случаются на поле боя, когда добрые ребята играют в солдат, постреливая из М-16 по движущимся мишеням…

Ну вот, блин, время пришло! Готовсь к монстр-о-раме «Чушь в пять часов»!

— Помните о задаче ЮСАРВ: мы должны выглядеть прекрасно …

— Но, сэр, — спорил я, — армия не всегда выглядит хорошо. Наши ребята не святые, давайте уж смотреть правде в глаза. Некоторым даже нравится убивать. Они от этого балдеют. Однажды убив, они не хотят останавливаться. Иногда пленных сбрасывают с вертолётов в море. У солдат водятся коллекции вьетнамских глазных яблок. Почему нельзя говорить, что сейчас мы бьём азиатов в Камбодже? К чёртовой матери пропаганду Пентагона!

— Потому что я майор, а ты рядовой. И так в этом отделе будет всегда, Брекк.

— Слушаюсь, сэр…

О, почему бы этому старому дураку не оставить меня в покое и делать то, что делают все хорошие офицеры: чистить бляхи, полировать ботинки, крахмалить униформу, вызывать кого-нибудь по телефону, засовывать нос в жопу какому-нибудь генералу, пропадать в джунглях и не лезть в дела, которые не понимаешь?

В отделе мы точь-в-точь по-оруэлловски просеивали информацию о вьетнамской кампании. Наши материалы были пронизаны ложью, недомолвками, полуправдой и заранее подготовленным вздором.

Ведь за нами следил Старший брат. Майор Ганн был младшим братом Старшего брата, а я работал в Министерстве правды, рекламируя ужасы тоталитаризма. Я — Уинстон Смит, сражающийся против всепроникающей Партии. Не хватает только лозунгов на бюллетенях ЮСАРВ:

ВОЙНА — ЭТО МИР.

СВОБОДА — ЭТО РАБСТВО.

НЕЗНАНИЕ — СИЛА.

Перед моим взором проносились будущие выпуски новостей:

«Наши силы в Южном Вьетнаме одержали славную победу, и война уверенно близится к концу», заявил генерал Уильям Ч. Вестморленд, командующий силами США в Индокитае.

Затем следовало красочное описание уничтожения полков хорошо вооружённых солдат СВА, снабжённое изумительными цифрами убитых и взятых в плен.

Я — инструмент американской пропаганды. Я подобен Ханне из Ханоя, северо-вьетнамскому радиоперсонажу, которого одни джи-ай представляли себе сочным цветком лотоса, а другие — старой каргой с обвислыми грудями, зелёной морщинистой кожей и большой чёрной бородавкой на носу, на которой курчавятся волоски.

Иногда мы ловили Ханну на наших транзисторах. В отличие от Розы из Токио времён Второй мировой войны, Ханна выражалась, как строевые сержанты женских частей и была очень деловита. Она не сдабривала свои сообщения приправой из секса, чувственности и ностальгии по мамочкиному яблочному пирогу или запаху духов девчонки, которая осталась дома у каждого солдата.

Нет, она подавала новости с коммунистической прямотой:

«Последние подсчёты американских потерь, — сообщала Ханна, — указывают на то, что убито более пятидесяти тысяч человек. Кроме того, над Северным Вьетнамом сбито свыше двух тысяч истребителей».

Конечно, её цифры нелепы. Но это 1967 год!

«По другим данным, американские пилоты признали, что уничтожали безоружных граждан Южного Вьетнама во время бомбовых налётов».

Это правда, но не вся. Да, иногда мирные жители гибли по ошибке во время наших бомбардировочных рейдов, но гибли и американские солдаты. Даже собственная артиллерия иногда обрушивалась на наши головы. «Свой огонь», так это называется в армии. И этот «свой огонь» сметает случайно подвернувшийся ночной патруль.

То, что это вообще может случиться, и есть тяжкая и страшная ирония войны.

«Несмотря на продолжающуюся агрессию американских империалистов, Армия освобождения Южного Вьетнама и наши войска на Севере в любое время готовы сбить ещё больше американских самолётов и уничтожить ещё больше американских солдат».

После новостей шла передовица, обличающая эскалацию войны со стороны США. Конечно, она была насквозь пропагандистской, только на этот раз из другого лагеря.

Я всё время думал, узнают ли люди на родине когда-нибудь правду о том, что здесь происходило? Ведь наши статьи, когда мы, закончив, отдавали их на растерзание суровой цензуре, всегда опаздывали, и то, что от них оставалось после правки и редактирования, больше не было простыми «новостями», но уже современной историей.

После одобрения статьи информационным отделом ЮСАРВ, нужно было получить добро от офицера по информации из такого же отдела МАКВ в Сайгоне; и порой с момента написания пресс-релизу требовалось от недели до 20 дней, чтобы получить одобрение и добраться до средств массовой информации, что, в сущности, делало его бесполезным, и служить он мог разве что заготовкой для новой статьи.

Часто, совершая развоз устаревшей информации, я, как и положено, доставлял её соответствующим лицам, но таким образом, что армии это вряд ли могло понравиться.

Например, я входил в офис «Ассошиэйтид Пресс», мял в кулаке пресс-релиз и швырял комок в мусорную корзину, что стояла возле дежурного.

— Государственные новости, старьё, но всё равно мне поручено доставить, — бубнил я.

И дежурный журналист молча кивал головой и продолжал выстукивать на машинке «та-та, та-та, та-та», словно меня и не было.

Иногда я развивал такую энергию, что вовсе не доставлял бюллетени по назначению. Я просто ехал в город и бросал их в реку Сайгон, куда им была прямая дорога, — пусть плывут по волнам со всем прочим говном.

Чёрт бы побрал эту армию!

Майор Бум-Бум легко делал военную карьеру и проявлял почти отеческий интерес к своим подчинённым. Если кто-нибудь из нас попадал впросак, он воспринимал это как личное оскорбление и мучился: что он не сделал, чтобы предотвратить проступок?

Он был скромным, мягким человеком с заурядным лицом и розовой лысиной, окружённой густыми волосами; из него, наверное, получился бы хороший учитель математики или толковый консультант в лагере для малолетних преступников, но элемент своевременности в новостях он не воспринимал абсолютно.

Почти всё время он сидел у себя в кабинете, изредка выходя в отдел обменяться шутками. Но над его «смешными рассказами», как правило, веселился он один. И заметив, что никто не смеётся, он смущался и уходил прочь. Однако намерения его были добры, и ему нравилось считать себя таким же, как остальные ребята; как все карьеристы, он до смерти боялся любого, кто обходил его по службе, и невыразимо страдал от этого.

Через пару недель после отъезда Билли в Чу Лай, майор пригласил меня в свой замечательный жёлтый кабинет на «дружескую беседу».

— Брекк, — сказал он, беря быка за рога, — один вопрос, сынок: зачем?

— Зачем, сэр? Что «зачем»?

— Зачем ты выкрасил мой кабинет в жёлтый цвет? Зачем покрасил мою любимую фотографию миссис Ганн? Зачем покрасил мой семейный портрет на стене? Мой рабочий стол? Зачем? Что я сделал для тебя не так, сынок?

— Не знаю, сэр…так получилось…тогда это казалось забавным. Ничего личного, понимаете, ничего такого. Это, — я пожал плечами, — просто случилось, и мне очень жаль.

— Что же мне с тобой делать?

Я снова пожал плечами и потупился, изображая печаль и покорность.

— Ладно, сынок, расслабься, признайся, ты можешь мне верить. Скажи, что не так? Может, я могу что-нибудь сделать? Разве не счастье для тебя быть в этом отделе?

— Счастье, сэр? Нет. Счастья никакого. Обо мне многое можно наговорить, но счастье — это не про меня.

— Тебе надоела война?

— Да.

— А как еда?

— Смердит.

— Почту получаешь?

— Не так чтобы часто…

— Мать не болеет?

— Нет, сэр.

— Что-нибудь дома? Ты можешь мне рассказать, — подбадривал он.

— Нет, дома всё в порядке, но — а, не знаю, я…

— Это мужской разговор. Забудь, что я офицер. Не смотри на мои дубовые листья, если они тебя пугают. Не виляй, сынок, выкладывай всю правду: клади её туда, где я её увижу. Скажи, в чём дело, и я решу, как уладить дело.

— Спасибо, сэр…

— Давай же, ты можешь мне довериться, это будет только между нами…

— Ну, сэр, у меня врос ноготь большого пальца на ноге и…

— Да ладно, Брекк, знаю, не это тебя мучает, хотя, конечно, вросшие ногти не ахти как приятны, особенно в пехоте…

— Вы правы, сэр. Я, э-э-э…

— Ну же, ну, ты уже близко, уже тепло, валяй, сынок!

— Сэр, — вздохнул я, — мне не нравится, как мы в отделе обращаемся с новостями. То нельзя говорить, это нельзя…

— Понимаю, что ты хочешь сказать, но ты относишься к этому как штатский, а не солдат. Наш отдел должен поддерживать определённый, э-э-э, имидж, определённую репутацию.

— Да пошлите всё к чёрту, сэр! Армия не всегда выглядит достойно!

— Чёрт возьми, сынок, ВСЕГДА есть способ, чтобы СДЕЛАТЬ из армии конфетку!

— Да, сэр, знаю: мы всегда можем соврать…

— Запомни, Брекк, не твоя печаль разбираться что к чему, твоя задача — сделать или умереть.

— Кого вы сейчас цитируете, сэр? Канта? Гегеля? Ницше? Камю? Дядю Сэма? Санта Клауса? Или это ваше собственное, сэр?

— Не имеет значения…

— Благодарю вас, сэр, что напомнили мне насчёт «делать или умереть». Нам всем суждено когда-нибудь умереть, так ведь?

— Ты теперь солдат, сынок…один из лучших в Америке, иначе тебя бы здесь не было.

— Неужели? Один из лучших?

— Вот именно. Ты абсолютно прав. И поэтому ты должен понимать такие вещи так, как их понимает армия.

— Попробую, сэр. Знаете, вы очень убедительны. Вы для меня как отец родной…

— Будет лучше, если ты не просто попробуешь, Брекк, а сделаешь это!

— Слушаюсь, сэр.

— Прекрасно, сынок, прекрасно.

— Но пока я буду стараться смотреть на вещи вашими глазами, вспомните, что из меня делали журналиста, а не армейского специалиста по информации. Журналист описывает факты. А армейский специалист по информации расписывает дерьмо собачье и врёт…

— Что ты сказал?

— Я сказал, что меня призвали, сэр…я не хотел сюда ехать.

— Да, я мог бы взять это в голову, но тебе от этого никакого проку не будет, потому что босс — это я, и срабатывает только то, что говорю я.

— Так точно, сэр. Мне действительно жаль, что так вышло с вашим кабинетом. С фотографиями вашей жены и семьи. Мы не хотели…как-то всё получилось само собой.

— Блин, сынок, надо исправляться. Ты и так уже порядком набедокурил, хоть и прибыл всего несколько месяцев назад.

— Я специально нарушал дисциплину, сэр.

— Неужели?

— Да…

— Ну-ка, объясни…

— Перед тем как получить первое взыскание я на коленях умолял сержанта Темпла отправить меня на передовую с боевым заданием. Когда мои мольбы попали в глухие уши, я подал форму 1049 сержанту-майору Райли с просьбой перевести меня в отдел информации 1-ой аэромобильной дивизии — я бы побывал в деле. Но Райли отказал мне наотрез. Сказал, что на севере меня убьют. Вот поэтому я и стал нарушителем, и сержант Темпл отправил-таки меня на передовую. Знаете, что я думаю, сэр? Я думаю, что, только нарушая дисциплину, я могу добраться до передовой или получить перевод в действующее подразделение. Это мой билет на войну, в самый центр первой линии!

— Это билет в кутузку, сынок. Странная у тебя позиция, но я знаю, что делать. Я поговорю с сержантом Темплом, чтобы тебя чаще посылали в действующие части. Лучше тебе от этого? Как считаешь, изменится от этого скверный ход твоих мыслей?

— Видите ли, сэр, моя позиция сформировалась ещё в Форт-Полке. Когда мне врезали учебной дубинкой, случилось что-то странное…мои анальные и зрительные нервы каким-то образом переплелись, и с тех пор у меня появился этот дерьмовый взгляд на армию.

— О Господи, — замотал головой майор Бум-Бум, — о Господи, я знал, что это когда-нибудь случится!

ГЛАВА 27.

«ПЛЯСКА СМЕРТИ».

С высоты полета земля казалась однообразным лоскутным одеялом из рощ, джунглей и рисовых полей. Когда я прибыл на место, густой туман уже рассеивался, обнажая зеленый лагерь. Было ещё тихо, потому что солдаты, зарывшиеся в землю, только-только начинали шевелиться — во Вьетнаме начинался ещё один день…

Я слышал только стрекот лопастей вертолета: «ТВОП-ТВОП-ТВОП»; чтобы высадить меня, он завис в воздухе у батальонного КП. Я выпрыгнул, и вертолет, как железный колибри, взвился вверх, слегка приподняв хвост, на мгновенье застыл в воздухе, пилот прибавил оборотов, и вертушка, пересекая бледное утреннее небо, полетела в Лай Кхе, словно на поиски цветочной поляны.

Передо мной лежало открытое поле, напоминающее степи Среднего Запада, а примерно в километре за ним виднелась полоса леса. Солнце еще не взошло, но тёмные силуэты голых деревьев уже проступили в дрожащем мареве кровавого горизонта.

Джунгли обещали еще один изнурительный день.

Деревья стояли без листьев, будто прошла армия саранчи и ничего не пропустила. Ничто не росло. Зелень исчезла на долгие годы вперёд.

В 06.30 утра пехота «Большой багровой единицы», выстраиваясь в колонну по одному, на расстоянии пятнадцати метров друг от друга, потопала через поле к далекой кромке леса. Это была обычная мера безопасности, особенно при пересечении открытой местности. В случае минометного огня осколки будут лететь во все стороны, и одним снарядом может поразить только одного человека вместо двух или трех.

Когда огромное и красное, как перезрелый помидор, тропическое светило появилось над горизонтом, уже было жарко и влажно. Здесь каждый день напоминал предыдущий. Небо меняло цвет от розового к золотистому, от золотистого к бледно-голубому. Исчез утренний туман, стих слабый ветерок.

Теперь воздух был спокоен и неподвижен, без единого дуновения. А земля — сплошное месиво, по которому трудно шагать. Жара уже подбиралась к 38 градусам в тени; припекало — скоро из каждой поры засочится кровавый пот.

Я чувствовал себя измученным, вялым, влажным и липким, словом, кухонной тряпкой, а день ещё практически не начинался.

Густой жуткий туман, который ночью подкрался осторожной кошкой, сведя видимость до нуля, почти рассеялся. Осталась лишь лёгкая дымка: она вилась над землей, точно пар над кучкой конского навоза. Но солнце поднималось всё выше и выше, и дымка вскоре исчезла…

В последний день апреля, рано утром, я сел в вертолет и отправился из Тан Сон Нхута, из 8-го воздушного порта, в Лай Кхе, место дислокации 1-ой пехотной дивизии, чтобы успеть на начало операции «Манхэттен». Полет в Лай Кхе, что в двадцати пяти милях к северо-западу от Сайгона, занял менее двадцати минут, а там я пересел на «Хьюи», перевозивший боеприпасы в передовой лагерь 2-ого батальона 3-ей бригады 1-ой пехотной дивизии.

Второй батальон располагался у кромки леса на открытой заброшенной каучуковой плантации рядом с северным краем печально известного «Железного треугольника», злополучного района, который в последние месяцы превратился в арену жестоких боёв.

На официальных картах местность носила название «Лес Бой Лой». Здешняя земля долгое время была убежищем вьетконговцев, своего рода складом снабжения частей противника, воевавших вокруг Сайгона.

В начале года во время операции «Сидар Фоллз» солдаты из 1-ой и 25-ой пехотных дивизий уже хлебнули лиха, гоняясь за Чарли по «Треугольнику». Джунгли здесь были изрыты туннелями и подземными блиндажами, как пчелиными сотами, а дорожки и тропинки напичканы минами-ловушками.

Район был так густо насыщен засадами, что потери были предсказуемы, как гнетущая жара. Операция «Сидар Фоллз» провалилась: выбить врага отсюда не удалось. Вьетконговцы мастерски маскировались, они жили под землёй, как кроты, и умудрялись прятать от нас свои крупнейшие объекты.

Спрыгнув с вертолёта, я потрусил к миномётному расчёту и спросил, как найти командира батальона.

Солдаты ничего не ответили, как будто меня и не было. Наконец, один что-то буркнул и ткнул пальцем дальше к лесу. Я кивнул и направился туда.

На КП батальона меня проинструктировали и пристроили в голову 1-ой роты, к «Чёрным львам».

Операция «Манхэттен» была многодивизионной операцией по отслеживанию и уничтожению противника, в ней участвовали солдаты 1-ой и 25-ой дивизий, а также 10-ой бронекавалерийской. Операция была призвана выявить оставшиеся силы Вьет Конга в регионе, захватить его припасы и документы, уничтожить склады снабжения.

Именно здесь, согласно последним данным разведки, ВК отстроил замысловатую сеть глубоких подземных баз и блиндажей, в которых хранились значительные запасы пищи, одежды, документов и медикаментов.

Мне сказали, что мы будем уничтожать врага, крушить его укрытия и, следовательно, подавлять его боевой дух, моральное состояние, вообще всякое желание сопротивляться.

Первая рота уже готовилась выйти в дозор. Командир роты капитан Джон Ленц, выпускник Вест-Пойнта родом из города Корпус Кристи, штат Техас, в бою был хладнокровен и всегда трезво оценивал ситуацию; «солдаты молились на него», говорил Кит Галлахер, бригадный специалист по информации.

— Они позаботятся о тебе, когда станет тяжко, — заверил меня Галлахер, — у них на счету больше боёв, больше убитых врагов и меньше своих потерь, чем у любого другого здешнего подразделения. Ты пойдёшь с лучшими, бок о бок с профи…

Ещё раньше по этой земле рассыпали токсичный дефолиант, известный как «эйджент орандж». От дефолианта деревья «Железного Треугольника» вступили в самую продолжительную осень на своём веку: джунгли превратились в бесплодный, сюрреальный ландшафт, бурый, как подгорелый тост. Смысл таких действий состоял в том, чтобы лишить Вьет Конг зелёной защиты леса.

Перед нами расстилалась земля, которую бы изобразил на холсте художник, если бы хотел написать преисподнюю Данте, и я подумал, что бы с этим ландшафтом сотворил Ван Гог, если б когда-нибудь покинул Францию ради дельты Меконга.

— Сержант Лопес, солдаты сбились в кучу, — заметил капитан.

— Ладно…рассредоточиться, держать дистанцию, — пролаял сержант.

Командная цепочка прекрасно работает в лесу. Капитан задумывает план, сержант приводит его в исполнение. Лейтенант говорит «за мной!», но никто не двигается с места, пока не кивнёт старшина.

Ботинки вязли в грязи, безжалостное солнце накаляло каски с расстояния в 93 миллиона миль и плавило нас как свечки, тучи насекомых жрали нас живьём, лезли в глаза, уши, нос и рот, ползали по рукам и ногам.

Дефолиант «эйджент орандж», смертельный для всего растительного, не действовал на живность. Надоедливое жужжание насекомых на земле и в воздухе подтверждало этот факт.

И опять он раздавался здесь, мой любимый звук, незабываемый крик птички «фак-ю». Она пела свою грустную песенку в кустах, суетясь, как крапивник, и снова и снова издавая трели: «фа-а-ак ю-ю-ю, фа-а-а-ак ю-ю-ю».

На этот раз я основательно запасся оружием: прихватил 11,43-мм пистолет и винтовку М-14 с кучей патронов для обоих. Мне не хотелось вдруг остаться без боеприпасов, как случилось в горах.

Прошёл час, а мы всё также медленно продвигались, но уже значительно ближе к лесу. Когда мы вошли в заросли, капитан Ленц приказал 2-му взводу двигаться слева, 3-му взводу — справа.

Мы пошли дальше, глубже и глубже проникая в святая святых Вьет Конга. Мёртвые заросли были так густы, что нам приходилось часто останавливаться и расчищать себе путь мачете.

На первом привале я отхлебнул из фляги и смахнул с руки выводок красных муравьёв, забравшихся на меня, когда я продирался сквозь деревья.

Красные муравьи кусались как черти. Их жвалы, словно бульдожьи челюсти, впивались в кожу с силой медвежьих капканов. Конечно, муравьи, пауки и клещи немало досаждали нам, но хоть на миг отвлекали от жажды и беспощадной, испепеляющей жары.

Местность чем-то стала напоминать старый фильм Флэша Гордона — далёкую планету, на которой жили Минь и злые Вулканы и на которой всё погибало под неумолимым пиротехническим солнцем. Из-за непролазности чащи мы снова стали сбиваться в кучу.

Жара усилилась. Мы кипели. Нельзя было, не обжёгшись, коснуться ствола винтовки. Лица воспалились и пылали. Глаза налились кровью и сузились до щёлок. По лицу и голым рукам катил солёный пот, одежда была хоть выжимай, но никто не жаловался…

По крайней мере, вслух.

Для солдат стало обычным делом ходить в этой безмолвной печке. Они закалились и привыкли. Ещё один дозор. Ещё один долгий тяжкий поход в джунгли, откуда всегда возвращалось меньше, чем уходило.

Мы шли уже три часа. Спотыкаясь, разбиваясь в кровь, прорубая себе путь.

Сколько фунтов нашей плоти истаяло со времени завтрака? Кто знает? Вода во фляжках стала горячее столовского кофе.

Но и к этому привыкаешь.

Жара заполнила собой всё вокруг, как будто она была каким-то тираническим персонажем в этой трагедии. Она должна была сломить нас, одного за другим, однако пока ещё никто не падал от изнеможения.

Пока ещё нет…

Но чем это всё кончится для ребят?

Кто-то погибнет. Кто-то нет. В конце пьесы те, кто останется в живых, откланяются, занавес закроется, и они отправятся домой, в Америку, и пойдут своей дорогой. Fini. Конец войне. О, как бы мне хотелось, чтоб всё было так просто.

Сколько врагов уничтожили эти парни? Скольких товарищей потеряли? Сколько раз они ходили в дозор? Сколько раз попадали в перестрелку? В скольких боях побывали за время службы здесь? Что их поддерживает? Почему они не дезертируют, не бегут в Бангкок и дальше до Рангуна, и ещё дальше — в Париж, где они могли бы шутить с круглоглазыми девушками и развлекаться? Почему не оставят эту треклятую войну позади…

Ах, кого сейчас заботят подобные вещи?

Мы продолжали брести вперёд, но ничто не подсказывало нам, что мы вступили в страну Вьет Конга.

Сколько пуль они выпалили в гневе? Сколько метнули гранат? Сколько раз их выворачивало наизнанку от войны, которую они ненавидели? Сколько дней они не могли есть из-за дизентерии?

Выброси всё это из головы, Брекк. Вернись в настоящее, берегись мин-ловушек, иначе они отправят на родину то, что от тебя останется, в старой тряпочке.

— Чёрт… — говорит кто-нибудь, нарушая тишину.

— Что случилось? — спрашивает идущий впереди.

— Ничего, ничего, веткой очки зацепило…

Около полудня, по мере приближения к лагерю ВК, мы вошли в район, густо напичканный минами. Повсюду были свежевырытые ямы-пунджи. Изнутри ямы был утыканы бамбуковыми кольями, торчавшими остриями вверх, причём концы были измазаны дерьмом косорылых. Упади солдат в такую яму, и он умрёт в агонии, насаженный на кол. Такая вот дьявольская изобретательность Вьет Конга…

Ясно было одно: вьетконговцы где-то рядом.

Мы осторожно двигались к лагерю и — попали под огонь шести партизан-снайперов.

Душа моя ушла в пятки. Я кинулся в укрытие, моя кровь зашумела, и сердце затрепетало испуганной птахой.

Винтовки М-16 разорвали воздух. Короткими очередями отплёвывался пулемёт М-60, поливая врагов свинцовым душем. Громыхнули гранаты.

— Не дрейфь, — сказал солдат рядом со мной, — раз ты их слышишь, значит, ещё не помер.

Партизаны отвечали нам огнём, но они хорошо зарылись в землю, и мы не могли их достать, и Ленц отдал приказ отступить. Он тут же связался с артиллерией, чтобы та прикрыла заградительными залпами наше отступление по густым джунглям.

Мы медленно двинулись назад, стараясь попадать след в след идущего впереди. Если б мы продолжили атаку, нас разбили бы в пух и прах. Солдаты шли словно по угольям. В этом лесу любая ветвь могла таить смерть.

Мины были везде. Напряжение росло. Мы чувствовали себя струной от банджо: казалось, коснись её, и она будет дрожать и вибрировать неделю…

И тогда случилось неизбежное…

Солдат задел растяжку. Раздался взрыв. Миной ему отхватило ноги выше колен. Он подлетел в воздухе и упал бездыханной тряпичной куклой.

Секундой позже другой солдат на правом фланге зацепил растяжку антенной рации. Замаскированная в ветвях на уровне пояса 60-мм миномётная мина нашпиговала осколками его лицо, грудь, ноги.

В одно мгновение пехотинец превратился в 200 фунтов исковерканного мяса.

Ещё двоих серьёзно ранило. Санитары сделали, что смогли, и мы снова двинулись с места. Над головой свистели снаряды и били по укрытиям азиатов.

Потом третьего развалило пополам, как сухое печенье, когда он напоролся на спрятанный 105-мм снаряд.

И тут же четвёртый наступил на торчавшие из земли усики «скачущей Бетти», и его тоже разрезало почти на равные части.

Четверо мёртвых. Двое раненых. И всего за несколько минут.

Тело покрылось мурашками, меня бросало то в жар, то в холод. Я был напуган до потери пульса, боялся пошевелиться и от ужаса не мог сделать н и ш а г у…

Джунгли расстреливали нас! Они были полны смертельными ловушками как грязью!

Шедший передо мною солдат наорал на меня за то, что я прилип к нему. Мне хотелось выть волком. Взлететь. Спрятаться на дереве. Куда угодно, лишь бы подальше от земли. Но лёгких путей не было. Каждый должен был рискнуть и пройти свой путь сам. А допустит ошибку…

То станет собственным палачом.

Я боялся всего, что видели мои глаза. Но ещё больше боялся того, чего они не видели.

Мы продолжали идти, снаряды рвались всего в ста метрах от нас и крошили лес в труху. Мы совершили организованный отход на открытое поле, которое пересекли ранее, и дальше, в защищённый периметр — дожидаться вертушки, которая заберёт наших мёртвых и раненых.

— Без паники, без паники, вы всё делаете как надо, — успокаивал капитан Ленц.

Страшный выдался день.

*****

Иногда в бою солдаты делают странные вещи. На одном дыхании они молятся богу и вопят, клянутся и изрыгают проклятья, заключают сделки и выкрикивают угрозы, поют псалмы и твердят по памяти слова проповеди — пока голос не сел и в глотке не пересохло.

Один из наших осколками гранаты был ранен в лицо. Он был новичком, и это была его первая операция. Он навязчиво цитировал откровения апостолов, лицо ему накрыли тряпкой защитного цвета, друг держал его за руку; раненый лежал и ждал прибытия вертолёта, который заберёт его в тыл, в госпиталь.

Я верую в Господа, Всемогущего Отца, Создателя небес и тверди земной. И в Иисуса Христа…

Он перебирал чётки, словно бы глядя в небо…

Я верую в Дух Святой… В прощение грехов, воскресение тела И в вечную жизнь…

Потом жалобно заплакал и пробормотал…

— Чёрт возьми, Эд, я ничего не вижу, ничего не вижу!

Сегодня мы оказались беспомощны, враг, более похожий на фантом, «Призрак Оперы», чёрт его дери, проредил наши ряды. Как воевать с минами? Какой ответ минам будет достоин человека, солдата? В бою есть хотя бы цель, в которую можно посылать пули.

В этой войне мины всех мастей были причиной огромных потерь — куда больших, чем потери от снайперских пуль и миномётных снарядов.

Офицеры не позволяли своим подчинённым расслабляться. Когда солдат шатается без дела, в голову ему лезут мысли о доме. А дом — это худшее, о чём может думать солдат на передовой.

Дом захватывает весь его мозг. Солдат становится невнимателен. А в джунглях…

Один неверный шаг, одно неправильное движение, один необдуманный поступок, малейшая лень, потеря бдительности, малейшая жалость к себе, пренебрежение безопасностью может стоить ног или целой жизни.

Второго случая здесь не представится. Если сделаешь ошибку — ластиком не сотрёшь. Она — твоя. Твоя последняя ошибка. Солдат, который не смог заметить тончайшую, почти невидимую проволочку поперёк тропинки, отправляется домой досрочно.

Мёртвым, если повезёт…

Искалеченным и обезображенным, если нет.

У солдата-пехотинца всегда было особое чутьё, особое отношение к земле, по которой он ходит. Он на ней спит, воюет и ест, испражняется и мочится на неё, занимается на ней любовью, прячется в неё и роет в ней «лисьи норы». А ещё проливает за неё свою кровь. Иногда умирает на ней. И тогда его навечно в ней хоронят.

Земля. Твердь. Особое чувство.

И здесь для него земля — дом родной на целый год. Мины и ловушки превращают безобидный дёрн во врага, и опасности, что таятся в земле, часто более вероятны, чем пулемёты и гранаты.

На фронте солдаты переносили те же тяготы, что и партизаны ВК. В каком-то смысле у них было гораздо больше общего с Чарли, чем с тыловиками.

Но война казалась таким же тщетным занятием, как труд Сизифа из греческих мифов, которого царь Коринфа приговорил вкатывать на гору камень в царстве Аида, камень, который всегда срывался вниз.

Кое-кому из тех, кто побывал в тяжёлых боях, такая жизнь стала даже нравиться, потому что только в убийстве они обретали душевный покой и вкус к жизни.

Таким был Билли Бауэрс.

Неделями они копили свои чувства, и когда наступал волшебный миг боя, они целовали ноготь большого пальца, потирали кроличью лапку за удачу, трещали чётками и хватались за промежность во имя оставленной дома девчонки…

Тогда из них выплёскивалось это чудовищное напряжение и в считаные секунды становилось гоняющей адреналин, почти оргазмической жестокостью.

Перестрелка превращалась в пляску смерти, в экстаз разрушения, и глаза этих маньяков наливались кровью, а уста изрыгали ругательства, которые не могли заглушить ни взрывы гранат — КЕР-ВАМП! — ни автоматические очереди М-16.

Эта война шла совсем не так, как компании Второй мировой. Во Вьетнаме вперёд двигалось только время: сколько-то джи-ай убито в бою, сколько-то пропало без вести, сколько-то ранено и сколько-то осталось дней в наших календариках до конца службы, до возвращения на родину.

Наша задача заключалась не в захвате земли и в победе в войне. Задача была — выстоять. В отличие от других американских войн это была война бесконечного изнурения, и победа во Вьетнаме означала выживание в течение 365 дней, чтобы иметь возможность вернуться домой и собрать воедино разрозненные черепки своей жизни.

Моя служба от начала и до конца была безумной чередой погонь, которые окончились ничем.

Жизнь в боевом подразделении состояла из сплошных засад, перестрелок и долгих недель рыскания по холмам с тяжеленным рюкзаком на плечах и пальцем на спусковом крючке в поисках Чарли, который частенько играл на наших нервах.

Несколько дней скуки в тылу — и вот тебе ожесточённая облава, что начинается с холодящей кровь заброски в боевую зону, от которой ты седеешь, если остаёшься в живых.

Каждый день солдаты продирались через рисовые поля, заросли слоновой травы, болота и невероятно густые, трёхъярусные джунгли, где их ждали снайперы и мины — этот самый сокрушительный враг — и отстреливали по одному.

Вьет Конг незримо присутствовал везде. Редко когда партизаны выбирались на свет, чтобы вступить с нами в рукопашную, если только у них не было явного преимущества: сети окопов и хорошо укреплённых блиндажей с большим запасом винтовок, гранат и пулемётов.

Чарли был ночным вором, лесным мафиози, величайшим мастером наносить удары исподтишка. Он стрелял в нас из лесу и растворялся в воздухе, словно восточный Гарри Гудини, клонированный в армию из сотен тысяч солдат.

Мы искали его днём. А он с большой дубинкой приходил за нами ночью.

Предельная дикость войны и перерывы между боями делали многих американских бойцов, нормальных на первый взгляд, жестокими психопатами, готовых резать как мирных жителей, так и пленных.

Солдаты взрывались реактивными снарядами и поливали пулями всё, что попадалось на глаза, будь то настоящая или воображаемая угроза. От этого гибло множество женщин и детей, даже животных: кур, свиней, коз и буйволов.

Инстинкт самосохранения — вот в чём надо искать причину того, что самые кроткие люди становились слугами смерти, зачастую ценой потери человечности.

Если человек всё время оступается, если у него нет ни совести, ни моральных устоев, способных сдерживать его, то тогда он может обнаружить в самых тёмных глубинах своей души способность убивать — и способность получать от этого удовольствие, — качества, которые в себе он даже не подозревал.

Некоторые ребята попросту сходили с ума. Где-то в своём мозгу они заворачивали за какой-то тёмный угол и окончательно теряли остатки душевного здоровья, и их сумасшествие годами кипело и пузырилось протухшим бульоном и ожидало какой-нибудь мелочи, которая позволяла ему выплеснуться.

В каждом бою была уйма причин сойти с ума. Каждый срывался хоть однажды, но никому до этого не было дела до тех пор, пока ты не становился настоящим придурком и не начинал фаршировать свинцом друзей-солдат.

Иногда какой-нибудь «ворчун» дурел среди боя и начинал поливать блиндаж ВК с бедра, вопя…

— Трахнись со мной, ты, жёлтый сукин сын!

И его прошивало пулемётной очередью, он падал срезанным цветком, и останки его покидали джунгли в мешке для трупов.

А ты думал про себя…

Что за чушь я только что наблюдал? Кем был этот парень, Джоном Уэйном? Или он был трусом, которому захотелось поскорей получить билет домой? Или это было временное помешательство, один из тех неуловимых моментов боя, когда ты чувствуешь себя богом и ничто не может коснуться тебя?

Особого места, чтобы сойти с ума, не было. Это случалось повсюду: в походе, в ночной засаде, в базовом лагере, на отдыхе. Некоторые отстреливали себе на ноге пальцы только для того, чтобы попасть в тыл и немного отдохнуть. Другие держали свои чувства в узде до самого возвращения домой, и там у них ехала крыша, и они до колик пугали своих домашних.

Много таких парней кончили тюрьмой или психушкой закрытого типа при ветеранских госпиталях.

Да, некое помешательство было частью службы, частью вьетнамского опыта, как малярия или триппер, и можно было только надеяться, чтобы парень возле тебя не порол горячку и чтобы во время приступа не раскроил тебе голову.

Единственное, за что войну как-то можно извинить, это тесная дружба, и по какой-то иронии самые тяжкие преступления часто совершались как возмездие за погибших товарищей.

Конечно, у войны была своя ирония. Чем ближе была смерть, тем ближе тебе были окружавшие люди, тем живее ты себя ощущал. Смерть друга ещё больше приближала войну, и ты жаждал мести.

Если солдата подстреливали, ты страдал за него. Его боль становилась твоей болью. Но в то же время ты радовался, что это он валяется там, а не ты.

Иногда раненые не чувствовали боли, даже когда им отрывало обе ноги или руку.

Как утверждают учёные-фармакологи, во время больших физических травм человеческое тело может вырабатывать свой собственный анальгетик бета-эндоморфин, и он во много раз сильнее морфия, которым снабжены санитары.

Привязанность солдат друг к другу бывала очень крепкой. Вы как бы принадлежали друг другу, были преданы друг другу и рисковали друг для друга всем.

Во Вьетнаме стоило умирать только ради друга.

Всё очень просто. Дружба превосходила все остальные отношения жизни. Она была той невидимой нитью, которую не могли разорвать ни географическая разобщённость, ни время, ни сама смерть. Эта нить не рвалась. Павшие товарищи приобретали ореол мучеников войны, их всегда помнили молодыми и неудачливыми, но всё-таки добрыми до глубины души.

Для некоторых ребят война была похожа на жизнь под сильным кайфом, вот только то, что они видели, не было галлюцинацией, и поступки, которые они совершали, вряд ли бы одобрили их родители. Во Вьетнаме враги и союзники сливались в одно и мельтешили перед глазами. Мы не могли отличить вьетнамского гражданина от вьетконговца.

Даже в тылу было небезопасно. Риск был везде, в любом месте. Посему если ты хотел выжить, то не тратил время на всякие там нравственные переживания. Ты крестился и палил во всё и вся, что могло угрожать твоему будущему, не важно, была ли эта опасность настоящая или мнимая. Враг был повсюду, и он был невидим. Сталкиваясь с необходимостью принимать моментальные решения, простой солдат должен был делать нелёгкий выбор, а он был всего лишь обычным американцем. Война во Вьетнаме не предлагала настоящего выбора тем, кто хотел остаться в живых. Сначала ты стрелял — задавал вопросы потом. Закон джунглей гласил: если мертвец был вьетнамцем, значит, блин, это был партизан, и список уничтоженных врагов увеличивался ещё на одного.

Раскаяние, ночные кошмары и навязчивые воспоминания появлялись позже. Это говорила совесть — совесть, которой мы затыкали рот и запихивали куда подальше, потому что только так мы могли выдержать, сделать всё, что нужно, и вернуться через год домой.

Однако Вьетнам такая страна, в которой мораль давно выпала из национального сознания. Здесь спуск в преисподнюю, падение на самое дно, кафкианские превращения великоамериканских парней в хладнокровных убийц происходили быстро и легко. В войне, которая учит презирать человеческую жизнь, которая освобождает смертоносные инстинкты и они застывают на кончике штыка, в такой войне отсечение человеческих ушей, языков и пенисов становится таким же привычным делом, как чистка окуней или свежевание мула где-нибудь на родине.

Так что удивляться нечему: война сама по себе была безумием, и люди на ней теряли свои нравственные ориентиры, и мораль стала бессмысленным звуком. Многие ребята уже не мыслили в категориях «плохое — хорошее», и наблюдать моменты абсолютной свободы было очень страшно…

В том и заключается парадокс свободы: если её слишком много, она сразу надевает маску дьявола и становится своим антиподом — анархией. И чем сильнее мы лелеем свободу, тем быстрее забываем, что у неё есть обратная сторона, другие параметры, что абсолютная свобода, в которой нет ни законов, ни правил, ни границ, ни питающей культуры, может ввергнуть человечество в экзистенциальную тюрьму разума, из которой нет иного выхода кроме смерти. В сём мире нет ответственности за личность, и вселенной не достаёт существенного смысла.

Во вьетнамском аду кто-то нашёл смысл жизни в войне, кто-то его потерял.

Солдаты спрашивали, почему суждено было выжить им, а не товарищу. Вопрос риторический. Может быть, теологический. Но ответ нужно было найти свой собственный. Жребий. Судьба. Вера. Или сотни других понятий. В какие-то моменты трудно найти смысл в жизни. И война — как раз такой момент.

Если везло, солдатам удавалось познать свои добродетели и сильные стороны, равно как слабости и недостатки. Они постигали человеческий характер.

Они познавали, как хрупок рассудок и уязвимо тело, какими ошибочными могут быть решения командиров и насколько люди бывают беззащитны в любое время дня и ночи. Война — это микрокосм жизни. Но лишь смерть придавала этому микрокосму какое-то значение.

Смерть то мягко заигрывала и двигалась бесшумно среди леса, как бенгальский тигр, то хватала грубо, когда на разбитых ногах ты хромал по минному полю с мертвецом в 180 фунтов веса на спине.

Она то очаровывала, а то вдруг внушала отвращение. В какие-то дни война воодушевляла. В другие на неё нельзя было найти в себе ни капли сил.

Жизнь в боевом подразделении проходила быстро и тяжело. Ты взрослел за считанные дни, старился за недели и навсегда терял часть себя в какие-то месяцы.

Вот что с нами было…

Всё случилось именно так.

ГЛАВА 28.

«ОГОНЬ С НЕБЕС».

Улетел санитарный вертолёт, за ним тут же приземлился другой. Это был сам командир дивизии — генерал-майор Улисс С. Шаллер. Он выпрыгнул из вертушки прежде, чем она коснулась земли, и заговорил с капитаном Ленцем, потом пошёл по периметру, перекидываясь парой фраз с каждым солдатом роты — как обычно делают все генералы.

Закапал мелкий дождик, стало немного прохладней, но солдаты были злы и расстроены. Шаллер заглянул, чтобы рассказать своим ребятам, что он гордится ими и что он знает, как трудно воевать в такой войне.

— Что это ты раздобыл, сынок? — спросил он, глядя на мою старенькую винтовку М-14. Его глаза поблёскивали из-под стальной каски, как дула двустволки.

— Азиатский мушкет, сэр.

— Хорошо ли стреляет?

— А как же: с трёхсот метров превращает косого в груду тряпья, сэр.

— Хороший мальчик, храни его…

— Слушаюсь, сэр!

Изредка генерал Шаллер запускал руку в карман брюк, доставал пригоршнями медали и раздавал солдатам, приговаривая, что ребята их заслужили.

— Пусть твой командир представит тебя на повышение в звании, и я обещаю, прошение будет удовлетворено, — сказал он и передал мне Авиационную медаль.

Я поблагодарил и сунул медаль в карман.

В тылу, в ЮСАРВ, я знал, никто бы не стал представлять меня к новому званию и уж, конечно, ни к каким медалям из-за моего послужного списка и за все мои 15-е статьи с дубовыми венками. Тут генерал вскочил в свою командирскую птичку и растворился так же быстро, как и появился.

Медленно, длинным червяком мы двинулись назад, в передовой район. Где-то в полдень на базовый лагерь противника обрушился воздушный налёт. «Фантомы» Ф-4 пикировали со скоростью свыше 500 миль в час и сбрасывали свой груз с высоты в 50 футов.

Оттуда, где мы шли, хорошо был виден эпицентр бомбометания: серебряные молнии ныряли над верхушками деревьев и дугой взмывали в небо, почти вертикально, а на врага летели бомбы и бочки с напалмом.

Почва сотрясалась от взрывов, дрожь земли волнами перекатывала в наши тела. Дым взвихривался чёрными грибовидными облаками. Бочки с напалмом ударялись о землю — и факелом вспыхивали джунгли. Красно-оранжевые языки пламени на сотни футов взметались над деревьями.

И так без конца. Как только один самолёт освобождался от порции бомб — они мячиками вертелись в воздухе — спускался другой и задавал косоглазым перцу: поджаривал им жопы и высасывал кислород из лёгких. Бомбардировщики потом поднимались над деревьями, разворачивались, и всё повторялось вновь.

Всё пылало. Даже мишка Смоуки ничего бы не смог сделать. Огонь освещал небо на мили кругом и окрашивал тучи и траву под ногами пляшущими алыми бликами.

— Горите в аду, сволочи! — воскликнул какой-то солдат.

Вертушка привезла горячую пищу и каждому по банке пива на десерт. Каптёр был знаком Галлахеру, поэтому удалось раздобыть дополнительно пивка для нас и ребят из соседнего окопчика.

Было пока светло, налёт ещё не закончился: мы жадно хлебали пиво и смотрели, как «Фантомы» косят джунгли. Это было интереснее показательных воздушных выступлений в честь 4-го Июля!

Но вот бомбёжка кончилась, и появился самолёт С-47 — «Волшебный дракон Дымок» — и ну поливать косых, которые ещё могли оставаться в живых. На борту у него были 20-мм пушки, а также пулемёты М-60, стрелявшие пулями 7,62-мм калибра, каждая пятая из которых была трассирующей. Самолёт мог выплюнуть до трёхсот выстрелов в секунду — вполне достаточно, чтобы перелопатить каждый дюйм футбольного поля меньше чем за минуту.

Небо раскинулось ясно и спокойно, звёзды блестели, как бриллианты на кусочке чёрного бархата, и в мире, казалось, всё в порядке.

Я обратил внимание, что ковш Большой Медведица перевёрнут вверх дном, не так, как я привык, и что расположение всех остальных созвездий совершенно другое. Было ощущение, что в небе над «Железным Треугольником» светило гораздо больше звёзд и что были они крупнее и сияли ярче, уходя в бесконечность прямо перед моим взором.

Я пожалел, что со мной нет девушки. Мы взялись бы за руки, и пошли бы гулять, и я подарил бы ей Луну, и Солнце, и сердце, и показал бы ей своё любимое место, откуда я смотрю на звёзды, и повалил бы её в темноте, и мы слушали бы сверчков и другие мирные звуки ночи…

…Знаю: Библия мне излагает, что Бог за мною призревает…

У ребят из соседнего окопа вечеринка была в самом разгаре: они пели старые песни и чувствовали себя хорошо — всё у них было тип-топ, и Галлахер хлопнул меня по плечу и сказал: «Пошли, Брэд, я покажу тебе кое-что…»

Мы отошли на 20 метров и увидели группу солдат: они, засунув руки в карманы, стояли над одним из окопчиков и наблюдали за кем-то внизу.

Чёрный по кличке «Дубина» сидел в грязи с расстёгнутыми штанами и дрочил.

— Он делает это целый день! — сказал кто-то.

— Глянь-ка на это рукоблудие. Боже правый! Вот так игрушки с елдаком. Ну, парень, теперь я видел всё…

— Жаль, что у тебя не банан вместо позвоночника, Дубина! Пососал бы свой член, а не баловался с ним…

Дубина прикрыл глаза и сосредоточенно продолжал своё дело. Он был близок к финишу, и все с нетерпением смотрели на него.

Наконец, он кончил: с глубоким вздохом облегчения он выстрелил сперму прямо себе на подбородок.

Зрители захлопали в ладоши и одобрительно зашумели.

— Этот шиз облил себе лицо спермой, веришь?

— Снимает её пальцами и пихает в рот.

— Почему его не отправят домой? Господи, как он отвратителен!

— Мммм, мммм, чувак, — дразнил Дубина, — это так вкусно, чувак, хочешь?

Его огромный член почти не уменьшился, и он опять начал его охаживать.

— Блин, да у него все штаны в сперме!

— Я пошёл, бля, я сыт им по горло…

Я поплёлся назад приканчивать ужин. Через час поднялся туман и начал накрапывать дождь. Вернулся Галлахер, и сквозь дымку у края леса мы увидели вспышки выстрелов.

— Засадный патруль, — сказал он, приканчивая последнюю банку пива, и крикнул: «Поддайте им, ребята, поддайте!»

— Сдаётся мне, косорылые хотят выбраться из передряги, — сказал я. — Получив по жопе, они, должно быть, здорово смахивают на пригорелые тефтели среди пылающих лесных макарон. Вкуснотища!

Сам чёрт заварил эту кашу. Мне казалось, что я слышу мольбы узкоглазых о помощи, а в ответ — только треск пламени.

В ту ночь я спал в окопчике Галлахера. Сапёрной лопаткой он расковырял какую-то ямку в земле и получил окоп на случай миномётной атаки. Я разрыл его побольше, чтоб было удобно нам обоим.

Ночью морось перешла в мощный ливень, и вода насквозь пропитала почву. Если кто и спал, то спал мокрый. Два раза я просыпался, плотней закутывался в плащ-палатку и снова проваливался в дрёму.

На заре бомбардировщики вернулись с новым боекомплектом. Встало солнце, земля и джунгли опять окутались туманом.

Мы вернулись в тот же район, где нас обстреляли снайперы. Лес было не узнать. Всюду валялись вывороченные с корнем деревья и зияли полные воды воронки.

Напалм — желеобразный бензин, взрывающийся при ударе, — комками висел на деревьях и чадил.

Налёт достиг своей цели.

— Судя по всему, — сказал капитан Ленц, — лагерь на 90 процентов разрушен.

В самом лагере мы обнаружили два больших мешка с документами, четыре тонны риса, оборудование для хирургических операций, лекарства и более 900 комплектов униформы.

Подземное убежище состояло из столовой, спальных помещений, госпиталя, операционной, заваленной окровавленными бинтами, морга с несколькими трупами и фантастического комплекса бетонных бункеров с тоннелями сообщения.

Подземный госпиталь, хоть и грубый по американским стандартам, располагал даже операционным столом и набором хирургических инструментов.

Снайперы, что в предыдущий день открыли по нам огонь, эти ярые стражи-партизаны, могли скрытно передвигаться по этому базовому лагерю.

Мы не ведали, сколько в районе действует вьетконговцев, но возможности, которыми они обладали, были удивительны.

Это был старый, совершенный и очень большой подземный лагерь. Но и Вьет Конг имел достаточно времени, чтобы его отстроить…

Ещё с тех времён, когда здесь воевали французы, или, может, ещё со времён Второй мировой. И ему понадобится много времени, чтобы восстановить лагерь.

Вид такого мощного опустошения воодушевил нас всех.

ГЛАВА 29.

«ЗАСАДА!»

«Всякий, кто хоть раз заглянул в стекленеющие глаза солдата, умирающего на поле боя, хорошо подумает, прежде чем начать войну».

— Отто фон Бисмарк, прусский государственный деятель, Речь, август 1867 года, Берлин.

На следующий день я снова был готов выступить с ротой «альфа». На этот раз к нам присоединился журналист «Си-Би-Эс» Билл Ван Арк и оператор Кит Рэй.

Мы двинулись в другом направлении: строго на восток от разбомбленного в предыдущий день лагеря.

Всё повторилось. Влажные жаркие джунгли, палящее солнце, и мы, осторожно и внимательно выискивающие мины и ловушки.

Время текло медленно — час за часом.

Около 11-ти утра головной вскинул кулак — знак остановиться. Он наткнулся на сеть окопов противника: блиндажи, «паучьи норы» и туннели. Мы шёпотом передали сигнал по цепочке.

Пот градом катил по напряжённым лицам. Никто не шевелился. Не чесался. Не разговаривал. Каждый нерв во мне напрягся и свился пружиной, готовый швырнуть меня в укрытие. Положение было зловещим, как магический кристалл «кошачий глаз», и пугающим, как шуршание перьев совы.

Как и вокруг первого лагеря, район был густо усеян минами и свежевырытыми ямами-пунджи.

Мы снова двинулись вперёд, дюйм за дюймом, и нам открылся весь комплекс: утопленные в земле бетонные бункеры с запутанной системой подземных сообщений.

Пилот с самолёта наблюдения, который на малой высоте облетал район, радировал, что видел двух партизан, бегущих в укрытие. Мы поняли, что остальные должны быть рядом, и заторопились.

Чуть погодя раздался крик петуха, значит, вьетконговцы были где-то поблизости.

— Ловко! Следишь за петухами вместо того, чтобы стеречь собак, — буркнул солдат за спиной.

Головной дозорный, рядовой 1-го класса Джон Бёрнс, заметил трёх партизан у входа в бункер. Бёрнс был уверен, что они видели его, но азиаты не подали виду.

Запахло неладным. В джунглях было тихо. Чересчур тихо. Ни звука: ни жужжания насекомых, ни птичьего пения. Винтовки защёлкали предохранителями и переводчиками в автоматический режим.

Вдруг Бёрнс отскочил назад, жестом остановил нас и выдернул чеку гранаты. Он замахнулся для броска, но в этот миг грянули два выстрела — «хак-хак» — звук АК ни с чем не спутать.

Сердце ушло в пятки.

Пули попали Бёрнсу в левое плечо, а правой рукой при броске он зацепил за растяжку спрятанной в кустах гранаты.

— Засада! Попались! — крикнул кто-то.

И джунгли ожили оглушающим рёвом автоматов и пулемётов.

Бёрнсу удалось бросить гранату, но взрывом гранаты-ловушки ему оторвало правую руку ниже плеча. Его голову изрешетило осколками им же брошенной гранаты — она упала слишком близко.

Рота залегла под перекрёстным огнём противника.

Сквозь губительный огонь санитар Рэйф Хансен кинулся на помощь Бёрнсу. Пули свистели с обеих сторон, но Хансен кое-как перебинтовал раны и вколол Бёрнсу полную дозу морфина.

Пулемётчик Лонни Джинкс, высокий жилистый парень, дал очередь из М-60 и на несколько секунд заставил косых залечь.

Ленц выслал кого-то из укрытия забросать гранатами окоп, из которых три азиата поливали нас пулемётным свинцом. Более мощный огонь вёлся партизанами из хижины, и Джинкс отстреливался в ответ.

Партизаны засели в пяти хорошо укреплённых блиндажах: три прямо перед нами и два с правого фланга.

Я шлёпнулся в грязь и слышал, как пули резали ветки над головой. Я пополз и спрятался за лежащий на земле ствол гевеи. Рота отстреливалась из всего, что было. Пулемётные очереди и разрывы гранат сотрясали воздух. Но азиаты не умолкали.

Вдруг какой-то солдат вскочил на крышу блиндажа, сорвал чеку и сунул гранату в глотку вьетнамским пулемётчикам.

Не успел он отскочить, а Хансен уже орал: «Ты достал их, достал!»

Всё происходящее казалось мне фильмом, который я смотрел, но в котором не участвовал. Я снова ощутил себя мишенью. В ушах выло и свистело, и кровь бешено мчалась по артериям.

Бёрнса перевязали, и мы стали отползать. Хансен прикрывал отход, а корчащегося дозорного тащили по кустам в тыл. Бёрнс потерял много крови и был в шоке, поэтому один из солдат полз впереди и помогал ему.

Ленц приказал отступать.

— Назад, назад, отходим!

Вызвали артиллерию.

Опять враг хорошо окопался, чтобы его достать. Джинкс посоветовал Ленцу отводить людей, а сам со своим пулемётом М-60 остался прикрывать отход.

Бёрнса подхватил второй санитар, но уже через несколько метров раненому пришлось идти самому — джунгли были слишком густы, чтобы нести его.

Огонь был ещё силён. Я уткнулся носом в землю и, держа винтовку перед собой, пополз по земле, как аллигатор, стараясь прятаться за деревьями.

Рота отходила. Мы думали, что Джинкс с нами, но этот спятивший горец чихать хотел на вьетконговцев: он стоял на блиндаже, готовый в любую секунду сыграть песенку «Получай!» на своём пулемёте.

И он их удивил. Когда партизаны попытались зайти с фланга, он выпустил несколько длинных очередей и заставил троих уснуть вечным сном.

Последние двести метров до зоны высадки, где можно было перегруппироваться, мы еле тащились, спотыкаясь. Над головой засвистели снаряды, улетая к позициям ВК.

Мы пришли на место сбора и хватились Джинкса. Но услышали неподалёку хрюк его «свиньи», и вот он сам, словно олень, появился из кустов, полностью расстреляв боекомплект.

Ленц вызвал по рации санитарный вертолёт. Бёрнс почти терял сознание; через несколько минут его посадили на борт и благополучно отправили в тыловой госпиталь.

По наводке Ленца на блиндажи противника обрушился удар с воздуха — лавина 750-фунтовых бомб и напалма.

— Где этот коротышка в очках? Кто видел журналиста? Он был рядом с Бёрнсом и Джинксом. Его подстрелили? Он выбрался? Кто-нибудь знает?

Это справлялся о моём здоровье первый сержант — упрямый, резкий, храбрый Джим Котт, 40 лет.

— Эй, командир, я здесь, всё в порядке!

— Хвала Господу…мы уж подумали, что ты остался там.

— Видно, не судьба, командир…

Парни из «Си-Би-Эс» были в самой гуще и во всех красках снимали смерть для вечернего выпуска новостей Уолтера Кронкайта. Чуть позже их на вертушке увезли в Лай Кхе, откуда путь им лежал в Сайгон.

Примерно час «Фантомы» сбрасывали на головы Вьет Конга всё, что было, а мы в это время приканчивали сухие пайки.

Джинкс приосанился и, как опытный индейский воин, уверял, что ждёт не дождётся возвращения в джунгли, чтобы крошить врагов. Ему очень не понравилось, что нас выгнала из леса кучка желтолицых.

— Сегодня я заработаю деньжат, — говорил он, — вот увидите, заработаю…

После воздушного налёта мы отправились назад зачищать и выкорчёвывать то, что выжило.

На сей раз для неожиданности капитан Ленц решил подобраться к лагерю с другой стороны…

Удар с воздуха не попал в цель: он пришёлся на 100 метров в сторону, тем не менее капитан приказал идти вперёд. В лесу мы обнаружили ещё больше бетонных убежищ и даже пыхающую дымом кухонную печь. Не успели мы углубиться на 150 метров в лес, как в нашего головного выстрелил снайпер. И тут же в него бросили гранату.

Прозвучала команда остановиться. Мы бросились в укрытия. Какой-то сержант забежал за блиндаж, из которого вёлся огонь, бросил туда гранату и отскочил.

ВАМП!

Он вернулся и осторожно заглянул внутрь: два партизана готовы.

— Получилось, — хмыкнул он.

Мы двинулись дальше — к лагерю ВК. Снова раздался крик петуха — значит, партизаны рядом.

— Слышали? Тот же петух, что кричал утром, когда нам дали под жопу, — сказал Котт, осторожно переступая через валежник.

Ещё 200 метров — сквозь густые кусты, переплетения лиан и заросли гевей, всё время начеку, всё время высматривая врага, растяжки, ямы-пунджи, мины, всё время борясь с красными муравьями и жарой.

Вдруг раздались автоматные выстрелы. Мы опять угодили в переделку, на этот раз в настоящий мешок. Прямо в зону поражения грёбаных косорылых.

Вьетконговцы засели в укреплённых блиндажах и замаскированных окопах. На сторожевых деревьях висели снайперы и стреляли в нас. Наступать пришлось на пузе и под свинцовым дождём.

Молниями гремели гранаты. Огонь автоматических винтовок резал воздух. У вьетнамцев был 7,62-мм пулемёт, и его пули свистели над нами.

Падая на землю, я слышал, как с сосущим звуком пули летят и вгрызаются в деревья в нескольких дюймах над моей головой.

И мне снова показалось, что я смотрю фильм…

То же чувство отстранённости, что и раньше, когда мозги сверлит мысль, уж не в этот ли день азиаты лишат меня будущего. Пропустите ход, не собирайте боевую жатву, умрите прежде жизни и убирайтесь прямиком в Мир Духов.

Плотный огонь не утихал. Мы отстреливались. Мне не хватало воздуха. Не было сил сделать глубокий вдох. Я задыхался.

Жёлтые ублюдки пытались пустить насмарку весь мой день. Зачем они стреляют в меня? Что я им сделал? Майору Бум-Буму это совсем не понравится. Если они убьют меня, он не получит репортажа, а я не смогу приукрасить армию…

О Господи, прошу, дай мне пройти через это! Это не моя грёбаная война! Мне ещё жить и жить: встречать людей, посещать города, видеть страны, делать дела, познавать женщин — о, я просто не готов. Защити меня от этих козлов и от их пуль, прошу, дай мне жить, дай мне жить, ДАЙ МНЕ ЖИТЬ…

Залпы огня стригли джунгли, как лужайку. Вьет Конг обрекал нас на смерть и вечные муки. Я слышал, как взрывается тело и кричит человек, разорванный на куски летящим металлом.

Джи-ай валились костяшками домино. Мёртвые. Раненые. Нужна была санитарная машина, чтобы вывезти всех.

Я врос в почву.

В нескольких метрах впереди Джинкс стрелял с колена. Вдруг он крутанулся и упал, прошитый в спину шестью пулями «Калашникова». Никто не объяснил Джинксу, что раны его смертельны, поэтому крепкий парень из Кунтукки поднялся на колени, поднял пулемёт и снова вжарил по косоглазым, отрезая их с фланга.

Он заметил четверых партизан — развернул пулемёт и заставил их отступить. Эти несколько секунд позволили роте занять позиции и ответить Вьет Конгу теми же пилюлями.

Джинкс сражался молча, выдавая одну длинную очередь за другой и не понимая, что он уже мёртв. Но вот патроны кончились, и тогда он медленно сел на землю и замер с открытыми глазами.

Пулемёт подхватил другой солдат, вставил новую ленту и, послав врагу очередь в ритме «стаккато», начал оттуда, где закончил Джинкс.

Санитар Хансен пополз к Джинксу сквозь волны огня, надеясь, что тот ещё жив. Да, видно, плохо прижимался к земле. Пуля попала ему в правую руку и разорвала от плеча до локтя. Но всё же Хансену удалось протащить Джинкса под перекрёстным огнём 20 метров, вколоть морфий и перевязать раны.

И только после этой геройской работы Хансен сообразил, что пулемётчику его помощь уже не нужна.

Партизаны были вооружены до зубов. Гранаты РПГ Б-40 градом сыпались на нас. Над головой свистели пули. Я расстрелял один рожок, вставил другой и продолжал бешено палить в сторону азиатов.

Весь район был в минах и ловушках. Летели трассирующие пули, гранаты рвали воздух на части.

Просто так «Железным треугольником» не назовут. Злая земля была под нами. У азиатов были железные убежища — почти неприступные для сухопутных войск. На этот раз мы вступили в самое пакостное дерьмо. Петля вокруг нас сжималась. И я не видел, как нам из неё выбираться.

Вьетконговцы ждали нашего появления. Снайперы с деревьев подстреливали нас, как уток. Снайперы стреляли из блиндажей. Они были в подземных ходах. Они сидели в замысловатых сетях окопов и швыряли в нас пригоршнями китайские гранаты.

Я не мог ничего разобрать. Вокруг меня солдаты падали, кричали, молили о помощи и ругались.

Это не драка. Это кровавая баня! Нас громили со страшной силой…

Снова и снова в нас летели гранаты.

ХУМ, ХУМ, ХУМ!

Солдат чуть позади меня получил пулю и осколком гранаты в левую ногу: кость раздроблена и вырван огромный кусок плоти.

— Санитар! Сюда! Здесь раненый! — орал сержант.

На какой-то миг воцарился кромешный ад и паника. Где партизаны? Сколько их? То они здесь. То они там. Казалось, они прут разом и отовсюду.

Я опорожнил уже четыре магазина, но куда стреляю, не видел. Просто лихорадочно изводил патроны.

Парню, стрелявшему из пулемёта Джинкса, пуля попала в лицо. Изо рта тонкой струйкой потекла кровь. Он помотал головой, выплюнул осколки зубов и кровавые куски плоти и дал новую очередь в сторону жёлтой чумы.

Светловолосый голубоглазый солдатик с грустным выражением лица, как у бассет-хаунда, привстал, чтобы оттащить товарища в безопасное место и — схлопотал осколки в бедра и живот.

— Санитар! На помощь! — крикнул он.

Ноги его стали похожи на сырой гамбургер. Сквозь огонь к нему подполз санитар.

— Что там, док?

— Если вытащим тебя, будешь жить, Гофер, но папой не будешь и девку не трахнешь…

Парень почувствовал кровь между ног и завыл от боли.

— Прикончи меня, док… убей меня, ты должен…кто-нибудь, ПРИСТРЕЛИТЕ МЕНЯ-А-А-А-А!

Ему было восемнадцать лет. Чтобы справиться с болью, он сжал кулаки так, что пальцы в суставах побелели.

— О БОЖЕ…КТО-НИБУДЬ, ПРИСТРЕЛИТЕ МЕНЯ, ПОЖАЛУЙСТА-А-А-А!

Санитар вколол солдату морфий, кое-как перевязал и отполз к другому, чью спину, как консервную банку, развалила пополам очередь из «калаша».

Тот был едва в сознании. Глаза застыли.

— Что это, блин, со мной? — спросил он.

— Всё будет хорошо, — сказал санитар, принимаясь за раны. — Успокойся, всё будет хорошо.

— Но я не могу пошевелиться, — воскликнул парень, — не могу пошевелиться!..

— Мы вытащим тебя, не бзди, — сказал санитар и достал из сумки две конфетки «Эм-энд-Эмс». — На, проглоти, легче станет.

Солдата парализовало до самой шеи. Пули повредили спинной мозг.

— Как думаешь, док, я поправлюсь? Я ничего не чувствую…

Справа от меня дела обстояли не лучше. Пулемётная пуля попала сержанту в скулу. На лице образовалась дыра, в которую мог бы поместиться бейсбольный мяч. Раздробленная челюсть повисла на жилах, кости торчали наружу.

Он хотел позвать на помощь — и не мог. Захлёбываясь кровью, он схватился за рану. Почти теряя сознание, он похлопал соседа и, как бы извиняясь, показал на лицо.

Сосед попробовал приложить к ране тампон, но на лице была такая каша, что он не знал, с какой стороны приступить. Чтоб заштопать такую голову, нужно наложить больше швов, чем на килтах первых американцев.

— Санитар! — крикнул солдат.

Только что сержант был симпатичным парнем. Теперь жена и дети не узнают его.

— На помощь, кто-нибудь, на помощь! — крикнул в отдалении ещё один боец.

— Иду, Джонни, держись…я тебя вытащу! — отозвался его товарищ.

От глухого взрыва спасатель согнулся пополам, словно захмелевший рыбак, бредущий по пирсу против ветра. Осколки гранаты изрешетили его руки и грудь, но он словно стряхнул их, как какую-то чепуху. Тут осколки другой ручной бомбы попали ему в ноги. Он дёрнулся и упал, корчась на земле, потом поднялся на колени и снова пополз к своему упавшему другу.

— Я иду, Джонни…держись!

Он не продвинулся и на два фута, когда залповый огонь прокатился над ним и несколько пуль вскрыли его плоть на левом бедре и плече, как банку с сухпайком.

Каким-то чудом, собрав в кулак всё мужество и злость, солдат продолжал ползти к другу, держась за раненое плечо и волоча левую ногу. Одна из пуль была трассирующей. Она пробила в бедре дыру с обгорелыми краями и, пройдя вдоль кости, застряла где-то глубоко в теле.

Он добрался-таки до едва живого товарища и с неимоверными усилиями потащил его в укрытие.

Боец слева от меня привстал на колено, чтобы выпустить очередь по блиндажу ВК, но, получив пулю в живот, рухнул на землю и застонал, изрыгая алую артериальную кровь. Пуля вспорола волосатый живот джи-ай, спутанным клубком наружу вывалились кишки.

Он мужественно попробовал собрать себя, но не смог. Кишки были влажные и скользкие. На земле образовалась тёмно-красная лужа, в ней плавали куски кожи и хрящей.

От смерти его отделяли мгновения. Он набрал в лёгкие воздух.

— Санитар! — слабо позвал он, силы в нём совсем не осталось, — Санитар, сюда!

Прошло какое-то время, и санитар подполз к нему, но было поздно. Солдат лежал недвижим, с открытым ртом: он умер на полкрике, взывая о помощи.

Вдруг посреди боя новичок по имени Карлино — он пробыл во Вьетнаме всего месяц — тронулся умом. Он не мог больше выносить эти ужасы — он вскочил на ноги и стал ошалело палить из пулемёта по солдатам 2-го взвода.

Его товарищ без малейших колебаний поднял винтовку и выстрелил в свихнувшегося рядового.

Пули попали в грудь, Карлино рухнул на землю.

— О Господи! — закричал товарищ.

Он подбежал к Карлино, уселся ему на грудь и, схватив его голову за уши, стал колотить ею о торчавший в земле камень.

— ЧЁРТ ТЕБЯ ПОДЕРИ, ЭЛ! СМОТРИ, ЧТО ТЫ ЗАСТАВИЛ МЕНЯ СДЕЛАТЬ! ТЫ УРОД, СУКИН СЫН! И ТАК ВСЁ ХРЕНОВО! ЗАЧЕМ ТЫ СДЕЛАЛ ЭТО? ТЫ СЛЫШИШЬ, ЭЛ, ТУПОЙ ПРИДУРОК? КАК МНЕ ТЕПЕРЬ ЖИТЬ… — рыдал он.

Наши раненые не отличались от наших мёртвых. Все они были похожи на окровавленные лохмотья. Солдаты с пулевыми и осколочными ранениями — те, кто был жив и в сознании после укола морфия, молили о жизни или о милосердной смерти.

Вдруг пронеслась тень.

Рядовой Джейк Мур бежал под свинцовым дождём, прыгая через мины, чтобы забрать Джинкса: он думал, что тот ещё жив. Взвалив тело на спину, он побежал назад в укрытие, скача и петляя в смертельном балете по стометровке жестокого огня и мин-ловушек.

Какой жестокий сюрприз для него, когда он понял, что рисковал жизнью ради мертвеца.

Четыре китайских мины, спрятанные в ветвях, сдетонировали и нашпиговали нас и воздух, которым мы дышали, новыми осколками.

Список наших потерь становился длиннее и длиннее.

Но «Чёрные Львы» Железного Треугольника сражались геройски, с беспредельным мужеством, пустив в ход всё, что имели. Закидывали вьетконговцев гранатами, били из гранатомётов, винтовок и пулемётов по блиндажам и окопам. Между собой и партизанами, которые стреляли с трёх сторон из бетонных бункеров с расстояния меньше 30-ти метров, солдаты создали стену из свинца. И не жалели боеприпасов на прикрытие, когда перетаскивали убитых и раненых в зону высадки — на 400 метров в тыл.

Я прижимался к земле, но спрятаться было нелегко, потому что укрытий почти не было. Нельзя было пошевелиться, чтобы не стать мишенью. Тогда я плашмя распластался по земле и на миг засмотрелся на неё…

Длинная зелёная гусеница ползла по правой руке. Я положил её на ладонь, баюкал её и играл с ней, гладил ей щетинки, и на секунду полностью отрешился от войны.

Я смотрел на маленькую гусеницу и улыбался. Господи, единственное живое существо на этой голой, безжизненной земле, где ничего не растёт и всюду смерть. Какое чудо это маленькое создание…

Она изогнулась и упала на землю, а передо мной промелькнула вся моя жизнь. Добрые милые сердцу картины: мы с Шарлоттой дома, в воскресенье собираемся покататься …

Я услышал голос капитана Ленца поблизости, отдававшего приказание отступать, и вышел из транса. Ленц вызвал удар артиллерии на наши позиции. Через 10 минут после артудара будет авианалёт, сказал он. Пора было сматываться. И побыстрей.

Начался дождь.

Сдетонировали ещё несколько управляемых мин. Пока мы отходили, азиаты дали несколько залпов из гранатомётов. Их, зарывшихся в землю, наверняка было не меньше взвода.

Над головой засвистели снаряды первого артиллерийского залпа. Они ударили в почву на вьетконговских позициях у нас за спиной.

КПАМП! КРАМП! КРАМП! КРАМП!

Залпы следовали один за другим и крошили лес, осыпая нас корнями, корой, ветками и комьями грязи. Мы плюхались в грязь, чтобы самих не задело. Вокруг визжали осколки и земля дрожала словно при землетрясении.

Новый залп.

КРАМП! КРАМП! КРАМП! КРАМП!

Рядом санитар склонился над бойцом с раной груди — и ударил третий залп.

КРАМП! КРАМП! КРАМП! КРАМП!

Солдата ранило осколками гранаты в живот и грудь. Санитар наложил повязку на дырку, пробитую в лёгком, но рана кровоточила, и при каждом вздохе вздувались и лопались кровавые пузыри. Солдат хрипел, в горле клокотало, и он был готов вот-вот захлебнуться собственной кровью.

Во мне поднималась чудовищная волна страха, ярости и горя: эти чувства слились воедино.

— Сможешь вытащить его? — спросил санитар. — Он совсем плох, но я сделал всё, что мог…

— Давай, — сказал я.

В это время просвистел четвёртый залп, совсем близко от нас. Все бросились на землю и съёжились.

КРАМП! КРАМП! КРАМП! КРАМП!

Скорее надо уносить ноги.

Залп отгремел, я взял раненого под руку и помог ему подняться. Он схватил меня за шею и повис на мне.

— Ты в порядке? — спросил я.

Он кивнул, и мы, шатаясь, побрели сквозь заросли в тыл.

Ещё один залп.

КРАМП! КРАМП! КРАМП! КРАМП!

Я услышал крики за спиной. Совсем рядом. Нас громили наши собственные снаряды.

— Санитар! Санитар! — кричал кто-то сзади.

— Эй там, впереди, помогите отстающим. Вытаскивайте их…у нас нет времени латать их здесь, — приказал Ленц.

Это был кошмар.

Я петлял и продирался сквозь джунгли. Солдат у меня на горбу пока держался.

Вьетконговцы бросили против нас всё, что у них было. Я слышал, как вокруг жужжат пули, но из-за плохого прицеливания они ложились выше. Потом партизаны ударили из пулемёта, делая дыры в нашей линии отступления и во все стороны посылая пули сотнями.

Я пригнулся ещё ниже и продолжал уходить.

Вдруг слева, примерно в десяти футах от меня, бухнули две мины. Солдата с моей спины сорвало. Меня самого подбросило на полтора метра в воздух. Я кувыркнулся и грохнулся оземь. Каску забросило в кусты, и на миг я потерял сознание.

Я очнулся, лёжа мордой в грязи; не останавливаясь, работал пулемёт. Чужой пулемёт.

В этот момент я словно бы опять отстранился от себя. Бой показался каким-то нереальным. Будто я покинул своё тело и сверху смотрю на происходящее.

Такого не должно быть. Это дурной сон. Наверное, я просто смотрю кино про войну. Вот сейчас зажмурюсь и проснусь на своей койке, в ЮСАРВ…

Дождь уже лил как из ведра, земля расквасилась в скользкую грязь — не разбежишься.

Я перевернулся на спину, в глазах мельтешили яркие круги. Снова залп.

КРАМП! КРАМП! КРАМП! КРАМП!

— ШЕВЕЛИСЬ! ШЕВЕЛИСЬ! — орал Ленц.

Услышав этот крик, я пришёл в себя.

Это чудо, но осколки меня не задели. В тот момент, когда рванули мины, я брёл, сгорбившись, вдоль огромного муравейника. И муравейник принял назначенный мне удар на себя.

Но всё-таки взрыв прогремел чересчур близко. Осколком срезало фотоаппарат, висевший у меня на шее, и в его толстом металлическом каркасе осталась приличная вмятина. Я вспомнил о парне, что был у меня на спине.

Его опять жестоко ранило. Осколки попали ему шею и голову. Без сознания, он лежал, скрючившись, недалеко от меня, и истекал кровью.

Он неглубоко и неровно дышал, в его груди клокотало и булькало. Я сунул фотоаппарат в карман штанов, повесил обе винтовки на левое плечо, а раненого — на правое. Шатаясь под тяжестью ноши и скользя в грязи, я снова побрёл в тыл.

Я чувствовал, как кровь раненого пропитывает мне рубашку и стекает по моей спине…ягодицам…ногам.

Тёплая кровь. Никогда не забуду, как кровь товарища течёт по спине.

Несмотря на удары артиллерии, азиаты наступали нам на пятки. Я достал пистолет и загнал патрон в ствол. Я боялся, что азиаты попробуют отрезать нам пути к отступлению.

Когда я подошёл к узкой тропинке, кто-то впереди закричал: «Там косые!»

Я застыл как вкопанный. Потом выстрелил в партизан из пистолета. Они пытались подойти к нам с правого фланга и стреляли с бедра. Но их пули летели слишком высоко. Казалось, партизаны прячутся за каждым деревом, за каждым камнем.

Появился Ленц и заорал: «Не останавливаться! Вперёд!»

Несколько осколков той мины, что чуть не угробила меня, застряли в его левом плече. Кровь, пропитав рваный рукав, капала с кончиков пальцев.

Я снова двинулся с места и вставил в пистолет новую обойму. На всём 400-метровом пути по трепещущим джунглям назад к зоне высадки десанта нас не оставлял огонь противника.

Приблизившись к краю леса, я почувствовал, как солдат на моём плече судорожно вздохнул в последний раз и сник.

Ленц, придерживая зелёную повязку на ранах, приказал залечь. Над головой уже роями ревели «Фантомы», готовые причинить боль.

Представление началось!

Самолёты метали 750-фунтовые бомбы и бочки напалма на азиатов, которые были от нас не дальше ста метров и всё приближались. А те рвались вперёд в надежде всех нас прикончить, прежде чем мы успеем выйти на открытую местность.

Бомбардировщики делали один заход за другим, освобождаясь от смертоносного груза.

Земля под ногами сотрясалась от взрывов, подбрасывая нас на несколько дюймов над жухлой травой. По нам прокатывались ударные волны и терзали наши внутренности.

Мы глохли от грохота бомбовых ударов. Сначала вспышка огня, за ней струя горячего воздуха и — чёрная роза дыма, спиралью поднимающегося над лесом. На нас дождём сыпался разный мусор. Сучья, корни и огромные комья земли.

Потом полился напалм и предал огню лес и азиатов с их базовым лагерем.

Я лежал на земле, перепуганный до смерти, и обоссался в штаны.

После бомбардировки прилетел боевой вертолёт добивать оставшихся в живых партизан. Мы зажгли жёлтые фальшвееры, чтобы обозначить зону приземления санитарным вертолётам.

Зона наполнилась носилками, ранеными и завернутыми в плащ-палатки мёртвыми. Жуткое зрелище…

В ожидании отправки в тыловой госпиталь раненых и убитых выложили в один ряд, плечом к плечу. Не переставая, хлестал дождь. Поднялся туман. Джунгли разваливались в щепки и горели. Языки пламени от напалма высоко взлетали в серое, затянутое тучами небо.

Санитары с пепельно-серыми лицами и остатками медикаментов бродили от раненого к раненому, предлагая помощь.

Потребовалось четыре вертолёта, чтобы эвакуировать наши потери. Вертушки поднимались набитые битком. Хоть и были рассчитаны только на три пары носилок да на двух легкораненых. Но лётчики брали вдвое больше положенного, и кровь лилась из дверей вертолётов.

В этой засаде мы потеряли целый взвод — 25 процентов личного состава: 16 убитых и 24 раненых. И весь бой длился меньше часа.

Капитан Ленц лететь отказался и приказал санитару перевязать ему руку и плечо, чтобы самому вывести своих людей назад, в передовой район. Глаза капитана налились кровью, лицо было бледно, а одежда взялась коркой от засохшей крови.

Мёртвых и раненых увезли, и мы потопали назад, мокрые от дождя и пота, перепачканные грязью и кровью: мы вытянулись в колонну, еле волоча натруженные ноги и утирая лица, покрытые гарью этого дня.

Только оказавшись в относительной безопасности своего окопчика, я понял, как мне было страшно. Меня затрясло словно от приступа малярии.

Почти треть роты была убита или ранена меньше чем за неделю. Партизаны хорошо надрали нам жопу.

За такой короткий срок я досыта нахлебался войны. Мне нестерпимо захотелось в Сайгон. И было жаль солдат, которые не могли уехать. Которые снова пойдут в дозор завтра и послезавтра, через неделю и через месяц — пока не ранят, пока не убьют или пока не уедут домой по окончании службы.

Я был обязан жизнью отважному ротному пулемётчику. Потом мне сказали, что у Джинкса в Кентукки осталась беременная жена.

Капитан Ленц потерял больше, чем 40 человек. Он потерял 40 товарищей. Людей, с которыми он ел, спал и сражался бок о бок, ибо он любил свой отряд.

Он посмотрел на цифры и заплакал. Он знал каждого. И вот теперь нужно заполнять формуляры. Делать записи в солдатских книжках. Собирать солдатские пожитки: нераспечатанную почту, одежду, личные вещи.

— Чёрт бы побрал эту войну! — прошептал он про себя.

Несмотря на раны, ему нужно было писать их родителям и жёнам. Конечно, письма придут первыми…

Что тут скажешь? Где взять слова? Письма должны быть искренни, обдуманны и полны сочувствия…

Капитан погладил перевязанную руку, прищурился и начал писать…

«Я очень сожалею, но понимаю, что вам хотелось бы получить полную информацию об условиях смерти вашего…в боевых действиях в Республике Вьетнам».

— Чёрт бы побрал эту войну! — проворчал он опять. Что проку в словах сожаления? Отцу нужен сын, жене — муж. Не слова нужны…

Это была трудная работа для пехотного офицера, которому всего 28 лет и для которого власть на поле боя означала огромную ответственность за роту солдат, которых он любил и которыми восхищался. И эта ответственность заставляла его делать всё возможное и для семей, оставленных его солдатами дома.

— Эй, Чарли, — крикнул сержант Котт, — был бы сегодня с нами — заработал бы «Знак пехотинца»!

— Правда?

— Вот именно, — вмешался рядовой, что чистил винтовку рядом с Коттом, — было так хреново, что мои мандавошки покинули судно. Боже, мои яйца до сих пор в узле…то есть узел в моих яйцах…а, хрен с ними!

Котт сидел на каске и составлял рапортичку о потерях.

— Капитан собирается представить Джинкса к кресту «За выдающиеся заслуги». И сам его тоже получит. Кое-кому достанутся Серебряная и Бронзовая звёзды. Что, блин, за день такой выдался! Эй, — подозвал он одного из солдат, — отнеси-ка список на КП. Пойду посплю.

Все раненые и погибшие получат медаль «Пурпурное сердце». Эту медаль — полтора дюйма ленты и портрет Джорджа Вашингтона на кусочке металла в форме сердечка — вручают любому солдату, пролившему кровь в бою.

Я съел на обед сухпаёк. И через час улетел на вертолёте снабжения, который привёз боеприпасы, форму и — самое главное — почту. В Лай Кхе я пересел на другую вертушку: ушло меньше 45 минут, чтобы перебраться из передового района батальона, что в «Железном треугольнике», на 8-ой аэродром в Тан Сон Нхуте.

Ничто на свете так не возбуждало меня, как прыжки на войну и с войны. Мне не верилось, что между тем, где я был днём, и безопасностью тыла всего несколько минут. Это были два совершенно разных мира. Это было похоже на полёт на космическом корабле к Сатурну и возвращение через несколько дней войны на прекрасных кольцах.

Когда вечером в ЮСАРВ я пришёл в клуб для рядовых, несколько парней из нашего отдела жаловались там на жизнь. Я взял пива и подсел к ним.

— А, Брекк, — воскликнул один из них, — Вернулся! Как всё прошло?

Я пожал плечами. Что я мог сказать?

— Что с твоими глазами? Лажа получилась, а?

Я кивнул.

— Что же всё-таки случилось?

— Хочешь знать?

— Расскажи.

— Четыре взвода сегодня отправились на задание.

— И…

— Назад вернулись только три…

ГЛАВА 30.

«ОТЕЛЬ «ГАУПТВАХТА».

«Настоящая беда войны в том, что на ней никому не дано убивать подходящих на то людей».

— Эзра Паунд, американский поэт.

После операции «Манхэттен» я лёг на дно, довольный тем, что не таскаюсь каждый

день по «Железному треугольнику». Несмотря на безопасность ЮСАРВ, мне всё больше претила показуха и необходимость шустро отдавать честь каждому новоиспечённому лейтенанту, мимо которого я проскакивал, мотаясь туда-сюда по отделу общественной информации.

На следующий выходной я отправился в Сайгон. Хотелось отключиться от войны, забыть всё, что видел: раненых и убитых, грязь и кровь — всё.

Я брёл от бара к бару по улице Тю До, и два военных полицейских снова потащили меня в каталажку — в любимый мой номер в отеле «Губа».

Дежурный сержант оставил меня дожидаться у стойки, а сам пошёл пописать. Полицейские укатили на джипе.

Можно было смыться, очень даже просто. И я размышлял об этом несколько секунд…

Я понимал, что меня легко найдут, так как у жирного сержанта были мои данные. Но мне было всё равно. А так как сержант всё ещё выгуливал своего «пёсика», я не спеша, как хозяин, вышел через главные двери, посмеиваясь как Санта-Клаус, поймал такси и растворился в городских закоулках.

Я знал, что мне не вернуться на Тю До. Слово будет сказано, и полиция кинется искать меня повсюду. Но Сайгон большой, и без больших усилий — если есть деньги — в нём можно прятаться сколько угодно.

Я поехал к Нгуен. К счастью, она ещё не ушла на работу. Я рассказал, что у меня проблемы и что мне нужно на время спрятаться.

— ВК ловить тебя, Брэд?

— Нет, — сказал я, — меня ищет военная полиция.

— А-а-а-а! — улыбнулась Нгуен, — хорошо, Брэд. Ты оставаться здесь. Нет полиция. Нет ВК. Я быть твоя девушка опять…любить тебя сильно.

— Слушай, — сказал я, — у меня осталось немного денег. Я могу заплатить.

— Хорошо!

Я стал жить у Нгуен и сутки напролёт проводил в пьяном дурмане: занимался любовью, слушал по радио вьетнамскую музыку и до самого возвращения Нгуен с работы часами разговаривал сам с собой о Боге и Дьяволе, об армии и доме. Ей приходилось работать в баре каждый день, чтоб хозяйка не уволила, но она всегда возвращалась к 11-ти вечера.

Нгуен приносила свежую вьетнамскую еду и скотч «Джонни Уокер» — по 16 долларов за бутылку на чёрном рынке — и на какое-то время наша совместная жизнь превращалась в блаженство.

Как-то она принесла ужин и поставила его передо мной. Я был голоден и быстро всё слопал. Пища была залита соусом «ныок мам» и на вкус была лучше, чем на запах.

— Нгуен, что это?

— Собака и рис, — последовал гордый ответ.

— Собака? Я ем собачатину? О не-е-е-ет…

К концу недели деньги вышли. На выходные Нгуен осталась со мной дома и выбегала на улицу только чтобы купить пиво и продукты. Я предполагал, что меня уже внесли в список ушедших в самоволку. Однако боялся, что в этот раз зашёл слишком далеко и что вместо обычной 15-ой статьи меня отправят под трибунал за дезертирство в военное время — и тогда закончить мне дни свои в федеральной тюрьме или, в худшем случае, расстрелом.

По прошествии восьми дней я решил вернуться и принять наказание. Нгуен умоляла меня остаться, говорила, что нам хватит того, что она зарабатывает в баре. Мне стоило большого труда убедить её, что моё возвращение будет лучше для нас обоих.

— Они посадить тебя под замок навсегда, Брэд. Я никогда тебя не видеть снова! Ты остаться…

— Прости, но я не могу, милая. Ведь я американский солдат. Мне надо вернуться…

— Я тебя не понимать! Ты уходить, я не хотеть больше тебя видеть!

Я вернулся в казармы ЮСАРВ около трёх часов дня. Джек Найстром сказал, что военная полиция заглядывала в отдел каждый день и алкала крови. Моей крови. Полицейские обещали подвесить меня высоко-высоко — и даже черти не найдут меня.

Очень скоро старшина роты узнал о моём возвращении. Когда он влетел в казарму, я спал. Он без церемоний растолкал меня и заставил одеться, потом, счастливый, сообщил полиции, что поймал того, кого они искали, что «блудный сын» вернулся.

Пара полицейских, поигрывая пистолетами, появилась через час.

— Привет, ребята! Помните меня? А я вас ждал!

— Вонючий козёл! — сказал коп поменьше ростом. Коротышка с жёстким лицом, маленький, хитрый и противный тип. Наверное, его вскормили волки.

— Не нужно тыкать своими железками, парни, здесь вам не загон, а вы не подручные шерифа из Тумстоуна. Сам пойду…

Меня схватили под руки и стащили с койки.

— Уберите свои блядские руки! — заорал я.

Я врезал коротышке в глаз и поранил ему кожу, из ранки потекла кровь, но меня всё равно повалили на пол, а вся казарма пялилась на потасовку с большим интересом: пристрелят меня или нет.

Один из полицейских ударил меня пистолетом по темечку, из глаз посыпались искры. Когда я пришёл в себя, на меня уже надели наручники и кандалы, потащили вниз по лестнице и швырнули на заднее сиденье джипа. Правый глаз коротышки заплыл от фингала, и рана сильно кровоточила.

В джипе недоросток стал лупить меня дубинкой по рёбрам, я в долгу не оставался: плевал ему в лицо и прохаживался на счёт его мамочки.

— Да пошёл ты, жопа! Твоя мамаша рожает козлов! Сосёт зелёную тряпочку Хо Ши Мина! Ненавижу вас, пуэрториканских мудаков…

«Бац!» — я получил удар по рёбрам.

— Хочешь помахаться, говнюк? Сними железки с моих рук, тогда посмотрим, кто кого.

«Бац!» — дубинка опять прошла по моим бокам.

— Тьфу, тьфу… — я плевал ему в лицо. Меня вырвало прямо ему на рубаху, хоть она и без того была забрызгана кровью. Я словно пёс на цепи рвался к нему, глаза мои от ярости налились кровью.

— Твоя мамка дешёвая шлюха, и когда мне развяжут руки, ты пожалеешь, что был когда-то каплей спермы на её ляжке! Пожалеешь, что не подох ещё в детстве! Освободи меня, и я заставлю тебя пожалеть, что ты вообще родился, слизняк! Свинья!

— Маленький, а как широко рот открывает, — сказал коротышка. «Крэк!» — и дубинка в третий раз ударила по моим рёбрам.

— Я грёб тебя и прыщи на твоей жопе, и трёхногую клячу, которая ковыляла под тобой…

— Кажется, ты ещё не врубился, — сказал коротышка. «Бац!» — мне снова крепко вмазали.

— А мне по фигу. Мои рёбра не сломаешь. Я стальной!

«Бац!»

— Я трахну твою сестру!

«Бац!»

— А потом твою мамашку!

«Бац! Бац! Бац!»

— Тупой ублюдок, я всё равно убегу…

«БАЦ! БАЦ! БАЦ! БАЦ!»

И так всю дорогу до гауптвахты. Я плевался и ругался, а он тыкал мне под рёбра дубинкой. Я морщился и задыхался и снова кидался на него, как разъярённый шершень.

Когда мы наконец приехали, из меня уже выколотили весь лоск. Коротышка дубинкой заставил меня встать к стенке, другой коп приставил к моей груди пистолет. С кандалами на ногах я еле двигался, словно спустил штаны до лодыжек.

— Давай поглядим, как ты сейчас побежишь, — подначивал короткий.

— Бабки кончились, не сейчас… Были бы деньги на пивко да на веселье с китаяночкой в Шолоне…

— На, — сказал коротышка, — вот тебе деньги, бери…

— Нет, ребята, не сегодня, срок только начался. Убегу, когда вас не будет рядом…

— Не тушуйся, бери, бери, — подталкивал он, — посмотрим, как ты убежишь…

— Да у вас, ребята, клёвое чувство юмора. Клянусь, что вне службы вы простые парни, каждую неделю пишете мамане длинные письма…

— Как уже сказано, — вмешался полицейский повыше ростом, — ты выходишь отсюда, а я делаю в тебе дыру, в которую можно калитку вставлять!

— Пусть иду я долиной смертной тени, не убоюсь зла, ибо я самый хитрожопый заключённый в этой каталажке. Да здравствует «губа»!

— Хорош, ничего не скажешь, — мелкий снова пришпилил меня к стене дубинкой.

— О нет, добрый господин, я просто вас не перевариваю!

С меня сняли наручники и кандалы, раздели до исподнего и втолкнули в тёмный, вонючий каземат в восемь квадратных футов, в котором уже сидело девять солдат. Сырой и холодный бетонный пол. Огромные тараканы и голодные крысы.

«Диета» — чёрствый хлеб и тухлая вода.

На третий день та же парочка приволокла ещё одного солдата, который перебрал лишнего в одном из баров. Джи-ай поносил двух горилл на чём свет стоит. Они избивали его дубинками, но солдат отбивался и орал во всё горло. Его лупили до тех пор, пока лицо его не залило кровью. Тогда дежурный сержант запер его одного в соседней камере.

Но парень не унимался.

— ЗАТКНИСЬ, ТВОЮ МАТЬ! — крикнул жирный дежурный.

Солдат костерил полицию и требовал выпустить его.

— Я ничего не сделал. Выпустите меня! Мне надо назад в расположение, я из аэромобильной…

Тогда сержант открыл камеру, чтобы полиция убедила его утихомириться. Мы слышали, как солдатика снова лупили дубинками. Пинали ногами. Но чем сильнее били, тем громче он ругался.

— Не бейте меня, Господи! Пожалуйста, прекратите…я ничего не сделал, сволочи!

Удары сыпались и сыпались. Наконец, крики прекратились. Наступила мёртвая тишина. Ни криков, ни стонов. Солдатик потерял сознание.

— О Боже, — сказал толстый сержант, — убирайте его из мой тюрьмы…зовите санитаров, скажите, что нашли его таким на улице!

Прибежали санитары и вынесли солдата на носилках. Он был весь в крови, узнать его было невозможно.

Заметив, что мы всё видим, полицейские быстро прикрыли его лицо плащ-палаткой.

— Поздно…парень умер, — сказал один из санитаров, таща солдата к неотложке.

Полицейские ушли, сержант с грохотом захлопнул железную дверь в наш блок и выключил свет.

«Что с тем пареньком», спросили мы; «с ним всё нормально», ответил дежурный.

— Это грёбаное враньё, толстый! — заорал я. — Санитар сказал, что он умер. Ты убил его. Ты! Врёшь и не морщишься. Судить тебя надо за убийство, козёл! Ну погоди, выберусь отсюда. Ты у меня попляшешь. Что творится…

Он опять хлопнул железной дверью, и мы остались в полной темноте.

На пятый день за мной приехал сержант Йохансен. Мне вернули одежду и сигареты. Усевшись на заднем сиденье джипа, я закурил «Кэмел» и глубоко затянулся. Какой приятный вкус. Я не курил пять долгих дней; бока мои болели, и, выпуская дым, я закашлял от боли.

Йохансен обернулся и вмазал мне по морде — треснул зуб, а сигарета вылетела на дорогу.

— БЛИН, УРОД! ДЫШАТЬ-ТО НЕ МОЖЕШЬ, А ТУДА ЖЕ — КУРИТЬ!

— В чём дело, сардж, встали не с той ноги? Плохо выспались? Или ваша жена-дурнушка смылась с молочником?

— ЗАКРОЙ ХАЙЛО, БРЕКК!

— Слушаюсь, сардж…

В штабной роте Йохансен снова выставил меня перед майором Либерти.

И ещё одна 15-ая статья.

Скучно…

*****

10-е Мая 1967 года

Дорогие мама и папа…

У меня всё хорошо, скоро я поеду на третье задание на передовую.

Я купил по карточке новый фотоаппарат — «Найкон» — и уже скормил его войне.

Здесь снова идут муссонные дожди.

В феврале убили Дэнни Сейлора.

Несколько раз получал взыскания, но не беспокойтесь — ничего серьёзного.

Я переписываюсь с девушкой из Санта-Моники, она пишет, что когда-то танцевала в Нью-Йоркском балете. Но сломала лодыжку, поскользнувшись на льду у мамкиного дома, и это поставило крест на её карьере. Кость, думаю, так правильно и не срослась. Рост её около 160 см, вес — около 50 кг, а фигура как у песочных часов — 66-50-67. Я послал ей «ао дай», национальное вьетнамское платье, и пару шёлковых пижам, которые купил в Сайгоне. Она написала, что одежда пришлась ей впору. Её родители живут в Баррингтоне на Саммит-стрит, как раз напротив старого клуба бойскаутов. Её отец кассир, продаёт билеты на Чикагский и Северо-западный поезда, поэтому он может быть вам знаком. Его зовут Тони Федота.

Джордж Карлоффски, парень из нашей учебной роты, был недавно ранен в ноги осколками миномётной мины, но уже поправляется и скоро вернётся в свою 4-ую дивизию.

Рад, что вы ездили в отпуск на поезде в Сан-Франциско. Были на Рыбачьей верфи? А в ресторанах с полуголыми официантками? Жаль, папа, что ты потерял бумажник.

Я написал два очерка о засадах, в которые я недавно попал вместе с частями 1-й пехотной дивизии. Оба были напечатаны с анонсами в «Арми Репортер» и в журнале «Лайф ин Вьетнэм» — по-моему, это единственное периодическое издание на английском зыке во Вьетнаме.

Мама, в прошлое воскресенье я попросил одну местную даму подобрать тебе коническую шляпу-кули. Всего за 200 пиастров. Скоро я тебе её вышлю. Когда получишь, посмотри сквозь неё на солнце: увидишь узоры на бамбуке.

Вчера летал в Фу Лой, собирал материал об одном артиллерийском расчёте. У меня всё в порядке, удача мне не изменяет, мой талисман меня хранит, так что не беспокойтесь. Через полгода буду дома…

С любовью,

Брэд (рядовой)

ГЛАВА 31.

«ПЕЩЕРНЫЕ ЖИТЕЛИ ИЗ ПЛЕЙКУ».

Лагерь представлял собой мешанину из грязи и палаток, и за пределами расположения, как меня предупредили, было небезопасно. Пушки бухали по окружавшим зелёным горам. В темноте вокруг периметра тут и там вспыхивали мелкие перестрелки — северо-вьетнамские солдаты начинали ночные движения. В 10 часов стали падать 60-мм мины и по лагерю объявили полную светомаскировку. Это не было подготовкой к атаке. Это больше походило на ежедневный отлив и течение войны. Многие месяцы азиаты обстреливали расположение почти каждую ночь, по шесть-восемь снарядов в час, ради беспокойства.

Где-то в час ночи в нашу хижину влетел солдат и поднял с постели лейтенанта.

— Центр управления бригады приказывает слушать рацию, сэр…группа глубинной разведки в беде, — буркнул солдат и растаял в темноте.

Разведчики были в лесу уже больше недели: они следили за полком СВА, действующем в данном районе. Обнаружив полк, они наблюдали за ним с высот и вызывали на желтолицых артиллерию и самолёты.

После первого воздушного удара полк передислоцировался. Разведчики последовали за ним и скорректировали второй удар. Полк снова поменял позицию, но разведчики упорно висели у него на хвосте, даже ночью. Северные вьетнамцы поняли, что за ними наблюдают, и выслали собственные дозоры, чтобы перехватить наших разведчиков.

И вот их обнаружили.

Лейтенант выскочил из спального мешка и включил рацию. Я был рядом. Снаружи лупил муссонный ливень с грозой и ветер так оглушительно хлопал полотнищами палатки, что трудно было разобрать переговоры между центром и группой.

Командир группы капрал Бенсон Пульвер, родом и маленького городка в Южной Каролине, шептал в радио, что бойцы СВА засекли их позицию и готовятся к атаке.

Разведчики закрепились на вершине горы, с которой им открывались все передвижения полка, но сейчас пути отхода были блокированы. Солдаты попали в серьёзную беду. Они знали, что если беда приходит ночью, помощи не жди.

Режим затемнения был всё ещё в силе, и мы с лейтенантом уселись на пол и вслушивались в рацию. Какое-то время слышался только треск статического электричества. Когда треск пропадал, мы слышали, как Пульвер говорит, что косые, обдолбившись опиумом, дуют в горны и прут в гору волна за волной.

Разведчики вызвали огонь артиллерии на себя. Надежды не было. Командир батальона отвечал, что вышлет за ними вертолёт.

Пульвер отверг эту затею.

— Ничего не выйдет, сэр… вертолёт собьют. Похоже, скоро нас всех перестреляют, всё кончено…

Мы услышали пистолетные выстрелы. Пульвер сказал, что азиаты лезут по отвесной скале, чтобы добраться до них.

— Они уже на вершине…вокруг нас…мы в ловушке…они нас атакуют!

Вызвали самолёты. Мы слышали, как падают канистры с напалмом, пытаясь отразить атаку. Артиллерийские снаряды крушили лес меньше чем в 50-ти метрах от позиции разведчиков. Напалм поливал азиатов, но и наши ребята попали под него.

— Всё без толку, мы погибли, они идут. Сэр, не говорите моей жене. Она скоро должна родить, и если…

Снова раздался треск помех.

— …то может потерять его.

В горле у меня пересохло от этих переговоров. Командир батальона всё-таки решил послать два боевых вертолёта на выручку, да ещё один «Хьюи» с прожектором: освещать гору и забрать людей. Он делал всё что мог для спасения ребят от неминуемой смерти.

Вертолёты заставили вьетнамцев-северян биться друг с другом за укрытия. Вертолёты обнаружили группу, сели на вершину, и каким-то чудом все пять человек были подняты на борт в этой дерзкой ночной операции спасения.

Мы с лейтенантом вскочили на ноги, вскинули руки в воздух и вопили от радости!

Шла первая неделя июня; за два дня до этого сержант Темпл отправил меня на Центральное нагорье освещать переселение нескольких горских деревень. Надо было эвакуировать горцев, а их деревни сжечь, потому что они попадали в зону свободного огня, в ничейную зону, подобную ДМЗ на севере.

Четвёртая пехотная дивизия совместно с правительством Южного Вьетнама отстроила лагерь для этих людей и назвала его Эдап Энанг. Здесь выделялась земля для возделывания, которую горцы должны были поделить между собой, каждой семье давался соломенный дом с жестяной крышей — такой же, в каком они жили раньше.

Операцию можно было сравнить с переселением троглодитов в фешенебельные пригородные районы.

Но здесь была одна маленькая закавыка: неугомонные горцы должны были оставаться в лагере до конца войны, как бы долго она ни продлилась.

На следующий день я вылетел на «Карибу» из Тан Сон Нхута в Плейку, что в 240 милях к северу от Сайгона — там располагался штаб 4-й дивизии.

На инструктаже в отделе информации 4-й дивизии мне сказали, что механизированный батальон 2-й бригады начнёт операцию по переселению через два дня. На вертолёте меня подкинули до передового района бригады. Ночь мне предстояло коротать в палатке информационного отдела с лейтенантом Рассом Саймингтоном и его единственным журналистом — капралом Эдди Берком, молодым всезнайкой, когда-то работавшим на «Нью-Йорк Дейли Ньюс». Но Берк сейчас был в краткосрочном отпуске — отдыхал в Маниле.

Спальный отсек в палатке был плотно завален мешками с песком: это могло нас защитить от прямых попаданий чего бы то ни было. Всю ночь сыпались дождём миномётные снаряды, я не обращал на них почти никакого внимания и, в конце концов, задремал.

За завтраком я столкнулся с одним парнем из нашей учебной роты.

Джерри Солтса было не узнать: его, как и всех нас, изменила война. Я запомнил его по «Тайгерлэнду» балагуром с приятным голосом, всегда имевшим на языке пару шуток и тёплую, как утреннее солнышко, улыбку на лице.

Теперь Солтс не улыбался. Он был серьёзен и хмур, как старый филин, словно с момента нашего расставания в 90-м батальоне пополнений прошло 20 лет.

Глаза застыли стеклом. Казалось, это совсем другой парень. Шесть месяцев войны сделали его таким. В волосах появилась седина, а раньше он был чистый шатен. Он похудел и выглядел смертельно усталым. На лбу прорезались глубокие морщины, и лицо ничего не выражало.

Больше всего поражали глубоко ввалившиеся глаза. Я их вижу как сейчас. Злые глаза, как у Дугана, недобро посверкивали из-под бровей.

Что ж такого он видел, чтобы стать таким? Чему был свидетелем? Что натворил? В каком ужасе участвовал? Чем рисковал? Интересно, какие воспоминания будут мучить его, если он пройдёт войну, а потом мир?

Я спросил его о Сейлоре. Он слышал о том, что произошло с Дэнни, но не хотел об этом говорить. Дэнни мёртв, сказал он, а мы живы. Всё остальное ничего не значит.

Потом он кинул бомбу. Сказал, что Крис Сиверс, как и Дэнни, погиб неделю назад в ночном бою у камбоджийской границы. Сиверс служил в том же несчастном подразделении, что и Сейлор.

Как поверить в такое? Я уставился на трофейную пряжку Солтса и попробовал собраться с мыслями.

Батальон СВА, продолжал он, накрыл огнём взвод Сиверса в 400 метрах от остальной роты.

— Это тактика Чарли: отрезать маленький американский взвод от роты где-нибудь на опушке, где укрыться можно только за слоновой травой.

Для устрашения враг затрубил в сотни горнов и начал медленно наступать. За двадцать минут убило трёх радистов, одного за другим. Вьетнамцы туже и туже затягивали петлю вокруг тающего отряда — ловушка превратилась в ад наяву, из которого не было выхода.

— Через какое-то время взвод…или то, что от него осталось, был уничтожен. Все были убиты или смертельно ранены. Азиаты добивали их минами, ракетами, пулемётами 50-го калибра, гранатами РПГ. Такая вот хреновая штука…

Из всего взвода только трое остались в живых. Помощи ждать было неоткуда. Взвод был отрезан и через 24 часа полностью разбит. В конце концов, солдатам пришлось вызывать артиллерию и напалм на себя.

Но даже это не помогло отбить атаку; к тому времени у Криса и других кончились боеприпасы. Пришлось отбиваться штыками и камнями.

«Я разговаривал с одним из оставшихся в живых, — продолжал Солтс. — Он рассказывал, что косые ходили среди тел и тыкали их ножами. Кто остался жив, тот спрятался под трупами товарищей и притворился мёртвым. Вьетнамцы обшарили карманы убитых: искали часы и другие ценности, потом раздели трупы и забрали оружие. Один азиат сел на голову солдата, пока тот прикидывался мёртвым, подсчитал награбленное и, смеясь, ушёл.

Когда на следующий день обнаружили тела, пришлось здорово потрудиться, чтобы отыскать личные знаки. Ребят подвесили за ноги, прикрутив лианами к ветвям, на телах зияли глубокие ножевые раны, с них были сняты скальпы, выпущенные наружу внутренности опутали головы. На лицах застыл ужас, а во рту торчали отрезанные гениталии».

В конце концов, дело дошло до рукопашной. Солтс сказал, что руки мёртвых американцев как клещи застыли на горлах мёртвых вьетнамцев, лица исказила смерть, и кровь запеклась под ногтями. Некоторые солдаты зубами рвали глотки врагу.

— Я слышал, как трудно было снимать руки ребят с вьетнамских шей и что многие умерли с открытыми глазами. Поэтому мы больше не берём пленных. Шлёпаем на месте…

— Ну, пора сниматься. Скоро идти в дозор. Приятно было встретиться, Брекк. Мне бы тёплое местечко в Сайгоне!

— Счастливого пути, Солтс. Желаю тебе выбраться отсюда…

Я пнул комок грязи и пошёл назад в нашу палатку.

— Чёрт бы побрал эту войну! ЧЁРТ БЫ ЕЁ ПОБРАЛ!

Мне нужна была новая пара штанов. На старых мотня обтрепалась и разошлась по швам до колен. Белья я не носил, поэтому москиты без жалости пили кровь из моих яиц. Я смазывал пах репеллентом, но от него жгло как от керосина. Наконец, я сдался.

— К чертям собачьим!

Через час вместе с ротой мотопехоты я отправился в страну монтаньяров.

Майор Бум-Бум предположил, что задание может продлиться неделю-другую.

— Оставайся там, пока не получишь полной картины, да привези побольше фотографий: снимай всю операцию, от начала и до конца, — напутствовал он.

— Это стоящее дело, и мы рассчитываем на него…оно выставит армию в добром свете…поможет завоевать сердца и умы людей, и всё такое. Будь там, пока всё не разнюхаешь. Мы надеемся на тебя, сынок, ты наш герой…

— Я испеку пирог, сэр…можете делать заказы. Мне всё равно, сколько недель придётся провести вдали от Сайгона, от пивнушек и красавиц с аллеи «100 пиастров», — пообещал я.

Мы ехали в горские деревни верхом на БТР-ах. Это вездеходы с острым носом и плоской крышей, на которой установлены пулемёты: один 50-калиберный и два поменьше — М-60. Крашены они на любимый армейский манер — в оливково-коричневый цвет, на бортах — большие порядковые номера, изрядно облупленные, но читаемые.

На бортах машин и на изогнутых щитах пулемётов остались отметины от осколков гранат, мин и пуль. В машине помещалась группа в пять человек.

Пока сталь бряцала и попирала землю, я трясся на верхотуре.

Наверху опасно: может снять снайпер. Залезешь внутрь — и азиатская пушка зажарит тебя живьём. Противотанковые мины тоже опасны для этих машин, но тогда уж всё равно каюк, не важно, снаружи ты или внутри.

Каждая машина старается точно попадать в след передней. Ведь это единственно известная безопасная часть дороги после того, как по ней прокатятся колёса.

С нами через джунгли двигались несколько больших транспортных грузовиков, чтобы помочь горцам перебраться в новые жилища.

Машины шли по старым тропам, которыми пользовались только местные племена. Перед отъездом из бригады нам говорили, что северяне могли заминировать эти пути, поэтому я предпочёл ехать на второй от головы колонны машине.

Мы вступили в страну монтаньяров, их деревушки, спрятанные под покровом джунглей, попадались тут и там на горных склонах.

Около 40 процентов местного населения болеет туберкулёзом. Люди долго не живут. Три четверти новорождённых в племенах умирают в первые дни, а три четверти из оставшихся в живых болеют и умирают до 18 лет. Продолжительность жизни среди горцев, маленькой расы пересечённых гор, была 30–35 лет.

Монтаньяры — таинственные полудикие люди, ведущие тихий замкнутый лесной образ жизни. Их женщины ходят с голой грудью и относятся к живущим в долинах вьетнамцам с древним холодным презрением, в то время как вьетнамцы боятся горцев и питают к ним отвращение как к дикарям и полулюдям.

В ближайших деревнях раздавался бой барабанов. То был завораживающий звук. Я никогда раньше не слышал ничего подобного. Это горцы передавали друг другу сигналы. Одно это нагоняло страху на Нагорье.

С нами было два переводчика: один сержант, говоривший по-вьетнамски, и вьетнамский рейнджер, понимавший горские диалекты.

Когда мы въезжали в деревню, вьетнамец объяснял людям, что они должны уехать, что их дома сожгут, потому что они находились в зоне свободного огня.

Молча и стоически горцы принимали предложение южно-вьетнамского правительства.

На новое местожительство в Эдап Энанге горцев вывозили огромными вертолётами «Чинук», длина которых 40 футов. Каждому позволялось вывозить столько, сколько он мог унести.

Мы привязывали свиней и коз к шестам и тоже вывозили их вертолётами. Однако из нескольких деревень проще было эвакуировать живность на грузовиках, особенно рогатый скот.

Каждая деревня насчитывала от 50 до 75 человек, иногда меньше. Их дома представляли собой примитивные соломенные хижины на сваях.

Горцы — кочевой народ, но в основном занимаются земледелием; это мирные люди, они понятия не имеют о войне, да им и всё равно. Они просто хотели, чтобы их оставили в покое.

Когда им говорили, что надо уезжать, новость, понятное дело, потрясала их до глубины души. Даже детские губы кривились от плача, когда до их сознания доходила дурная весть.

Монтаньяры сродни индонезийцам, полинезийцам и малазийцам, у них круглые глаза, скуластые лица и очень тёмная кожа. Мужчины выше вьетнамцев, очень уродливы по западным меркам, молчаливы, ходят босиком и носят только набедренную повязку.

Женщины тоже черны и непривлекательны. Вокруг бёдер они оборачивают кусок полотна, который доходит им до лодыжек. Некоторые ходят с непокрытой грудью — огромной и отвислой, с большими сосками — и носят детей на спине, привязав их к себе самодельными плетёными лентами.

У горцев мягкий выговор, они редко улыбаются. Для переноски тяжестей женщины используют круглые плетёные корзины: они их таскают на спине как рюкзаки.

У многих хижин стоят фарфоровые вазы, доверху наполненные водянистым рисовым вином «нам пей», и из каждой на целый фут торчит длинная камышина. Этот нам пей так шибёт, что хватает нескольких глотков с непривычки.

Хижины в тех деревнях, где мы были, полностью соответствовали горскому стилю, принятому на Нагорье. Внутри такой хижины сразу находишь мешки с рисом и кукурузой, открытый очаг без каких-либо выходов для дыма в соломенной крыше и глиняные кувшины с рисовым вином. Кувшины с вином — это мерило благосостояния горской семьи.

При кажущейся простоте соединений бамбука и соломы при постройке хижин, горцы, тем не менее, очень искусно умели обрабатывать и стволы при изготовлении лестниц для своих домов; дома же их очень походили на соломенные хижины южно-тихоокеанских островов. Несущие части хижин соединялись между собой без единого гвоздя.

У монтаньяров много племён — банакей, седанг, кохо; мы же перевозили племя джараис, и оно говорило на собственном диалекте.

Эти люди страдали от типичных болезней Юго-Восточной Азии: спру, плоских и ленточных червей, анкилостом, от малярии и дизентерии.

Как и можно было ожидать в этом примитивном мире, дети с карамельной кожей были нездоровы. У них были вздувшиеся животы от глистов и плохого питания, красные распухшие глаза от трахомы — вирусной инфекции роговицы. Помимо этого их матери страдали от грозных заболеваний кожи.

Во Вьетнаме была страшная нехватка врачей, и горцам приходилось хуже всех из-за крайней удалённости селений.

Вместо докторов в деревнях практиковали знахари. Знахари Нагорья используют тот факт, что горцы в большинстве своём верят в духов. Горцы внимают знахарским молитвам, обращённым к дому, ручью, небу — чему бы то ни было, как Евангелию. Молитва знахаря — вот первый шаг на пути к победе над болезнью.

Если молитва не помогает и больному становится хуже, лечение меняется. Знахарь совершает серию жертвоприношений птиц и животных под аккомпанемент подходящих к этому случаю песнопений.

Кровью жертвенных животных окропляют пол в хижине, больному дают травы и делают припарки, а соседи сидят вокруг и ждут, что получится.

Конечно, несмотря на уверения знахарей, что обуявшие человека злые духи изгнаны, многие больные умирают, и лишь очень немногие монтаньяры переступают сорокалетний рубеж.

По подсчётам, вокруг Плейку обитало около 60-ти тысяч горцев, и к концу 1967-го года почти все они были перемещены в стратегические поселения согласно программе южно-вьетнамского правительства.

Нагорье Вьетнама состоит из горных хребтов, долин, ущелий и плато.

Горцы словно были созданы для жизни на Нагорье, под покровом трёхъярусных лесов, где призрачные туманы появляются внезапно и в любое время суток, где тебя терзают дневная жара и ночной холод и где тишина нарушается только хрюканьем свиней и блеянием коз.

Генерал Зиап, военный гений, руководивший коммунистами в борьбе с французами, говорил, что тот, кто контролирует Нагорье, контролирует всю страну. Наверное, он был прав. Злые духи рыщут по Нагорью. Попав сюда, ты чувствуешь, что находишься в заколдованном уголке земли, где по ночам всё ещё бродят души французских легионеров, Хубилай-хана и его кровожадных монгольских орд.

Хан, правнук Чингис-хана, сверг династию Сун в Китае в 1279 году, однако его поход в Юго-Восточную Азию в 1284 году закончился плачевно. Он привёл во Вьетнам 500-тысячную китайскую армию, но партизаны под предводительством Чан Хынг Дао разбили вторгшиеся силы.

И именно в этих местах произошло одно из самых кровопролитных сражений этой войны.

Бои на реке Иа-Дранг в ноябре 1965-го явились первым и самым неприятным сюрпризом войны и обозначили первое полномасштабное появление регулярных частей СВА на Юге. Тогда же здесь пустили кровь 7-ому кавалерийскому полку, в истории которого был бой у реки Литтл-Биг-Хорн под предводительством генерала Джорджа Армстронга Кастера почти за 100 лет до этих событий.

Во время этих боёв позиции американцев были захвачены, огромное количество вертолётов сбито, а среди трофеев, захваченных у СВА на Юге, появились автоматы АКМ и гранаты РПГ.

Рельеф, растительный покров и затяжные муссонные дожди превращают Нагорье в один из самых диких, отсталых и опасных районов мира.

Горские деревни мало контактировали друг с другом, и у каждой был свой вождь — олицетворение закона и порядка.

В некоторых деревнях были колонии прокажённых. У них были свои участки земли, свои собаки и свиньи, и жили они так же, как все остальные, только за забором, отдельно от всей деревни. Руки и ноги у них были обмотаны тряпками: тряпки прикрывали культи, что оставила им болезнь вместо рук и ног.

Едва горцев вывозили из одной деревни в Эдап Энанг, мы сжигали её и двигались к другой. Мы были особо осторожны на тропах, ведущих из деревень. На пути могла попасться мина или того хуже — можно было напороться на засаду солдат СВА с пушками.

Однако день за днём программа по переселению двигалась гладко, без происшествий.

В одной деревне я дал ребятишкам несколько кусков мыла — первое мыло в их жизни — и в сточной канаве из бамбука, которую построили их отцы, показал, как им пользоваться.

Они смеялись и визжали, носились голышом и перебрасывали куски друг другу — точно так же, как делают американские дети.

Вдруг посреди этого омовения солдат, назначенный в охранение, — баня-канава находилась в 200 метрах от деревни — выдал очередь.

Я плюхнулся в грязь. Дети уставились на нас, выпучив глаза, разинув рты и не понимая, что происходит.

— Там кобры, — сказал солдат, указывая винтовкой в сторону канавы. Змеи были всего в нескольких шагах от детей, когда он пристрелил их.

— ВСЁ В ПОРЯДКЕ, — прокричал он другим солдатам роты, — ПРИКОНЧИЛ ПАРУ ЗМЕЙ!

— Блядский лес полон сюрпризов, а? — сказал я.

— Ага, — ответил «ворчун», — не косорылые, так другое. Мой брат служит в морпехах у Донг Ха, так его два месяца назад покусал тигр. Сейчас-то у него всё нормально, хоть и надо кое-где кожу пересадить. Но тигр!..

Мы вернулись в деревню, и вождь в набедренной повязке, старом свитере без рукавов и с самодельной трубкой, дымящей знаменитой горской травкой, подарил мне латунный браслет и что-то сказал. Вьетнамский толмач перевёл нашему переводчику-американцу, а тот уже мне: «Вождь говорит, что ты теперь член их племени. Это за то, что ты помыл детей и дал им мыло. Это большая честь».

Я надел браслет на руку и улыбнулся вождю. Вождь улыбнулся в ответ, глубоко затянулся трубкой и кивнул в знак одобрения.

Мне хотелось получить ещё один браслет для Мэри-Лу, и я предложил одной из женщин пачку «Кэмела» в обмен. Я показал сигареты и указал на её браслеты. Она тут же сняла один из них. Я отдал ей сигареты, она улыбнулась и положила браслет мне на ладонь.

Горцы мастерили браслеты из старых снарядных гильз, которые находили в лесу. Они их плавили, делали прутки и резали прутки на куски разной длины, потом из кусков делали кольца по руке. Некоторые женщины носили их на шее и на каждом дюйме рук.

За месяц до того Найстрому подарили такой же, когда он был в горном городке Далате. Курорт Далат находится в горном районе в 150 милях от Сайгона.

Найстром приехал в горную деревушку, и люди устроили в его честь праздник. Они закололи козу, поджарили её и принесли своего рисового вина. Найстром съел кусок козлятины и выпил с вождём вина. После чего вождь подарил ему браслет — так Найстрома приняли в племя. И браслет никогда не покидал его руки.

И даже теперь, 30 лет спустя, он по-прежнему носит его.

Я знал, что браслеты монтаньяров высоко ценятся во Вьетнаме, особенно в Сайгоне.

В деревнях, куда мы входили, у санитаров дел было по горло. Больные и угрюмые, люди выстраивались в очередь и стояли так в абсолютной тишине. Некоторые из них были просто грязные…

Но от грязи появляются вши, от вшей люди чешутся, от расчёсываний появляются незаживающие ранки.

Хотя лечение простое. Мыло…

Некоторым надо было залечить гнилые зубы. Кому-то вскрыть фурункулы на шее или нарывы на лбу. А таких было много, ибо у горцев нарывы — обычное дело, потому что они часто пускают кровь при заболеваниях.

Люди приходили к врачам с лихорадкой, сыпью, язвами кожи, туберкулёзом, пневмонией, бронхитом, зобом, грыжей, поносом, простудой, тризмом челюсти и гангреной.

В двух деревнях, ожидая, когда жители соберут пожитки, мы учили детей играть в бейсбол.

Принесли из грузовика 12-дюймовый мяч, вырезали из бамбука биты. Площадку разметили банановыми листьями.

Дети схватывали игру на лету, и очень скоро вся деревня рвалась играть и делать перебежки как Малыш Рут, Мики Мэнтл и Роджер Марис.

Четыре дня спустя я приехал в Эдап Энанг, чтобы закончить свой рассказ. Южно-вьетнамское правительство обещало здесь защищать, одевать и кормить перемещённых горцев. По периметру расположения шла колючая проволока, лагерь охраняли горские Народные силы.

Горцы выращивают кукурузу, их возделанные поля — большие полосы расчищенной от леса земли — напомнили мне волнующееся море кукурузы дома — поля и поля от самого Техаса до Монтаны и Дакоты.

На исходе шестого дня очерк мой был готов и отсняты ворохи фотоплёнки. Вместо того чтобы лететь в Сайгон, я решил передохнуть недельку и навестить Билли Бауэрса в Чу Лай, что на северном побережье Южного Вьетнама. В конце концов, я находился в командировке и мог ездить повсюду, где хотел, а майор Бум-Бум не узнает, что я устроил себе неофициальный отдых.

Да, здорово немного отдохнуть. Расслабиться на бережку, искупаться в Южно-Китайском море, написать письмо домой, посмотреть на звёзды и закадрить какую-нибудь девчонку…

ГЛАВА 32.

«ДВОЕ ИЗ ГНЕЗДА КУКУШКИ».

«Вот тем и живет человек на земле,

Что жизнь свою влачит во зле!»

— Бертольд Брехт, немецкий драматург, «Трёхгрошовая опера»

(Перевод с немецкого В. Стенича).

В Дананге были приняты усиленные меры безопасности. Аэропорт опять подвергся ракетной атаке. Два самолёта горели. Снаряды попали в терминал, и люди безуспешно пытались сбить пламя. Повсюду царила полная неразбериха…

Морпехи в бронежилетах и с винтовками бегут к периметру. Подъезжают и отъезжают машины «скорой помощи». Воют сирены. Орут сержанты и повсюду валяются обезображенные осколками трупы. На взлётной полосе дымятся большие воронки.

Обычный день в аэропорту Дананга.

Азиаты обстреливали его с ранней весны, и задерживаться здесь было небезопасно. Из 2-ой бригады до Плейку я добрался на вертолёте, а там пересел на грузовой самолёт С-130 до Дананга. Я кубарем вывалился из самолёта, прихватив свои пожитки и винтовку, и нашёл вертолёт до Чу Лай, до которого 40 миль вдоль побережья.

Когда-то, во времена Индокитая, Дананг был французской военно-морской базой и курортом, и назывался он тогда Туран.

Стоял ясный жаркий день, мы поднялись и пролетели мимо Мраморной горы — вперёд и вперёд к побережью.

Район Дананга знаменит своей Мраморной горой. В пещерах горы стоят пять статуй Будды, считается, что их туда поместил бывший король Аннама, когда прятался от врагов в одной из этих пещер. По легенде, так он хотел выразить свою благодарность, основав буддистскую святыню в горе из кальцита.

Большая часть побережья Вьетнама — это прекрасные пляжи с тёплой водой, и, когда мы летели над ними, я не мог не вспомнить о южной Флориде. Вдруг я поймал себя на том, что ищу глазами ресторан «У Хауарда Джонсона». Я не ел мороженого с тех пор, как покинул Штаты, и мечтал запустить язык в огромную порцию шоколадного пломбира.

Однако рестораны что-то не попадались. Вьетнамцы не разделяли французского энтузиазма в создании летних курортов, а так как страна находилась в состоянии гражданской войны, правительство, конечно, не было заинтересовано в туризме. Мы пролетали одну рыбачью деревушку за другой; наверное, все они были полны вьетконговцами.

Под нами переливалось бирюзовое море. Бесконечно тянулись пляжи белого песка, пальм и голубых лагун. Бронзовые рыбаки гребли на деревянных лодках по глади моря и закидывали свои древние сети так же, как делали их отцы.

Вдали, за рифами, до самого подёрнутого дымкой горизонта широко раскинулось Южно-Китайское море, а за ним — через тысячи миль — Америка.

Америка! Как же ты далека!

Наконец, мы приземлились в Чу Лай. На взлётно-посадочной площадке рядом с нами оказались 10 пленных партизан: они по-азиатски сидели на корточках, руки у них были связаны сзади, а на головах — джутовые мешки, привязанные для верности верёвками. В этой жаре они ждали вертолёта и — передачи в руки Южно-Вьетнамской армии.

Я сразу отправился в отдел информации — это была простая палатка — и проскользнул в брезентовый вход.

Спиной ко мне сидел мой товарищ Билли Бауэрс и с полной отдачей работал над статьёй, уткнувшись в какие-то записи.

— Эй, солдат, где тут поблизости можно купить выпивку и схлопотать под сраку?

— Одну минуточку, — пробормотал Билли, не подозревая, кто стоит за его спиной.

— Я с тобой разговариваю, солдат, и тебе лучше называть меня «СЭР»!

— Слушаюсь, сэр, одну минуту, — мямлил Билли, — только закончу предложение.

Я ударил кулаком по столу.

— Чёрт возьми, да посмотри же на меня, парень, а то я выкрашу весь твой треклятый кабинет в жёлтый цвет!

Билли повернулся на стуле.

— Вот именно, это я!

— Брэд? БРЭД! Старина, неужели это ты? Боже, да как же ты…

И мы обнялись.

— Так же как и ты, Билли, — прилетел.

— Но, — лепетал он, — что же…неужели Бум-Бум выпер тебя? Сюда тебя направили? В наш отдел?

— Не-а, я здесь, просто чтобы повидать тебя, Билли. Весь путь от Плейку, только чтобы встретиться с твоей старой жопой. Блин, а ты неплохо выглядишь, лучше, чем в ЮСАРВ. Жизнь в пресс-корпусе пошла тебе на пользу.

— Здорово, Брэд!

— Да уж, не плохо…

— Давай, выкладывай, что ты на самом деле тут делаешь?

— Я теперь работаю на ЦРУ, Билли. Я особый агент. Мы собираемся перестрелять слонов в Лаосе и Камбодже, чтобы у косых больше не было животных для перевалки с Севера боеприпасов по тропе Хо Ши Мина.

— Что за хрень!

— А вот и нет, Билли. Это особое задание, всё шито-крыто. Меня взяли, потому что я охотился с Хемингуэем в Африке на слонов, когда ты ещё под стол пешком ходил…

— Да, говна в тебе хватает…

— Вот-вот. На самом деле я в самоволке, Билли. Вот как это вышло: Темпл отправил меня в район Плейку, в 4-й полк, собирать материал об эвакуации горцев. Он думал, что мне понадобится две недели на всё про всё, но я уложился в неделю — фотографии и всё такое прочее. Остаётся ещё неделя, поэтому я отправился на каникулы в Чу Лай. Ведь майору Бум-Буму только и надо, что хорошая статья, да побольше фоток…

— Ну ты умелец, блин, опять впердолил армии. Устроил себе отпуск, да?

— А почему бы и нет? Кто заслужил его больше меня? Я там натрахался досыта, Билли. Ты себе не представляешь, в какое говно я вляпался после твоего отъезда. Не знаю, почему меня ещё держат. Бум-бум спит и видит, как от меня избавиться. Я всё время подставляю отдел информации ЮСАРВ. Не проходит недели, чтобы я не попал в переплёт…

— Что же ты натворил на этот раз?

— В прошлом месяце меня загребли в полицию за то, что я таскался пьяным по Сайгону, а я оттуда свалил и прятался неделю. У своей подружки Нгуен. У нас было всё прекрасно, пока деньги не кончились…

Потом я вернулся в казарму, но полиция подстрекала меня снова отправиться в бега, чтобы сделать во мне дырку 45-го калибра. Мне повезло: я снова отделался 15-ой статьёй. Да, ещё я отправил платёжки Темпла на Аляску. По ошибке, конечно. Один парень из финансовой службы, Мэтт, помнишь его? Это он мне помог. И у чинуш случаются ошибки, так ведь, Билли? Темпл не получит свои денежки какое-то время. Денег нет — и суда нет. Ни сигарет, ни бутылочки, ни манды. Хрен ему — пусть меня не трогает…

— Чёрт возьми! Старый ты засранец!

— Да нормально всё, Билли. Майор Бум-Бум принимает всё это на свой счёт и действительно сходит с ума из-за меня. Он не знает, что со мной делать. А мне того и надо!

— Что-то мне здесь не нравится. Давай-ка вернёмся в палатку и раздавим пузырёк. У меня в сундучке есть бутылка виски. Всё равно клуб до пяти не откроется, поэтому надо хорошенько смазать глотку до ужина. Потом поедим и пойдём к океану: будем пить, разговаривать и смотреть на бег волн…

— Ты можешь уйти? Просто так?

— Ага, легко…мой начальник мировой парень, ненавидит армию, как мы с тобой. Ему на всё насрать. Сколько ты здесь пробудешь? Еды и выпивки хватает, а койку я тебе достану.

— Да недельку, а то они заподозрят неладное. Не то чтоб я сильно переживал. То есть что ещё они смогут со мной сделать? Послать во Вьетнам? Засунуть на передовую? В тюрягу? Бля-а-а!

— Ладно, слушай, завтра мне надо лететь в пресс-центр в Дананге и передать кое-какие материалы. На ночь мы остановимся в конторе «Си-Би-Эс». Всё будет чудно, Брэд, рискнём!

— Заманчиво, Билли. Но тамошний аэропорт горит. Я покинул его не больше часа назад. Его снова обстреляли…

— Да, неважное местечко…

— Эй, давай выпьем. У меня в горле пересохло, приятель. Надо плеснуть глоток-другой, чтобы…

— Пошли.

Мы с Билли вступили в соревнование и в процессе его нализались до поросячьего визга. Всё-таки приятно было снова свидеться с Билли и надраться вместе с ним.

— Знаешь, что нам нужно, — говорил Билли, — морфий, потом шприцы, потом хорошая камбоджийская травка и пара азиатских тёлок на закуску…

— Я отвечу «аминь!» Выпивка, секс и рок-н-ролл. Что ещё нужно, чтобы забалдеть?

На следующий день мы вертолётом добрались до Дананга, и Билли передал свои материалы армейскому офицеру по информации. На этом его задание было выполнено, и мы отправились в бар пресс-центра.

Навстречу нам попались морпехи, которые штурмовали высоты к северу и югу отсюда несколько недель назад в кровопролитнейших весенних боях. На тех холмах, у ДМЗ, морпехи дрались с батальонами СВА и оставили их после тяжёлых боёв.

В Дананге они дожидались отправления в морской круиз — на отдых.

Кэти Лерой, маленькая французская фотожурналистка, провела кучу времени с 1-м корпусом и сделала потрясающую серию фотографий об этой двухнедельной битве. На одной санитар бежит вверх по обстреливаемой высотке на помощь раненому. На второй этот санитар глядит с таким отчаянием, когда понимает, что солдат мёртв. А на третьей он вновь карабкается по склону на помощь другому раненому.

Морпехи смахивали на живые трупы: с бледной кожей и глазами, как у зомби, 18-летние дети выглядели на все 118.

В баре пресс-центра после долгого дня в отделах выпустить пар собирались морские пехотинцы и служащие частей корабельного снабжения — все специалисты по информации. Служащим рангом ниже штаб-сержанта не разрешалось появляться в баре, тем не менее гражданские корреспонденты тоже слетались сюда и постоянно лезли покупать выпивку «ворчунам» и прочим военным, у которых звание было ниже штаб-сержанта. Как правило это плохо кончалось, и в итоге военные журналисты перестали переваривать гражданских из-за отсутствия в их жизни военной дисциплины.

В баре мы с Билли купили по паре пива и вышли на воздух. На входе мы повыше закатали рукава, чтоб никто не заметил, что он рядовой 1-го класса, а я так и вовсе без всяких лычек.

Мы расположились за столиком у речки Дананг, на песочке, и начали там, где закончили: стали вспоминать былые деньки, проведённые вместе в ЮСАРВ. Всё это было не так давно, но на войне жизнь течёт быстро, и то, что произошло несколько недель назад, может звучать как древняя история.

Открыв по второй банке, мы наблюдали за перестрелкой на другой стороне реки, но тут ещё одна завязалась в нескольких сотнях ярдов к югу от первой, на той же стороне, у моста. Странно было вот так сидеть, расслабившись, макать нос в пивную пену и смотреть, как люди убивают людей меньше чем в миле от тебя.

В этом плане Вьетнам нельзя было сравнить ни с чем. Где-то можно было быть в безопасности, и тут же, совсем рядом, шла война, как в данном случае — морская пехота теснила Чарли. А мы, как два старых просоленных генерала, сидели в креслах в первом ряду и любовались, как ребята наддавали по маленьким жопам.

Опускались сумерки, и всё заметнее становились огоньки трассирующих пуль на той стороне реки. Мы с Билли слушали, как судорожные трели автоматического оружия — а звук по воде распространяется фантастически — пунктиром режут влажный вечерний воздух, и пришли к выводу, что гораздо лучше наблюдать за боем со стороны, нежели принимать в нём участие.

Бой кончился, мы вернулись в бар. Снаружи становилось темно. Мы потребовали счёт и заказали два джина с тоником.

Бармену вдруг приспичило выяснять наши звания.

— Чего ради? — спросил я.

— Ладно, малый, не поднимай шум, просто опусти рукав. Я не видел вас, говнюки, здесь раньше и хочу вас проверить.

— Говнюки? Ты слышишь, Билли? Он назвал нас говнюками. Это морская пехота говнюки. А мы солдаты…

— Давай, давай…

— Послушай, я штаб-сержант. Какого хрена ты хочешь: цепляешься к нам, потому что мы армейцы?

— Вы, ребята, не сержанты.

— Нет, Билли, ты только послушай! Почему этот человек такой невежа?

— Предупреждаю вас, ребята…

— Как тебя зовут, сержант? Можем мы купить тебе выпить чего-нибудь?

Он перегнулся через стойку и раскатал мой рукав.

— Ха! У тебя вообще никакого звания, так я и думал.

— Конечно, я же штатский!

— Ага, тогда я Хо Ши Мин.

— Я штатский, работаю в «Нью-Йорк Таймс». Я работаю за пределами Сайгона.

— Чёрта с два!

— Ладно, Брэд, пошли, — сказал Билли, беря меня за руку. Я оттолкнул его.

— Обожди, Билли. Этот жирный достал меня.

Я посмотрел толстому прямо в глаза.

— Повторяю ещё раз. Говорю медленно, по буквам, чтобы твои ничтожные мозги могли уловить. Читай по моим губам. Я — штатский репортёр и пишу для «Нью-Йорк Таймс» и мне, бля, хочется выпить. Не откладывая!

— А как же нашивка ЮСАРВ на плече?

— Я купил эту рубашку на рынке в Сайгоне.

— Убирайтесь отсюда, парни!

— Я же сказал, что мы корреспонденты, ты что, не понимаешь по-американски? — настаивал я.

— Вон! Проваливайте, засранцы, из моего клуба! Никакой вам выпивки. Мне что, вышвырнуть вас?

— Давай, блядь, хочешь помахаться? Думаешь, ты крутой морпех? Ну-ка, попробуй вышвырнуть нас, мистер Жирный! Вызываю тебя! Я дважды вызываю тебя! Я тебе начищу рыло…

В этот момент вмешался Билл Ван Арк, репортёр из «Си-Би-Эс». Ван Арк узнал нас с Билли. Билли познакомился с ним несколько месяцев назад, а я видел его на операции «Манхэттен».

— Потише, сардж, потише, эти ребята со мной, — объяснил Ван Арк.

— Правила вам известны: никто ниже штаб-сержанта сюда не допускается.

— Эти ребята мои гости. Почему бы не отступить немножко от правил? — спросил Ван Арк.

В конце концов нашему другу из «Си-Би-Эс» удалось убедить тупоголового придурка, что жить ему станет легче, если он закроет на нас глаза и просто даст нам выпить. Мы сели за стол, пожевали закуски и опрокинули по три джина с тоником. В разговоре я заметил Ван Арку, что он зря уехал с «Манхэттена» именно в тот момент.

— Мы попали в ещё одну засаду в тот день, это было классно: врезали нам как полагается.

— Да, я слышал об этом.

Чуть погодя мы с Билли решили поужинать в Дананге. Мы попрощались с Ван Арком, вышли из бара, поймали рикшу и приказали отвезти нас в приличный вьетнамский ресторан, где подают жареный рис с креветками, свининой и цыплятами.

По развлечениям Дананг и близко не дотягивал до Сайгона. В нём не было ни красоты, ни величия, и уж конечно в нём не было экзотического очарования Сайгона.

Это был гарнизонный городок морской пехоты, набитый крестьянами-беженцами, проститутками, сводниками, уличными мальчишками, чистильщиками обуви, тёмными дельцами, карточными шулерами и другими профессионалами вьетнамского рабочего класса. Но, как и Сайгон, он был полон барами и публичными домами.

Рикши зазывали на каждом углу, посверкивая из-под шляп острыми глазками ящериц-гекконов.

— Эй, ты, джи-ай! Я отвозить тебя хорошее место. Очень дёшево. Красивые девчонки, нет гонорея, нет ВК. Ты ехать моя тележка, хокай?

И дети приставали к солдатам на улице.

— Джи-ай, ты подарить мне сигрета. Ты, ты, ты дать мне сигрета, хокай?

— Пошли вон, маленькие ублюдки! — говорил солдат. — Давай, ди-ди мау! (проваливай).

Мальчишки отбегали, и обязательно один из них оборачивался и делал несколько замечаний…

— Да бу-бу я тебя, джи-ай, и твою мамочку, козёл, дешёвка Чарли!

Иссушенные старухи с куриными гузками вместо губ и топографическими картами вместо лиц сидели на корточках у обочин и продавали курево, выпивку, военные денежные сертификаты и брелоки, болтали и обмахивались коническими шляпами, отгоняя тучи чёрных мух, и жевали орехи бетеля, чтобы заглушить боль в гнилых зубах.

Чёрный рынок денежных сертификатов возник потому, что вьетнамцы имели возможность отдавать «смешные деньги» джи-ай корейским солдатам, у которых был доступ в американские гарнизонные магазины. На эти сертификаты корейцы покупали вещи и продавали вьетнамцам по двойной цене. Вьетнамцы в свою очередь продавали эти вещи своим соотечественникам второе и вчетверо от начальной цены — и каждый получал свою выгоду, за исключением конечного покупателя. Из-за дефицита большим спросом пользовались оптика, электроника и электротовары.

Подобные сделки полностью девальвировали смысл денежных сертификатов.

Целая пехотная дивизия Республики Корея помогала союзникам во Вьетнаме разбить Вьет Конг и СВА. Корейцы пользовались дурной репутацией, их подозревали в убийстве пленных: они не спешили передавать пленных Армии Южного Вьетнама, чтоб самим урвать кусочек веселья.

В Сайгоне и Дананге время от времени к тебе ковылял безрукий или безногий калека и протягивал просящую руку. Это бывшие вьетнамские солдаты: забытые жертвы войны, оставшись в живых, вели тяжкую жизнь. Как ты понимаешь, у Армии Южного Вьетнама не было Администрации по делам ветеранов.

И пока я не вернулся домой, я не знал, что у нас этой администрации тоже не было.

В отличие от Сайгона, сказал Билли, Дананг полностью преображается ночью. Толпы людей на «Хондах» и мотоциклах, женщины со свёртками и коромыслами на плечах исчезали за закрытыми дверями и глухими окнами, а по улицам начинали шнырять патрули АРВН, вынюхивая малейшие признаки беспорядков.

В городе существовала сеть блокпостов и освещённых прожекторами пулемётных вышек. Любая мятущаяся тень рассматривалась как вьетконговец с винтовкой и гранатами.

Подъехав к ресторану, мы расплатились с рикшей и, волоча винтовки, с полевой выкладкой вошли внутрь и заказали на ужин жареный рис. Принесли блюдо — конечно, с палочками, и мы попробовали ими есть. Но мы были в изрядном подпитии, и половина ужина оказалась на полу. Тогда, бросив палочки, мы стали есть руками.

Официантка вежливо улыбалась, но я уверен, она не видела никакого юмора в наших действиях. Вьетнамцы всегда улыбаются иностранцам, потому что в их культуре считается невежливым обнаруживать то, что творится в душе.

Потом мы с Билли решили, что настала пора удовлетворять сексуальные аппетиты. Мы опять поймали рикшу и велели везти нас в хороший публичный дом.

Рикша крутил педали 20 минут, потом остановился.

— Здесь? — спросил я.

Рикша кивнул и указал пальцем на дом в конце переулка.

— Вы подниматься вверх…классные девочки.

Мы вывалились из коляски, нацепили рюкзаки, повесили на плечи винтовки и спросили, сколько мы должны за доставку.

— 400 пиастров, — сказал он.

— 400 пиастров? 400 грёбаных пиастров? — недоверчиво переспросил я. Это было примерно в четыре раза больше положенного.

— Ты урод! — заорал я, наступая на него. — Ты спятил! Не будем мы платить 400 пиастров!

— Да-да, 400 пиастров, — настаивал он.

— ЭТО СЛИШКОМ ДОРОГО! — зарычал я и отрицательно замотал головой.

— 400 пиастров…вы платить мне сейчас, хокай?

— Блядские азиаты в этом городе похожи на грабителей с большой дороги! — пожаловался я Билли. Я снял винтовку с плеча и полез за кошельком.

— Нет, Брэд, — сказал Билли, — мы не будем платить этому мудаку 400 пиастров. Драть его в сраку!

— Может, ты и прав, Билли. Слишком это, бля, дорого. Засранец хочет ободрать нас как липку.

Я подумал, что неплохо было бы преподать рикше урок о том, что нельзя так беззастенчиво выколачивать деньги из американцев. Моя левая рука лежала на стволе М-14. Я ухватился за винтовку обеими руками и врезал прикладом ублюдку по башке, и тот без чувств растянулся на земле.

— Мы же мечтали об этом, Билли, с самой учебки.

— Да уж, это научит маленького козла не наживаться на американцах, — засмеялся Билли.

Мы вошли в переулок и поднялись к борделю. Внутри было чисто и просторно, синие лампочки освещали дом — от их приглушённого света было уютней. По радио как раз передавали музыку «кантри», когда хозяйка приветствовала нас.

— Я попал в кольцо огня… — вякнул радиоприёмник.

— Послушай-ка, — улыбнулся Билли, — как Джонни Кэш дебютирует в борделе Дананга.

В доме было 10 девушек. Мы изучали их как программу скачек. Девушки улыбались, хихикали. Мы сделали свой выбор в 30 секунд и отдали хозяйке 400 пиастров.

Любовь наша длилась всего несколько минут.

Закончив, я влез в одежду, взял винтовку и прочие причиндалы и пошёл искать Билли.

Я увидел двух здоровенных чуваков из военной полиции: они стояли у двери, а с ними был тот быстроглазый ублюдок, которому я расквасил лицо. Увидев меня, он оживился, стал показывать на меня пальцем и что-то быстро говорить полицейским.

Чёрт! Этих азиатов надо резать на мелкие кусочки. Иначе они оживают, даже в городах.

Тут и Билли показался из своего стойла.

— Ах, что за лапочка, Брэд, что за киска, — сказал он, натягивая штаны и застёгивая ремень.

— У нас здесь компания, Билли, — прошептал я, — и они оба крупнее нас с тобой.

— Вы арестованы, — сказал один из полицейских.

— За что это, блин? — потребовал я.

— В этом районе города запрещено появляться. И этот человек говорит, что вы ему не заплатили.

— Да он просто грязный лжец! Он пытался нас ободрать. И вы верите этому членистоногому?

— Так или иначе, вы в запретном районе.

— Господи помилуй! — сказал я, пытаясь одновременно выглядеть удивлённым и покорным. — Дайте нам исправиться. Мы армейцы. Мы не знали, что сюда нет доступа. Вот он работает в Чу Лай, а я из Сайгона, из штаба.

Мы просили, но ничего не добились. Полицейские отвезли нас на джипе в бригаду морской пехоты в Дананге. Мы назвали дежурному сержанту свои воинские части и просили нас отпустить.

— Выбраться отсюда будет чертовски трудно, а? — спросил я.

— Да, попали так попали, братцы, — сказал сержант. — Раньше надо было думать. Не так-то легко будет вашим сержантам забрать вас отсюда…

Мы провели ночь за решёткой, а наутро морпехи отпустили нас, пообещав представить нашим командирам полный отчёт о наших похождениях.

Где-то по дороге я потерял свой кошелёк из слоновой кожи со счастливым амулетом. То ли он выпал из кармана, то ли девки украли его, то ли морпехи не вернули его — кто знает. Но его не было: ни денег, ни удостоверения личности, ни водительских прав, выданных в штате Иллинойс, ни международных водительских прав, ни карточки социального страхования — ничего.

Я не волновался насчёт денег. Я всегда мог перехватить до получки. Но мой амулет! Он был мне нужен. Ведь я отслужил всего половину срока. Без него я чувствовал себя голым и беззащитным. Он был со мной и на Нагорье, и в «Железном треугольнике» — везде, где мне приходилось бывать во Вьетнаме. Я переживал, что это дурной знак, что отныне меня будут преследовать несчастья.

Мы отправились в пресс-центр. Там несколько журналистов только что вернулись с передовой, и мы поболтали с ними за баночкой пива; потом немного вздремнули в помещении «Си-Би-Эс» для персонала и, наконец, сели в вертолёт на Чу Лай.

Над Южно-Китайским морем сверкал ещё один великолепный день. На глубине в 60 футов можно было разглядеть рифы и рыбу. Вода отливала бирюзой. Опять рыбаки гребли в своих бамбуковых лодчонках и забрасывали сети — всё казалось таким мирным и безмятежным, и трудно было поверить, что там, внизу, идёт война.

Правый стрелок переговорил по рации, и пилот спустился ниже к океану. Стрелок заметил акулу около одной из рыбацких лодок, потому и просил пилота снизиться.

— Смотри! — крикнул он.

Мы были примерно в 200-ах ярдах от берега, вертолёт закружил над акулой. Стрелок открыл огонь длинными очередями из пулемёта М-60, метя ей в спину. Пули дождём сыпались в воду; наконец, он попал. Мы увидели кровь, акула перевернулась вверх брюхом и медленно исчезла в глубоких синих водах.

— Не видать! — крикнул Билли.

Довольный, боец показал на пальцах «очко». А в это время рыбаки сломя голову гнали свой лодочный флот к берегу и орали «НЕТ ВК! НЕТ ВК!»

А вот и не угадали. Эти маленькие рыбацкие деревушки кишели партизанами Вьет Конга, которые днём ловили рыбу, а ночью охотились на американских солдат.

Большая охота на акул продолжалась, и до прибытия в Чу Лай мы напали ещё на трёх греющихся на солнышке акул-мако, и двух нашему стрелку удалось подстрелить.

Мы вернулись в нашу халупу ближе к вечеру. Начальник Билли уже был извещён о наших эскападах в Дананге. Как только нас отпустили, ему позвонил дежурный сержант. Но это были обычные выкрутасы морской пехоты, поэтому начальник только посмеялся.

На следующий день я отправился на пляж один — искупаться и полежать на солнышке. Океан — очень солёный — при температуре 75 градусов был бесподобен. В пять часов вечера я дотащился до расположения и забрал Билли попить пива в клубе.

После ужина мы вернулись в «офис» и ждали ежедневных данных о потерях в оперативно-тактической группе «Орегон», чтобы Билли мог передать эту информацию Найстрому, в ЮСАРВ. Найстром был на ночном дежурстве и писал очередной ежедневный отчёт — такие отчёты развозили каждый день.

Отчёт был длинный и скучный, не меньше 10 страниц. Каждый вечер все боевые части Вьетнама по радиотелефону докладывали Найстрому сведения о воздушных ударах, самолётовылетах, наземных рейдах, перестрелках, количестве убитых и тому подобное.

Томясь ожиданием, мы с Билли прикончили бутылку виски, которую я начал на пляже. В восемь-десять Билли позвонил в ЮСАРВ.

Не всегда легко передать информацию по радиотелефону, всё зависит от погоды. Иногда связь барахлила, и тогда, чтобы быть услышанным, приходилось орать.

— Эй, Джек, детка! — промурлыкал Билли в трубку. — Это Бауэрс из Чу Лай…как ты, блин, поживаешь?

— Билли, приятно слышать, как ты там?

— Всё хорошо, Джек, всё хорошо…

— Хочешь доложиться?

— Да, но сначала вот что: здесь кое-кто хотел бы с тобой поздороваться.

Билли передал мне трубку и пошёл в клуб покупать пиво.

— Аты-баты, Харрисон Солсбери отправился в бесславный поход на Ханой, — пропел я.

— Э-э-э, — не узнал Найстром.

— Здорово, Найстром. Как дела в ЮСАРВ, трам-тарарам?

— Брекк? Ты ли это?

— Вот именно. У нас тут с Билли всё тип-топ. Саечку тебе, Найстром!

— А я думал, ты в 4-й дивизии материал собираешь?

— Собирал. И собрал. Уложился в неделю. Потом прилетел сюда отдохнуть.

— Минутку, — сказал Найстром.

Как раз в это время майор Ганн, редко появлявшийся в отделе, заглянул туда после ужина узнать, как собирается информация для ежедневного отчёта. Он сказал, что хочет помочь решать вопросы.

— Привет, Найстром! — сказал майор Ганн, прямиком подходя к радиотелефону. — Кто на связи?

— Оперативная группа «Орегон», сэр.

— Замечательно. Как у них с докладом сегодня?

— Я как раз его принимаю, сэр.

— Ага, дай-ка мне переговорить с офицером.

— Да это рядовой, сэр, лейтенант отсутствует.

Я слышал каждое слово из их разговора и заорал в трубку:

— НАЙСТРОМ, ПЛЮНЬ НА СТАРОГО МУДАКА! ВОЗЬМИ ТРУБКУ! НАЙСТРОМ, ЧЁРТ ПОБЕРИ, ТЫ МЕНЯ СЛЫШИШЬ?

— Ну давай тогда поговорим с рядовым, — просиял майор и облизнулся, словно предвкушая услышать пикантную новость из боевого подразделения.

— Да он немного может вам рассказать, господин майор…

— Чепуха, дай мне трубку.

— Мы свяжемся с лейтенантом позже, сэр.

— В чём дело, Найстром? Есть какая-то причина, что ты не пускаешь меня переговорить с оперативной группой «Орегон»?

— Сэр, это Брекк на связи. Он сейчас там один в отделе.

— Брекк? В Чу Лай?

— Так точно, сэр…

— Разве он не должен быть в Плейку, в 4-й дивизии?

— Так точно, сэр.

— Тогда почему…

— Он уже был в 4-й дивизии. Он летает как молния, когда собирает материал. Работает быстро…

— И он сейчас в отделе «Орегона»?

— Похоже, что так, сэр.

— НАЙСТРОМ, ТЫ ЗДЕСЬ? ВЕРНИ СВОЮ ЖОПУ К ТЕЛЕФОНУ! НАЙСТРОМ, СЛЫШИШЬ? ПУСТЬ СТАРЫЙ ПЕРДУН ВАЛИТ ДОМОЙ И ОТМАЧИВАЕТ ГЕМОРРОЙ В СОЛЯХ ЭПСОМА, А ЖУРНАЛИСТИКУ ОСТАВИТ НАМ!

— Дай сюда трубку, Найстром!

— Слушаюсь, сэр.

— БРЕКК! — заорал майор. — ЧТО ТЫ ТЫМ ДЕЛАЕШЬ?

— Пытаюсь писать об армии. Здесь война у меня в руках. А кто это?

— БРЕКК?

— Да не ори ради бога, связь нормальная. Кто говорит?

— БРЕКК, ЭТО МАЙОР ГАНН!

— Кто? Кто? Кто? Говно, а не телефон…

— БРЕКК?

— Да…

— ЭТО МАЙОР ГАНН. ЧТО ТЫ ТАМ ДЕЛАЕШЬ?

— Майор Ганн? Господи ты боже мой! Что вы делаете на линии?

— СНАЧАЛА ТЫ ОТВЕТЬ МНЕ.

— Сэр, это длинная история. Мне не хочется к ней возвращаться. Не важно, что я делаю в Чу Лай. Важно, что я получил в Плейку то, что нам было нужно: я урвал кусочек, сэр, как и обещал.

— НО ТЫ НЕ ДОЛЖЕН БЫТЬ В ЧУ ЛАЙ! ТЫ ДОЛЖЕН БЫТЬ В ПЛЕЙКУ…

— Знаю, майор. Я могу всё объяснить…

— ВОТ ИМЕННО, ОБЪЯСНИ! И ХОРОШЕНЬКО ПОСТАРАЙСЯ!

Бум-Бум весь ощетинился и говорил сквозь зубы. Никогда он не был таким потрясённым, даже когда мы выкрасили его кабинет в жёлтый цвет.

— Ну, сэр, — заикнулся я, — я быстренько закончил очерк и подумал, что неплохо было бы навестить Билли.

— У ТЕБЯ НЕ БЫЛО ТАКОГО ЗАДАНИЯ…

— Извините, сэр. Именно таково было моё задание. Я выполнил поручение быстро и гладко, и у меня осталось время погостить у Билли.

— ЧТО?

— Простите, сэр…я тут выпиваю, чтобы уменьшить боль от солнечного ожога. Не захватил с собой лосьон от солнечных ожогов.

— ПРОКЛЯТИЕ, О ЧЁМ ТЫ ГОВОРИШЬ?

— Сгорел на солнце, сэр. Сегодня я был на пляже. Я почти зажарился…

— О БОЖЕ…

Я рассказал ему, чем мы занимались. Всё-всё. И про спор с жирным идиотом в пресс-центре Дананга. И про ресторан, в котором мы обедали. И про то, как я врезал шустроглазому рикше прикладом. И про шатание в запретной части города. И как нас арестовала полиция морской пехоты и мы провели ночь на губе. Ничего не забыл.

— Майор Ганн! Вы здесь?

— Да, Брекк…

— Сэр, я мог бы признаться и во всём остальном. Всё равно вы бы услышали об этом рано или поздно. Будет лучше, если вы услышите это от меня…

— Ты хочешь сказать, что ещё что-то есть?

— Да, сэр. С нами ещё кое-что стряслось. Вера вечером мы с Билли взялись помыть джип отдела информации, но сначала решили полюбоваться восходом луны над Южно-Китайским морем. Она поднималась как большой золотой грейпфрут, сэр, — красотища!! Потом мы поехали по берегу. Песок был такой плотный, что показался нам прекрасной автострадой.

И мы решили посмотреть, что там дальше. Мы ехали на юг, и спидометр отщёлкивал милю за милей. А потом мы застряли, сэр.

За рулём сидел Билли. Он пил всю дорогу. Это всё из-за него! Я говорил ему поворачивать, но он таки загнал джип в море. Тут налетела огромная волна и перевернула джип. Мы со своими винтовками выползли на берег и просто угорели от смеха, когда поняли, что основательно влипли.

— БРЕКК! — заревел Бум-Бум.

— Сэр, непонятно как, но мы попали в напичканную вьетконговцами деревню в пяти милях к югу от расположения. Мы не смогли оттуда уехать, и нам пришлось всю дорогу назад тащиться пешком, хорошо ещё, что нас не разорвало на клочки какой-нибудь миной, зарытой на берегу.

— Ты по уши в дерьме, сынок, ты понимаешь это?

— Так точно, сэр.

— Я хочу, чтобы ты вернулся в Сайгон как можно скорее.

— Значит ли это, что у меня не будет праздника возвращения домой?

— ИМЕННО ЭТО ОНО И ЗНАЧИТ!

— А, ерунда! Мелочи жизни! Подумаешь! Сэр, ведь если праздника для меня не будет, то стоит ли мне вообще возвращаться? Не могли бы вы перевести меня сюда, чтобы я был поближе к Билли?

— ТЫ ВЕРШЁШЬСЯ ЗАВТРА ЖЕ!

— Вы сердитесь, сэр.

— ДА, Я СЕРЖУСЬ!

— Хорошо, что вы можете выплеснуть свою злость, сэр, и не копить её внутри.

— БРЕКК!

— И улететь отсюда будет трудновато…

— ЭТО ПРИКАЗ!

— Даже если мне удастся добраться до Дананга, в чём я сомневаюсь, и если аэропорт не горит…

— ТЫ БУДЕШЬ ЗДЕСЬ ЗАВТРА ИЛИ Я ОТДАМ ТЕБЯ ПОД ТРИБУНАЛ!

— Господи, вы сошли с ума, сэр! Да всего каких-то несколько дней: мне надо хорошенько загореть, прежде чем отправляться в Бангкок на отдых — трахать кроликов…

— БРЕКК, ТЕРПЕНИЕ МОЁ КОНЧАЕТСЯ…

— Слушаюсь, сэр. Я поищу самолёт, сэр, посмотрю, что можно сделать, хе-хе…

— ТЫ ДОЛЖЕН БЫТЬ ЗДЕСЬ!

— Вы уверены, что у меня не будет праздничка? Меня что, в стрелковый взвод?

— НЕ ШУТИ СО МНОЙ. ИМЕННО ЭТО Я ИМЕЮ В ВИДУ!

— Слушаюсь, СЭР!

— КТО ТАМ У ВАС ДЕЖУРНЫЙ СЕГОДНЯ?

— Я, сэр…

— О БОЖЕ, О БОЖЕ…

Возвращая трубку Найстрому, Бум-Бум был красен как рак, и жилка над его правым глазом трепетала, словно от аневризмы.

— Не знаю, что ещё можно сделать, Найстром, — сказал майор Ганн и пошёл к выходу. — Я знаю, он твой друг, мне он тоже нравится…но он влип, он зашёл слишком далеко на этот раз. Слишком далеко…

— Да, сэр.

— Пойду в общежитие, хочу немного отдохнуть. Башка раскалывается. Дай мне знать, если я понадоблюсь…

— Слушаюсь, сэр.

ГЛАВА 33.

«ТЫ ПОЗОР ВСЕЙ АРМИИ!»

«Следует усвоить: Северный Вьетнам не способен разбить или унизить Соединённые Штаты. Это могут сделать только сами американцы».

— Ричард Никсон, президент США.

На следующий день я вернулся в отдел информации ЮСАРВ. Все уже слышали, что я был в Чу Лай, и когда я появился в дверях, повисла тишина. Ни вздоха. Ни звука. Слышно было, как муха зудит.

— Привет, приятно вернуться назад, — соврал я. Я стоял в дверях и вертел головой по сторонам.

— Кто-то умер или это меня так встречают?

Сержант Харкинс медленно оторвал взгляд от стола, хмыкнул и покачал головой.

— Знаю, знаю, ну так что ж? Я наконец-то получил свой билетик отсюда, так? А вы будете торчать здесь до самого дембеля, ха-ха…

Капитан Бреннан уткнулся носом в бумаги. Словно меня не существовало. Нет меня — и говорить не о чем. Отказ от действительности — прекрасный костыль для калек-контрактников типа Бреннана.

— Кроме того, — добавил я, — в конце месяца вы переезжаете в Лонг Бинь. Прощай,

Сайгон! До свидания, тёлки! До свидания, улица Тю До! Прощай, зоопарк! Прощай, сладкая жизнь! Правильно? Так что я лишь первый, чтобы не толкаться.

Слева от меня заскрипел сержант Темпл.

— Ну ты, Брекк, и хренов сын, — хрюкнул он.

— Вижу, вы сделали себе клёвую стрижку в стиле 55-го года. Наверное, ходили в шикарный салон и отвалили кучу денег. Мне всегда нравились бритые виски офицеров. С ними вы смотритесь таким — как бы это получше сказать — аккуратным. Да-да, именно. Вы аккуратны как гвоздь, сардж. И учтивы, определённо учтивы…

Сверкнув глазами, сержант поперхнулся дымом и запрыгал на стуле. В это время появился майор Ганн.

— Здравствуйте, майор, я собрал неплохой материал о горцах: фотографии, очерки — полный комплект. Вам понравится. Смотрите, что мне подарили в племени джараис, — сказал я, поднимая правую руку. — Горский браслет как у Джона Уэйна. Отныне я знатный дикарь Нагорья!

Никаких эмоций.

— Брекк, — начал майор, но запнулся и посмотрел на меня. — Брекк, полковник Уэбб хочет видеть тебя; сходишь к нему, потом доложишься командиру штабной роты.

— Слушаюсь, сэр…сию минуту, сэр, — сказал я. Положив пожитки на стол Темпла и поставив М-14 в угол, я на рысях поскакал наверх к Уэббу.

Подполковник Лерой Уэбб являлся заместителем начальника отдела информации армии. У него были седые волосы, рябое от юношеских угрей лицо и офицерская надменность.

Уэбб не понравился мне с самого появления в ЮСАРВ, и я ему тоже не нравился. Он терпеть не мог, как я водил машину, когда мне выпадало везти его на развоз прессы, как я орал на сайгонцев, встававших на моём пути, не нравилась ему и скорость, с которой я забирал и отвозил его в общежитие.

Я постучал в дверь.

— Войдите.

— Рядовой Брекк по вашему приказанию прибыл, сэр.

Уэбб глядел на меня, не скрывая презрения и отвращения.

— Брекк, майор Ганн доложил мне. Ты позор всей армии!

Я? Позор? Да как ты можешь говорить мне такое?

— Так точно, сэр.

— Я подтвердил твою историю с морпехами и с отделом информации группировки «Орегон». Об этом нечего говорить. Твой командир определит тебе наказание. Но я скажу тебе вот что, Брекк… — он сидел за столом, говорил и смотрел мне прямо в глаза, и голос его крепчал.

— Я лично прослежу, чтоб тебя вышвырнули в действующую часть. Твоя военная специальность — «пехота», и можешь быть уверен, что ты больше никогда не будешь маячить в дверях информационных отделов — ни здесь, ни в Штатах — на весь остаток твой армейской карьеры!

Карьеры? Какой карьеры? То, чем я сейчас занимаюсь, ты называешь карьерой?

— Так точно, сэр.

— Откровенно говоря, я хочу, чтобы ты бессменно шёл в первых рядах какой-нибудь стрелковой роты, пока тебя не шлёпнут или не придёт конец твоей службы во Вьетнаме.

Всего хорошего, сэр. Счастливого пути…

— Так точно, господин полковник.

— Ты мне противен.

Да пошёл ты, подполковник Уэбб, СЭР! Набить бы старый мешок говном да забить тебя до смерти. Старая ты блевотина: в писсуар тебя да смыть в Южно-Китайское море.

— Убирайся отсюда. Не желаю больше видеть твою рожу!

Только послушайте его! Старый Прыщ Обыкновенный говорит, что не хочет видеть мою рожу. Каким же страшным чёртом, наверное, был Уэбб на студенческом балу, имея харю как пицца с перцем!

— СЛУШАЮСЬ, СЭР!

Я повернулся кругом и вышел из кабинета, с такой силой хлопнув дверью, что две семейные фотографии сорвались со стены и грохнулись об пол, рассыпая осколки битого стекла.

— Чмокните моего анчоуса, сэр, — проорал я из-за двери.

Я направился к кабинету сержант-майора Райли узнать, поменяли ли мою военно-учётную специальность на «специалиста по связям с общественностью», как я просил несколько месяцев назад.

— Нет, твоя специальность не изменилась, — сказал Карл Толпо, писарь. — Ты по-прежнему в пехоте.

— Я ведь просил сделать это чёрт-те когда, Толпо… Я направил шесть запросов.

— Да тут дел по горло. Руки всё не доходили.

— Какого ж рожна ты тут делаешь?

— Послушай… Извини.

— Извини? «Извини» на хлеб не намажешь, Толпо! Да пошёл ты! Какое мне дело, что ты тут извиняешься!

Я не удивился. Я пошёл к командиру штабной роты.

Майор Либерти заставил меня стоять «смирно», прочёл нотацию и вкатил очередное взыскание.

Всё равно. Терять было нечего. Я устал от Сайгона, да и ЮСАРВ скоро снимется с места и переберётся в Лонг Бинь. А Лонг Бинь был настоящей дырой.

В отделе информации я строчил очерк о горцах и ждал приказа. Но я не отдал армии своих фотографий и написал такую дрянь, что хода ей не дали.

По вечерам я пил в казарме пиво. Попробовал было уломать Найстрома пойти со мной прошвырнуться, но его это не интересовало.

Найстром был женат и повесил фото жены над столом, чтобы оно ежедневно напоминало ему о сём факте. Он был до ужаса добродетелен, однако днём и ночью елдак его стоял что надо, и он ничего не мог с этим поделать.

Мне его было жаль.

Он по вечерам зачитывался редкой книжкой Бернарда Фолла о Дьен Бьен Фу «Преисподняя в маленькой деревеньке». Эта книжка — лучшее, что было написано о сражении при Дьен Бьен Фу, в котором 11-тысячный гарнизон французских легионеров потерпел поражение от сил Вьет Миня 7-го мая 1954 года и которое окончательно подорвало решимость французов оставаться во Вьетнаме.

Французы заключили мир с Вьет Минем на переговорах в Женеве, и Индокитай был поделён на четыре части: Лаос, Камбоджа, Северный и Южный Вьетнам. Северная часть Вьетнама превратилась в коммунистическое государство под руководством Хо Ши Мина. Южная половина стала демократической страной под руководством президента Нго Динь Дьема, исповедовавшего римско-католическую веру.

Улицы Сайгона поменяли французские имена на вьетнамские. Например, главная улица — Рю Катина — получила название «Тю До», или «улица Свободы». Для американских солдат в увольнении Тю До действительно стала «улицей Свободы».

Фолл проводил мысль, что никто вьетнамцам не поможет кроме самих вьетнамцев — ни французы, ни американцы. Найстром говорил, что книга этого французского профессора — он нашёл её очень интересной — гораздо ближе к правде, чем всё, что он читал о Дьен Бьен Фу; правдивее, чем, например, маленькая английская брошюрка Жюля Роя «Битва при Дьен Бьен Фу», полная штабных сплетен.

У меня были друзья среди кадровиков. Я пожаловался им, что меня вышвиривают из ЮСАРВ и что скоро к ним поступит приказ о моём переводе в пехотную дивизию.

Через руки Мэтта, моего ближайшего товарища в финчасти, проходила большая часть новых назначений из ЮСАРВ; он спросил меня, где б я хотел продолжить службу.

Я попросил пару дней на обдумывание. До отправки домой мне оставалось меньше пяти месяцев. Несколько месяцев назад я уже просился назад, в 1-ю аэромобильную дивизию, потом просился в их отдел информации. Я не был уверен, что мне удастся по-прежнему готовить репортажи, если Уэбб действительно имел в виду то, что сказал. И если ЮСАРВ уже поставила на мне печать смутьяна, то мой новый командир без сомнения определит мне местечко в первых рядах.

Только этого говна мне не хватало.

И я стал искать другие части, которые предоставят мне шанс вернуться домой живым. В конечном итоге пришлось выбирать между 9-й дивизией и 199-й лёгкой пехотной бригадой.

Девятая действовала в дельте Меконга, и хотя там хватало стычек, всё-таки это не были свирепые регулярные части СВА — твердолобые азиаты, с которыми приходилось сражаться аэромобильной дивизии на севере.

В «Армейском Репортёре» — газетке, которую печатало ЮСАРВ для армейских частей Вьетнама, — был парень, Росс Каппеттини, поступивший к нам из 199-й бригады. Я расспросил его.

Он сказал, что есть вероятность попасть в бригадный отдел информации, потому что там всегда не хватает журналистов.

— Там не так худо служить, Брекк…и, может быть, ты вернёшься домой в целости и сохранности.

Как рассказывал Каппеттини, задача 199-й бригады состояла в том, чтобы не дать Вьетконгу захватить Сайгон. Передовые районы бригады находились всего в шести милях от города, и её батальоны регулярно патрулировали периметр Сайгона.

Я попросил Мэтта подготовить приказ о моём переводе в эту бригаду, и менее чем через неделю такой приказ появился.

Я стал ещё больше страдать от депрессии и тревоги. У меня случались тёмные, мрачные периоды, когда я взрывался необъяснимыми приступами ярости. Я слишком много думал о Сейлоре и Сиверсе. Одна из проблем тыла — слишком много времени на раздумья.

Я пил и размышлял и Сейлоре с Сиверсом, потому что они погибли напрасно. Я чувствовал вину за то, что был жив. Какая-то часть меня желала погибнуть в бою, со стреляющей винтовкой. Желала присоединиться к товарищам. Иногда такой исход казался более лёгким выходом, чем борьба с чувством вины. Я считал себя дезертиром, и смерть была единственным моим козырем, чтобы оправдаться.

Мне ограничили район передвижения, и после службы я должен был оставаться в казарме, но однажды вечером я послал всё к чертям. Никто за мной не следил. А если б и так, что с того?

Ничего. Абсолютно ничего. Я был неприкасаемым.

Мне захотелось повидаться с Нгуен в последний раз, поэтому я оделся по гражданке, прокрался в дежурку за пропуском и улизнул в город.

Бар «У Лайна» был переполнен. Американцы и южно-вьетнамский десант пили пиво вместе, было много девок.

Я увидел, что Нгуен разговаривает в солдатом; я подошёл к ней сзади, положил руки на талию и поцеловал в затылок.

— Здравствуй, дорогая!

— Брэд! Давно тебя не видеть…

— Знаю, знаю… был занят.

— Бам-бам ВК?

— Много ВК, бам-бам.

— А-а-а-а…

— Слушай, Нгуен, я уезжаю через несколько дней.

— О нет! Ты ведь не конец Ви-нам, Брэд?

— Нет, не всё так плохо, — засмеялся я, — нет конец Вьетнам. Конец ЮСАРВ. Меня

переводят в другую часть, я должен перебираться в Кат Лай.

— О, это близко, я видеть тебя снова.

— Не знаю, Нгуен… Поэтому я и пришёл. Когда мы виделись последний раз…ну, у меня было много проблем. Полиция, тюрьма и всё такое.

— Да, я знать тебя проблема.

— Так вот, проблем стало ещё больше… Чу Лай и Дананг.

— Бедный Брэд…я так тебя любить!

— Вот об этом я бы и хотел поговорить… ты и я… сегодня вечером, я имею в виду… это будет наша последняя ночь. Можно мне провести с тобой последнюю ночь?

— О Брэд, я сейчас работать.

— Я знаю, но когда ты закончишь работу? Может быть, ты уйдёшь пораньше? Мы пойдём к тебе, я останусь, и мы в последний раз будем любить друг друга.

— О Брэд! — она покраснела.

Тут меня кто-то схватил сзади и повернул к себе.

— Это моя девчонка, солдат, я целый вечер покупаю ей чай.

Я вгляделся в лицо. Это был сержант-майор Дон Дроверс, диктор радио Вооружённых Сил во Вьетнаме; этот парень воображал себя голосом всей американской армии, — вещающий болван, которого никто на радио в ЮСАРВ не переваривал. О, я узнал это лицо…

— Убери свои вонючие руки, Дроверс, а то не поздоровится! — я толкнул его в грудь, и он отлетел к стойке бара.

— Это тоже не твоя девчонка, — сказал я, — она моя. Она моя с прошлого года.

Врубаешься? Ты понял? Моя! Коснёшься её — и я разобью тебе морду. Перерублю тебе ноги. Будешь скакать в гипсе на костылях.

— Да я сержант-майор…

— А я рядовой. Ну так что ж?

— Я скажу — и тебя разжалуют!

— Разжалуют? — Я засмеялся. — Как же ты собираешься меня разжаловать? Чин мой ниже некуда. Да тебе не разжаловать и зубочистки.

— Как тебя зовут? А, не имеет значения, узнаю. Я до тебя доберусь…

— Брекк. Меня зовут Брекк. Бэ, эр, е, ка, ка. Запомнил, Дроверс? А работаю я в

ЮСАРВ, как и ты.

— Ну ты попал.

Дроверс вывернулся и толкнул меня.

Вот она. Последняя капля. Больше сдерживаться я не мог. Слишком часто меня дёргали за нос и усы эти долбаные контрактники. Я выбросил правый кулак прямо Дроверсу в глаз. Тот, ошеломлённый, свалился. Из раны на брови хлынула кровь.

— Вставай, сукин сын!

Дроверс поднялся с пола и попробовал защищаться, но было слишком поздно.

Я был в ярости и тузил что было сил. Я метил в корпус и голову, бил, бил и бил, пока он с хрипом не хлопнулся на пол, плюясь кровью и отрыгивая пиво.

— У тебя…а-а-а…ничего…а-а-а…не выйдет, Брекк. Я…а-а-а…отдам тебя под трибунал! Ты отправишься…а-а-а…в кутузку.

Я пнул его в голову, он откинулся на стойку и потерял сознание.

— Надо вынуть у этой жопы вставные зубы, а то он ими подавится, — сказал я. -

Наступить на них, что ли, да раздавить в порошок, чтобы он беззубо шамкал весь остаток этой сраной войны.

Солдаты из ЮСАРВ знали, кто такой Дроверс, и хлопали меня по плечу.

— Хорошее зрелище, парень…так ему, мудаку…дай-ка я куплю тебе пива.

Я оглянулся, разыскивая Нгуен. Она забилась в угол, плакала и дрожала.

— Мы идти домой сейчас, Брэд. Я закончить рано. Хватит беды для один вечер. Мы делать любовь последний раз.

Мы протискались сквозь толпу к выходу. Представление закончилось, и все вернулись к привычным вещам — пиву и девкам.

Все, за исключением сержанта Дроверса. Какой-то дружок отвёл его в туалет и помогал унять кровь мокрой тряпкой.

Мы с Нгуен держались за руки, смотрели на луну и шли к ней домой по маленькой улочке вдоль реки.

— Я еду в Кат Лай через несколько дней, но ты по-прежнему будешь моей девушкой.

— Ты вернуться Сай-гон?

— Хотелось бы, Нгуен, посмотрим…

— Я больше не увидеть тебя! Я знаю. ВК убить тебя, Брэд…не уходи. Остатьтся со мной, прошу-у-у…я любить тебя. Я заработать деньги для нас двоих, увидишь!

— Не могу, дорогая…мне нельзя дезертировать, как бы сильно я ни ненавидел эту грёбаную войну. Понимаешь? Это всё, что у нас есть, всё, что когда-либо будет. Это наша последняя ночь. Одна-единственная…

Но Нгуен не хотела понимать. И мне было ясно почему. Я сам не хотел это понимать. Но приходилось.

В ту ночь мы спали, тесно прижавшись друг к другу. Поутру, попрощавшись, я вернулся на КПП.

Как оказалось, когда я забылся коротким сном, Нгуен пошарила в моём бумажнике. Она не взяла денег, она взяла фотографию, которую подарила мне при первой нашей встрече. Она знала, что больше не увидит меня. Я хранил её фотографию в своём сундучке, чтобы с ней ничего не случилось. Не знаю, почему в тот вечер я взял её с собой. Я завёл себе новый бумажник взамен прежнего, утерянного в Дананге. Мне нечего было положить в него, только увольнительную да это фото. Жаль, что я не сохранил его.

Все эти годы я не могу вспомнить её лица. Помню только её доброту, её детскую душу и ту нежность, с какой она отдавалась мне. Мне хотелось бы знать, что с ней сталось потом, после войны.

В то утро по пути в отдел информации я столкнулся с Дроверсом. Он прихрамывал, один глаз у него заплыл. Когда мы поравнялись, он отвернулся, чтобы не встречаться со мной взглядом.

— Доброго утречка, сержант-майор, — приветствовал я.

Дроверс уставился на меня одним глазом.

— Я занимался любовью с Нгуен всю ночь, сардж. Она сказала, что ты старый и противный и что у тебя не встаёт, ты понял? — улыбался я.

— Я достану тебя!

— Тогда поторопитесь, мой друг. Завтра я убираюсь отсюда…

ГЛАВА 34.

«КИЛТ ИЗУМРУДНО-ЗЕЛЁНОГО ЦВЕТА».

«Телевидение перенесло жестокость войны в уют гостиных. Вьетнам был проигран в гостиных Америки — не на полях сражений».

— Маршалл МакЛюэн, канадский теоретик массовой культуры.

Неделю я провёл в пункте приёма пополнений 199-й бригады в Лонг Бине, ожидая направления на новое место службы. Весь прибывающий личный состав, независимо от ВУСа и времени, проведённого в стране, должен был пройти недельные курсы переподготовки по ведению боевых действий в джунглях. Большинство ребят только-только приехали из Штатов.

Мне нравились занятия в лесу. Мы бросали осколочные гранаты и гранаты с белым фосфором, устанавливали мины, изучали методы уклонения от попадания в плен, выживания в плену и побега из плена, долгими часами отрабатывали тактику взвода, приёмы стрельбы из винтовки М-16, а также работали на кухне и несли караульную службу. Кроме того, дважды в день мы пробегали 3-мильный кросс вокруг расположения и ещё укладывали мешки с песком после ужина.

Штаб-сержант прочитал новичкам лекцию о гигиене, сделав упор на важности употребления резиновых изделий теми, кто привык посещать бордели Бьен Хоа, сразу за шоссе, ибо устойчивые к пенициллину штаммы гонореи были обычным делом для Вьетнама.

— И последнее, джентльмены, — говорил сержант, — ласкайте её, играйте с ней, трахайте её…но что бы вы ни делали, никогда не лезьте в неё языком. Во Вьетнаме не принято лезть в манду языком. От азиатской манды ваша башка отгниёт нахрен!

По Вьетнаму ходили истории о парнях, подцепивших неизлечимые формы вензаболеваний и вынужденных уехать, как прокажённые, на Филиппины, в колонию, в полную изоляцию от прочего мира до тех пор, пока не найдут противоядие.

Просто страшилки.

Я знал, что какие-то виды вензаболеваний в Юго-Восточной Азии были чрезвычайно устойчивы к антибиотикам, но никогда не слышал о неизлечимых случаях.

Среди недели у меня появилось немного свободного времени, и я отправился в передовой район бригады, в Кат Лай, переговорить в майором Джоном Литтелом, отвечавшим там за работу подразделения по связям с общественностью. Я рассказал ему, что по военно-учётной специальности я пехотинец, что последние семь месяцев работал в отделе информации ЮСАРВ и что мне бы хотелось получить назначение к нему в отряд, а не в какой-нибудь стрелковый батальон.

— Знаю…я ждал тебя, — сказал Литтел. — Я знаю всё о твоей работе в ЮСАРВ. Мне позвонил Каппеттини и рассказал, что тебя отправляют в действующую часть и что ты не боишься тяжёлой работы.

Майор Литтел заверил меня, что подёргает за кое-какие верёвочки в управлении генерал-адъютанта, чтобы меня перевели в 40-е подразделение информационной службы в Кат Лай. Когда через неделю появился приказ, я мог убедиться, что он сдержал слово.

Помимо всего прочего, я автоматически был снова повышен в звании до рядового 1-го класса. Каким облегчением было убраться из ЮСАРВ. Впервые за семь месяцев можно было расслабиться и съесть большой завтрак — то, что мне не удавалось в Сайгоне. И не было никого вокруг, кто бы тыкал меня носом в неначищенные бляхи, грязные ботинки, мятую форму и небритые щёки.

Кат Лай находился всего в шести милях к северо-западу от Сайгона в относительно безопасном районе. Но казалось, что со штабом армии его разделяют миллионы миль. Я поселился в палатке с тремя парнями из информационного отдела: капралами Томом Тидом, Джей. Си. Джоунзом и рядовым 1-го класса Джоном Рамсфельдом. У палатки были деревянные пол и стены и брезентовый верх. Внутри неё разместился холодильник, телевизор, магнитофон, радио, складные стулья — и всё равно оставалась масса свободного места.

Мы работали с восьми утра до пяти вечера — на три часа меньше, чем в ЮСАРВ, — если не выезжали на фронт.

Полдня и почти всю ночь шёл дождь. Было душно, грязно и полно насекомых. И всё время поблизости бухали пушки.

К западу и северу о нашего периметра расположилась деревушка Кат Лай, к югу текла река Сайгон, а к востоку лежали рисовые поля.

Земля раскинулась чудесным килтом изумрудно-зелёного цвета, расчерченным во все стороны полосами пальмами-нипа, росших вдоль водных потоков. Здесь было начало дельты Меконга, «рисовой корзинки» Вьетнама.

Война мало повлияла на быт крестьян в Кат Лай и окрестных деревнях. Древний ритм жизни не прервался: непотревоженный и неизменный, он бился так же как и тысячи лет назад. Ранним утром мальчишки выгоняли буйволов из загонов и вели на водопой к реке, крестьяне с утра до вечера пахали поля, босые женщины топтались на рисовых чеках, а их дети ловили рыбу к обеду, тихонько усевшись вдоль каналов под мутным летним солнцем.

Я поймал себя на том, что чаще стал мечтать о доме — о том, без чего приходилось обходиться: о настоящем молоке, горячей воде для бритья, душе хотя бы раз в день, о мороженом, хорошей постели с чистыми простынями и об отдельной ванной комнате с унитазом.

Спустя неделю после того как я поселился в Кат Лай, мы с капитаном Робертом И. Ли, нашим офицером по связям с общественностью, который вырос на маленькой ферме в штате Миссисипи, отправились в Сайгон на развоз прессы. Я гордо вступил в отдел информации ЮСАРВ и доложил каждому, включая майора Ганна, что меня не только перевели в отдел общественной информации 199-й бригады, но и автоматически вернули звание рядового 1-го класса.

Моя звезда на небосводе Вьетнама снова шла вверх. И я не мог дождаться минуты, чтобы сообщить об этой новости моему мстителю, полковнику Уэббу. Я побежал наверх и заколотил в его дверь

— Войдите, — сказал он.

Я вошёл и резво отсалютовал. Он глянул на меня и нехотя отдал приветствие.

— Я сейчас работаю в 40-м отряде информации, приданном 199-й бригаде, и не брожу головным в лесу, хоть вы и предрекали. Кроме того, смотрите — я снова рядовой 1-го класса. Я хотел вам первому сообщить об этом…

Уэбб уткнулся в бумаги, словно меня и не было. Я снова отсалютовал и вышел, ухмыляясь.

Приятно наступить на чужую мозоль! Чересчур много влияния и власти для полковника Уэбба.

Он всего лишь старый контрактник-импотент.

Потом я повёз капитана Ли на собрание в ЮСПАО. Поджидая капитана, мы с Тидом решили воспользоваться пребыванием в Сайгоне и поискать девчонок на перепихон.

Мы последовали за каким-то парнем на «Хонде» и подъехали к похожему на склад строению. Парень подсказал нам подняться на один пролёт по лестнице и свернуть к большой двери. Взору открылась самая большая конюшня для шлюх, какое я когда-либо видел: на вскидку, там было не меньше 30 девок. И все в прозрачном белье.

— На часок? — спросила мамасан.

— Да, старая, — сказал я, — но сначала мы бы хотели посмотреть на девчонок.

Они развалились на плетёных креслах и вяло отмахивались веерами от чёрных мух, роящихся над головой. Некоторые в опиумном дурмане лежали на холодном каменном полу, глядя в потолок застывшими глазами.

Мы переходили от одной к другой и перебрасывались словами.

— Откуда ты, сладкая? А? Кан Тхо? У меня двоюродный брат жил в Кан Тхо. У него там был бар. Пока партизаны его не взорвали. Тогда он уехал в Бангкок. Последний раз я слышал, что он в Париже: он прислал открытку мне с левого берега…

Тётки хихикали и улыбались, как всегда. Я вернулся к одной изящной девушке с широкой улыбкой и погладил её по смуглой коже.

— Я тебе нравлюсь?

— Да-а-а…

— Хочешь меня?

— Ещё бы!

Я отдал хозяйке 300 пиастров, и девушка пошла за мной в дальнюю кабинку.

Для вьетнамки у неё была большая грудь. Точно. Большая и отвислая, с коричневыми сосками размером с долларовую монету. Она задвинула занавеску, быстро скинула одежду и стала меня раздевать.

— Дать-пососать? — спросила она и улыбнулась.

— Не понял…

— Хочешь, я дать и пососать? Я хорошо сосать…

— Нет, — засмеялся я. — Не надо мне сосать, даже если ты способна втянуть в себя через соломинку мячик от гольфа. Я хочу простого нежного траха.

— Ты сначала дать мне сосать, ладно? Я хорошо сосать, милый!

— Нет, нет, нет. Я просто хочу перепихнуться. Трахнуться. Ты получишь настоящую шишку. На губах твоих появится улыбка, а в глазах будут стоять слёзы. Ложись и раздвинь ноги. Я тебе покажу, я высажу твои грёбаные мозги, гарантирую!

— Хокай, хокай…

У меня мелькнула мысль, а что если она из Вьет Конга? Я слышал байки о том, как вьетнамские проститутки, симпатизирующие Фронту Национального освобождения, вставляли в вагины бритвенные лезвия и шинковали пенисы джи-ай в капусту. Я решил, что она не такая. Я знал, что это враки. Мне не приходилось разговаривать с людьми, которые сталкивались бы с подобной практикой в борделях Сайгона. Я даже не слышал о таких людях.

Когда я вышел, Тид сидел на стуле.

— Хороша баба? — спросил я.

— Мммм…неплохая, Брекк. Пожалуй, шестёрка по 10-балльной шкале, но какая же она худая — как будто трахаешь мешок с козьими рогами и при этом танцуешь на острие лезвия. Никогда не знаешь, что там в манде у этих блядей…

— Понятно.

— Наверное, пора возвращаться к капитану Ли, — предложил я.

Мы подобрали Ли в джип на улице Нгуен-Хюэ, возле здания ЮСПАО.

— Где вас носило? — спросил он. — Всех сайгонских тёлок перебрали?

— Мы не такие дураки, сэр. Да наши члены отвалились бы… — сказал Тид.

— Не знаю, как вы вообще могли так о нас подумать, сэр. Мы с Тидом сама невинность! К тому же я католик. Мальчиком я прислуживал в церкви! Мы храним себя для брака! Мы не ищем проституток, ради всего святого! Мы не занимаемся этим ни в борделях, ни на задних сиденьях машин. Ведь это смертный грех… — ёрничал я.

— Ну ладно, думаю, вы хорошие ребята, морально устойчивые. А теперь назад, в Кат Лай. Сайгон действует мне на нервы…

Жизнь в Кат Лай плавно перетекла в долгое жаркое лето. Боевых действий у 199-й бригады было немного, поэтому писать нам было особо не о чем. А без ежедневных развозов прессы, которые так досаждали мне в ЮСАРВ, мне стало нестерпимо скучно, и все мои помыслы обратились к тому дню, когда я навсегда покину Вьетнам.

Мы часто ходили на боевые задания, но редко вступали в контакт с противником. Носили мы всё, что хотели. По сравнению с ЮСАРВ, наш внешний вид дегенерировал в какой-то маскарад.

Умора!

Раз в неделю я ходил в местную парикмахерскую. Не то чтоб мне нравилась стрижка. Вовсе нет. Но просто вместе со стрижкой я получал расслабляющий 15-минутный массаж головы — всё за 25 центов. Отдыхая и думая о доме, я мог бы просидеть в кресле цирюльника весь день.

В Кат Лай рядом с нами располагался батальон пехоты, в который входила механизированная рота и отряды глубинной разведки; кроме того, был ещё десантный батальон южновьетнамской армии — мы поддерживали его в боевых операциях. Вьетнамские солдаты жили по соседству и питались в нашей столовой.

В 199-ю бригаду входили ещё два пехотных батальона — в Нха Бе и Бинь Чане — оба к югу от Сайгона, в пределах его досягаемости.

Почти каждый вечер мимо нашей палатки проходили дозорные патрули, отправляясь из Кат Лай на боевые задания. Чаще всего в это время ливнями лили муссонные дожди. Люди скользили по грязи, сгибались под тяжестью рюкзаков, винтовок, пулемётов и патронных лент, крест-накрест болтающихся на груди, а ветер трепал их плащ-палатки. Глядя, как длинные зелёные цепи сливаются с дождём и туманом, мы радовались, что не шагаем с ними в одном строю. Такая скверная погода не годилась для войны.

В расположении у нас был открытый кинотеатр, но каждый вечер лил такой сильный дождь, что мы почти не ходили туда. Один раз я пошёл и увидел комедию: господин Джон Уэйн исполнял главную роль в глупом фильме о зелёных беретах.

После работы мы пили пиво и писали письма. Больше делать было нечего. Спали мы на старых заплесневелых брезентовых койках. Я положил на койку надувной матрац, а сверху плащ-палатку. Но я купил амулет — тигриный коготь — и носил его на шее, и каждый раз, как я переворачивался на живот, коготь делал в матраце дырку. Скоро мне надоело латать прорехи, и я матрац выбросил.

Коготь тигра — красивая вещь в золотой оправе. Вьетнам — одна из немногих стран, где ещё живут тигры, поэтому бизнес по поставке тигриных когтей и зубов на украшения процветал, несмотря на войну.

А, может быть, и благодаря ей…

У нас была убогая душевая кабинка. Через 10 минут после душа ты всё равно был весь в поту. В кабинке был деревянный пол, три стенки и крыша с дыркой — всё из старых гнилых досок. На крыше над дыркой помещалась 200-литровая бочка из-под керосина, сбоку к кабинке притулилась шаткая лестница. Если хотел принять душ, нужно было наполнить две 20-литровые канистры холодной водой у столовой, притащить их к кабинке, взобраться на лестницу, вылить воду в бочку, слезть с лестницы, раздеться и встать под бочку.

Дно бочки было усеяно ржавыми дырками, и нужно было поспешать намылиться и смыть пену, пока не кончилась вода.

Всякий раз, совершая этот ритуал, я ещё только намыливался, когда 10 галлонов воды подходили к концу. Поэтому голому, в одних ботинках, мне приходилось мчаться назад к столовой и тащить новую порцию в 40 литров, чтобы закончить омовение.

Целая проблема на мою задницу.

Несколько раз помывшись так, я сказал «к чертям собачьим» и стал просто обтираться мокрым полотенцем.

По утрам, набрав в каски воды, мы чистили зубы, брились и умывались. Вода была холодной, вместо крема для бритья к нашим услугам было только мыло, поэтому мы часто выдёргивали свою щетину и резались бритвами, и потом весь день ранки щипало от пота.

В Кат Лай было так сыро, что от палаток к конторе ходить приходилось по дорожкам из досок, чтобы не тонуть по колена в грязи.

Палаточный городок был зачумлён крысами, мы ставили ловушки, но крысы почти не попадались. С другой стороны, повсюду кишели ядовитые змеи. Видели даже кобр у душевой кабины.

Вот ещё одна причина, почему я перестал пользоваться душем.

Повсюду шныряли малышки-гекконы и ящерицы-маргуиллы. Ночью их надо было смахивать с одеяла, а утром вытряхивать из ботинок — они забирались туда, пока мы спали.

Майор Литтел открыл мне глаза на то, как в армии умеют ловко сваливать с больной головы на здоровую, то есть изгонять неугодных, расписывая их перед другим подразделением лучше некуда.

Отдел общественной информации ЮСАРВ выдал мне оценку «отлично» за мои способности, а штабная рота не поскупилась на «хорошо» за моё поведение. Всё верно, ведь меня наказывали по 15-й статье всего пять раз, а под трибунал хотели отдать всего один.

Интересно, что нужно натворить, чтобы получить «неуд» по поведению? Кокнуть по утру топором бригадного генерала, пока он мечет кал в уборной?

Я продолжал поддерживать связь с ребятами из ЮСАРВ и регулярно общался с Найстромом, когда подавал сведения о наших потерях для ежедневной общеармейской сводки. Найстром рассказал, что после переезда в Лонг Бинь в ЮСАРВ был устроен полный и очень тщательный смотр.

Я едва мог в это поверить.

Еда наша, натурально, была полная фигня, но каждую среду мы устраивали барбекью на свежем воздухе: море мяса, бобов и пива.

Раз в неделю приходили посылки «Кэр»: сигареты, мыло, лезвия и прочие жизненно важные мелочи — всё бесплатно. Посему вместо «Кэмела» я вынужден был курить «Лаки Страйк» — вкус у сигарет был как у сушёного конского навоза. Мамой клянусь, сигаретки эти остались ещё с Корейской войны. Если не со Второй мировой.

В начале июля министр обороны Роберт Макнамара посетил какую-то боевую роту. Меры безопасности предпринимались самые жёсткие на моём веку. Выделили ударный вертолёт «Кобра» и два «Волшебных дракона», чтобы проперчить землю вокруг министра. Сильно сомневаюсь, чтобы можно было отыскать вьетконговца на мили от тех мест, где садилась его вертушка.

В июле к нам выбрался Найстром и рассказал, что случилось с одним генералом во время передислокации ЮСАРВ в Лонг Бинь…

Как-то утром бригадный генерал Уолт Ноулер отправился в офицерский нужник, что стоял возле командного здания, а в это время какой-то сержант приказал косому на вилочном погрузчике передвинуть нужник на 30 ярдов вправо.

Азиат подхватил кабинку стальными вилами и приподнял её на 15 футов над землёй.

Тут генерал Ноулер открывает дверцу — штаны спущены — и орёт что есть мочи, и трясёт кулаком, и требует опустить себя вниз.

Офицеры в здании, слыша шум, подходят к окнам посмотреть, в чём дело. Ноулер машет им рукой и улыбается, и, как только азиат — ни черта не понимающий, что ему орёт генерал — переносит нужник на новое место, возвращается к прерванному действу.

В августе пулей ранило в ногу бригадного генерала Натана Мессинджера, командира 199-й бригады. Он как раз летел в своём вертолёте, когда это произошло.

Генерала наградили «Серебряной звездой» и «Пурпурным сердцем». Пилот вертушки получил «Бронзовую звезду» с дубовыми листьями за мужество. А стрелкам, главным действующим лицам, за доблесть повесили по «Благодарственной медали».

Такая вот иерархия по-армейски.

Здесь бы надо поставить вопросы: Почему генерал прописывает себе «Серебряную звезду» за ранение, хотя было бы достаточно одного «Пурпурного сердца»? Почему двух рядовых за спасение генеральской жопы награждают всего лишь «Благодарственными медалями»? И что в самом деле значит геройская награда в этой войне?

Вероятно, те солдаты не были созданы равными.

Никогда не были равными. И никогда не будут равными. Это лишь прекрасный абстрактный американский идеал. И мало кто в действительности верит в него.

В середине августа 199-я бригада присоединилась к 9-й и 25-й пехотным дивизиям для проведения массированной операции по выявлению и уничтожению подразделений какого-то вьетконговского полка, разбросанных вокруг Сайгона. По слухам, полк намеревался атаковать Лонг Бинь 140-мм ракетами, бьющими как молот самого господа Бога.

Однако совместные усилия, названные операцией «Шелби», закончились пшиком. Вьет Конг растворился в воздухе, и пока я находился в 199-й бригаде, ей удалось подстрелить всего пятерых азиатов во время одного ночного патрулирования.

Один снайперский взвод 5-й роты 2-го батальона на лодках выдвинулся в район патрулирования во главе с сержантом по имени, кажется, Джесси Джеймс. Они заняли позиции вдоль реки примерно в семь вечера. Весь район зарос пальмами нипа. Как прикрытие солдаты использовали дренажный канал, и стоять им пришлось по колено в иле и по грудь в воде.

Пулемётчик всполошил всю засаду. Около девяти вечера он перешёптывался с товарищем, когда услышал, что два сампана спускаются вниз по течению. Было темно, и он их почти не видел, но вёсла плескали и азиаты тихонько переговаривались. Двое сидели в первой лодке, и трое — во второй.

Это точно были вьетконговцы, потому что был комендантский час. Никому не разрешалось выходить за пределы деревни или быть на реке после заката.

Пулемётчик начал, за ним и все остальные заиграли рок-н-блин-ролл. Через 60 секунд вьетконговцы вместе с сампанами пошли на дно.

После боя взвод перешёл на запасную позицию — на 200 ярдов в тыл — и залёг до утра.

В сентябре Южный Вьетнам затеял выборы, и каждую ночь в течение недели мы ждали миномётного удара. Я спал одетым и обутым, в обнимку с винтовкой, и твердил про себя, что только этого дерьма мне не хватало. Но выборы прошли, и ничего не случилось. Я писал о церемониях награждения и о программе медицинской помощи гражданскому населению, осуществляемой 199-й бригадой. Эта программа означала отправку двух-трёх врачей вместе с переводчиком по деревням и хуторам вокруг Сайгона, чтобы вырвать несколько зубов и наложить лейкопластыри больным, немощным и парализованным.

В деревне возле Бинь Чаня я видел женщину, у которой был рак обеих грудей.

Жуткое зрелище.

Где-то в сентябре один из наших фотокоров, живших в соседней палатке, заразился гепатитом и был отправлен в госпиталь. Бедняга Энцо был похож на азиато-итальянца: жёлтая кожа, жёлтые глаза — весь жёлтый. Кожа стала желтушного цвета из-за попадания желчи в кровь.

Нас с Билли внесли в план на отправку в краткосрочный отпуск в Бангкок в конце сентября. Но Билли заболел малярией. Из полевого госпиталя в Кам Ране, где он выздоравливал, он писал мне, что не может высадиться в Бангкоке и был бы счастлив выжить от лечения, которым его пользовали.

Билли считался лежачим больным, но он писал, что его заставляют по полдня наполнять песком мешки. И добавлял, что желтушники засыпают мешки полный день.

— Я собираюсь удрать отсюда, вскочить в самолёт до Дананга, а оттуда на вертолёт до Чу Лай. Думаю, так будет лучше выздоравливать, — писал он.

За месяц до того он участвовал в боевых действиях в составе одной из рот 101-й воздушно-десантной дивизии и был снова ранен, когда косоглазые обстреляли их 60-мм миномётными снарядами. Рана была несерьёзная, говорил он, и его наградили третьей медалью «Пурпурное сердце». Парню с тремя «Пурпурными сердцами» можно ехать домой, но сумасшедший Билли заявил, что не только остаётся, но и собирается продлить службу здесь, чтобы свою общую службу закончить досрочно.

— Мне начинает нравиться эта война, — писал он, — мне начинает нравиться участвовать в ней.

В той же операции, рассказывал Билли, они пристрелили большого китайского начальника, который шёл с войсками СВА в качестве советника. Потом Билли прикончил своего первого азиата. И ужасно гордился собой.

— Я шёл головным и увидел мерзавца первым, — писал он, — я дал очередь и попал ему в голову и грудь. Надо было видеть его, Брэд! Я отстрелил ему башку. Он кувыркнулся за лежачий ствол и до сих пор валяется там. Мужик, я просто обалдел, прикончив этого маленького жёлтого ублюдка…

— Недолго ждать осталось, когда Билли-младший будет откручивать ножки у стола и дёргать барбоса за уши, — хвастал он.

За неделю до отпуска я только и думал что о ночах в плюшевой гостинице с доставкой в номер, с кондиционером, чистыми простынями, горячем душем и горами мыла. И, само собой, о выпивке и тёлках в неограниченном количестве.

Я был готов предаться буйному разгулу!

ГЛАВА 35.

«ПАРЕНЬ, КОТОРОМУ НЕ НРАВИЛИСЬ ШЛЮХИ».

Раз в неделю надо было мыть джип. Чем тащиться к реке и мыть самим, мы платили за это другим. Джипу нельзя было покидать расположение 199-й бригады только с одним человеком — таково было правило капитана Ли, поэтому я уговорил Рамсфельда поискать автомойку вместе со мной.

Рядовой 1-го класса Джон Рамсфельд, высокий, нескладный и тощий паренёк из Кентукки был женат и до армии работал в маленьком сельском еженедельнике, который издавал его отец. Когда-то у него была тёмно-рыжая шевелюра, но с военной стрижкой он был похож на бритую репу.

Каждую неделю мы с Рамсфельдом выезжали на шоссе Бьен Хоа и искали автомойку, где бы мальчишки помыли джип за 100 пиастров, которые мы выкладывали из собственного кармана.

Рамсфельд снимал рубаху и, подставляя солнцу конопатую спину и грудь, читал присланный женой роман. Он читал, а я валялся в жестяной хибаре по соседству с мойкой. Потом я садился в тени и пил пиво, болтал с девчонками и приглядывал за мальчишками.

Всё шоссе было усеяно мойками грузовиков и легковушек, и возле каждой притулилась халупа в пивом «33». У каждой халупы имелось две-три задние комнаты с койками и занавесками вместо стен — для водил, которым хотелось повеселиться во время ожидания. В каждой халупе была своя старуха-хозяйка и от трёх до десяти работавших на неё девок.

Всякий раз я выбирал новую мойку. Не то чтоб была какая-то особая причина, просто я люблю разнообразие.

Несколько раз я пробовал заинтересовать Рамсфельда, но он всегда отклонял мои предложения, заявляя, что женат. И вот однажды я заплатил трём девчонкам расшевелить его, так, ради хохмы…

В тот день Рамсфельд развалился в джипе, пока мальчишки делали своё дело с тряпками и мыльной водой.

— Вот, — сказал я девчонкам, — 100 пиастров каждой, если затащите того хмурого парня в постель. И 300 пиастров той, кому первой это удастся. Думаю, он согласится, но он любит поиграть в кошки-мышки…его трудно уломать. Он всегда играет в такие игры и считает, что ви-намские девчонки что надо!

Девчонки хихикали и кивали, засунули деньги в узкие трусы и направились к Рамсфельду. Первая девушка подкралась к нему сзади, обхватила руками и чмокнула в шею.

Рамсфельд вздрогнул и дёрнулся вперёд, ударившись головой о лобовое стекло.

— Хотеть меня, джи-ай?

— НЕТ…ОТВАЛИ ОТ МЕНЯ! ОСТАВЬ МЕНЯ, ЧЁРТОВА ШЛЮХА…

ТЫ ЗАРАЗИШЬ МЕНЯ МАНДАВОШКАМИ!

Девушка снова обхватила шею Рамсфельда.

— Ты заняться со мной любовью, джи-ай…клёво трахаться, беб-би!

— НЕТ. ЧТО, СУКА, НЕПОНЯТНОГО? «НЕТ» ПИШЕТСЯ «ЭН-Е-ТЭ».

Две другие девушки приблизились к нему, подбираясь к его либидо. Одна из них схватила каску Рамсфельда, напялила на голову и запрыгала перед джипом, изображая солдата с винтовкой и приговаривая: «Бум-бум…ты хотеть меня бум-бум, солдат?»

Третья подняла блузку, освободив пару объёмистых грудей, и начала гладить их, облизывать похотливо губы, ближе и ближе приближаясь к Рамсфельду.

— Ты трахнуть меня, джи-ай? Чудесно… пожалуйста, трахни меня!

Девки обступили его с трёх сторон, хватали его, пытаясь поцеловать в губы. Одна стала сзади расстёгивать ему брюки, другая сгребла его промежность, а третья, всё ещё в каске, старалась раздвинуть ему ноги.

Рамсфельд костерил их на чём свет стоит, даже воздух голубел.

Девчонки приняли это за весёлое развлечение, так что их смешки скоро перешли в хохот. Они, наверное, думали, какой смешной американец. Он хочет завалиться в постель с одной из нас, но ведёт себя так, словно ненавидит всех троих.

Девчонки выстроились перед ним, тёрли себе промежности и стонали, и в ответ на его ругань они просто смеялись. От этого он распалялся ещё больше.

Наконец, эта долговязая глиста, словно педик, начал отмахиваться от девок, как от мух. Ему удалось выскочить из джипа; девки, смеясь, погнались за ним. Для них это была просто забава. Пропылив по дороге 75 ярдов, он повернул назад и помчался к хибаре, где я пил пиво. Девчонки остановились и сбились в кучку, показывая на него пальцами.

— Брекк! — крикнул он, по-птичьи склонив голову на бок и пытаясь казаться разъярённым. — Это ты их науськал?

Я хмыкнул и кивнул.

— Ты же знаешь, что я женат.

— Ах, да, — я щёлкнул пальцами, — совсем забыл, у тебя ж законная половина…

— Мне совсем не улыбается ехать домой с мандавошками и триппером, чувак!

— Ну конечно нет, Джон! Но если ты когда-нибудь подцепишь что-нибудь в туалете, то на этот случай у врачей есть горы пенициллина…

— Такого в туалете не поймаешь!

— Да, ты прав, Джон. Чтобы поймать такое, надо засунуть свою «гордость и радость» в больную вьетнамскую вагину…

— Я не хочу трахаться с этими блядями…ну как ты не врубишься?!

— Ты разве педик, Джон? Тебя тянет к Гарри? Ты помешан на женщинах? Или тебе нравятся мальчики? Может, ты торчишь от одёжки? Или хочешь пососать член, чудило?

— Что?

— Посмотри же на них: они такие славные и сексапильные, как ты можешь говорить им «нет»? Господи, какой же ты твердожопый!

— Славные? Да ты сам на посмотри хоть на вон ту: ходячий случай триппера, если я хоть что-то смыслю.

— Джон, я знаю эту девушку, она девственна и из хорошей католической семьи. Как ты можешь говорить такое?

— А вон та: её лицо словно иссечено осколками мины-клеймор.

— Так и есть, Джон. За это её зовут «Личико Клеймор». Но тебе не стоит над этим подшучивать…

— Посмотри на зубы вон той, третьей — да она вампир какой-то!

— Зато она хорошо сосёт! У неё это чудно получается, особенно когда вынимает зубы. Смотри, она может отправить тебя на седьмое небо. После такой ночи тебе с твоей женой будет скучно, поверь мне…

Мы заплатили мальчишкам и вернулись к машине.

— До свидания, дорогие…как-нибудь в следующий раз. Его так трудно раскочегарить. До скорого… — сказал я.

Девчонки хихикали, прикрываясь ладошками.

— Sin loi, прости, джи-ай, — одна из девушек помахала Рамсфельду рукой.

— Смотри, Джон, ты им понравился, хоть и вёл себя как настоящий придурок!

— Не делай так больше, ладно?

— Ладно. Тот, кто не трахает блядей в мирное время, не будет сражаться в военное — таков закон джунглей, так рушатся иллюзии, Джон…

— А, ГОВНО…

— Да? А сколько на твоём счету подстреленных азиатов, задавака?

ГЛАВА 36.

«ЗОЛОТОЕ СЕРДЦЕ».

«Никто не может вообразить себе всех ужасов войны. Это не раны, не кровь и не тиф, это не дизентерия — хроническая и острая, не холод, не жара и не голод. В душе человека это — опьянение от жестокости, деморализация и расстройство, а как внешние проявления — подозрительность, подлость, эгоизм».

— Флоренс Найтингейл, английская сестра милосердия,

письмо от 5 мая 1855 г.

Я прибыл в лагерь «Альфа» — вместе с сотнями других солдат — около пяти вечера. Мой рейс на Бангкок был только на следующий день. Плохо, что рядом не было Билли. Но всё равно я был в рад уехать из Вьетнама, из войны — хоть на пять дней. Сам полёт бесплатно осуществлялся на специально зафрахтованных правительством самолётах, время полёта не входило в срок отпуска.

Каждый американец во время службы мог съездить на побывку — на «отдых и восстановление», или, как некоторые говорили, «насилуй и разрушай» — в один из десяти «портов захода».

Почти все женатики ездили на Гавайи. Там они встречались с жёнами: те тратились на билет меньше обычного, если, конечно, успевали оформить нужные бумаги.

Рамсфельд тоже ездил на Гавайи и рассказывал потом, что всё время провалялся со своей старушкой в постели. Он мало говорил об этой поездке, заметил только, что было здорово побыть с женой.

В этот первый свободный вечер занять себя было нечем, и мы отправились в клуб для рядового состава пить пиво, шутить и травить байки из военной жизни.

В 8:30 вечера в клуб пришли шесть австралийцев, тоже отправлявшихся в отпуск, они заняли столик и стали пить как все остальные. Чем больше они пили, тем больше шумели. И совсем скоро у клуба наметили выяснение отношений. Один рядовой имел зуб на своего старшину за какое-то дельце, которое случилось в джунглях несколько недель назад.

Эти двое вышли наружу и начали от души дубасить друг друга. Сержант выбил рядовому три передних зуба и сломал нос.

— Ладно, сардж, мне хватит, — сдался парень. Они пожали друг другу руки и, обнявшись и шатаясь, вернулись в клуб.

— Так мы улаживаем проблемы, дружище, — ухмылялся сержант.

Оба смеялись и весело заказали ещё по паре пива. Потом они взобрались на стол и танцевали, тесно прижавшись друг к другу, как будто это был самый естественный в мире способ танца.

— Вы, оззи, съехали, бля, с катушек, — орали им солдаты.

— Смотрите, друзья, вот такие мы, — улыбался сержант и танцевал вальс «Матильда» с беззубым рядовым.

Мы сидели и балагурили о виски и женщинах, которых отымеем во время пятидневной экспедиции по цеплянию триппера в городах Дальнего Востока.

Я слышал, что такой отпуск хорошо проводить в Австралии. Но я также слышал, что неплохо получается и в Таиланде, что девушки Бангкока самые умелые на всём Востоке.

На следующий день я обменял военные сертификаты на зелёные американские доллары, ибо за пределами Вьетнама не разрешалось иметь сертификаты, к тому же мне сказали, что я смогу обменять доллары на тайские деньги в Бангкоке в Центре отдыха. Со мной было немногим более 400 долларов, и я надеялся, что на утехи мне хватит.

В тот же день штаб-сержант вышагивал туда-сюда по помещению и держал заученную речь. Он говорил так же скучно и монотонно, как говорят сержанты в учебном лагере, и делал ударение на некоторых словах.

— Итак, ребята, оторвали свои задницы и слушаем сюда, — прокричал он в мегафон.

— Личный состав, внесённый в список на рейс 1600 до Бангкока, выстраивается в очередь у окошка, в котором будет указан этот рейс. Вы готовите свои командировочные и личные документы и предъявляете их сержанту в окошке. Он сверяет ваши имена со списком на рейс. Если ваше имя внесено, вы проходите на проверку багажа. После проверки багажа вы садитесь в автобус, отправляющийся в аэропорт, а потом проходите на свой рейс через выход, помеченный как «Рейс 1600 на Бангкок». Понятно? Хорошо. Тогда выстраиваемся у окошка.

Когда мы выстроились на проверку багажа, сержант с мегафоном произнёс ещё одну речь.

— Запрещается вывозить из Вьетнама следующие предметы: оружие, боеприпасы и взрывчатые вещества, порнографические фотографии и литературу…

Наконец, мы сели в самолёт — «Боинг» 707 компании «Эйр Вьетнэм» — и круто взяли вверх над Тан Сон Нхутом. Я любовался Дельтой, пока облака не скрыли её из виду…

Летя со скоростью 500 миль в час над юго-восточными джунглями Азии, мы строили глазки стюардессам, мысленно раздевали их и насиловали твёрдыми, как винтовочные стволы, членами.

— Пристегните ремни, пожалуйста. Через пять минут мы садимся в международном аэропорту Бангкока.

Нас принимают в аэропорту и везут на автобусе в Центр отдыха на инструктаж, после которого мы обменяем деньги и будем предоставлены сами себе. Обменный курс — 20 бат за доллар.

Инструктаж — сплошная трусливая мура!

Раздают списки одобренных гостиниц, в которых можно останавливаться. Гостиницы, не попавшие в список, считаются опасными. Необходимо держаться группами вместе с другими джи-ай. Нельзя опаздывать на обратный рейс в боевую зону. И обязательно нужно что-то сделать, о чём можно написать домой.

Дорогие мама и папа…

— Вы можете осматривать буддийские статуи, посещать храмы и другие достопримечательности, купаться, питаться в хороших ресторанах…

Мне, пожалуйста, шатобриан с кровью, жареным луком и варёным картофелем, приправленным петрушкой и сельдереем, ржаной хлеб со сливочным маслом, спаржу под голландским соусом, зелёный салат с уксусом, вишнёвый пирог с шариком ванильного мороженого, чашку крепкого кофе, ведёрко льда и бутылку очень дорогого виски.

— …ходить на плавучий рынок, фотографировать, делать покупки и, кроме того, вести себя так, чтобы ваша страна гордилась вами и мундиром, который вы носите, — говорит инструктор.

О чём речь, мужик!

— Оставьте благоприятное впечатление у тайского населения…

Уж я оставлю впечатление, будь спокоен…

— Будьте посланцами доброй воли, поступайте так, чтобы росло доверие к армии США.

Отвали ты, сардж, мать твою!

Я хотел как можно дальше убраться от солдат, армии, инструкций и одобренных Центром отдыха отелей.

Обменяв деньги, я вышел через тяжёлую вращающуюся дверь в зал ожидания, где меня встретили дядюшка и тётушка — Боб и Лоррейн Мик. Боб, мамин брат, работал механиком на воздушной базе Юдорн в 300 милях к северу.

Я подхватил свой багаж и сел к ним в машину. Мне хотелось выпить, и я попросил Боба притормозить у магазина и купил пару бутылок «Джонни Уокера».

Боб и Лоррейн с тремя детьми приехали в Таиланд в июне. У Боба был двухгодичный правительственный контракт. В Юдорне не было жилища для семейных, поэтому он сняли большой дом в Бангкоке для Лоррейн и детей.

Боб показал мне мою комнату. Я скинул форму, переоделся в штатское, налил себе виски и проболтал в родственниками несколько часов кряду. В 11 ночи Боб и Лоррейн пошли спать. Я налил себе ещё и пошёл в свою комнату, полюбовался в окно, вернулся на кухню, отыскал открывалку, вернулся в комнату и попробовал развинтить окно, чтобы отправиться в город знакомиться с красивыми тайскими женщинами.

Было бы, конечно, проще выйти через дверь, но я уже набрался и не соображал, что делаю. Мне не удалось открыть окно, я расстроился, разбил стекло открывалкой и уже одной ногой был снаружи, когда на шум прибежал Боб. В руках я баюкал початую бутылку виски.

— Что с тобой, Брэд?

Я обернулся, смущённый от того, что меня застукали при попытке бегства.

— М-м-м, я ищу свою утерянную мудрость. Думаю, она где-то там, снаружи.

— Что?

— Иду в город снимать тёток, ещё не познавших мужчин!

— Прекрасно, но не легче ли выйти через дверь?

— Нет, через дверь слишком опасно…она может быть заминирована. Я никогда не выхожу через дверь, если она, конечно, не открыта уже гранатой. Я ползающий на пузе солдат охранения. Мне надо выйти через окно, Боб.

— Зачем?

— Потому что меня имеют — имеют вдали от родины! Потому что моя потерянная мудрость где-то там, в темноте.

— Ну, ладно, ладно, — сказал Боб, поднимая руки, словно перед грабителем. — Но, Брэд, пока ты не ушёл… в Бангкоке есть дерьмовые районы, поэтому тебе лучше остановиться в каком-нибудь надёжном отеле. Здесь можно лишиться жизни, получив в спину дешёвый нож — и плавай потом в реке. Тут такое каждый день. В этой стране убивают за пару ботинок, поэтому смотри…

— Никому мои ботинки не нужны. Мои боевые казённые ботинки. Всё будет нормально.

Он смотрел, как я вылезаю через разбитое окно. Следующим препятствием на моём пути оказалась 12-футовая чугунная ограда с острыми штырями по верхнему краю.

Боб вышел через дверь в темень ночи и шлёпал за мной в халате и тапочках.

— Если тебе надо наружу, я могу открыть ворота. У меня в кармане ключ.

Такие высокие ограды были типичны для Бангкока, их строили для защиты от воров, наркоманов и других криминальных элементов.

— Нет, ворота открывать не нужно, — сказал я, — там может быть растяжка… разорвёт нас обоих к чёртовой матери! Я справлюсь. Я легко перелезу.

И я таки вскарабкался, но как только перенёс ногу на внешнюю сторону, грохнулся на тротуар с высоты 12 футов. Каким-то чудом я не разбился, и пузырь виски в моих руках остался цел.

— Всё нормально, Брэд?

— Да…

— Та бумажка с нашим адресом, что я дал тебе перед сном, с тобой?

— Да…в портмоне со смешными деньгами в 400 долларов.

— Точно? Ты знаешь, здесь легко потеряться.

— Да точно, точно.

— Мы живём далеко от улицы Сукхумвет — это главная улица Бангкока, поэтому если у тебя нет адреса, то тебе будет трудно сюда вернуться.

— Не переживай…

Было темно, моросил дождь. Я бежал по тёмной улице, прижимая бутылку к груди как мяч. Я держал курс на фонари, смутно маячившие впереди. Я постепенно мок, а свет впереди становился всё мутней и туманней.

Клик. Свет исчез совсем.

Следующее, что я помню: я вываливаюсь из такси у гостиницы «Ройал» в центре. Нацарапав крест в книге регистрации и заплатив за пять дней вперёд, шатаясь, я прошествовал за тайчонком-посыльным в царственные покои на четвёртом этаже. Отель был без каких-либо ограничений, что приятно удивило.

Я постоял под горячим душем, налил себе выпить и сел на кровать.

Господи, настоящий матрац. Какая роскошь! Я поставил стакан на тумбочку и запрыгал на кровати. Я слышал, что всё можно заказать из номера, независимо от времени суток. Я поднял трубку телефона и услышал характерные гудки. Потом раздался голос оператора.

— Алло, чем могу служить, — зажурчал в ухе приятный женский голос.

— Соедините меня с обслугой.

— Слушаюсь, сэр.

Раздался щелчок.

— Обслуживание номеров, чем можем помочь?

— Пришлите ко мне в номер девушку.

— В каком вы номере, сэр?

— Откуда мне, блин, знать? Посмотрите там. Я въехал примерно час назад… большой крест в регистрационной книге.

— Хорошо, сэр, я сейчас пришлю к вам девушку.

— Замечательно!

Я сидел на кровати и ждал. Через несколько минут в дверь мягко постучали. В зелёных армейских трусах и стаканом в руке я открыл дверь.

— Вы спрашивать девушка? — спросила маленькая тайка.

— Ага, заходи.

Приятная, но немного худа.

— Раздевайся, золотце…

— Слушаюсь, сэр, — промурлыкала она, ловко выскальзывая из платья и отбрасывая в сторону босоножки на высоком каблуке. Заманчивым движением сняла бюстгальтер и освободилась от чёрных трусиков-шнурочков.

— Готова для дела, а?

— Как твоё имя.

— Брэд.

— Моё имя…

— Не имеет значения, всё равно не запомню. Хочу сношаться, трахаться, супониться. Я твёрдый, как кирпич. Сейчас мы с тобой ляжем, и я сделаю тебе новую дырку в жопе, вышибу тебе мозги с первой попытки. Поняла?

— Конечно… мы заниматься любовь, — прошептала она, пряча глаза и делая вид, что краснеет.

Она откинула одеяло, расправила простыни, выставила призывно груди и, улыбаясь, похлопала по подушке.

— Сейчас мы заняться любовь, — пригласила она и раздвинула ноги.

— Сладенькая, — я скинул трусы и шагнул к ней, и мой пенис дрожал от напряжения и стоял, как заборный столб.

Она хохотнула. Я взгромоздился на неё с твёрдым намерением показать, что значит настоящий трах. Она пробыла в моём номере около двух часов, за это время мы успели попробовать и в сиську, и в задницу, и по-собачьи, и пососать и просто по старинке. Потом она оделась и ушла.

Это было удивительно. Незабываемо. Волшебно. Телефон служил волшебной палочкой. Просто нужно было поднять трубку, попросить девушку, и спустя несколько мгновений она уже стучалась в мою дверь.

Я снова позвонил коридорным и попросил ещё одну девушку. Потом ещё одну. Худенькую. Пухленькую. Высокую.

Отель «Ройал» располагал богатым выбором девушек, но к утру я был ещё силён. После каждой девушки я взбадривался виски и вызывал следующую.

Когда я лёг с очередной девчонкой, она вдруг закричала и попыталась удрать. Я опрокинул её навзничь. Она опять закричала, вырвалась, схватила одежду, запахнулась полотенцем и умчалась.

— Не убегай! Вернись! Мы ещё с тобой не закончили…

Это такая игра, подумал я.

Она убежала, хлопнув перед моим носом дверью, а я схватил пригоршню монет со столика и в чём мать родила полетел за ней по длинному тёмному коридору. По пути я наткнулся на уборщицу, потом на тайскую пару, шествующую на завтрак. Девка орала что есть мочи, но я не упускал её из виду.

Свернув за угол в конце коридора, она влетела в лифт. Дверь закрылась прямо передо мной.

— Всё равно я тебя найду! — крикнул я и потряс кулаком.

Я сдал назад и швырнул монеты в дверь лифта. Из-за угла показалась тайская парочка, а меня бил истерический смех, и член мой болтало в разные стороны, как ветви во время урагана. Они подошли к лифту, пытаясь не замечать меня, я же помахал им рукой и поскакал назад в номер.

После завтрака я почувствовал себя тигром. Снова приняв душ, я налил выпить и вызвал двух девушек для menage a trois.

Через пять минут они стояли у двери. Какой сюрприз! Близняшки. К тому ж сиамки, извольте жаловать! Что ещё нужно парню для счастья? Я назвал их Инь и Ян.

Первый раз в жизни в самый ответственный момент мне пихали в задницу кубики льда, и я с радостью принимал неизведанный любовный приём.

Инь и Ян ушли, я оделся и отправился в холл разведать, какие ещё плотские утехи может предложить эта гостиница. Рядом с кафе расположилась парикмахерская, в которой хорошенькие тайские мастерицы стригли, делали маникюр, массаж и предлагали принять ванну с минеральным маслом. Сначала я постригся и сделал массаж головы, потом мне аккуратно постригли и отполировали ногти. После этого я решил сделать массаж тела и принять ванну.

Я разделся и лёг животом на массажный столик. Девушка начала со спины: растягивала и разминала мышцы, медленно перекатывая косточки и хлопками вставляя позвоночник на место.

Было хорошо — сладко и почти больно — и совсем не похоже на массаж, который мне делали в Сайгоне. Она дула мне в уши, руками, как пёрышками, щекотали мою спину до тех пор, пока меня не заколотило и не перехватило дыхание.

— Легче, детка, легче…

Она взобралась на стол и стала ходить по моим костям. Потом принялась за ягодицы, сильными пальцами разминая седалищные мышцы, как сырую глину.

— Тебе нравится? — спросила она.

— О да-а-а…очень!

Я расслабился.

Закончив с ягодицами, она перевернула меня на спину и стала массировать грудь, живот, плечи, бёдра, икры и, наконец, чмокнула в пенис, который к тому времени улыбался ей, как леденец, и подрагивал от напряжения.

— Мы готовы для ванна, — сказала она.

Я улёгся в ванне и стал следить за ней. Она сняла блузку и слаксы, оставшись почти голышом, в одних чёрных узеньких трусиках. Она намылила меня — спину, лицо, ноги — и добралась до члена. Я по-прежнему был возбуждён. Когда она перегнулась через ванну, чтобы сполоснуть мою спину, я подхватил её под мышки и затащил в ванну. Стянув с неё трусики, я проскользнул внутрь. Сначала мы медленно барахтались, расплёскивая воду. Постепенно движения наши становились всё быстрее и быстрее, вода уже лилась через край, и, наконец, мои яйца взорвались, как глубинная бомба, и на какое-то мгновение я слился в единое целое со всей вселенной, а потом, пресыщенный, отвалился на спинку ванны.

Одеваясь, я назначил ей свидание. Она согласилась придти ко мне в номер в пять, после работы. Я полез в карман за ключом.

— Мой номер 444. До встречи…

— До скорого, Брэд.

Вернувшись в номер, я заказал обед, выпил ещё немного и, наконец, уснул. Моя девушка была точна. Я открыл дверь, взял её за руку, провёл в комнату и медленно раздел. Она упала на постель, я опять возбудился и снова переспал с ней.

В семь мы пошли ужинать, а затем, взяв такси, отправились в ночной клуб танцевать, болтать и пить пиво.

Меня предупреждали о тайском пиве: оно легко валит с ног, потому что в нём 20 процентов алкоголя. Но я хлестал кружку за кружкой и через час после появления в клубе едва держался на ногах.

Девушка сказала, что ей пора домой.

— Меня ждёт мама, — сказала она.

Я побрёл за ней к выходу, подозвал такси, поцеловал её на прощание, вернулся к столику и заказал ещё одну кружку.

Какой-то водила увязался за мной.

— Привет…я Джонни Юма…буду твоим гидом вся неделя.

Я пропустил это мимо ушей.

— Буду твой гид вся неделя, — снова сказал он.

Я опрокинул кружку и посмотрел на него.

— Итак, Джонни Юма…ночь только начинается…куда мы двинем отсюда?

Джонни Юма что-то сказал, но на такой тарабарщине, что я был не способен воспринять его исковерканный английский.

— А-а-а, — наконец, выдал он и ткнул пальцем в плакат с тайскими боксёрами на стене.

Боксёры-тайцы дерутся руками и ногами; послушав ещё немного его ломаный английский, я понял, что он хотел сказать. Допив пиво, я поставил кружку на стол, за которым сидели ещё два джи-ай.

— За мой счёт, ребята… наслаждайтесь Бангкоком!

Я вывалился в дверь за своим провожатым. Он помог мне сесть в машину и через 10 минут притормозил перед обширным амфитеатром. Юма припарковался и повел меня в ярко освещённое и прокуренное помещение. Мы купили два билета и пробрались к пустым местам в четвёртом ряду. Первый бой был в самом разгаре.

Ко второму бою я начал трезветь. А во время третьего я уже орал как помешанный и так разошёлся, что махал ногами не хуже бойцов. Потом я повздорил с мужиком, сидевшим впереди: мы болели за разных боксёров; я помню, бил его ногой. Он уворачивался и орал что-то по-тайски. Не знаю, что он говорил, но он был очень зол.

— МАТЬ ТВОЮ ТАК, ГОВНО! — сказал я.

Я встал, поднял правую ногу и попытался наступить мужику на горло солдатским ботинком. Но вместо горла попал в грудь, мужик упал. Тут я и сам поскользнулся и рухнул меж рядами.

Юма схватил меня за руку, помог подняться на ноги и предложил убираться подобру-поздорову, пока не случилась беда. Он сказал, что трое на заднем ряду недовольны мной и что если мы останемся, он не гарантирует моей безопасности.

Юма отвёз меня назад в клуб. Я выпил ещё пива и — отключился.

На следующее утро я очухался в своём номере: кто-то, как дятел, барабанил в дверь.

— Кто там?

— Джонни Юма.

— Какого тебе чёрта нужно? Ты нарушил мой сладкий сон. Который час?…

— Джонни Юма.

— Ну, заходи, чёрт тебя дери, и не ори! Башка и так раскалывается…

Дверь была не заперта; вошёл человек в ковбойской рубашке и шляпе, джинсах, с красным шейным платком и синими очками-консервами.

Такая вот азиатская версия ковбоя Мальборо.

— Меня звать Джонни Юма, твой гид на неделя, помнишь?

— Смутно… ну заходи, Юма.

— Как скоро ты хотеть выезжать?

Я сказал ему ждать меня в вестибюле через час. Мне нужно было принять душ, перекусить и немного выпить, чтобы поправить здоровье. После яичницы с ветчиной на завтрак я наполнил стакан скотчем и уставился в окно.

Вот, блин, попал! Чужая страна. Чужой город. Языка не понимаю. Не знаю, где был, что делал, с кем проводил время и куда собираюсь. Деньги почти все истрачены, а я даже не могу вспомнить, платил ли за номер. Я даже не знаю, где нахожусь. Адреса Боба у меня нет. Должно быть, потерял прошлой ночью, когда вытаскивал деньги из кармана. Блядь! Блядь! Как это меня угораздило? Ну да ладно, я знаю, как выбираться…

Я махнул ещё стакан и съехал на лифте в вестибюль. Юма читал газету. Мы сели в машину, и он спросил, на что бы я хотел посмотреть сегодня.

— На всё, Юма. На всё, что есть в Бангкоке. Плавучий ресторан, магазины…слушай, мне надо купить часы матери и голубое сапфировое кольцо девушке. Но сначала надо найти ту красавицу, с которой я был прошлой ночью. Жди здесь! Ни с места, Юма!

Я помчался в баню, но мне сказали, что у девушки сегодня выходной. Я спросил, где она живёт, и мне дали адрес. Черканув его на бумажке, я скомандовал Юме везти меня туда.

Открыла её мать и сказала, что дочь ушла за покупками. Мы повернули назад и стали заглядывать в магазины. Я купил сапфировое кольцо для Мэрилу. Я не знал её размера, поэтому купил большое, чтобы можно было подправить в случае чего. Для матери я выбрал часы «Сейко». Настало время обеда, и Джонни отвёз меня в плавучий ресторан, а оттуда — в бар немного выпить.

В баре я познакомился с ещё одной девушкой. Её звали Сюзи. Пока мы с Сюзи пили коктейли, Джонни сидел в своём такси. Через два часа я приказал Джонни везти нас с Сюзи в гостиницу, добавив, что мы бы хотели провести в номере остаток дня.

Сюзи имела примерно пять футов росту, тёмную гладкую кожу, большие миндалины глаз, упругую грудь, большую задницу и чувственные губы — таких я ещё не целовал. Настоящая секс-машина!

Естественно, я влюбился в неё с пол-оборота.

Мы вместе приняли душ, и потом, когда мы вытерли друг друга, она показала мне свой «жёлтый билет».

Проституция в Бангкоке разрешена официально, но для того, чтобы контролировать распространение вензаболеваний, блядям выдавали лицензии и требовали заводить медицинские карты, в которых врачи делали отметки после осмотра. У Сюзи в медкарте стояла отметка об осмотре двухдневной давности.

— Сколько стоит твоя ночь? — спросил я. — Не бери в голову, я денег не считаю. Бумажник на столике, возьми, сколько я там тебе должен, и прибавь чаевые.

Сюзи вытащила несколько купюр и положила в свой кошелёк. И мы совокуплялись и пили, совокуплялись и пили, совокуплялись и пили, а потом вставали с постели и смотрели в окно, обнажённые, как Адам и Ева в Раю, положив руки друг другу на бёдра. Потом возвращались в постель, играли в покер и снова занимались любовью.

Следующий день мы тоже провели в постели, предаваясь любви.

На четвёртые сутки я позвонил распорядителю и спросил, сколько я должен. Меня просили не беспокоиться. Приятно слышать такое. Не помню, чтоб я платил кому-нибудь за что-нибудь с самого вселения, а счёт должен был быть не малый — за проституток, еду и несколько бутылок виски.

Хотя, может быть, я уже за всё заплатил, когда был в отключке.

В 10 утра притащился Юма. Я уже стал понемногу волноваться и сказал ему, что мне надо найти дорогу назад, к дяде, что тот живёт в большом доме где-то недалеко от Сукхумвет.

Весь день Юма возил нас с Сюзи по Бангкоку, а мы с ней сидели на заднем сиденье, болтали, обнимались и мало обращали внимание на окружающее.

К концу дня мы вернулись в отель. От 400 долларов оставались пустяки. Самолёт мой вылетал на следующий день. Боб, наверное, с ума сходил, не зная, что со мной. А я не знал, что делать. Голова плыла в пьяном тумане, мысли путались, и меня мутило с похмелья. Я опрокинул несколько стаканов виски, и мы сплелись с Сюзи в новой череде любовных сеансов.

Утром пятого дня в Бангкоке я понял, что надо разыскать Боба во что бы то ни стало. Я должен был попасть на рейс во Вьетнам. Я заказал завтрак на двоих, заплатил Сюзи, что был ей должен, и сказал, что мой отпуск кончился. У меня не оставалось ни бата. Когда я объяснил Сюзи свои затруднения, она сказала, что знает район, где живёт Боб, и что оплатит мою дорогу туда.

— Вот, Брэд, — она дала мне 20 бат, что-то около одного доллара. — Это на такси, чтобы приехать к дяде. Я ехать с тобой, платить за такси, чтобы ты добраться хорошо.

Сюзи была шлюхой, но у неё было золотое сердце. Другим проституткам следовало бы провалиться сквозь землю, знай они следующий её шаг.

Мы сели в такси и меньше чем через 10 минут я был в доме у Боба. Тогда Сюзи открыла кошелёк и к моему удивлению протянула мне маленькую золотую монетку.

— Храни это на счастье, — сказала она. — Может быть, она помогать тебе во Вьетнам, и ты вернуться в Америка.

Мы поцеловались. Такси уехало, она махала мне в окно и улыбалась. Было грустно. В неё так было легко влюбиться…

Итак, конец, сказал я себе. Отпуску конец. Блин! Пора возвращаться на войну. Я не хочу возвращаться…

Как я и предвидел, Боб и Лоррейн чуть с ума не сошли со мной. Они связывались с Центром отпусков, искали в гостиницах, включая те, что не попали в список одобренных. Они даже обращались в полицейское управление Бангкока с просьбой проверить, не появлялись ли в моргах неопознанные трупы американцев.

Ничего.

— Ты даже не представляешь, как тебе повезло, — говорил Боб.

— А, знаю…

— В Бангкоке убийства каждый день. Тебя могли даже не найти. Если бы ты понял, какой ты счастливчик, ты бы перетрухал до смерти. Имея деньги и таскаясь по городу сам по себе, просто чудо, что ты ещё жив.

Я слушал его и ощупывал в кармане монетку, которую дала мне Сюзи. Моё счастье снова со мной!

Я побрился, причесался, надел униформу, перекусил и попросил Боба отвезти меня в Центр отпусков, чтобы успеть на рейс в Тан Сон Нхут.

Меня начал мучить синдром возвращения: дрожь, приступы тошноты, рвота, холодный пот, головокружение. Я боялся сделать шаг, голова болела, каждый волосок моей шевелюры причинял мне боль, и я не мог сфокусировать на чём-нибудь свой взгляд.

Не один я неважно выглядел после «насилия и разрушения». Другие выглядели ещё хуже.

Как отвратительно было вновь шагнуть в духоту Сайгона. Открываются двери самолёта, и влажная вонь города наполняет ноздри и раскалывает голову на части.

Мне пришлось просить какого-то солдатика заполнить мою декларацию на таможне. Руки так тряслись, что я не мог удержать карандаш. Меня колотило, пока я не вспомнил, что забыл кольцо и часы под задним сиденьем в машине Юмы.

Мне надо было выпить и покурить, а денег — ни гроша.

Пройдя таможню, я добрался автобусом до лагеря 199-ой бригады. Пошёл в клуб для рядовых, нашёл там новичков и стал травить им истории о похождениях в Бангкоке в обмен на сигареты и несколько бутылок пива.

— Ух, ты, вот куда я тоже поеду. Бангкок… — сказал паренёк по имени Тед.

О Бангкоке в памяти осталось немного. Но двух людей я не забуду никогда — Сюзи и Джонни. Шлюху и таксиста. Я верю, что когда-нибудь снова увижу Бангкок и на этот раз трезвыми глазами.

На другое утро на перекладных, с рюкзаком, по шоссе на Бьен Хоа я доехал до поворота на Кат Лай. Я было подумал, что оставшиеся шесть миль придётся топать пешком, но тут мимо проезжал вьетнамец-рейнджер на «Хонде» и согласился меня подвезти.

Подъехав к нашей информационной палатке, я крикнул «СТОП!». Вьетнамец нажал на тормоза, наскочил на камень, и мы оба взлетели в воздух. Он приземлился по одну сторону дороги — и его накрыло мотоциклом. А я шмякнулся в грязную лужу по другую сторону, и мой рюкзак придавил меня сверху.

Было около десяти утра, и, как обычно, все только и делали, что ничего не делали.

— Да это же Брекк! — воскликнул Джонс.

— Молчать! — скомандовал я, входя в палатку мокрый, как мышь, и по уши измазанный грязью. — Я вернулся, мерзавцы! А вы думали, что у меня не получится…

Неделю спустя у меня закапало с конца.

Пошёл к врачам.

Понадобилось шесть мощных доз, но через семь дней я снова был здоров.

Пенициллин, как и винтовка, лучший друг солдата.

ГЛАВА 37.

«ЧИСТАЯ СОВЕСТЬ».

Каждый вечер около пяти привозили почту — как раз во время проливных дождей. Рамсфельд вызвался забирать почту и, бережно пряча под плащом, приносил её в нашу заляпанную грязью палатку.

— Джонс! Письмо от жены… — как-то в октябре сказал Рамсфельд и бросил Джонсу письмо.

— Ха…от старушки Розы, — засмеялся Джонс.

Джонс, единственный чёрный в нашем отделе, сел на сундучок и вскрыл конверт. Внутри лежали поздравительная открытка и письмо.

Не читая, Джонс понюхал бумагу: улыбаясь, он закрыл глаза и глубоко вдохнул.

— Ах, милая!

Письмо было точно от Розы. Он узнал аромат её духов. Сколько же прошло времени, как он видел свою жену? Девять месяцев? Жену ли? Чёрт, она по-прежнему была его невестой. Они поженились за несколько месяцев до его отъезда за океан, когда он приезжал на побывку из учебного лагеря.

Джонс много рассказывал о Розе. О том, как они познакомились в школе, о том, как им было хорошо, и о том, какой это будет праздник, когда в январе он — специалист 4-го класса, ветеран Вьетнама, Д.Ч. Джонс — сойдёт на землю с самолёта в аэропорту Олбани в Нью-Йорке.

Они регулярно писали друг другу письма. В каждую свободную минуту Джонс расписывал Розе, как он по ней скучает и как тяжело воевать, особенно когда правда не на твоей стороне.

Однако постепенно письма от Розы стали приходить всё реже и реже.

Джонс наверняка догадывался, что что-то не так, но ни разу и словом не обмолвился. Это было слишком больно. Слишком отвратительно. Проще было выбросить всё из головы и не прислушиваться к своей интуиции.

19-Летний счастливчик Джонс кое-как окончил школу и до призыва работал на фабрике, выпускавшей гвозди. Потом он стал солдатом. А чуть спустя — мужем. А потом в армии его научили печатать на машинке, подшивать документы и отправили во Вьетнам.

«Дорогой Джимми…», начала Роза.

«Не знаю, как тебе это сказать, особенно в первую годовщину нашей свадьбы, но я беременна…

Мне было так одиноко без тебя, Джимми, что когда однажды вечером твой друг Том заглянуть узнать, как у меня дела…

Мне было плохо, я ходила к священнику, который венчал нас, и он убедил меня, что только правда — полная правда и ничего кроме правды — является единственной Божьей дорогой к чистой совести…

Доктор говорит, что рожать мне в феврале, приблизительно в середине месяца. Том ещё не знает. Я ему сказала только, что не хочу его больше видеть, что мне хорошо одной…

Не знаю, что прибавить. Тебе надо быть дома до рождения ребёнка и попытайся понять. И, пожалуйста, не бросай меня, Джимми. Ты мне очень нужен, особенно сейчас. Одержи победу и поспеши домой…»

И подпись — Роза.

Джонс замер, заледенел. Потом скомкал письмо, ухватился за живот и стал раскачиваться вперёд-назад.

— Что случилось, Джонс? — крикнул Тид из другого угла палатки. — Получил отставку от старушки?

— Роза с Томом… — промычал Джонс, уставившись в половицы настила и держась за живот. — У Тома своих двое. Он женат на хорошей женщине. Он был шафером на нашей свадьбе. Почему? Как он мог?…

Узнав, в чём дело, Тид попробовал разрядить обстановку.

— Да ладно, Джонс, как говорится: «Джоди — говнюк»!

Джонс пропустил шутку мимо ушей. Он лёг на койку и уставился на москитную сетку, соображая, отчего такое случилось и — главное — почему случилось именно с ним.

— Чёрт бы побрал эту блядскую войну! — воскликнул Джонс и, утирая слёзы, треснул по деревянному каркасу койки. — Ничего бы не произошло, будь я там…будь я дома, где и должен быть.

У него были дружки, которые уже получали во Вьетнаме письма «Дорогой Джон». Но ведь они с Розой любили друг друга, их венчали в церкви, и впереди их ждала долгая счастливая жизнь с кучей детишек.

И вот случилось то, что случилось.

Джонс, как почти все женатые парни, время от времени ходил налево.

— Заманчиво бывать у четырёх сестричек на Весёлой улице, — любил он шутить.

Это было нормально. Это входило в солдатский кодекс. Кроме того, мы были в боевой зоне.

Но Роза! Она должна была честно ждать его. Ведь шла война. И всего год его не будет. Разве ей трудно потерпеть?

Через несколько дней Джонс собрался с мыслями и решил, что единственный выход — развод. И что развестись надо быстро, до появления ребёнка. Он не хотел, чтобы ублюдок Тома носил его имя.

Поэтому он отправился к командиру штабной роты просить отпуск по семейным обстоятельствам. В чём ему и было отказано. У него не было медицинского свидетельства о беременности Розы. А во-вторых, отпуск по семейным обстоятельствам даётся только в случае серьёзной болезни либо смерти членов семьи, а вовсе не ради игривых жёнушек, сыто развлекающихся с чужими мужиками.

Он поведал свою печаль капеллану, но божий человек тоже ничем не смог ему помочь. Идёт война, сказал капеллан, и на ней надо воевать, плюс ко всему, есть армейский устав, и его тоже надо принимать во внимание.

— Свободный мир с божьей помощью и с армией США одолеет коммунизм. Чёрт возьми, Джонс, твоя жена поступила опрометчиво, но не переживай ты так! Такое случается сплошь и рядом, а нам нужно победить в этой войне, солдат!

Тогда Джон запил и грозился убить Розу, но потом хорошенько подумал и решил, что, может быть, он её всё-таки простит…

Если сможет.

Он написал Розе о том, как сильно она его ранила и что он боится, что ребёнок создаст пропасть между ними, которую трудно будет преодолеть. Но добавил, что по возвращении домой он попытается во всём разобраться сам.

Может быть, писал он, будет лучше отдать ребёнка на усыновление, а самим зачать нового и забыть всё, словно ничего и не было.

С тех пор Джонс сильно изменился. Перестал шутить, подкалывать. Перестал дурачиться в палатке по ночам.

От Розы почти не было больше писем, а когда она сообщила, что хочет сохранить ребёнка, он пришёл в ярость и прекратил ей писать.

Никто из нас так и не узнал, чем кончилась эта история.

ГЛАВА 38.

«НА ВОЛОСОК ОТ СМЕРТИ».

«Я гордился парнями, которые противостояли войне во Вьетнаме, ведь это всё мои дети».

— Бенджамин Спок, американский педиатр и писатель,

«Таймс» (Лондон, 2-го мая 1988 г.)

В начале ноября, в воскресенье, после нескольких часов пьянки, мы с Тидом решили наведаться в какой-нибудь бордель в Кат Лай. В нашем районе действия противника были очень активны, поэтому за пределами периметра мы увеличили число патрулей и удвоили количество часовых.

С наступлением темноты всем вьетнамцам надлежало быть дома. Действовал комендантский час, и любой, кто появлялся за околицей деревни после заката, считался вьетконговцем.

Однако нас это мало беспокоило. Мы были уверены, что никто не спутает нас с врагами.

Мы могли ускользнуть только через один из блиндажей, потому что Тид знал там обоих часовых. Блиндаж находился как раз напротив Кат Лай, поэтому нам оставалось только перемахнуть через колючую проволоку и пройти немного по дороге.

— Боже, Том, — воскликнул Майк Рафферти, один из часовых, — тут ночью кишмя кишат вьетконговцы. Это плохая затея.

— Ерунда, Рафферти, — заверил Тид, — У нас с Брекком есть винтовки. Ничего не случится.

За периметром в небо взлетали осветительные ракеты и с шипением плавно опускались на землю. Колючая проволока была увешана консервными банками с камешками.

Тид передал Рафферти бутылку виски, купленную за две недели до того в «Бринксе», в Сайгоне.

— Может быть, это успокоит твои нервы, Рафферти. Сколько тебе ещё в Наме?

— Девятнадцать дней!

— Совсем чуть-чуть, Рафферти. Выпей немного, расслабься, вспомни родину, — подначивал Тид.

— Ладно, Том, это твоя жопа. Если попадётесь, то я ничего не знаю…

— Здесь есть старая доска. По ней переберёмся с блиндажа через проволоку. Мы прошвырнёмся, а вы смотрите, не подстрелите нас. Мы дадим сигнал, когда вернёмся. Мы быстро, на часок.

Осторожно, с винтовками наперевес, мы с Тидом перебрались через проволоку и пошли в Кат Лай. Отыскали бордель, перепихнулись и выпили пивка перед обратной дорогой.

— Пошли, Тид, уже почти полночь, скоро будут менять посты. Будем надеяться, что твой дружок Рафферти ещё не пьян.

— Не переживай, Брекк, Рафф тоже из Сиэтла, как и я. Он хороший мужик, всё будет нормально.

Приближаясь к периметру, мы поползли в высокой траве.

— Эй! Рафферти…это Тид…мы идём.

Рафферти не отвечал.

Тид зашептал громче.

— Стой, кто идёт?

— Рафферти, идиот ирландский, это я, чёрт тебя дери…мы возвращаемся, — снова подал голос Тид.

— Dung lai, dung lai!* (стой!)

— Это Тид и Брекк, придурок!

— Назовите себя!

— Это Тид, мудило!

— Подойдите ближе.

Тут мы услышали, как Рафферти крикнул напарнику, что их атакует Вьет Конг. Из бойниц блиндажа оба часовых открыли огонь в нашем направлении.

Вокруг нас по земле защёлкали пули.

— Господи помилуй, Тид! Эти говнюки хотят прикончить нас!

— Мы свои, в бога душу мать! — заорал я. — Американцы! Тид и Брекк! Нас прислал сюда Линдон Джонсон!

Огонь прекратился.

Мы забросили винтовки в блиндаж, забрались на доску, перемахнули через колючую проволоку на крышу блиндажа, затащили за собой доску, сбросили её на землю, спрыгнули вниз и, посмеиваясь, помчались к своей палатке.

— Прости, Том, не узнал тебя!..

— Иди в блиндаж, Рафферти, ничего не было! — сказал я на бегу, закидывая винтовку на спину.

Огрести бы нам неприятностей, если бы мы вздумали проучить Рафферти за стрельбу. Когда же мы увидели, что к блиндажу спешит лейтенант, мы перешли на шаг.

— Что за стрельба? — спросил он.

— Не знаю, — ответил я, — наверное, засекли какое-то движение.

Лейтенант нашёл Рафферти с товарищем вдрызг пьяными. Они добили бутылку виски и, соответственно, были наказаны по 15-ой статье за распитие спиртных напитков на посту.

Рафферти доложил офицеру, что не знает, во что стрелял. Что ему показалось какое-то движение за проволокой, поэтому он открыл огонь.

— Мне показалось, что так будет правильно, сэр, — брякнул он.

Мы с Тидом решили не ходить больше в Кат Лай.

В конце концов, после захода солнца нас чуть было не прикончили…

ГЛАВА 39.

«НИЧТО НЕ КОНЧЕНО, ПОКА ТЫ НЕ ВЕРНУЛСЯ ДОМОЙ».

В Кат Лай мы считали дни, каждое утро аккуратно отмечая прошедший день в календаре, а поскольку день отъезда приближался, мы начали обратный отсчёт. Нам было известно почти до минут, сколько осталось времени до посадки в «Большую пёструю птицу свободы» — в феникс, о котором мы так долго мечтали, — и отправки из Вьетнама навсегда.

Излюбленным видом календаря была фотография какой-нибудь грудастой красотки, разрезанная на 365 частей. Каждая часть нумеровалась, и каждый день очередной кусочек её пышной анатомии закрашивался маркером — «Волшебным карандашом». Половые органы мы приберегали напоследок, когда уже начинали грезить великим трахом по возвращении на родину.

Наши каски были украшены образчиками поп-искусства и информационными бюллетенями. «Почему я?» — таков был лейтмотив надписей на касках. Ещё солдаты писали названия операций, в которых довелось участвовать, свои военные прозвища, мечты и заветы.

Вот что мне запомнилось: «Виктор Чарли жрёт говно», «Я люблю Гарри», «Я Песочный человечек — усыпляю косоглазых», «Не стреляй — я скоро уеду», «Уничтожаем домашних паразитов», «Вьетнам сосёт», «Война — прекрасный опыт», «Если ты это читаешь, значит, ты где-то рядом», «Занимайся любовью, а не войной» — и огромное разнообразие символов мира.

У одного паренька на каске был намалёван комикс из журнала «Рампартс» («Бастион»), как Господь трахает Дядю Сэма. И подпись: «Под Богом — один народ».

Другой в глубокой депрессии на бронежилете написал цитату из пьесы Юджина ОʼНила «Долгая дорога в ночь»:

Посмотри мне в глаза: Меня зовут Всё-могло-быть, Меня ещё зовут Больше-ничего; Слишком поздно, прощай…

Я стал меньше появляться на передовой. Я больше не вызывался добровольцем, говоря себе, что мне осталось совсем немного.

Тяжелей всего было в последние 30 дней.

Чем меньше солдату остаётся, тем беспокойней он становится, особенно когда обливается потом ночью, под миномётным огнём. Как назло активность противника вокруг нашего передового района с середины октября значительно возросла.

Однажды ночью сразу за периметром был расстрелян дозор — все шесть человек. Одному из солдат до отправки в Штаты оставался один день.

В голове солдата служба проходит быстро. Тот, кому остался один день, не должен появляться на передовой. Но его смерть лишь подтвердила старую солдатскую мудрость…

Что ничто не кончено, пока не вернулся домой.

Чем меньше солдату остаётся служить, тем вспыльчивей и нервознее становится он в дозорах. Но никто и не ждёт многого от того, кому осталась неделя или две.

Солдат во всём жаждет удачи, повсюду чует беду и страдает от дембельского синдрома.

Он всего боится, и на передовой его скорее можно зачислить в пассив, чем в актив. Он стремится быть сверхосторожным, но старается так неуклюже, что попадает впросак.

Каждую минуту ему рисуется его смерть. Поэтому он хватает себя за яйца и теребит на счастье талисман. И щёлкает себя по зубам, скрещивает пальцы — и надеется. А уж сколько он молится…

— Я отбыл свой срок в аду, Господи… вытащи меня отсюда живым, прошу!

Я хотел, чтобы всех солдат, кому осталось тянуть лямку меньше месяца, вернули в базовый лагерь. После 11-ти месяцев боёв — целого отрезка жизни на передовой длиной в 330 дней — они заслужили немного отдыха. Но командованию 199-й бригады не хватало пополнений, и оно поздно присылало парням замену. Слишком поздно.

Последние три недели во Вьетнаме для меня были особенно тяжелы. Я никак не мог получить приказ о переводе, зато каждую ночь объявлялась «красная» (высшая) степень боевой тревоги. Данные разведки говорили о большой вероятности миномётных и ракетных ударов.

Я дрожал как лист и на ночь уходил спать в блиндаж неподалёку от нашей палатки. Я считал, что неожиданности мне ни к чему. И боялся, что при нападении первый же залп придётся как раз по палатке. А если это окажется ракета, то от меня мало что останется.

Найстром уже уехал домой. Он писал, что работает на старом месте — политическим обозревателем в «Сиэтл Таймс», и прибавлял, что вся его служба была сплошным дерьмом, от начала до конца.

Когда он летел домой, пилот сбился с курса и направил самолёт в воздушное пространство России. Поэтому какое-то время возвращающихся домой ветеранов сопровождали советские истребители МИГ.

Потом у самолёта случились неполадки с двигателем, и пилот был вынужден сесть для ремонта на одном из Алеутских островов недалеко от Аляски.

Найстром, который был любимым «сынком» майора Бум-Бума, писал, что за похвальные достижения за год службы во Вьетнаме старик представил его к медали «За безупречную службу» и «Бронзовой звезде». Медали ему прислали на дом уже после того, как он уволился с действительной службы, однако он посчитал это оскорблением и отослал их Пентагону обратно.

Во Вьетнаме у каждого солдата, особенно в конце службы, появлялась мания — получить назначение в тыл. Они были готовы выгружать из вертолётов трупы, наполнять песком мешки, жечь говно, чистить генералам ботинки — всё что угодно, лишь бы выжить.

Те, кто не смог получить место в тылу, стреляли в ногу или руку — калечили себя, только чтобы получить немного передышки.

Так поступил мой товарищ по Тайгерлэнду Бобби Паркер. Он специально отстрелил себе большой палец на левой ноге во время чистки оружия.

Мне рассказал это в Плейку один паренёк из нашей учебной роты. Устное радио работало во Вьетнаме бесперебойно, и на его сведения можно было положиться.

Этот парень рассказал, что Паркер представил дело так, будто всё произошло случайно, что он и не думал отстреливать палец, что винтовка сработала сама.

— Бац!

Но в армии посчитали его историю чушью собачьей и вкатали ему 15-ую статью за порчу казённого имущества. После короткого лечения его снова отправили на передовую таскаться с винтовкой и тяжеленным рюкзаком.

Во Вьетнаме пехота в основном комплектовалась из чёрных. Офицеры же в большинстве своём были белыми. И конечно белые офицеры отдавали немногие тыловые должности белым солдатам. А это нагнетало расовую напряжённость.

Но именно из-за чёрных у белого начальства росли показатели уклонения от выполнения приказа, симуляции болезней, употребления наркоты и спиртных напитков.

Один чёрный говорил, что от травы у него глаза лезут на лоб, а от алкоголя тянет на подвиги. Он создавал проблемы своему командиру, и тот отправил его на губу в Лонг Бинь.

Но, создавая проблемы, чёрный как бы посылал на хрен армию и всю систему, которая призвала его в ряды вооружённых сил, надела на него форму, дала в руки винтовку и послала на другой конец света воевать и погибать.

И кто мог его за это винить?

Война во Вьетнаме была войной белых. У чёрного же была своя война на родине, дома, там, где раскинулись Нью-Йорк и Чикаго, Новый Орлеан и Даллас, Уоттс и Сан-Франциско.

Чёрный говорил, что его проблема — Белый, а не Вьет Конг. Вьет Конг никогда не называл его «ниггером»…

Белые офицеры относились к чёрным солдатам как к притворщикам, считали, что те специально отказываются выполнять приказы, чтобы заграбастать себе блатные места в тылу, освободившиеся для белых. Это только усиливало расовые проблемы — неравенство среди рядового состава, но вместо решения проблем колесо совершало оборот — и всё повторялось. К счастью, расовые проблемы рассеивались в бою. Там это был просто вопрос жизни и смерти, там белые и чёрные зависели друг от друга и должны были доверять друг другу.

Никогда не видел, чтобы во вьетнамских окопах встречались надписи «Для цветных» или «Только для белых». Зато таких знаков сегрегации было полно в пивнушках Луизианы.

Но и в тылу, и на передовой, как только наступало затишье, «братья» сходились, и все расовые проблемы Америки Прекрасной возвращались назад, как фальшивая монета.

Во Вьетнаме, вдали от родных, все страдали от одиночества. Продажные девки могли на время ослабить боль в паху, но не боль в сердце.

В тылу солдаты иногда ругали звуки ночи: рёв миномётных и артиллерийских снарядов, выпущенных для поддержки полевых операций, мешал им спать.

Находясь в безопасности, они забывали или, скорее, не знали, что эти звуки значили для бедных ребят, затаившихся в засаде на рисовом поле по пояс в воде.

* * *

Дорогие мама и папа…

Противник здесь активизировал свои действия…

Мой отпуск в Бангкок удался на славу!

Я почти забыл ваши лица, но скоро вернусь домой…

С любовью,

Брэд

*****

Через два дня в нашем передовом районе устроили вечеринку с пивом. Пригласили всех. Закупили пиво по 15 центов за бутылку, из Сайгона привезли девчонок развлекать парней с полного одобрения штаба бригады.

Ярко украсили пустое здание, оставшееся после французов. Сколотили танцевальную площадку и бар. Наняли филиппинский оркестрик исполнять музыку — от рок-баллад до попурри из старых добрых шлягеров, таких как «Я хочу домой, о, как же я хочу домой».

Казалось, получился прекрасный вечер отдыха. Все пили и веселились. Танцевали с девчонками, и девчонкам тоже это, похоже, нравилось…

Так, по крайней мере, вечер начинался.

Всё было так же, как в клубе ЮСАРВ, но за одним очень важным исключением. В ЮСАРВ почти все были белыми, состоящими на тыловых должностях: кто на почте, кто на учёте потерь, кто при финансовой службе, на кадровом учёте и так далее.

В Кат Лай же на вечеринку пришли настоящие бойцы, и подавляющее большинство среди них составляли чёрные.

По ходу вечеринки белые кучковались с белыми, чёрные — с чёрными. Пиво текло рекой, и к 22-ум часам, через два часа после начала, все были уже в изрядном подпитии, и пар засвистел из всех щелей. Плюс между белыми и черными росло соперничество из-за девок.

В воздухе разлилось электричество. Его можно было почувствовать. Напряжённость между белыми и чёрными становилась всё очевидней. Слишком громко ругались из-за давалок. Слишком часто острили. Много и нервно смеялись. Обстановка могла взорваться от одной искры.

И такая искра проскочила. Вспыхнула возня из-за девчонки. Белый попытался оттеснить чёрного, чёрный упёрся, и — замелькали кулаки.

И вот уже общая свалка. Чёрные против белых. Переворачиваются столы, бьются бутылки, разбиваются головы, в ход идут стулья и осколки стекла, как дубинки и ножи.

Появляются раненые. Приезжает военная полиция. Девки носятся кругами, визжат и ищут выхода.

Но полицейских мало, и они ничего не могут сделать.

Когда драка кончилась, 13 человек увезли в госпиталь на штопку.

В самом начале драки я вышел на улицу. Никому я не хотел зла и уж точно не собирался драться из-за какой-нибудь вьетнамской тёлки, которую знать не знаю и ведать не ведаю.

Девок погрузили в автобус и вернули в Сайгон. На другой день объявили, что в 199-ой бригаде вечеринок больше не будет.

Всем было наплевать. Нам оставалось совсем чуть-чуть, чтобы переживать по пустякам.

ГЛАВА 40.

«ЗНАКОМСТВО ПО ПЕРЕПИСКЕ».

В русских романах люди часто едут в поездах и по ночам выкладывают незнакомцам такие секреты, какими никогда не поделились бы со своим ближним. Нечто подобное происходило между мной и Мэрилу. Почти весь срок службы я переписывался с нею. Такое общение скрашивало казарменное одиночество и наполняло душевную пустоту хоть каким-то содержанием.

Пока я был за морем, мы делились сокровенным. Это было легко, потому что нас разделяли 10 тысяч миль Тихого океана.

Я делился своими армейскими трудностями и приключениями на передовой, но никогда ни словом не обмолвился о сексуальных выходках в Сайгоне и Бангкоке. Думаю, что, как все парни, я верил в двойные стандарты.

Мы оба были одиноки и беззащитны. Мэрилу отходила от тяжёлого развода, а я превозмогал летнюю любовь, которая умерла только зимой.

Мы чувствовали привязанность друг к другу, как будто между нами существовало нечто интимное, хотя мы даже не встречались. Её письма придавали мне бодрости, и я с нетерпением ожидал встречи с ней после демобилизации.

Мысль о том, что мы сошлись по переписке, когда нас разделяло полмира, хотя выросли в шести кварталах друг от друга, — мысль такая казалась мне нелепой. Но она была для меня всем, и я был для неё всем, а на свете и не такое случается.

К тому же я был очень далёк от таких мест, как Санта-Моника, где полно красивых молодых девушек — мягких и зовущих, с тугими попками и длинными русыми локонами, сияющими голубыми глазами и загорелой кожей.

Мэрилу рассказала мне, что в её жизни есть две страсти — балет и живопись маслом. Но так как она много работает, времени не хватает ни на то, ни на другое.

Мы обменялись магнитофонными плёнками. Странно было слушать, как человек, которого ты никогда не встречал и которого едва знаешь, выкладывает подноготную своей жизни.

Поступив в 199-ю бригаду, я посылал ей маленькие открытки из картона со строчками загадочных стихов. Я мастерил эти открытки из старых коробок из-под фотобумаги, захламивших наш отдел. Я занимался этим в скучные дни, когда работы было мало.

Я вырезал глаза, губы, груди и абстрактные картины из «Плейбоя», приклеивал их на картонные заготовки и писал нечто подобное:

Атлант, как мыслитель Родена, Сел на камень И сказал: «Подумай как следует».

*****

Красный шарик летит Всё быстрее и дальше, И детская ручонка Устала держать верёвочку.

*****

Ящерица выползла из-под Валуна и свернулась калачиком На солнце, Которого не было.

*****

Разбив часы, ты можешь Рассмотреть детали и осколки, Но знаешь ли ты теперь Природу времени?

Я сделал 177 таких открыток — больше чем оставалось дней — про запас, чтобы было что посылать. Нужно было только написать «БЕСПЛАТНО» на месте марки.

В июне, в мой день рождения, Мэрилу прислала зажигалку и портмоне. Я ничего не говорил ей, однако эти вещи пришлись мне как нельзя кстати. Потому что свою зажигалку «Зиппо» я потерял, а новое портмоне из слоновой кожи развалилось от сырости под муссонными дождями. В портмоне она вложила фотографию: на ней она стояла рядом с вишнёво-красным «Фордом-Мустангом» 65-го года. Её лицо немного напоминало лицо Твигги, популярной в то время английской супермодели, и очень сильно было похоже на лицо Барбары Срейзанд.

Мне понравилось то, что я увидел.

Мэрилу обалдела от горского браслета, который я ей прислал, она не снимала его с руки и, как добрый солдат, чистила каждый вечер.

В июле она ушла с работы секретаря в больнице в Лос-Анджелесе и вернулась в Баррингтон ждать моего возвращения, поселившись на время у родителей.

В нескольких письмах к ней я живописал красоту побережья штата Мэн, поэтому в августе она поехала туда с дочерью Тиной. Она написала мне о поездке, рассказала, как ей понравились те места, о которых я писал: берег «Старый сад», бухты Бутбэй и Бар. Она даже ездила в Мачайас и обедала в ресторане «У Хелены», где и я столовался двумя годами ранее.

Я прислал Мэрилу ао-дай, и мне очень хотелось посмотреть на неё в этом платье. Потому что американки говорят, что ао-дай выпячивает складки тела, вместо того чтобы сглаживать их.

Мэрилу пришла в этом платье знакомиться с моими родителями. Мать потом писала, что выглядела она чудесно и что у неё «прекрасная точёная фигура».

В сентябре Мэрилу устроилась секретаршей в местном кантри-клубе и начала откладывать деньги, чтоб было с чем резвиться во время моего 30-дневного отпуска после Вьетнама.

Перед отъездом в Бангкок я получил от неё футболку и не снимал её там все пять дней; и ещё она прислала книгу моей мечты. Она называлась «ПОДПИСЬ: ЭРНЕСТ ХЭМИНГУЭЙ»? сборник лучших очерков Папы, включая репортажи для Североамериканского газетного союза, появившиеся во время гражданской войны в Испании, статьи о Второй мировой войне для «Колльера» и несколько статей, написанных для «Торонто Стар» и журнала «Эсквайр».

Я сказал Мэрилу, что по приезде в Штаты позвоню родителям, и просил, чтобы она и Тина захватили моих родителей и приехали с ними в аэропорт ОʼХэйр встречать меня.

Весь последний месяц я думал только о возвращении домой и о Мэрилу. Мне не терпелось начать новую жизнь с новой женщиной и наверстать упущенное за год одиночества.

ГЛАВА 41.

«ЛЕСТНИЦА В НЕБО».

«О Вьетнаме помнят не те, кому следует. Я считаю, что те, кто помнит о нём, должны его забыть, а те, кто забыл о нём, должны вспомнить».

— Майкл Герр, американский журналист,

журнал «Обзервер» (Лондон, 15 января 1989 г.)

18 Ноября 1967 года пришёл мой день.

День отправки домой, демобилизация, день, когда я должен был вернуться из-за океана. Я упаковал вещи, сдал винтовку М-16 и попросил Рамсфельда отвезти меня в базовый лагерь 199-й бригады в Лонг Бине, чтобы оформить свой отъезд из рядов штабной роты.

Лонг Бинь стал больше, чем я его запомнил. Он превратился в бесформенный военный объект. В несколько миль обширных пустырей растрескавшейся глины, луж стоялой дождевой воды, сторожевых вышек, колючей проволоки, бараков и слоняющихся без дела солдат. В Лонг Бине не было войны. В этом плане он был похож на ЮСАРВ. И на всю прочую регулярную армию — от Форт-Орда, штат Калифорния, до Форт-Беннинга, штат Джорджия.

Здесь рядовых не беспокоили засадные патрули, огонь миномётов и вражеские атаки эшелонами. В Лонг Бине было безопасно. Но, с другой стороны, от этого можно было свихнуться. После выписки из 199-й бригады, я был отправлен прямиком в 90-й батальон приёма пополнений, туда, где начинался мой год. Там я получил приказ о переводе в 9-ю бронекавалерийскую дивизию в Форт-Миде, штат Мэриленд, продолжать службу в пехоте, ибо такова по-прежнему была моя военно-учётная специальность.

Мне выдали 170 долларов на проезд, денежное довольствие за месяц и все мои армейские бумаги. Согласно приказу надо было лететь на базу ВВС в Трэвисе. Оттуда автобусом до Сан-Франциско и — дополнительным рейсом в Чикаго.

Мы разместились в бараках — старые палатки, в которых мы коротали время год назад, исчезли — и приготовили спальные места. В тот же вечер я выпил немного пива и сел у домика покурить и собраться с духом перед отлётом в Штаты.

Я думал о детстве, когда жизнь казалась счастьем, а дни не имели ни начала, ни конца. Я думал о том, что хотел бы пережить снова…

Как ловил светлячков и сажал их в банку. Как играл в бейсбол на пустыре. Как тратил последний грош на праздник в Норт-парке. Как в Ист-парке летел на санках с горки по первому снегу. Как скатывался со стогов сена, жёг костры и по субботам, под синим небом октября, гонял в футбол.

Как я катался на водных лыжах до самой ночи. Садился в «Джуни Мун» и ехал в Равинию слушать «Питера, Пола и Мэри» или концерт Джоша Уайта. Как ездил в Чикаго и видел Майлса Дэвиса, дующего в свою трубу в «Оркид Лаундж»; как покупал билеты на концерты Рэя Чарльза и толкался с Мадди Уотерсом в распивочных, куда ходят только чёрные.

Как вставал до рассвета на Лисьем озере и проверял удочки: попалось ли что-нибудь кроме зубатки и налимов. Как гарпунил карпов и шёл купаться на Индейский мыс. Как забрасывал сеть на большеротых окуней на берегу Кувшинок в бухте Джойс. И как жаркими летними вечерами слушал бабушкины сказки о привидениях.

Как лазал по старому болоту и забирался в дом с привидениями. Как ездил на продуктовый рынок «Сервенка», что у Травяного озера, и объедался мороженым на палочках и в вафельных рожках. Как собирал ягоды для варенья в Переулке Жестяных Кастрюль. Как искал в песке яйца каймановых черепах, чтобы самому насиживать их.

Как покупал томагавки в лощинах Висконсина и плавал на лодке по озеру Дьявола. Как жевал табак «Пахарь» и ездил на старом грузовике по кукурузным полям. Как натыкался в лесу на пушечные ядра времён Гражданской войны.

Боже, куда ушло время? Почему мне так страшно? Ведь я еду домой. Домой! Я должен быть счастлив. Я снова увижу родителей. Я войду в дом и вдохну знакомые запахи. Увижу братишку Джейка. Верного пса Тарзана. Увижу Мэрилу и Тину…

Чего же я так боюсь?

Где-то в подсознании я понимал, что мне не вернуться домой прежним. Никогда. Здесь умерла часть меня — она никогда не вернётся. Лучшая часть меня навеки потеряна в Индокитае.

В четыре утра в дверях появился лейтенант и провёл перекличку. Затем в комнате для инструктажа мы обменяли сертификаты на доллары. И вот пришло время прощаться. В темноте при полном параде мы смеялись, шутили и окликали новичков, чья новенькая униформа ещё хрустела от крахмала.

Расставаясь, солдаты выпрашивали друг у друга патроны, гранаты, мины, трофейное оружие, пистолеты — всё, что шло под грифом «контрабанда».

Они собрались в 90-м батальоне со всей Дельты. Ребята, которые пережили этот год. Здесь я встретил парней, которых не видел с самой учебки. Они рассказали мне, кто из нашей учебной роты погиб, кого ранило.

Последний пункт остановки — медицина. И можно прятать документы в чемодан и ехать на новое место службы.

Я заглянул в свои бумажки и вырвал весь негатив. Так вот с чем меня отправляли домой — с папкой, полной взысканий. Я решил поместить взыскания в рамочку. И повесить повыше на стенку — в красном углу, над дипломом, рядом с сертификатом о почётной отставке.

Я перечитал письмо, полученное от Билли на прошлой неделе в Кат Лай. Он оставался ещё на три месяца, как и планировал, чтобы пораньше уволиться из рядов.

Вылетать предстояло из Бьен Хоа. Последнюю неделю Вьет Конг обстреливал местную базу каждую ночь из миномётов и ракетами. На самом деле, активность противника возросла по всему Вьетнаму, и это была своего рода репетиция разрушительного Новогоднего наступления, предпринятого коммунистами в конце января.

Около шести поехали в аэропорт. Для нас война, наконец, кончилась. Мы ехали на родину. То, что мы возвращались в Америку, казалось нереальным сном.

Но так оно и было!

В том году в Детройте гремели расовые беспорядки, и мы шутили, что нас отправляют на родину снова воевать. Мысль о том, что БТРы будут патрулировать «Мотаун» для защиты от повстанцев и мародёров, казалось нелепой, как сама война, но она явилась симптомом той шизофрении, что охватила сознание американцев в 67-ом году и была реакцией на войну во Вьетнаме.

«Камелот» Кеннеди превращался в водоворот гражданского неповиновения, в бесконечный национальный кошмар. А надежды ЛБД на построение Великого Общества таяли по мере того, как война становилась всё более непопулярной.

В аэропорту укрытий не было, и мы как попало стояли на открытой взлётной полосе возле своих рюкзаков и чемоданов и ждали самолёт.

Вот он — последний день. Последний взгляд, брошенный на Вьетнам…

На востоке за периметром на фоне алой зари вырисовывались пальмы. Начинался ещё один жаркий и влажный день, в котором всё могло случиться.

Часы отсчитывали время.

Ждать было невыносимо. Мы переминались с ноги на ногу и отпускали неуклюжие шутки. Пинали камешки, присаживались на рюкзаки, вставали, закуривали и метались взад и вперёд, как тигры в клетке.

Больше всех нервничали «ворчуны»: они всё время посматривали на полосу, выискивая малейшие признаки утренней атаки противника.

Наконец, появился наш борт, такси отсюда — «Бранифф-707», и остановился, ожидая, когда подкатят трап.

Сверкая на солнце хромированными частями, поблёскивая в жарких воздушных волнах, поднимающихся от покрытия полосы, трап в своей нереальности казался лестницей в небо.

У меня заныло в груди. В горле пересохло. Целый год — всё, что случилось со мной во Вьетнаме — промелькнул в голове. Словно передо мной стасовали колоду карт, и на каждой карте — своя особенная картинка.

Не мираж ли этот самолёт? Не иллюзия ли? Не злая ли шутка больного разума?

Мы так долго мечтали об этом дне, что когда он, наконец, настал, было трудно в него поверить, трудно свыкнуться с ним.

Я закрыл глаза, потом открыл. Проделал так несколько раз, доказывая себе, что это не сон: всё проверял, не исчез ли самолёт.

И каждый раз он оказывался на месте.

Мы выстроились согласно номерам на билетах; прозвучала команда на посадку, и мы двинулись к самолёту. Багаж уже грузился. Я тащил большой мешок с туалетными принадлежностями и какой-то литературой.

Я поставил ногу на первую ступеньку трапа, и меня поразила её реальность. Я был почти уверен, что нога моя снова встанет на землю. Но всё обошлось. И я понял, что действительно еду домой.

Я сел у иллюминатора и посмотрел наружу. Из 90-го батальона приехал ещё один автобус с дембелями; как и мы, они выгружались на взлётную полосу ждать своей очереди.

Кто-то может подумать, что отправка домой — суматошное мероприятие, что ребята суетятся, шумят и кричат, как после футбольного матча.

Ничего подобного.

Только шёпот да шелест занимающих места. Многие даже сдерживали дыхание в надежде, чтобы ничего не случилось.

Ведь ничто не кончено, пока ты не вернулся домой.

Но мы вынесли всё. Мы остались в живых. В этом была единственная наша победа. Многие наши товарищи погибли. Для всех нас, живых, это был трепетный миг.

Я задумался. О том, что значит эта война, о том, что мы наделали и как через годы будем об этом вспоминать.

Таких старых и некрасивых стюардесс я ещё не видел, счастье, что они не хромали.

Да я ли это? Или армия специально определила их на улетающие домой рейсы, чтобы сдерживать наше либидо и сексуальные фантазии?

Приземлился другой 707-й и, ревя моторами и визжа шинами, покатился по взлётной полосе. В нём было полным-полно свежих ребят-призывников, они только что прилетели из Штатов.

Они покидали свой самолёт, а я думал, скольким из них суждено остаться здесь.

В них я видел себя самого, Сейлора, Сиверса и Саттлера, выходящих из самолёта в Тан Сон Нхуте год назад в полном счастливом неведении о том, что уже через полгода двоих из нас не будет в живых.

Я думал о том, сколько ещё продлится война и сколько жизней угаснет и будет разбито.

Эти ребята были похожи на нас тогдашних. Полны неуёмной энергии и здоровья от физкультуры на свежем воздухе, восьмичасового сна и трёхразового горячего питания.

Их форма ломалась от крахмала. Дизентерия не сводила судорогой их кишки. Они не страдали от малярии, как Билли, или от желтухи, как Энцо. Нервы их были крепки. Тени павших товарищей не бередили их память и не врывались в их сон.

Они прибыли сюда, чтобы начать там, где остановились мы; они, наверное, думали прикончить войну за год и вернуться домой воинами-завоевателями, вызывая восторг толпы, бесконечные ленты парадов и гром духовых оркестров.

Одно было наверняка: пустопорожняя толкотня в местах типа Форт-Полка для них кончилась. По-настоящему. Теперь они стали статистами в трагической вьетнамской опере, и сойти со сцены можно было, либо погибнув, либо пробившись через все препятствия.

Светлоглазые, самоуверенные и нахальные, в новенькой униформе и тёмных очках, они шагали к автобусу — он отвезёт их в 90-й батальон, где их раскидают по боевым частям.

Только время и личный опыт научат их тому, что такое Вьетнам. Только слепая удача поможет им. Кто-то умрёт. Кто-то станет инвалидом. Кто-то будет ранен легко, и его снова отправят на передовую. А кто-то пройдёт весь путь без единой царапины, но с абсолютно трахнутыми мозгами: он уедет домой со страшными ранами души, ранами, которые не заживут никогда.

Через год, как и мы, оставшиеся в живых станут ветеранами — стариками в 20 лет; они тоже будут смотреть в окно, им тоже будет невыносимо жаль толком не оперившуюся молодёжь. И, как и мы, они будут радоваться, что их уже нет в новых рядах.

Что ж это за война такая, которая длится год — день в день, если ты её выдержал?

Что это за война?

Наконец, самолёт развернулся на краю взлётной полосы и остановился. Двигатель прогревался, шасси на тормозах. Самолёт затрясло. Заколыхались концы крыльев. Лётчик добавил машине оборотов. Движок взревел громче, а я почувствовал, что теряю вес.

Меня откинуло в кресло. Я выглянул в иллюминатор: мимо размытыми пятнами неслась земля, быстрее и быстрее, и вот мы взмыли в воздух. Летим! Под ногами с лязгом сложилось шасси. Самолёт круто пошёл на вираж, и мир словно перевернулся вверх дном.

Мы набирали высоту, и бледно-оранжевые дороги внизу, рисовые поля и дома Лонг Биня становились меньше и меньше. У меня заложило уши, и я, крепко держась за поручни кресла, набирал полные лёгкие воздуха и задерживал дыхание.

У нас получилось!

Пролетели над рекой Сайгон и, по-прежнему набирая высоту, над деревнями и огневыми позициями полетели прямо на восток.

Трудно было поверить, что там внизу идёт война. Я как бы отстранился от неё.

Сразу после взлёта, ещё в небе Вьетнама, пилот приветствовал нас по радио, пожелал счастливого пути и сообщил, что всем нам страшно повезло.

Сразу после нашего взлёта Вьет Конг атаковал аэропорт. Внизу под нами разразился настоящий ад. На взлётную полосу посыпались мины и ракеты.

Один из снарядов разорвался у той второй группы солдат, ожидавших отправки домой, спрятаться они не успели. Сведения были отрывочны, но диспетчер передал, что, по всей видимости, несколько человек убито, многие получили ранения.

До самого конца, до последних минут нам угрожала опасность… И ничто так не радовало Вьет Конг, как запуск 140-мм ракеты в улетающий самолёт, битком набитый солдатами.

Но, как оказалось позже, самое странное то, что я сел на чужой рейс. Этот самолёт летел в Форт-Дикс, штат Нью-Джерси. Мои же документы предписывали мне лететь на авиабазу Трэвис. Но самолёт на Трэвис всё ещё стоял на земле. И ждавшие его солдаты как раз и попали под осколки той ракеты.

Комок подкатил к горлу. Руки затряслись. Это Вьетнам. Он всегда полон мрачными неожиданностями. До самого грёбаного конца! Ничто не кончено, пока ты не вернулся домой.

Я тихо смотрел вниз.

Прекраснейший вид открывался моему взору: внизу, на белом песке прибрежных дюн, плескалось бирюзовое Южно-Китайское море. Мы летели на высоте 25 тысяч футов, и жёлто-зелёное побережье Вьетнама постепенно бледнело и, наконец, исчезло совсем в туманной дымке. Был ясный день, на небе ни облачка. Я устроился в кресле поудобней, закрыл глаза и попробовал отдохнуть.

Знаешь, что едешь домой, а поверить не можешь — это трудно описать. Это что-то нереальное, как война. Единственной реальностью во Вьетнаме была смерть.

Я слышал только шум двигателей, какой-то треск в кресле, да вопросы стюардесс: «Всё в порядке? Не желаете подушку, одеяло, журналы?»

Полёт был нормальный. Ни тебе тайфуна, ни турбулентности. Минут через 30 ребята начали вставать с мест: кто размять ноги, кто отлить.

В положенное время принесли еду.

На пути к пункту назначения — к авиабазе Макквайр в Форт-Диксе — мы садились для дозаправки в Маниле, на острове Уэйк, в Гонолулу и на авиабазе Маккорд в штате Вашингтон.

Я знал, что не буду скучать по 199-й бригаде. Не буду скучать по крысам, которых мы ловили в палатке и скармливали ручному питону нашего генерала. Не буду страдать по муторным дням, когда нечем было себя занять. Что не буду скучать по последним двум неделям, когда я со страхом ждал миномётных и ракетных обстрелов. По ночным засадам. По передовой, где стреляют. Что я не буду скучать по ежевечерним обязанностям, которые мы делили с Рамсфельдом: ходить на КП за списками потерь и диктовать их по телефону в ЮСАРВ для общевойсковой сводки.

Но что буду скучать по людям. По таким парням, как Билли Бауэрс.

Мы сели в Форт-Диксе ночью. Встречающих толп не было. Было темно, шёл дождь.

Мы получили багаж, нас провели в здание аэропорта базы, пропустили через таможню, накормили бифштексом с яичницей, выдали по новому комплекту летней формы, прочитали лекцию о чистоте речи и — предоставили самим себе.

Я и ещё четыре парня взяли такси и поехали в аэропорт Филадельфии. Я просмотрел список рейсов на Чикаго. Ближайший вылет был в восемь утра. Так или иначе, я решил попасть на него.

На часах было три — два ночи по чикагскому времени, но я всё равно решил позвонить родителям. Трубку взяла мама.

— Алло…

— Привет, ма! Узнаёшь?

— Брэд… Это ты, Брэд? Неужели это ты, Брэд?

— Я только что прилетел…

— Откуда ты звонишь?

— Из Филли. Мы сели в Форт-Диксе два часа назад, я взял такси и приехал в аэропорт.

— Здравствуй, Брэд!

— Папа? Привет! Ты где-то в подвальчике? Да, чертовски рад слышать вас обоих.

— Когда ты приедешь? — спросила мама.

— Бери ручку и записывай: рейс 142 из Филадельфии в Чикаго. Вылет в восемь утра, полёт займёт, наверное, не больше полутора часов.

— Это по восточному времени?

— Ах да, я и забыл… да, восемь утра по восточному времени, то есть семь по чикагскому. По вашему времени я буду в Чикаго примерно в девять.

— Хорошо, Брэд, мы будем ждать тебя там.

— Ой, ма, позвони Мэрилу: пусть возьмёт с собой Тину. Я хочу, чтобы они тоже приехали…

— Хорошо, Брэд. Мы так…мы так рады, что ты вернулся!

В её голосе послышались слёзы.

— До скорой встречи.

— Мы приедем, Брэд, пока…

Думаю, они были так же потрясены, как и я. Странно, но я помнил номер телефона и код города. До меня ещё не доходило, что я снова в Соединённых Штатах и только что разговаривал с родителями — впервые за последний год.

В аэропорту я побрился и привёл себя в порядок, сдал вещи в камеру хранения. Подумал было поспать часок-другой в зале ожидания. Но уснуть не смог. Я был слишком возбуждён. Я боялся, что если закрою глаза, что-то от меня ускользнёт. Я был дома, но чувствовал себя в своей стране, как иммигрант. Возвращение на родину стало большим потрясением, чем прибытие во Вьетнам.

Другие парни ожидали свои рейсы так же, как и я. Читали, пересмеивались, рассказывали случаи из жизни, посматривали на часы и ходили туда-сюда, когда сидеть становилось невмоготу.

Кое-кто позволил себе шикануть. В мужской комнате только что заступил на службу дежурный, помимо прочего он чистил обувь.

— Надрайте-ка их, мистер, — сказал один солдат. — Мы только что из Нама.

— Вы как раз вовремя, молодой человек. Добро пожаловать на родину…

На этом утреннем рейсе было полно свободных мест, я занял одно возле иллюминатора. Когда мы снижались над озером Мичиган и подлетали к аэропорту ОʼХэйр, стали проявляться знакомые места и у меня остро защемило в груди.

Слёзы навернулись на глаза. Я старался сдержаться и не мог. Я испугался, что если расплачусь, то не остановлюсь никогда. Поздно. Моя броня дала трещину, и весь жидкий груз вырвался на свободу.

Слёзы хлынули по щекам за всё, что я перечувствовал и видел. Я задержал дыхание и прикусил язык, чтоб хоть как-то сдержаться. Но чем больше я старался, тем меньше у меня получалось: меня заколотило и затрясло, я разрыдался, мне стало невыносимо стыдно, ибо это произошло внезапно, на людях — весь самолёт пялился на меня.

Я уткнулся в стекло иллюминатора, чтобы никто не видел моих слёз. И чтобы я никого не видел.

Рядом со мной сидел человек лет сорока с небольшим в синем деловом костюме в тонкую полоску.

— Что с вами? Могу ли я чем-то помочь?

— Всё хорошо. Просто я рад, что еду домой. Не думал, что мне удастся выбраться оттуда…живым.

Последние слова застряли в горле, я поперхнулся.

Живой, живой, живой. Я живой!

— Во Вьетнаме вы принимали участие…в боях?

— Да, сэр. У меня был друг, я с ним даже не попрощался… он похоронен где-то там, внизу. Дэнни не повезло. О Господи…

Я снова потерял самообладание.

— Вам действительно…ничего не нужно?

— Я просто счастлив…

— Вы, ребята, делаете там хорошую работу.

Я больше не мог разговаривать. Мои глаза были на мокром месте, всё двоилось и расплывалось, губы дрожали. Самолёт уже снижался над аэропортом, а я всё трясся и рыдал, судорожно хватая ртом воздух. Я снова прикусил язык и вытер слёзы.

Я поправил узел галстука, отстегнул ремень безопасности и пошёл в туалетную комнату освежить лицо влажным бумажным полотенцем.

— Сэр, вернитесь на место и пристегнитесь. Через несколько минут мы приземляемся, — сказала мне в спину стюардесса.

Я кивнул и опять пристегнулся, но меня по-прежнему мутило, потряхивало, дыхание перехватывало. И опять слёзы набежали на глаза. Они текли по щекам и капали с подбородка, но мне уже было всё равно. Мы коснулись земли, а слёзы бежали пуще прежнего, меня трясло. Самолёт остановился, я утёр слёзы и снова попробовал взять себя в руки.

Я вышел на воздух одним из первых.

Спускаясь по трапу, я заметил родителей: они стояли в зале ожидания у выхода на поле. В одной руке у меня была сумка, в другой — новая зимняя шинель.

И опять я расклеился.

Рыдания сотрясали моё тело, я ослеп от слёз. Я раскинул руки и шагнул им навстречу, но видел перед собой только четыре размытых пятна.

Я упал в объятия мамы, потом, не поднимая головы, уткнулся лицом в пальто отца. Тут только до меня дошло, что рядом стоят ещё двое: Мэрилу и Тина.

Мы обнялись и расцеловались, всплакнули и поговорили.

Отец подхватил мою сумку и шинель, а я отошёл в туалет сполоснуть лицо.

Потом мы получили мой багаж: чемодан и рюкзак.

В Чикаго было холодно: 20 градусов ниже нуля со злым восточным ветром, который так и норовил отморозить мне щёки. Я жил в тропиках целый год, поэтому, садясь в машину, дрожал, как осиновый лист.

20 Миль дороги в Баррингтон мы говорили мало. Я сидел на заднем сидении, между Мэрилу и Тиной. Я ещё не мог говорить. И на подъездах к Баррингтону я снова расплакался.

Я был опустошён. Еле держался. Перелёт домой занял почти 27 часов. Я не спал три ночи. Нас чуть не подстрелили перед самым вылетом.

Но теперь я был дома, я вернулся с войны. Наконец-то. Позади был Вьетнам, впереди — вся жизнь.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

МИР

ГЛАВА 42.

«КОГДА ДВОЕ СЛИВАЮТСЯ В ОДНО».

Вот чем я хотел заняться в отпуске на досуге: есть бифштексы, ездить на машине, принимать почаще душ, сидеть на унитазе со смывным бачком, спать по утрам до упора, на завтрак лакомиться настоящим молоком и яичницей, ходить в кино и в гости к друзьям-товарищам, покупать пиццу в ресторане «У Шарлотты» и — самое важное — влюбиться в Мэрилу.

Спал я неспокойно. Слишком тихо было дома. А я привык к звукам Вьетнама: рокоту вертолётных лопастей, дальним перестрелкам за пределами расположения и успокаивающему ответному огню артиллерии и миномётов.

Я любил полежать на прохладных белых простынях и ощутить чистоту — в первый раз за последний год, но матрас, пожалуй, был слишком мягок, чтобы доставить настоящее удовольствие — по этой-то причине я не мог на нём уснуть.

Во Вьетнаме мне не снились сны, но дома они слетались ко мне один за другим злыми чёрными осами, и я вздрагивал и просыпался.

Иногда мне снилось, что в лесах Нагорья из всего взвода я остался один и со всех сторон окружён партизанами. Я ранен в живот осколками от гранаты. Кишки вываливаются наружу, я запихиваю их назад, но они выскальзывают из рук и падают на землю.

Мне снилось, что мою позицию атакуют азиаты — волнами, одна за другой. Бежать некуда. Тут пикируют «Фантомы» и сбрасывают напалм, а я…

Просыпался в поту, задыхаясь и дрожа, не совсем понимая, где нахожусь. Словно Джамбо, великий аннамский слон, становился мне на грудь, хоботом зажимал нос и не давал вздохнуть. Я закуривал, шёл на кухню, прислушивался к тишине, наливал в стакан виски на четыре пальца и опрокидывал его в рот, как молоко.

Это всего лишь сон. Ты дома, не во Вьетнаме. Ты жив. Ты в безопасности. Вдохни поглубже. Ещё раз. И ещё. Расслабься, старик, расслабься…

Я возвращался в постель, и снова в моей голове роились ужасы. Я резко просыпался, включал свет, наливал виски по новой, садился на стул и смотрел в окно или в ящик, пока на востоке не появлялись первые розовые лучи. Мне было страшно возвращаться в постель, я боялся, что если усну…

То опять увижу сон.

Несколько раз, когда я вот так смотрел в окно, тополя на улице вдруг превращались в слоновую траву, а уличные фонари — в багровые осветительные ракеты. Не было ни грохота 105-мм орудий, ни воя миномётов, и у меня появлялось жуткое ощущение, что я единственный живой во всём доме.

Однажды мне приснилось, что я тяну во Вьетнаме четвёртый срок службы и жду не дождусь демобилизации; проснулся я раздражённый и злой.

Иногда я просто лежал без сна думал о войне. С одной стороны, я радовался, что остался жив, но, с другой, жалел, что не погиб во Вьетнаме. Мне нужно было поговорить с кем-нибудь о войне, но я не мог. Я не знал, как к этому подступиться. Я сам ещё не понял, что со мной произошло, через что мне пришлось пройти. Всё это было слишком страшно, запутано и больно. Эта война ещё не улеглась в моей голове. Она только намертво отпечаталась в моих застывших глазах. Да и кто поймёт? Разве может понять её тот, кто там не был?

Я боялся, что если расскажу кому-нибудь о своих снах, то тянуть мне новую службу в каком-нибудь полном крыс госпитале для ветеранов, в дальней каморке с резиновыми стенами и железной решёткой на окне.

Почти всё время я проводил рядом с Мэрилу. Я ехал к ней сразу после завтрака, и мы развлекали друг друга до четырёх дня, когда ей приходил срок отправляться на работу. Я вёз её в контору и в полночь забирал обратно, потом мы целовались-миловались на диване, немного выпивали, смотрели телик, а в три утра я отправлялся домой.

Мне понадобилось совсем немного времени влюбиться в неё: к концу первой недели после первой встречи я уже на коленях просил у Мэрилу руку и сердце. Конечно, я пил, но она смотрела на это сквозь пальцы и…

Сказала «ДА!»

На другой день мы поехали в Найлс в магазин Сирса и купили ей обручальное кольцо с бриллиантом.

Родители Мэрилу были на седьмом небе.

Мои — напротив.

Они ничего не говорили, но чувствовали — и правильно — что я уже не тот человек, которому они махали на прощанье руками год назад. Они уже не знали, кто этот парень. Они считали, что я слишком много пью и что мне нужно время, чтобы вновь приспособиться к жизни в Америке.

Они пытались отговорить меня от женитьбы, говорили, что мы плохо знаем друг друга. Я же отвечал, что это не так. И чем больше родители старались уговорить меня отложить свадьбу, тем твёрже становилась моя решимость пройти через это.

С раннего детства, сколько себя помню, меня преследовала эта родительская опека, я ненавидел её. Я был мал, и мне не давали сделать свой выбор, принять на себя ответственность за свои действия. Они указывали мне, что делать, и заявляли, что им лучше знать, что хорошо для меня, хотя подчас даже не ведали, что хорошо для них самих.

Очень резко я просил их не вмешиваться в мои дела и мою жизнь, говорил, что, вернувшись домой с войны, могу сам принимать решения и пожинать плоды своих ошибок. Я говорил, что всё для себя уже решил, что они ничего уже не могут изменить. И что для них будет лучше прекратить попытки управлять мной, оставить всё как есть и уделить мне немного своей любви и поддержки.

В конце концов, они отступились и попытались свыкнуться с моим решением. Но радости у них это не вызывало.

Мы назначили свадьбу на 12 декабря 1967 года в 1-й Методистской церкви Баррингтона. Мэрилу была католичка, но после развода её отлучили от церкви. Она сказала, что ей всё равно, где выходить замуж, лишь бы это было в церкви.

Мне не приходило в голову, что мы торопимся с женитьбой. Я просто любил Мэрилу.

Армия сожрала почти два года моей жизни, и я хотел наверстать упущенное время. Кроме того, я думал, что после года активной переписки мы хорошо знаем друг друга.

В мыслях моих Мэрилу была для меня и любимой, и лучшим другом. Находясь в разных уголках света, мы вместе превозмогали войну. В какой-то мере она принадлежала только мне. Ни армии не вычеркнуть её из моей жизни. Ни вьетконговцам уничтожить. Я мечтал, что если мы поженимся, то она будет существовать только для меня, а я — для неё. Только на неё я мог положиться, только её мог любить, заботиться мог только о ней, ибо всех товарищей я растерял на войне.

Я не хотел больше страдать от потерь.

Однако перед самой свадьбой я чуть не сдрейфил. Сидя в служебке и дожидаясь своей очереди к алтарю, я вдруг заметил открытое окно.

Мой брат Тим, которого я всегда звал Джейком, был рядом со мной, он прочёл мои мысли.

— Сынок, — сказал он, — если хочешь смыться, у тебя есть шанс. Лезь в окно и беги, никто тебя не осудит.

Он застал меня врасплох. Я смутился.

— Кто? Я? Бежать? Ни за что…

Он рассмеялся. Я тоже. Мы тут же об этом забыли. А через минуту, не осознавая, что делаю, я прошёл в южное крыло церкви и мы с Мэрилу произнесли свои «да».

Мы не только обменялись кольцами во время венчания, но и горскими браслетами. Мэрилу считала, что это придаст таинственности нашим отношениям, свяжет немного с Вьетнамом, который познакомил нас.

Эта мысль мне очень понравилась!

Для такого торжественного случая церемония была коротка. Были только наши родители, её свидетельница да мой брат в качестве свидетеля.

Мы вышли из церкви, а мне не верилось, что мы с Мэрилу муж и жена.

Всё получилось так легко. Слишком легко.

За какие-то минуты я не только получил жену, но и готовую семью. Теперь у меня появились обязанности, и они меня пугали.

Медовый месяц был недолгим. Просто мы остановились в мотеле «Дельфин» в Найлсе и всю ночь занимались любовью. Утром мы были никакие. Ноги не держат, живот болит — еле позавтракали.

Мы жили в доме её родителей и спали на большой двойной кровати. Остаток отпуска мы ходили на вечеринки, днём — в кино, а однажды в субботу взяли с собой Тину и поехали в «Аквариум» в Чикаго. Мы объедались пиццей, пили кока-колу, каждую ночь занимались любовью и не заметили, как подкатил конец отпуска и пришло время возвращаться в армию. Нужно было служить ещё несколько месяцев.

За пять дней до Рождества в аэропорту ОʼХэйр я поцеловал жёнушку и поднялся на борт самолёта, вылетающего в Вашингтон, округ Колумбия (далее — автобусом в Форт-Мид, штат Мэриленд), завершать последний отрезок армейского пути. Мэрилу обещала, что, как только я устроюсь на новом месте, они с Тиной переберутся поближе к базе.

Это было не лучшее время года для возвращения в казарму. Меня приписали к роте, состоящей из одних чёрных. Спали мы в большом помещении, и у парня на соседней койке была радиола на 45 оборотов в минуту, от которой мне хотелось лезть на стенку. Он всё время крутил одну и ту же пластинку, повторял её как мантру, — до подъёма, после обеда, вечером перед отбоем. Это была песня Марвина Гея «До меня дошли слухи», и никогда ещё в жизни мне так не хотелось стереть кусок пластмассы в порошок!

По документам, полученным во Вьетнаме, на проезд выходило 170 долларов. Когда я оформлялся в 9-ю бронекавалерийскую дивизию, выяснилось, что я должен армии 162 доллара, потому что проезд на автобусе из Форт-Дикса в Форт-Мид стоил всего 8 долларов. Я же потратил все дорожные деньги на перелёт из Филадельфии в Чикаго и Вашингтон. А как ещё мне можно было выбраться домой в отпуск и вернуться назад?

К счастью, меня попросили самому перенести мои бумаги из кабинета в кабинет, и когда я узнал, сколько остался должен, то разорвал бумажки в клочки и спустил в унитаз.

Меня посадили на оформление прибывающего личного состава, и целыми днями напролёт я был занят приёмом ветеранов Вьетнама.

В Сочельник и Рождество мне выпало стоять в карауле у склада. Шёл мокрый снег с дождём, и мне было одиноко как никогда. Я вернулся из Нама, только что женился, и армия уже успела разлучить меня с Мэрилу. Навалилась тоска зелёная, и мне было горько за себя.

Где-то между Рождеством и Новым годом выдалась свободная суббота, и я отправился в Балтимор, в «Квартал». В район кабаков и разгульной жизни. У меня оставалось 50 долларов от подаренных на свадьбу денег, и я вообще-то планировал потратить их на мотели и еду, когда Мэрилу и Тина переедут ко мне и мы будем искать жильё.

Но вместо этого я их пропил. И мне было очень стыдно.

Не знаю, откуда это взялось. Я брёл, шатаясь, из бара в бар. В каждом говнюшнике ко мне подкатывала девка, прямо как в Сайгоне, и я автоматически покупал ей выпивку.

Мы садились у стойки, и девчонка начинала меня соблазнять. Её пальцы пробирались ко мне в штаны — поближе к промежности, она улыбалась и предлагала развлечься.

— В шашки сыграем? В очко? Крестики-нолики? — подзадоривал я.

Но в конечном итоге я с улыбкой отклонял предложение, думая о том, как мне одиноко без Мэрилу; вставал и двигался дальше.

Устав от девушек баров, я переключился на стрип-клубы, в которых продавали алкоголь. Наскоро потряся на сцене сиськами и письками, стриптизёрши — в одних верёвочках — смешивались с посетителями, чтобы подстегнуть их либидо и облегчить доступ к кошелькам. В надежде потискать мохнашку, я купил какой-то девке выпить, но только сам упился и выкинул на ветер все деньги.

Когда деньги мои иссякли, эта блядь поднялась и ушла, не сказав ни слова: ни «спасибо», ни «мать твою так», ни «будешь уходить, запри дверь».

— И тебя с Рождеством, сучка! — показал я ей средний палец на выходе. В кармане лежал последний доллар — хватит вернуться в Форт-Мид.

На пути к автобусной остановке мне попалась гадалка. Баба схватила меня за руку, впихнула, чуть не повалив, в свою конуру и с явным цыганским акцентом изрекла: «Фатима предсказать тебе судьба».

— Прости, Фатима, не могу, у меня всего доллар остался, — буркнул я. Ухмыляясь, я помахал бумажкой перед её носом.

— Мне хватать, чтобы помочь тебе, — она схватила доллар и спрятала в лифчике.

— Не нужна мне твоя помощь. В жопу твой кристалл…

— Молчи, я смотреть твоё будущее.

— Слушай сюда, дамочка, это мой последний бакс, и мне надо попасть на автобус в Форт-Мид.

Я полез к ней в бюстгальтер. Она хлопнула меня по руке, и её акцент как-то сразу исчез.

— Держи свои деньги, выметайся отсюда! Шевелись, давай! Все вы, бля, служивые, одинаковые!

Я сцапал доллар и вышел на воздух.

— Сама такая! — огрызнулся я. — Чтоб под мышками у тебя завелись верблюжьи блохи! Чтобы тебе нос паук оттяпал!

Она показала мне кукиш, а я поплёлся к остановке.

Господи, Мэрилу убьёт меня, если узнает, что 50 долларов тю-тю. Должно быть, где-то здесь обретался Эдгар Аллан По. Неудивительно, что он писал рассказы про ужасы. Балтимор, так его растак!

За день до Нового года я получил деньги и три дня выходных. И решил слетать в Чикаго — удивить Мэрилу.

С увольнительной до субботы в кармане на автобусе я доехал до Вашингтона, купил билет туда-обратно и пошёл в бар ждать свой рейс. И тут у меня начались провалы в памяти.

Я сел в нужный самолёт, но не помню как. Помню, что сидел в баре и цедил мартини, и вдруг я уже в самолёте, а вокруг — никого.

— Когда мы вылетаем в Чикаго? — спросил я у стюардессы.

— Мы приземлились в аэропорту ОʼХэйр 20 минут назад, сэр.

Я смутно помнил, что звонил из бара Мэрилу и просил её встретить мой рейс. Я выбрался кое-как из самолёта, но никто меня не встречал. Я запаниковал. Но тут услышал объявление.

— Брэда Брекка просят подойти к кассам «Юнайтид Эйрлайнз».

Это Мэрилу!

Отчаянно я пытался найти дорогу к стойкам «Юнайтид», но ОʼХэйр — огромное здание, и я заблудился: на заплетающихся ногах бежал по одному коридору, оббивал плечами стены другого, при этом волоча свой баул и поминутно падая.

Через час я добрался-таки до цели, но Мэрилу уже не было. Я пошёл в маленькое кафе при аэропорте, опрокинул ещё пару стаканов и позвонил ей.

— Мэрилу, я прождал битых два часа! Почему ты не встретила меня, как я просил?

— Я встречала, Брэд, но ты не прилетел.

— Я немного проспал, хе-хе… может, ты оторвёшь свою сладкую попку и заберёшь меня отсюда?

— Да ты пьян!

— Слушай, я долго ждал в Вашингтоне, всего-то пара рюмочек перед посадкой.

Через 45 минут она приехала. Я спустился в багажное отделение, забрал чемодан, и она повезла меня домой. На мне была простая форма без шинели, и я промёрз до костей. В Чикаго стоял мороз в 20 градусов.

Я сказал, что полтинника нет, соврал, что в казарме кто-то залез в мой сундучок и украл деньги. Правду рассказать я не посмел. Она была не в настроении выслушивать о моих похождениях по злачным местам Балтимора.

Гостил я недолго. В понедельник улетел назад в Вашингтон, оттуда на автобусе — в Форт-Мид. Мэрилу обещала переехать через три недели, когда соберёт достаточно денег, чтобы снять квартиру.

Я решил делать отчисления для неё из денежного аттестата. Я начал откладывать по 50 долларов в месяц, плюс ещё 50 добавляла армия.

В первых числах января я пошёл в отдел по связям с общественностью Форт-Мида и попросил о переводе. Приказ появился через неделю: меня переводили в штабную роту, в отдел информации, строчить материалы для боевого листка «Саундофф» («Отбой»).

Тело моё вернулось на родину, но мозг мой оставался на войне. Я всё время словно ходил по лезвию ножа. Чтобы уснуть, мне нужно было выпить, и утром я вставал подавленный и со слезами на глазах не понять от чего. Меня раздражали громкие звуки. По ночам мне снились кошмары о войне. Я весь стал какой-то дёрганый. Иногда окружающие казались мне трупами. Я терялся, нервничал и всё время пил, чтобы руки не тряслись как при болезни Паркинсона. Но чем больше я пил, тем сильней они дрожали.

Мне казалось, что если Мэрилу и Тина будут рядом, то всё у меня будет хорошо и мне не нужно будет пить, чтобы уснуть.

Я убеждал себя, что когда кончится служба, я повезу Мэрилу и Тину в Калифорнию. Ведь в Малибу такой замечательный серфинг…

ГЛАВА 43.

«ОБРАТНЫЙ КАДР».

В конце января, в пятницу, Мэрилу и Тина выехали из Баррингтона в Форт-Мид. Я не знал, когда они приедут, поэтому после службы стал нетерпеливо прохаживаться перед казармой штабной роты.

Наступил вечер, а их всё не было, и я был уверен, что они потеряли дорогу или что-то случилось с машиной. Я метался взад и вперёд, вглядываясь вдаль, как заботливый папаша. На земле лежал снег, я продрог и в каждой проезжающей машине высматривал моих девочек.

Они приехали в семь часов. Я переоделся в гражданское, побросал вещи в сумку и оформил увольнительную на выходные.

Мы отправились в Лорел, маленький городок в 15 милях от Форт-Мида, поужинали в закусочной «Бонанза» и сняли номер в мотеле.

На следующий день мы собирались начать поиски квартиры. В Лореле проживало много служащих из Форт-Мида. Изрядно побегав, мы нашли подвальчик без мебели на Ханисакл-авеню за 115 долларов в месяц.

— Всё хорошо, Мэрилу, но можем ли мы себе это позволить?

— Мы справимся, — заверила она. — Я скопила немного и ещё запишусь на матпомощь по безработице.

Мы заплатили за месяц вперёд и тут же вселились.

Мэрилу не могла привезти много вещей на своём «мустанге». Она собрала немного одежды для себя и Тины, утюг, гладильную доску, немного игрушек с трёхколёсным велосипедом, кое-какие мои штатские пожитки, радио да мой старенький 12-дюймовый телевизор «Зенит», купленный в штате Мэн.

В тот же день мы приобрели обстановку для нашей квартирки в магазине подержанных вещей. Старый диван, кресло, кофейный столик, кухонный набор мебели и соломенный тюфяк (без пружин) — за всё 30 долларов.

Жизнь поначалу складывалась удачно. В восемь утра Мэрилу везла меня на службу и забирала в четыре-тридцать. Ей удалось встать в очередь по безработице, она покупала продукты в гарнизонном магазине, и мы как-то тянули и даже немного откладывали. Мэрилу прекрасно готовила: из казалось бы непригодных продуктов она делала чудные блюда.

Мы обтянули диван и кресло новой драпировкой, отделали под старину столовую мебель и сшили бархатные чехлы на стулья. Отполировали старый кофейный столик, и в нашей голой квартирке стало по-домашнему уютно.

Первый месяц в Лореле я не пил. Но в первую пятницу марта, когда Мэрилу забрала меня с работы, я купил бутылку виски. Я сказал, что хочу просто посидеть в гостиной: скинуть туфли, снять галстук, посмотреть вечерние новости «Си-Би-Эс» и выпить немного виски.

Я включил телевизор. Уолтер Кронкайт зачитывал список потерь во Вьетнаме за неделю, потом пустили видеоматериал о боях в осаждённой базе морской пехоты в Кхе Сань.

Мэрилу накрыла на стол.

— Садись ужинать, дорогой, можно расслабиться и посмотреть телевизор потом.

— Я смотрю новости…

— Я сказала, что ужин на столе! — огрызнулась она.

— Подожди, сейчас кончатся новости!

— Сейчас же, Брэд!

— Ты слышала, что я сказал? Потом…

Я уютно устроился кресле, положив ноги на кофейный столик и поставив рядом на пол бутылочку виски. Не говоря больше ни слова, подлетела Мэрилу, выхватила у меня стакан, подняла бутылку — и опорожнила всё это в раковину на кухне.

Она проделала что-то невероятное.

— Я сказала немедленно, Брэд! — крикнула она и встала между мной и телевизором, уперев руки в бока.

— Ты вылила мой виски в канализацию Лорела.

— Да, вылила. И из бутылки тоже…

— Зачем?

— Потому что пора ужинать.

— Но мне ещё не пора, — заревел я, вскакивая с кресла. — Ты сука, блядь! Что ты наделала, а? Ты знаешь, что ты наделала?

Я пришёл в ярость. Хотел схватить её, но промахнулся, всё поплыло как в тумане. Я вышел из себя, комната как будто наполнилась красным дымом, и у меня снова появилось ощущение, что я покинул своё тело и смотрю на вещи со стороны.

«Горячая зона высадки!» — воскликнул я, словно меня это не касается, словно я смотрю кино со своим участием. Я снова был во Вьетнаме. Лицо Мэрилу уже ничем не отличалось от лиц продажных девок Сайгона. Помню, я бил её, сбивал с ног, рывком приподнимал за блузку и вновь ударами валил на пол. Опять. И опять.

Мэрилу билась в истерике, закричала и заплакала Тина, хватая воздух ртом. Когда я опрокинул жену на пол в пятый раз — а, может быть, в шестой, не помню — она больше не поднялась, и я пинал её в спину босыми ногами и орал: «СУКА! СУКА! ТЫ ЗА ВСЁ ОТВЕТИШЬ!»

Потом я снова приподнял её и ударил слева, разбив рот. Раскинув руки, как распятый Иисус, она отлетела к стене и медленно осела, потеряв сознание.

Всё случилось очень быстро.

Красный дым рассеялся, я стоял как громом поражённый. Я тяжело дышал и смотрел то на Мэрилу, то на свои руки.

В дверь постучали.

— Что у вас там происходит? — спрашивала соседка.

— Всё в порядке, — ответил я, — небольшое недоразумение.

— Вы уверены?

— Ты что, оглохла, мать твою? Проваливай, блядь, к себе, и не суй нос в чужие дела, а то будешь следующей…

Мэрилу зашевелилась и заплакала. Тина была так напугана, что не могла вздохнуть. Она хватала воздух ртом, как астматик, и повторяла «мамочка, мамочка, мамочка…»

Слепая ярость исчезла так же быстро, как и нахлынула. У меня не укладывалось в голове, что я натворил. Такого со мной ещё не было.

— Откуда этот дым? Что со мной? Что не так? О Господи, что со мной?

Лицо Мэрилу было разбито в кровь. Один глаз заплыл, другой еле открывался. Верхняя губа рассечена. Она тихо плакала, давясь кровью и пытаясь встать на ноги. Она поднималась на колени и — падала. Сделав несколько попыток, она медленно поползла в ванную.

Я посмотрел на стену. Она была забрызгана кровью, к штукатурке прилип маленький кусочек кожи.

— ЧТО Я НАДЕЛАЛ, ЧТО Я НАДЕЛАЛ, ЧТО СО МНОЙ! — закричал я.

Я помог Мэрилу подняться.

— О Боже, родная, прости. Не знаю, как это случилось. Я помогу тебе. Прости, прости, ради Бога, прости…

Я обнял Мэрилу за талию, отвёл в ванную и помог промыть раны, потом успокоил Тину. Я помог Мэрилу дойти до кровати, принёс в полотенце лёд для опухшего глаза. Она легла, откинув покрывала, а маленькая Тина — всего-то три годика — устроилась рядом: хныкала и сосала палец.

Ужин остыл, я его выбросил. Я выключил свет в ванной, закрыл дверь и включил радио в гостиной. Как мог, зачистил стену, и тогда меня затрясло…

Я убийца. Я ведь мог её убить. Боже мой, что же мне делать?

Потянуло выпить, а в кармане ни цента. Заглянул в кошелёк Мэрилу. Тоже пусто. Я отыскал копилку Тины и расколотил её молотком. Получилось около доллара мелочью — я сгрёб всё в карман, открыл входную дверь и выскользнул в ночь…

За 79 центов в винном магазине я купил бутылку мускателя и припал к горлышку, чтобы успокоить нервы.

Наутро я проснулся на диване со страшной головной болью. На цыпочках прошёл в спальню, чтобы разбудить Мэрилу и Тину, и остановился, как вкопанный.

— Дорогая, что с тобой?

Мэрилу разлепила один глаз.

— А то ты не знаешь?

— Нет же, Господи, я только помню…

— Это ты сделал, Брэд.

Я вспомнил всё.

— О Боже! — заплакал я. — Я ведь люблю тебя… как я мог? Мэрилу, что со мной? Что не так?

Кровотечение остановилось, и лицо Мэрилу представляло сплошное месиво синяков и кровоподтёков. Один глаз заплыл и не открывался, другой стал красным из-за лопнувших сосудов. Верхняя губа запеклась и сильно распухла.

Только через десять дней, нанеся на лицо толстый слой макияжа и надев тёмные очки, Мэрилу решилась выйти в гастроном на углу. Если не всматриваться, никто и не сказал бы, что её били.

Я поклялся не брать в рот ни капли, но, откровенно говоря, такое обещание сдержать я не мог.

За два дома от нашего жил один ветеран Вьетнама. Он жил с матерью, потому что ноги его были парализованы: он наткнулся на мину в «Железном треугольнике». Как-то раз я перекинулся с ним парой слов. Его вид в кресле-каталке всколыхнул во мне много неприятных воспоминаний, и после того раза я всячески избегал его.

Но от войны убежать невозможно. Всё напоминало о ней. Даже радио. Я включал радиоприёмник, слышал голос Кенни Роджерса, поющего «Руби, не увози любовь в город», и сразу вспоминал беднягу-соседа, а за ним — Дэнни и Криса, и круг повторялся.

Достаточно было слегка хлебнуть, или услышать знакомую мелодию, или посмотреть 30 секунд репортажа из вечерних новостей «Си-Би-Эс», и Нам был тут как тут. Словно горящая спичка падала на смертоносную смесь бензина и воздуха. И я взрывался. Предметы окрашивались в багровые тона. Кровь гнала по жилам адреналин, заставляя дрожать мою оболочку. Я входил в транс и моментально переносился во Вьетнам. Я свирепел и вымещал злость на Мэрилу. Потом я плакал и плакал, открывал бутылку и напивался до беспамятства.

Такое стало происходить со мной почти каждый вечер, я превратился в Джекилла и Хайда наяву.

К середине марта снег растаял, зазеленела трава, набухли почки — весна шла своим чередом.

Лицо Мэрилу зажило, и мы заговорили о покупке собаки.

По субботам я вставал рано, и мы с Тиной шли в гастроном. Я покупал себе газету, ей — конфеты, и в парке, пока Тина каталась с горки и строила домики в песочнице, просматривал объявления о продаже собак.

Однажды я показал Мэрилу одно объявление в «Вашингтон Стар» о продаже щенков гончей. Щенки были на ферме в Вирджинии, совсем недалеко.

— Давай съездим посмотрим, Мэрилу, за просмотр денег не берут, да и день такой хороший — прокатимся.

Щенок стоил 50 долларов — как раз такую сумму нам подарили мои дядюшка с тётушкой на свадьбу. Все щенки были сообразительны, и, всласть позабавившись, мы выбрали пухленького кобелька и дали ему кличку Стар — по названию газеты, где мы нашли объявление.

Не доехав до дома, мы уже влюбились в Стара, и Стар отвечал нам тем же: грыз ножки мебели и жевал провода телевизора.

На службе я исправно исполнял свои обязанности — честь по чести — и мне вернули звание специалиста 4-го класса, а это значило увеличение денежного содержания. Мэрилу по-прежнему возила меня на службу и обратно. Вечером у телевизора я чистил обувь и пряжку. А она следила, чтобы по утрам у меня была наготове чистая накрахмаленная рубаха.

Тина была ещё слишком мала, чтобы ходить в школу, она целыми днями пропадала в парке, а раз в неделю вместе со своей матерью, перед тем как ехать за мной, ходила за покупками. Я ждал конца дня как на иголках и поминутно выглядывал, не подъехал ли красный «мустанг». Когда я выходил из офиса, Тина выскакивала из машины, кидалась мне на шею и чмокала в щёку, а я подхватывал её на руки и закидывал на закорки. Стар сидел в машине и лаял, словно выследил самого большого кролика к востоку от Миссисипи. Я сажал Тину на заднее сиденье, целовал Мэрилу, а Стар облизывал мне ухо, будто леденец.

Когда мы с Мэрилу ладили, не было на свете людей счастливее нас. Но когда мы не ладили, что бывало гораздо чаще, всё вокруг становилось черным-черно…

А в это время 1968-й год отсчитывал дни:

23-го января корабль ВМС США «Пуэбло» с 83 членами экипажа на борту был захвачен северными корейцами в Японском море.

30-го января коммунисты развернули Новогоднее наступление, атаковав одновременно Сайгон и 30 провинциальных центров.

31-го марта президент Джонсон ограничил бомбардировки Северного Вьетнама. В самих Соединённых Штатах росла волна протеста против войны во Вьетнаме.

В тот самый день, 4-го апреля, когда в Мемфисе беглый преступник Джеймс Эрл Рэй застрелил доктора Мартина Лютера Кинга, я стоял в наряде по кухне. Вечером у столовой штабной роты, забирая меня со службы, Мэрилу держалась как-то по-особенному.

— На прошлой неделе я ходила к врачу, Брэд…

— Что-то случилось?

— Нет…

— Тогда что?

— Как тебе сказать?

— Ну давай, Мэрилу, не томи!

— Что ты скажешь о втором ребёнке?

— А ты что, хочешь плюнуть на таблетки?

— Я бэ-эр, Брэд!

— Бэ-эр? Что это?

— Я беременна, глупый…

— О мой Бог, ты разыгрываешь меня, да? Дело просто в гнилом зубе, ведь так?

— Участковый врач звонил мне сегодня и подтвердил, что я беременна. Это правда, Брэд. Ты не рад?

Ну что сказать. Я был в шоке. Я только что вернулся из Вьетнама. Тащил службу. Тащил жену и дочь. Едва мог позаботиться о себе, не говоря уж о семье. Эта новость меня ошарашила.

— Вот теперь я вижу: ты немного располнела в талии.

— И груди стали больше, видишь…

— Это от того, что…

— Можно подумать, ты не понимаешь.

— Ну, не так чтобы очень.

— Доктор говорит, мне рожать в начале ноября, а пока всё в порядке.

Мне понадобилось несколько дней привыкнуть к этой новости, но как только она улеглась в голове, я объявил всем, что собираюсь стать отцом. Я был очень горд. Беременность Мэрилу — добрый знак. Наступала новая жизнь, я много ждал от неё. Новая жизнь! Ребёнок! Наша кроха! И ещё каких-то неполных два месяца, и армии — конец.

Мы позвонили нашим родителям и сообщили, что скоро они станут дедушками и бабушками.

Я понял — надо брать себя в руки. Я буду отцом. Нужно заботиться о Мэрилу. Следить, чтобы она хорошо питалась и отдыхала. Ей теперь надо есть за двоих. Правда ли, что беременные женщины ведут себя необычно? Не появятся ли у Мэрилу странные желания среди ночи? Не проснётся ли особенная страсть? Нужно следить за её весом, чтоб ела поменьше соли да не поднимала тяжести. Господи, как же выкроить на свободные платья для неё? Ну да Мэрилу хорошая швея, может, сама сошьёт что-нибудь.

У неё таки появились странные желания. Несколько раз мне пришлось срываться ночью и лететь в еврейский магазинчик деликатесов за куриной печёнкой, бубликами и солёными огурчиками.

Когда Мэрилу объявила о беременности, отношения наши вроде бы наладились, и я стал даже меньше пить. Она толстела и толстела, и нам уже стало трудно помещаться вдвоём на маленьком соломенном матрасе — обязательно кто-нибудь скатывался.

В конце апреля пришло письмо от её матери: тёща собиралась приехать к нам и пробыть до конца моей службы.

Да, вот чего мне жуть как не хватало — тёщиного приезда…

Уже несколько недель по утрам я кашлял кровью и желчью и думал, что это всё от нервов. Я ничего не говорил Мэрилу и к врачу не ходил. Я хотел покинуть армию только по истечении срока службы, не зависимо от состояния здоровья.

Мы стали обсуждать, чем мне заниматься и куда мы переедем после моей демобилизации. Я разослал свои резюме куда только можно: от Вашингтона до Сан-Франциско и от Анкориджа до Майами и Гонолулу. Никаких предложений не поступило.

Я даже попробовал устроиться на должность государственного специалиста по связям с общественностью на Паго-Паго, острове на юге Тихого океана, в американской части архипелага Самоа. Я увидел объявление в «Эдитор энд Паблишер», отраслевом журнале газетчиков и полиграфистов.

От такой работы я бы не отказался…

Я уже мнил себя островитянином. Это была возможность уйти от жизни в земной рай, в полинезийскую колыбель, где целыми днями смуглые, беззаботные и полногрудые девушки смеялись, плескались и занимались любовью.

— Ух ты! — сказал я. — Вот так местечко. Я хочу получить эту работу…

— Но это так далеко.

— Дорогая, Маргарет Мид в своей знаменитой книжке «Достижение совершеннолетия на Самоа» пишет, что самоанское общество абсолютно свободно от стрессов. Это значит, что стресс в обществе является продуктом человеческой деятельности, а не природных условий, он не запрограммирован в генетическом коде человека. Подумай, что это значит! Это место как раз для нас. Я покончу с выпивкой, меня перестанут мучить кошмары — всё наладится. Нам будет хорошо на Самоа, вот увидишь, поверь!

Не один вечер за стаканом я мечтал об этой работе. Контракт рассчитан на два года. Можно будет поселиться в местной хижине. Несколько часов в день отдавать работе, после работы писать книгу — Великий Американский Роман, а вечером лежать на пляже с Мэрилу и Тиной, зарывшись в белый песок. Купаться в волнах прибоя, нырять с дальних рифов, пить ром из кокосового ореха, покрываться обалденным загаром и любоваться молодыми дородными самоанками в бикини.

Я уже видел полную картину. Как я плаваю под водой и бью острогой рыбу на обед. И как мы здоровеем на рыбной диете.

Однако ничего из этого не вышло. На этот пост правительство определило кого-то другого.

Как же так? Я прекрасно подходил на эту роль!

В начале мая я получил письмо от Билли Бауэрса. Он с женой и ребёнком жил теперь в Чарлстоне. Он-таки дембельнулся досрочно. Я писал ему несколько раз в самый разгар Новогоднего наступления, но не получил ответа и уже было подумал, не случилось ли с ним чего.

Билли работал в местной газетке и приглашал нас в гости. Я ответил, что увольняюсь из армии 28-го мая и что на следующий же день мы приедем к нему в Южную Каролину.

Приехала мать Мэрилу, мы положили её на диван, а рядом, на полу, из старой одежды устроили постель для Тины. Тине только что исполнилось четыре года.

Нам многое нужно было подготовить к моей демобилизации, и тёща предложила взять с собой Тину на поезд в Баррингтон. Мы согласились.

Один парень из нашего отдела, Джон Шрайбер, тоже только что женился и в июне хотел въехать в нашу квартирку. Поэтому мы уладили все вопросы с метрдотелем и продали Шрайберу всю нашу мебель за 50 долларов.

Я рассчитывал, что после увольнения, включая проездные до Чикаго, у меня получится не меньше 250 долларов. Я думал, что если мы будем экономны, нам хватит съездить к Билли, вернуться в Баррингтон за Тиной и уехать в Калифорнию.

И вот наступил долгожданный день. Всю пятницу я сдавал дела и с грустью обнаружил, что мне не удастся покинуть армию с суммой, на которую рассчитывал. Я получил бумаги из штаба, и оказалось, что из-за штрафов и взысканий, заработанных во Вьетнаме, я не получу желаемых денег. Если точнее, это означало, что окончательный расчёт за двухлетнюю службу еле-еле составил 50 долларов. Пятьдесят долларов на то, чтобы вернуть меня в гражданскую жизнь, чтобы поддержать мою беременную жену и маленького ребёнка, пока я буду искать работу и смогу оплачивать свои счета сам.

Оставалось только радоваться, что меня не заставили за долги служить лишний месяц бесплатно.

Подписав финансовые документы и завершив прочие бумажные дела, я вывел на «мустанге» кремом для бритья: «Срать на эту армию!», — и мы с Мэрилу взяли курс из Форт-Мида на юг, гудками приветствуя каждого встречного солдата.

Мы провели в пути всю ночь и приехали в Чарлстон в субботу в 10 утра. И мы, и Билли были очень взволнованы встречей. В письмах к Мэрилу я много писал о нём.

— Брэд, старый говнюк, как же я рад тебя видеть!

— Ах ты сукин сын! Когда ты остался, я думал, ты уже не вернёшься.

Мы обнялись, я представил Мэрилу и Стара. Билли обнял Мэрилу и взял щенка на руки.

— Вот это да, Брэд! Да он смышлёный, где ты его достал?

— На одной ферме в Вирджинии.

— Ну пошли, ребята, наверх. Я познакомлю вас с Дженни и малышом.

Билли снимал квартиру наверху; перед домом раскинулась обширная зелёная лужайка, за домом рос большой сад.

— Брэд, хочу предупредить тебя, — Билли зашептал на лестнице, — у нас со старушкой не всё ладно после моего возвращения.

Билли открыл несколько баночек пива — я привёз ящик «Бадвайзера» — и тут вошла его жена. Не знаю, что Билли рассказывал ей обо мне, но как только она появилась, стало понятно, что в «её» доме нам не рады.

— Смотри, Дженни, — сказал Билли, беря Стара на руки, — разве он не милашка?

Его малыш спал. Билли представил нас Дженни, и она скрылась на кухне.

— Идите сюда, ребята, хочу вам кое-что показать.

Билли открыл шкаф, набитый военными сувенирами. У каждого была своя история, он очень ими гордился, потому что добыл их сам. Тут были пистолеты, штыки, полевая форма СВА и даже автомат АК-47.

— Ёлы-палы! И всё это ты отправлял домой по почте?

— Клянусь мамой, каждую штуку. Думаю, дохлого азиата можно было выслать по почте. Я знаю парня, который отправил подружке голову вьетконговца, когда получил от неё письмецо «Дорогой Джон»…

— Господи Боже мой!

Весь день до вечера мы пили пиво, на ужин заказали пиццу. Дженни говорила мало и в 11 ушла спать. Мы остались пить и говорить о Вьетнаме. Мы с Билли обсуждали, как строить свою жизнь сейчас, после армии.

Он постелил нам с Мэрилу на раскладном диване. Примерно в полночь мы погасили свет. Билли сказал, что хочет встать пораньше и взять меня с собой на рыбалку.

Не прошло и двух минут, как разразилась гроза. Он и Дженни стали орать друг на друга. Ссора скакала от одного к другому как теннисный мяч. Он обзывал Дженни, Дженни отвечала ему тем же и опрокидывала мебель.

Мы с Мэрилу лежали в гостиной под одеялом, прикусив язык и давясь от смеха.

— Блин, — прошептал я, — я думал, только мы так ругаемся. Приятно, что мы не одни такие.

Через минуту Дженни с криками и ребёнком на руках уже выбегала из дому. А Билли в одних джинсах скакал за ней и орал вслед.

— Куда это ты, чёрт возьми, собралась?

— К маме! Подальше от тебя, от этого дома и от твоих чёртовых друзей!

— Ну и замечательно, сучка, скатертью дорога.

— Я беру машину!

— Ещё чего! Это моя машина, Дженни!

Произошла какая-то возня, и мы услышали, как Билли забрал у Дженни ключи от машины.

— Козёл, говно, скотина! Отдай мне ключи, пьянчуга!

— Давай, сука, вали отсюда!

Я выглянул в окно. Билли швырнул Дженни ключи. Через секунду, обдав наш «мустанг» тучей гравия, она уже мчала свой «шеви» по улице, выжимая до упора педаль газа.

Джимми прискакал наверх с извинениями, потом открыл пива и вкратце поведал о своих семейных бедах.

— Что-то неладно у нас тут, друг, весь месяц вот так ссоримся. В толк не возьму, что с ней, блин, происходит.

Не успели мы допить пиво, как влетела Дженни с ребёнком на руках — она вернулась. Увидев, что мы сидим себе, мирно беседуем и пьём, она наехала не только на Билли, но прихватила и нас с Мэрилу.

Только она начала распекать Билли, я фыркнул. Я прикусил язык и отвёл глаза, но вид её и голос были так нелепы, что я не удержался и рассмеялся.

— А, так это смешно, Брэд? Я шутки шучу, да?

— Да, прости, но это на самом деле смешно…

— Ну так вот: это ты виноват в нашей ссоре!

— Я? — сказал я, давясь от смеха.

— Я не даю ему пить пиво, а ты что сделал? Приехал с целым ящиком…

— Мне кажется, пить или нет — решать самому Билли, не тебе.

— Ах так, тогда можешь выкатываться прямо сейчас!

— Дженни, закрой рот, а то я тебе его заткну, — рявкнул Билли.

— Убирайтесь из моего дома…и забирайте этого паршивого пса!

— Да собака-то здесь причём, Господи? — спросил я.

— ЗАТКНИСЬ, ДЖЕННИ, СМОТРИ — ВРЕЖУ!

Билли повернулся к нам.

— Вы остаётесь. Это мой дом, а вы — мои гости.

Грызня не унималась. Дженни орала на Билли, Билли орал на Дженни. Он сгрёб её в охапку и утащил в спальню.

Там перепалка продолжилась, и опять Дженни с ребёнком на руках вылетела из спальни и побежала к машине, и только красное платье плескалось по ветру.

Она остановилась посреди лестницы и крикнула: «Брэд! Если ты до завтра не уедешь, я вызову полицию!»

— Давай-давай, — кричал Джимми из окна гостиной, — вали к мамочке и оставайся там, тупая дура!

Дженни вскочила в машину — и покрышки задымили по асфальту.

Наконец, всё улеглось, и мы вернулись в постель. Утром Билли и я поднялись спозаранку. Ночью Дженни всё-таки остыла и тихонько вернулась в дом.

Ближе к обеду мы с Билли отправились на море порыбачить, женщины остались поболтать. Клёва, правда, не было.

— Она у тебя в самом деле дикая кошка, Билли, — сказал я, бросая наживку в воду.

— Да уж, иногда я еле держусь. Не знаю, насколько меня хватит. Я на пределе, Брэд. Больше я не вынесу.

Мы вернулись перед ужином, и как только Дженни учуяла от Билли запах пива, ссора вспыхнула с новой силой. Мы всего-то по три банки выпила на рыбалке. Не знаю, почему она решила, что может контролировать Билли. Её саму надо было контролировать. Она орала на него, нас костерила на чём свет стоит, в конце концов, заявила, чтоб я убирался, пока не разрушил ей семью.

Я рассмеялся. Мне показалось, её семейная жизнь шла наперекосяк задолго до моего приезда.

Дженни с ребёнком опять уехала к матери — отдышаться перед третьим раундом.

На следующее утро мы с Мэрилу поднялись ни свет ни заря: мы решили уехать пораньше, не ждать, пока Дженни вернётся и поднимет дым столбом. Я попрощался с Билли, поблагодарил за гостеприимство, не подозревая, что мы видимся в последний раз.

Мы вели машину по очереди и приехали в Баррингтон на одних бензиновых парах с 10 центами на двоих. Как хорошо было вернуться в родной город свободным от армии и — самое главное — снова быть вместе с Тиной.

Я очень по ней соскучился.

5-го июня в Лос-Анджелесе в гостинице «Амбассадор» был убит Бобби Кеннеди. И страна как никогда была разорвана на части войной во Вьетнаме.

Менялись времена, менялась наша жизнь…

ГЛАВА 44.

«БЕЛАЯ ГОРЯЧКА».

Плохие настали времена. Я ехал домой и думал, что с армией покончено, что она осталась где-то позади, в зеркальце заднего вида, но так же как у других парней, вернувшихся из Нама, и у меня были проблемы с работой. Работодатели не очень-то спешили нанимать ветеранов. Нас считали обдолбанными травкой и алкоголем, отмороженными психопатами-садистами. Газеты и журналы называли нас поколением-призраком. Глубоко разуверившимся. Подавленным. Легко проливающим кровь. Легко расстающимся с жизнью.

Кое-кто из нас действительно был такой…

Пресса заявляла, что мы кончим свои дни либо в палатах для душевнобольных, либо в тюрьме, либо на кладбище.

Со многими так и случилось…

Но не со всеми.

Вот что происходило с ребятами. Работу было трудно найти, потому что работы было мало. Пару лет назад, до моего призыва, если парень окончил школу или колледж, но не отслужил в Вооружённых Силах, бизнес и промышленность делали ему ручкой.

Времена изменились, но мы по-прежнему были в невыгодном положении. Мы были свободны, были готовы заняться карьерой или освоением какой-нибудь профессии, но оказалось, что для нас подобных возможностей нет.

До войны почти все мы знали только хорошие времена. Мы ни в чём не нуждались — наш шарик был наполнен добрым воздухом. Но шарик лопнул, и мы получали пособие по безработице и искали работу. Наши иллюзии рассеялись. Сказки детства разом поблекли. Верить больше было не во что. И мы не верили никому, особенно политикам. Было такое ощущение, что страна, которая не смогла поддержать нас во время войны, бросила нас на произвол судьбы в мирное время. Горько было и обидно оттого, что нас использовали и предали. Мы ответили на призыв к оружию. Мы сделали работу, в которой нуждалась страна, и мы гордились своей службой. Но страна, в свою очередь, унизила нас.

Нам всего-то нужны были равные возможности, шанс реализовать свои таланты и способности. Но в новой экономике своё место найти было трудно.

На то существовали свои причины.

Мы жили в период истории, когда быть американцем было непопулярно. Знамя и униформа, слова «война» и «призыв» в 1968 году воспринимались совсем иначе, чем во время Второй мировой войны.

Мне повезло. У меня за плечами было высшее образование. У других же солдат не было денег ни на колледж, ни на какую-нибудь долгосрочную программу обучения. Им работа была нужна немедленно. Они переживали переломный этап свой жизни. Двадцать процентов вернувшихся домой были обучены только воевать и ничего более делать не умели. Им мешало отсутствие трудовых навыков. Другие такими навыками обладали, но не знали, с чего начинать поиски мирной работы. Ещё двадцать процентов не имели аттестата о среднем образовании. И десять процентов принадлежали к разным национальным меньшинствам.

Привыкание к мирной жизни после войны было во много раз сложнее привыкания к жизни на войне. К тому же за время нашего отсутствия родина изменилась, изменилась её экономика. Да и мы тоже…

Всё это было тяжело.

Человек оставил работу, ушёл на войну, женился, родил ребёнка — как тяжко после этого пристраиваться к очереди безработных. От этого страдает самоуважение, трещит по швам бюджет и — самое важное — рушится семейная жизнь.

С мрачным лицом и пустыми карманами, разочарованный во всём, что касается правительства и военного командования, сбитый с толку рынком труда и униженный ничтожными шансами на лучшую долю — вот вам портрет ветерана Вьетнама, едущего на междугородном автобусе из армии в Родной Город, США.

Грустно это, потому что ветераны были дисциплинированы, мужественны и целеустремлённы и отчаянно хотели получить шанс проявить себя.

*****

В июне я получил место штатного литсорудника в «Дейли Геральд», одном из пригородных изданий, принадлежащих «Пэддок Пабликейшнс»; редакция газеты находилась в Арлингтон-Хейтс, к северо-западу от Чикаго.

Три месяца мы с Мэрилу жили у её родителей, пока не встали на ноги в финансовом плане. Осенью её отец купил для нас дом в Баррингтоне.

Вот только счастья особого не было. Я был на последней стадии алкоголизма и потихоньку сходил с ума. Из Вьетнама я вернулся живым и физически здоровым, но я был разбит морально, дух мой был сломлен, и чувства мои перегорели дотла.

Я не понимал тогда, что со мной происходит.

Сегодня это называется посттравматическим синдромом, и у меня был полный набор его симптомов. Изо всех сил я старался собрать воедино расползающиеся ниточки своей жизни и приспособиться к мирной жизни.

И не мог.

Я топил в выпивке все вопросы о войне, оставшиеся без ответа, мучился от воспоминаний и изнуряющих ночных кошмаров; из-за расшатанных нервов я всего пугался и ночью не мог уснуть, если не принял на грудь изрядную порцию алкоголя.

Жизнь становилась мучительней: наши ссоры становились чаще и ожесточённее. Я выходил из себя по малейшему поводу. Например, непривычная марка кетчупа за обеденным столом превращала меня в варвара. Если меня подрезали на дороге, то моим страстным желанием было прижать обидчика к обочине, вытащить из кабины, вставить ему в глотку пистолет и нажать на спусковой крючок.

Два раза мы с Мэрилу ссорились из-за того, кому убирать дерьмо за собакой.

На ночь мы привязывали Стара в спальне к батарее отопления. И как-то раз он нагадил прямо посреди комнаты.

Мэрилу, поддерживая большой живот, скатилась с кровати и направилась в ванную. В комнате было темно и ни зги не видно. Вдруг она поскользнулась на свеженьком собачьем говне и растянулась. Включив свет, она стала орать на Стара, потом — на меня: её любимая сиреневая ночнушка была изгажена.

Проснувшись и увидев, что произошло, я рассмеялся. Так поступать не стоило, потому что беременная Мэрилу была на взводе. Она могла пораниться и вообще потерять ребёнка.

— Убери здесь всё! — потребовала она.

— Я устал, родная. Я всё приберу утром перед работой. Обещаю. Вот увидишь. Всё равно ты не встаёшь до полудня.

— Ты уберёшь всё сейчас!

— Не уберу…

— Уберёшь…

Мэрилу черпанула говно рукой и бросила в меня. Часть попала мне на голову. Часть на простыню и подушки. А часть на спинку кровати и на стену.

— А, так мы решили поиграть!

Я снял говно с лица и волос и бросил ей назад. Прямо в нос, в рот, в глаза.

— Ага! В яблочко! Выигрыш мой!

Она сплюнула говно на пол, протёрла глаза рубашкой, снова зачерпнула пригоршню и швырнула в меня.

И тут понеслось. Она в меня, я — в неё. Я орал, потом падал и ржал. Кончилось говно — я снял часы с руки — эту модель «Сейко» я покупал ещё в лавке 199-й бригады — и метнул в Мэрилу. Она присела. Часы попали в батарею и разлетелись на мелкие кусочки.

Через несколько минут перекидывания перешли к рукопашному бою. Мы хватали говно и мазали друг другу головы. До тех пор, пока оно не покрыло нас, стены, окна, постель, шифоньер, зеркало, пол — всё, даже люстру на потолке. Тогда мы вместе приняли душ, поменяли постельное бельё и легли спать. Поутру, перед уходом на работу, я, как мог, прибрался, как и обещал.

Второй бой по поводу собачьего дерьма был серьёзней.

Девятого ноября между нами вспыхнула ссора о том, когда мне убирать за Старом в подвале. А я как раз смотрел телевизор — наслаждался игрой Джуди Гарланд в «Волшебнике из страны Оз» и пообещал убрать какашки после фильма, в девять часов. Мэрилу же настаивала на немедленной уборке. Я сказал «нет», она вышла из себя и, схватив Тину, умчалась к подружке.

Она ушла, я тоже разозлился, открыл галлон вина и стал пить. Через час я позвонил её подружке и сказал Мэрилу, что если она не вернётся через пять минут, я разгромлю дом, а потом подожгу его.

Я потерял самообладание.

Я знал, что ей понадобится по меньшей мере полчаса, чтобы добраться до дома, потому что подруга жила в Элджине. Как смерч я носился по дому, ломая всё и круша: из детской в комнату Тины на втором этаже, оттуда — в подвал, в закуток Стара. Я вывалил содержимое холодильника и расколотил его молотком. Высыпал муку и сахар из больших жестянок на пол. Вытряхнул кухонные ящики. Перевернул стулья, опрокинул мебель, перебил все лампы, сорвал шторы и разбил окна. Я даже исковеркал ломом несколько игрушек Тины.

— Приходили трое каких-то мудил и всё развалили, — сказал я, когда вернулась Мэрилу. — Хорошо ещё, что мне удалось спрятаться; они как с цепи сорвались…

От такого зрелища у Мэрилу начались схватки. Она позвонила в полицию, чтобы приехали за мной, потом моему отцу, и он забрал её в больницу.

К тому времени я благополучно отрубился на коврике в гостиной. Буйство моё выдохлось. И я так и не прибрал за псом.

— Он здесь валяется в отключке, козёл свихнувшийся, заберите его отсюда! — просила Мэрилу полицию. Копы растолкали меня, под ручки отвели в воронок и отвезли в тюрягу проспаться.

Я бушевал. С одним из копов я учился в школе.

— Меня нельзя в тюрьму! Ты знаешь, кто я? Открывай обезьянник, легавый, а то попрощаешься со своим значком, будет твоя семья просить милостыню. Ты всегда был ссыкуном. Капитан баскетбольной команды, бли-и-и-ин! Ты мне никогда не нравился, бля-бля-бля…

Поутру я очухался в камере, не соображая, почему я здесь и за что. Мэрилу позвонила начальнику участка и отказалась от своего заявления, поэтому меня выпустили и посоветовали отправляться домой, привести себя в порядок и ехать в Элджин: моя жена родила малыша.

Холодным воскресным утром я вышел из тюрьмы. На мне были только джинсы «Ливайс», я побрёл домой босиком: грустный парад сердитого, поджавшего хвост и отрыгивающего перегаром человека.

Дом оказался закрыт, и во мне опять закипела ярость. Я схватил садовый стул с лужайки и разбил окно в спальне. Забравшись внутрь, на книжной полке я нашёл бутылку мускателя — там же, где оставил.

Я был разбит и в растрёпанных чувствах и хотел одного — хлебнуть — хоть немного — чтобы унять дрожь. Потом глоток, чтобы закрепить этот глоток. И ещё чуть-чуть, чтобы стряхнуть трясучку. И ещё немножко, чтобы растрясти тряску, стряхнувшую трясучку. Часа не прошло, а я был омерзительно пьян — в дым, в сиську.

Я сидел на полу и думал о Мэрилу. Я понимал, что если заявиться в таком виде в больницу, она перепугается до смерти. Тогда я стал утешать себя…

Ведь не всё же время я пью, только по поводу. Когда холодно, я пью, чтобы согреться. Когда жарко, я пью, чтобы слегка охладиться. Когда я встревожен, пью, чтобы успокоиться. Когда с похмела, пью, чтобы поправиться. Когда мне хорошо и когда хреново — я пью.

Но я не пью ВСЁ ВРЕМЯ, только по поводу. И даже Мэрилу не скажет, что это не повод. Я стал отцом. Это всем поводам повод, и я его слегка отметил!

Но я был противен сам себе. Не желал я быть ни отцом, ни мужем. Я просто хотел умереть. Я не хотел больше жить. Я жалел, что не погиб во Вьетнаме. Я вспоминал Дэнни и Криса и думал, почему они погибли, а я остался жить. Я хотел уснуть и не проснуться…

Вместо этого я накинул рубашку, сунул ноги в туфли и поехал за пятнадцать миль в Элджин в больницу св. Иосифа, к жене и ребёнку.

Я купил цветы, покаялся и пообещал, что никогда больше не буду пить…

В 127-й раз.

Она мне не поверила. Я не винил её. Я сам себе не верил. Я хотел завязать. О, всем сердцем хотел я остановиться. Нужно было на что-то решаться. Но я не мог. Я не знал как. Я столько раз пробовал и всегда неудачно. Я ненавидел себя за это. Я всё больше и больше отличался от человека, которым мне хотелось быть. От боли, от воспоминаний и кошмаров, от гнилой действительности спасения не было. Я чувствовал себя полным неудачником. Если бы кто-нибудь влепил мне пулю в лоб, я бы расценил это как великий акт милосердия.

Мне многого хотелось от жизни, но я знал, что если не брошу пить, не видать мне ничего. Я буксовал и чувствовал, что конец недалеко. Я понимал, что долго так мне не протянуть. Что-то обязательно произойдёт и положит всему конец. Ещё одна жизнь сгорела…

Мы стали выбирать имя ребёнку, но мне и это оказалось не по силам. Меня мучило похмелье, глаза налились кровью, и всё время тянуло блевануть. Мне обязательно нужно было выпить, я думал только об этом…

— Как насчёт «Моген Дэвида»? — сказал я.

— Будь серьёзнее, Брэд…

— Хорошо, а «Джек Дэниелс»? «Джонни Уокер»?

— Нет…

— Шучу, дорогая. А что ты думаешь о старинных именах? Тебе нравится имя Сайлас? Эбенезер? Зик? Мне всегда нравилось имя Иезекииль. Зик. Зик Брекк. Звучит неплохо, как думаешь?

Мы остановились на Кристофере-Идене. Крисси — потом его прозвали «Маленьким Стофером» — лежал рядом с Мэрилу, она предложила мне его подержать. Я взял его на руки, но он был таким крошечным, что я растерялся. Как бы не навредить.

Мэрилу с ребёнком выписалась домой, я каждый день ходил на работу и каждый вечер был пьян. Очень скоро я начал ревновать к сыну. Кристофер отнимал всё время Мэрилу, всю её любовь. Если приходили гости, им обязательно нужно было поболтать с Крисси.

— Агушеньки-агу! — сюсюкали они.

Крисси гулькал в ответ и был в центре внимания.

Мне было жаль себя. Никто не хотел со мной разговаривать. Что, собственно, и следовало ожидать. Кому охота говорить с зацикленным на себе незрелым алкоголиком, ревнующим к собственному сыну?

Ежедневно находился повод, вечером я высасывал по кварте дешёвого вина, иногда больше, и вьетнамские глюки не заставляли себя ждать. Красный дым наполнял квартиру. Вместо своего лица у Мэрилу появлялось лицо вьетконговца, и я бил её.

На Рождество я и вовсе слетел с катушек, и тогда я добровольно отправился в психлечебницу при госпитале, принадлежащем Администрации по делам ветеранов и расположенном в Дауни, возле базы ВМС к северу от Чикаго.

Доктор — вылитый Зигмунд Фрейд. Такая же бородка, тонкие очки, даже венский акцент. Я рассказал ему, что со мной происходит после возвращения с войны.

Он обещал, что после курса в тридцать дней я буду как новенький. Это была ложь. Он это знал. И я это знал. Но я не видел другого выхода. Надо было попробовать.

Он сказал, что меня направят в закрытое отделение для душевнобольных. Туда определяют неисправные механизмы: они работают неправильно, они опасны и их нельзя отремонтировать.

Я струхнул: что со мной сделают? Подвергнут шоковой терапии? Лоботомии? Напичкают лекарствами, от которых я навсегда останусь зомби?

Я не ведал, но сосредоточился на возможностях.

Два чёрных медбрата вымыли меня, потёрли жёсткими щётками, поискали вшей. И передали вооружённому охраннику.

— Дрянь место, — предупредил охранник. — Никто отсюда не выходит, парни торчат тут всю жизнь. Почти все чокнутые, настоящие психи. Прячь сигареты, а то украдут, когда будешь спать. В хреновое место ты собрался…

Старшая сестра оказалась жирной бабой в белом халате, белых чулках и ортопедических туфлях, с одутловатым лицом. Она мне сразу не понравилась.

— Здравствуйте, — сказала она и оглядела меня с головы до ног.

— Привет… — осторожно ответил я.

— Можете идти, — отпустила она охранника, — с ним всё будет в порядке.

— Много ли вы улыбаетесь, сестра Пейн?

— Нет, если только не могу сдержаться.

— Я так и думал. Если бы вы улыбнулись, клянусь, ваши зубы развалились бы как сосульки. А…а что, ваше лицо сегодня наизнанку?

— Что такое с вами, молодой человек?

— Не знаю, не знаю, потому-то я здесь. Что-то я совсем затрахался…

— Вам с нами будет очень хорошо. Я старшая сестра отделения. Вечером вам дадут лекарства — вы сможете уснуть, я прослежу.

— Благодарю вас, сестра Пейн.

Я не поверил ни единому слову.

Дежурный повёл меня через три запертые двери в палату — мой новый дом, где мне жить, покуда башка не станет на место.

Первым на пути попался чёрный лет тридцати. Он сидел на корточках.

— Привет, — сказал я, — меня зовут Брэд…

— Я не сумасшедший, я не сумасшедший, я не сумасшедший, — заквакал он. И лягушкой запрыгал по коридору, как бы с одной кувшинки на другую.

— Прыг-скок, прыг-скок…

— Это он так здоровается, — сказал дежурный.

М-да, у всех тут, видно, мозги набекрень, чудное гнёздышко. А посмотреть на стены мерзкого зелёного цвета, так совсем свихнёшься. Ненавижу этот цвет! Ненавижу! Сюда бы Билли, мы б ывыкрасили тут всё жёлтым! Уж мы бы развернулись…

Ещё один пациент стоял на голове у стены возле сестринского поста и медитировал.

Не нравилось мне это место. Получив парусиновые шлёпанцы, жёлтую пижаму и синий халат, я вошёл в комнату отдыха и сел.

Телик был отключен, но народ сидел на деревянных стульях и пялился на экран, словно передавали матч из Пасадины с чемпионата «Розовой чаши» между сборными Южной Калифорнии и Индианы.

Вбежал какой-то старикан и, как психопат-контролёр из электрички, у которого случился приступ, стал выкрикивать остановки.

— Де-Плейн, Парк-Ридж, Джефферсон-Парк…

Да, определённо мне здесь не нравилось. Меня посадили вместе с испорченными механизмами, точно. Я не хотел иметь с ними ничего общего.

Я не был чокнутым. Они были. Чёрт, да ведь так говорит любой сумасшедший. Может быть, я и есть сумасшедший…

— Эй ты, Брекинридж, — окликнул меня один парень, исковеркав фамилию, — вот тут и обретаются психи! Здесь безопасно…

Он подошёл в окну и потряс решётку.

— Видал? До нас не добраться. Мы здесь в безопасности…

Ну что ж, можно и так взглянуть на дело. Наверное, он был прав.

На этаже было четыре огромных дежурных негра. Их задача состояла в поддержании закона и порядка в отделении. Они сильно смахивали на полузащитников из «Чикагских медведей». Если кто-то буянил, его немного били. Не помогало — ставили под обжигающий душ. Если и это не действовало, психа туго пеленали и бросали в обитую войлоком каморку, чтоб остыл.

В одиннадцать пошли спать. Из комнаты отдыха мы переместились в спальню. Но перед этим надо было принять лекарства. Только для меня ничего не было предусмотрено!

— Где мои, бля, грёбаные пилюли? Большая стрёмная сестра обещала прописать мне что-нибудь, чтоб я мог уснуть сегодня в этой шизоидной богадельне! — нудил я.

Видит Бог, мне надо было что-то принять. Это был мой первый тяжёлый день в психбольнице, и я боялся, что мне из неё не выбраться.

Дежурный оттащил меня за руку от сестринского поста и втолкнул в спальню.

— Ты что, не слышал? Для тебя ничего нет! Найди себе постель и ложись спать!

— Послушай, мне нужны мои сраные таблетки!

— Заткнись, парень, а то мы тебя полечим. Ты же не хочешь, чтобы тебя полечили…

— Ты прав. Не хочу. Я лягу вон на ту кровать и буду спать. Спокойной ночи, добрый господин!

Да пошёл ты, дядюшка Римус! Я тебя ещё достану…

Не знаю, что они понимали под «лечением», но наверняка оно мне было ни к чему. Доктора я не видел. Утром в семь мы выходили из спальни, съедали завтрак, загадывали желание заняться хоть чем-нибудь, садились в кружок в комнате отдыха и — ничего не делали.

За исключением парня по имени Бобби…

Он мастурбировал днями напролёт. Он становился перед тобой, снимал штаны и дрочил, и если ты не угощал его сигареткой, он кончал на твой халат. И вот однажды кто-то затушил на его члене бычок, врезал ему по яйцам и отдубасил. Бобби сидел на полу, держась за член, и плакал как ребёнок, с причитаниями. А вокруг него, засунув руки в карманы, стояли дежурные и смеялись. Бобби перевели в изолятор, и больше я его не видел. И то сказать, сукин сын мог кончать только на людей. Мать его так!

На пятый день я потребовал врача. Ноль внимания; я стал умолять. Опять ничего, тогда я поднял хай до потолка о правах пациентов и заявил сестре Пейн, что хочу выписаться, «несмотря на медицинские предписания».

Я паниковал. После моего демарша пришёл доктор и объяснил, что если я уйду, мне не вернуться сюда до истечения трёх месяцев.

Невероятно.

— Ах, док, вы разбиваете моё слабое сердце. То есть, если я уйду, мне заказан сюда путь на целых три месяца? Ну так читайте по губам: срать я хотел на вашу контору! Я сюда никогда не вернусь. Да я лучше ещё раз отслужу во Вьетнаме. Слышите? Посмотрите мне в глаза: они остекленели, чёрт их дери. Когда я сюда пришёл, они были нормальные. Я здесь схожу с ума. Я хочу убраться отсюда прямо, бля, сегодня!

Через день меня выпустили, Мэрилу встречала меня. Она расстроилась. Она-то надеялась, что я останусь в «доме хи-хи», пока мне не полегчает. А я сказал ей, что это яма со змеями…

И что было потом?

Конечно, я ушёл в запой. Так поступает каждый правильный алкоголик. Надраться, обрести забвение и пребывать в нём до смерти — своей или всего света.

Потом были новые запои. Были скандалы в барах. Была КПЗ за вождение в пьяном виде. Ходил я и в больничку зашиваться и просохнуть. Один раз даже пытался сбежать из дома, но далеко не уехал. Через пятьдесят ярдов врезался в дерево. Потому что был пьян и забыл включить фары.

Ну да ладно, такое могло случиться с каждым, ведь так? Нормальные люди творят подобное каждый день…

Полиция выписала мне ещё два предупреждения. Во Вьетнаме я собирал взыскания по 15-й статье. Теперь я собирал квитанции за вождение в состоянии опьянения. Меня вызвали в суд, присудили небольшой штраф, и я отметил этот случай новым запоем и новой квитанцией за пьяное вождение.

Не годился я в претенденты на приз «Человек года». Думаю, все соседи хотели бы, чтоб меня унесло куда-нибудь в Уганду или Сибирь, или даже в пустыню Гоби, что в Монголии, лишь бы я их не беспокоил.

Я страстно привязался к Стару, Мэрилу ненавидела его за это и ревновала меня к нему. Пять раз, пока я был на работе, она увозила его на юг по Северо-западному шоссе и отпускала в надежде, что пса собьёт машина. И каждый раз Стар благополучно находил дорогу назад, а я узнал об этих проделках Мэрилу только много лет спустя.

И вот однажды он выбежал со двора, и его сбил грузовик. Он погиб на месте.

Водитель отвёз Стара в больницу, но ему уже ничем нельзя было помочь. На ошейнике было моё имя и телефон, ветеринар позвонил мне и рассказал о случившемся.

Сердце моё разбилось, я плакал, плакал и плакал. Потом забрал ошейник.

Может быть, я слишком близко к сердцу принял эту смерть, но вы должны понять, что пёс был моим единственным другом на всём белом свете.

Теперь у меня не осталось никого.

Мэрилу не хотела заниматься мной. Собака умерла. Я был не в силах бороться с пьянством. Жизнь моя разваливалась на куски; что делать, я не знал.

В марте 69-го я ушёл в запой на неделю. В первый же день Мэрилу забрала Тину и уехала к матери.

Её не в чем было винить. По своему тогдашнему состоянию я не терпел никого возле себя. Я был очень болен, практически агонизировал. Я был безнадёжен, но мне нужна была моя безнадёжность, чтобы упасть на дно и с надеждой начать процесс восстановления длиною в жизнь.

Я пил и пил. Когда пойло кончалось, задними дворами, по пояс в снегу, я выползал в ближайший винный магазинчик.

Помню, я видел, как люди сидят на кухнях за ужином или в гостиных, читая вечерние газеты, и размышлял, в чём их секрет. Как они могут жить такой красивой, нормальной жизнью? О, я бы всё отдал, чтобы жить как они, как нормальный человек. Это мечта была недостижима…

Теперь у меня были постоянные видения. Я не мог отличить реальность от миражей, от страшных кошмаров, мучивших меня во время ступора. Если на пути к винному магазину мне слепили глаза огни фар, то я, ошалев от ужаса, бросался прятаться за дерево, за куст, за пожарный гидрант. Фары приближались, и автомобиль превращался в огромного жука с горящими глазами-лазерами. Он вставал на дыбы — «на два колеса» — и двигался всё вперёд и вперёд, сопя, урча и петляя: он искал меня, чтобы раздавить.

— Я чокнутый, Господи, я сошёл с ума…

Дни проходили за днями, болезнь прогрессировала, я слабел. И вот я не смог выйти из дома за бутылкой. Я попробовал заказать алкоголь по телефону, но не удержался на ногах, чтобы сделать звонок. Хотел выписать чек и не смог вывести на нём своё имя. И я заплакал и плакал, пока не забылся сном. Через несколько часов наступило похмелье, и я бился в белой горячке в кухне на полу, корчась и ползая в собственной моче и экскрементах, блюя кровью и желчью.

Я видел то, чего на самом деле не было. Змеи извивались на моей шее. Красные чёртики кололи мне вилами ягодицы. Кухонные окна расплывались в огромные злые глаза. У гаража меня ждал человек в военной шинели и пистолетов в руках, с фетровой шляпой на голове, как у Сэма Спейда.

Потом мне померещился Вьетнам. Я палил из М-16, но азиаты пристреляли окна, окружили дом и уже выбивали дверь, чтобы добраться до меня.

Каким-то образом мне, невменяемому от страха, удалось добраться наверх, в детскую, и спрятаться под кроваткой Криса, прижав к себе плюшевого мишку.

Даже обои пугали меня: все эти волнистые линии того и гляди соскочат со стены и задушат меня. Я не воспринимал действительность совершенно. Я пускал слюни, орал благим матом, бился в истерике на полу от глюков и молил о помощи Господа и милосердную Матерь Божью…

На третий день белой горячки Мэрилу с матерью приехали проверить, не спалил ли я дом. Они нашли меня под колыбелью, скрюченным, дрожащим, рыдающим — полностью измождённым.

Через несколько дней я очнулся в больнице, в центре алкогольной реабилитации — в лютеранской больнице общего типа — за пределами Чикаго.

Физически, эмоционально и духовно я был полным банкротом, своего рода вызовом для лучших специалистов по алкоголикам.

Только здесь обнаружилось, что я сопливый алкаш на последней стадии алкоголизма. Я был болен, и болезнь могла стать последней для меня, кроме того, моя печень имела обширные повреждения. Врачи говорили, что если не остановиться, меня остановит алкоголь не далее как через полгода. Моя печень была ни к чёрту. Один спец даже заявил, что если не остановиться сейчас, не видать мне Рождества.

Где-то в подсознании я понимал, что давно был алкоголиком, с самой первой рюмки. Что-то она со мной сделала, чего не сделала с другими. Я начал пить с четырнадцати лет. Алкоголь не пьянил меня. Он приводил меня в норму. Выпив, я чувствовал себя хорошо. Бодро. Собранно. Трезвым я чувствовал себя разбитым. Я отдавал себе отчёт, что со мной творится что-то глубоко неправильное, что-то, что отличало меня от других людей. Но выпив стакан-другой, я чувствовал, что поправился. Что мне хорошо. Нормально. Вот так оно всё и началось. Трезвому мне было хреново. А после пары глотков — нормально, как всем. И мне хотелось быть нормальным всё время. Поэтому я пил всё чаще и чаще. Мне кажется, я пристрастился к алкоголю с первого глотка.

Но все годы, что я пил, я отрицал свой алкоголизм. Если кто-нибудь говорил, что я пьяница, я смеялся в ответ. Если же кто-нибудь называл меня алкоголиком, мне хотелось его убить. Странно, но я был последним человеком, осознавшим свои проблемы с выпивкой. Я считал, что проблема не во мне. А в окружающем мире. Если мир изменится, то и мне незачем будет пить. Много лет я верил в эту чушь.

Но правда такова, что всё это — дерьмо. Я был алкашом, и как всякий алкаш хлебал до донышка перед тем как сдаться. В том-то и парадокс: чтобы победить, нужно сдаться.

Мне были неведомы признаки алкоголика. Я считал, что я слишком молод, слишком хорош и великолепен. Ведь у меня была работа, разве нет? А две новые машины? А чудесный дом? А жена и двое детишек?

Я не был тем потрёпанным и обоссанным пьянчугой-неудачником, который лакает политуру и ванильную эссенцию, подбирает бычки и обретается под мостом на 12-й улице.

Но я был чересчур благодушен, чтобы задуматься над тем, что со мной что-то неладно. До последней минуты я «боролся» с выпивкой. А бороться с выпивкой всё равно что бороться с желе: желе побеждает, потому что ты никак не можешь ухватить его за глотку.

Сначала я испугался, что свихнулся окончательно, что лечения нет и нет пути назад.

Но, с другой стороны, это всего лишь болезнь. У неё есть имя. Алкоголизм. И результат болезни предсказуем. Следовательно, мне надо было решить для себя одно: хочу ли я жить дальше или нет.

Вот и всё. Очень просто. У меня был выбор.

Если я хотел жить, то работы впереди был непочатый край. Если нет, ну что ж, я и так делал всё, чтобы убить себя. Знай себе продолжай начатое.

Я понял, что нужно задать несколько вопросов.

— Мне всё время страшно, не знаю почему, — сказал я доктору. — У меня кошмары, я подскакиваю в три ночи от ужаса. Я не могу проспать несколько часов кряду, и мне надо выпить, чтобы уснуть. Меня не покидает чувство обречённости. Иногда я просыпаюсь среди ночи весь в поту, меня колотит и выворачивает наизнанку от рвоты. Я должен пить, чтобы жить.

Он ответил, что всё это моя болезнь, но выход есть. Он сказал, что тысячи людей готовы помочь мне чем и как угодно при условии, что я сам хочу себе помочь.

Я ответил, что мне нужно волшебное лечение. Какая-нибудь серебряная пуля. Пилюля. Операция. Психотерапия. Новое чудесное средство. Или сильное лекарство.

— Если бы только мой мир изменился, то и я бы бросил. Как думаете, священник поможет? Или, может быть, длительная госпитализация?

От алкоголизма лекарства нет, сказал доктор, эта болезнь неизлечима, но её можно притормозить.

У меня мечта, сказал я ему, проснуться однажды и осознать, что все мои проблемы исчезли.

На что он ответил, что в один прекрасный день проблемы обязательно исчезнут. Может быть, даже очень скоро. Но если я не брошу пить, то могу в этот день просто не проснуться. И тогда мне останется только проклинать этот день. Он добавил, что болезнь только притаилась и ждёт, когда я совершу ошибку — сделаю глоток. Одного глотка будет много, а тысячи глотков — не хватит. Если я сделаю хоть глоток, болезнь снова схватит меня за горло.

— Я ветеран Вьетнама, док. Могу одной левой положить на лопатки и Джона Ячменное-Зерно, и его братана Демона Рома.

Он засмеялся и сказал, что не сомневается во мне, но предупредил, что эти братишки хитрее Вьет Конга. Если я не брошу пить, мне будет всё хуже и хуже, пока я совсем не развалюсь, или не вляпаюсь в тюрягу или дурдом, или меня не отправят на кладбище на вечное поселение.

— Вот такая у тебя альтернатива, Брэд…

— Я был везде кроме кладбища, и очень долго пытался туда попасть. Там мои товарищи, вы знаете…

Он снова засмеялся. Мне не понравился его смех. Будто ему было известно что-то такое, чего не знал я.

— Не нравится мне ваша альтернатива! — сказал я. А он ответил, что это добрый знак. Я стал объяснять ему, что жалею, что не пал смертью солдата во Вьетнаме. Он ответил, что понимает меня, и добавил, что от меня и не требуется, чтобы мне нравился такой выбор. Что мне нужно лишь прекратить пить.

Звучало убедительно. Он начинал мне нравиться. Я даже поверил ему. Я спросил, что с моей печенью. Цирроз, сказал он. Печень увеличена. Поэтому и болит всякий раз, когда я сгибаюсь завязывать шнурки. Печень увеличилась, продолжал он, и проработает не больше шести месяцев, если не принять срочных мер. Если оставить всё как есть, то отправляться мне прямиком на кладбище, поближе к своим друзьям.

— Не такой я парень, чтоб вот так подохнуть! — сказал я.

Он улыбнулся: я не первый, кто умирает от алкоголизма в двадцать с небольшим.

— Чёрт возьми, док, мне всего-то двадцать семь…

Он сказал, что таких парней было пруд пруди. Добрых. Славных. Здоровых. С семьями, талантами, гением — всем, что требуется для жизни.

— Так значит, я пришёл куда надо.

— Да, может быть, тебе посчастливится, — сказал он, — у тебя ещё есть время.

Я прошёл программу реабилитации и выписался через тридцать дней, просветлённый и окрылённый надеждой, что способен бросить пить раз и навсегда.

Лечение проходило сурово. Врачи ставили меня с ног на голову, лезли в мою задницу в резиновых перчатках и выворачивали внутренностями наружу. Каждый день я принимал психогенное слабительное в форме групповой терапии, это было очень болезненно. Я должен был рассказывать о себе, от этого ныли старые раны и становилось крайне неловко. Словно я маршировал голышом на параде в День независимости.

Долгий процесс разборки, чистки и сборки называется реабилитацией. Главная разница между началом и концом заключалась в том, что в конце процесса я чувствовал себя гораздо лучше, потому что не пил и правильно питался.

А это уже прогресс. Имея такую болезнь, положительный рост измеряешь не в ярдах, а в долях дюйма. Лишь в больнице я осознал, как сильно ненавидел сам себя. При поступлении я представлял из себя такую мерзость, что вполне мог заменить Дориана Грея на развороте журнала «Плейгёрл».

Выписавшись, я…м-м-м…чувствовал себя лучше. По крайней мере, я мог смотреть на себя без содрогания.

Я вступил в общество «Анонимных алкоголиков» и каждый вечер стал посещать собрания в Баррингтоне и Палатайне. Мы с Мэрилу снова были вместе и очень надеялись на то, что нам удастся сохранить наш брак.

Мне повезло. Я не потерял работу. Я трудился в газете, которая ясно представляла, что есть алкоголизм — неизлечимый недуг, который, тем не менее, можно держать в узде, чтобы не больше чиха пятнал нравственные устои человека.

Но тени Вьетнама по-прежнему преследовали меня. По-прежнему в голове была сплошная каша о войне. Злость и ярость в груди. Я хотел поговорить об этом с кем-нибудь, кто бы понял меня. Но с кем?

Меня понял бы Билли, но у него была своя семья в Южной Каролине, он должен был о ней заботиться. И я подумал, что у него наверняка такие же проблемы с самим собой. Я не мог его беспокоить.

Я стал обидчив и первые восемь месяцев периодически слетал с катушек. Вечером напивался, наутро уже был как огурчик и шёл после работы на собрание «Анонимных алкоголиков».

Теперь меня посещали кошмары иного рода. Вот мне снится, что после нескольких срывов я сижу на обочине, как раз напротив «Анонимных алкоголиков», и сосу вино из горлышка. Какой-то «анонимщик» любопытствует, почему я не возвращаюсь. А я отвечаю, что могу вернуться, но не могу оторваться от горлышка. И тут я просыпаюсь в холодном поту. Всё словно наяву. И я понимаю, что возврат к питию означает верную смерть.

Я сознавал свои проблемы. Или хотя бы часть проблем. Я знал, что мне больше не пить без вреда для себя. Я знал, что с первым глотком моё поведение становится непредсказуемым. И всё равно лез на рожон. Я говорил себе, что могу выпить один стакан. Только один. Я заработал хотя бы один стакан. Если я не заслуживаю его, то кто же?

Это пьяная рулетка. Один стакан всегда оборачивался двадцатью, мать его. И я возвращался туда, откуда начинал. Проверка была такая: три месяца пей по два стакана каждый вечер. Не один и не три. Просто два стакана за вечер. Если можешь выдержать такой темп, то, скорее всего, у тебя нет никаких проблем. Если не можешь, то тебе лучше просто глядеть на бутылку. Я никогда не ставил перед собой цели напиться. Но после первого глотка удержу мне не было. Я мог убить за глоток. Однажды я даже гонялся с ножом за матерью, когда она спрятала от меня выпивку. А когда она убежала к соседям и вызвала полицию, я растворился в ночи. Я всегда напивался до беспамятства, до умопомрачения. Я не мог просто выпить один или два стакана. Я всегда пил больше. А потом ещё. И ещё…

Снова и снова я возвращался к «Анонимным алкоголикам». Я постигал суть очень медленно. До меня не доходило, что если не пить, то не напьёшься. Я не понимал, что значит не пить. Мне казалось, я могу владеть положением.

Но если ты алкоголик, так не получается. Это не имеет ничего общего с внутренним настроем или силой воли. Ты можешь, конечно, в это верить, но, случись у тебя приступ поноса, посмотрим, сможешь ли ты остановить его силой своей великой воли. Потом расскажешь, как прошёл опыт. Ставлю один к десяти, стирать тебе трусы с отбеливателем и отдушкой типа «Олд Спайс», хе-хе…

В свои сорок и пятьдесят ребята из АА были уже стариками. Полные развалины. Им надо было обязательно бросать пить. Но мне! В мои-то двадцать с хвостиком, мне, резвому щенку. Я-то рассчитывал на то, что мне ещё как минимум лет десять хлебать пойло всеми дырками, прежде чем остановиться навсегда. По мне, это было гораздо привлекательнее, чем бросать прямо сейчас.

Эти парни были сборищем измочаленных пердунов. Я же по-прежнему гордился мощной, сделанной в США эрекцией и мог строчить по шесть часов кряду. Хотел бы я поглядеть, как справились бы с задачей старые козлы. Но вот речи их доводили меня до белого каления…

— Есть одна вещь, о которой мы не хотим ничего слышать — это твоя блядская война. Не говори, что ты стал кирять из-за неё. Вы там все были бабами…

— О да, мать вашу расэтак! В глотку бы вам бутылку горлышком. Вы-то сами кто такие? Колобки в окопах Великой войны? Небось, дрочили от страха?..

Лаялись чуток — и успокаивались. Они считали меня слишком молодым для АА. А я думал, что им уже поздно ходить в АА. Такой вот небольшой тупичок, но потом мы подружились.

Алкоголь был нужен мне как воздух. Вечером он укладывал меня в постель и давал силы по утрам натягивать носки. Он был моим лучшим другом. Он был самой податливой шлюхой. Он был волшебным лекарством.

Несколько раз я травился им, но думал, что справлюсь.

Старожилы АА говорили мне, что у меня в запасе может быть 10 лет, но может случиться и так, что меня доконает уже следующая пьянка. Никому не дано знать, говорили они, где у алкоголика безопасный рубеж. Я могу продолжать пить, внушали мне, но мне не дано повернуть всё вспять.

Я ненавидел этих седовласых мудил! Ненавидел их речи. А больше всего ненавидел их сентенции.

Я пытался контролировать своё пьянство, но ничего не получалось. Все попытки вели лишь от одной пьянки к другой. Я пил и думал о Дэнни и Крисе и других ребятах, погибших там в 67-ом — они были лучше меня; и в восемьдесят девятый раз я спрашивал у Бога, зачем он дал мне возможность выжить на войне, чтобы потом превратить в мерзкого обоссанного алканавта, каждый вечер хлещущего портвейн в кустах Ист-Парка.

Между запоями я был ходячей бомбой тринитротолуола и никак не мог уразуметь, зачем нужно было ждать возвращения из Вьетнама, чтобы чокнуться.

Я был плохим мужем и никудышным отцом. Меня никогда не было дома. Если я был не на работе, значит, я был на собрании в АА, и, понятное дело, Мэрилу задевало это моё новое «увлечение», хоть она и понимала, что других способов спасти меня от преждевременной могилы не существовало.

Лёгких путей не существовало.

Раньше она не видела меня из-за бутылки. Теперь из-за АА я бывал дома ещё меньше.

ГЛАВА 45.

«КОРАБЛИК В БУТЫЛКЕ».

Мир для Мэрилу перевернулся, когда я протрезвел. Из-за этого нарушилось равновесие удовольствия и боли — чувствительные весы власти. С той минуты у нас уже не было семьи. Может, её не было и раньше. А существовала какая-то садомазохистская зависимость. Общество АА стало её раздражать почти сразу. А меня раздражало то, что она ерепенилась по поводу единственной вещи, которая могла спасти мне жизнь.

Я-то думал, что наши отношения войдут в норму, когда я брошу пить. Но этого не произошло. Они стали ещё хуже. Они со свистом летели в тартарары. Мэрилу могла заявлять, например, подобные вещи: «Как так получается, что ты лечишься ради кучки алкашей, а не ради меня?»

Я пытался объяснить, что лечусь ради себя самого. Что иначе ничего не получится.

— Я очищаюсь ради тебя; как только ты меня достанешь, я сорвусь и набухаюсь. Я делаю это ради своей печени-страдалицы, делаю потому, что хочу жить, потому, что мне ещё есть, что сказать в этой жизни, потому что я не хочу сдохнуть пьяным на улице…

Но было в ней что-то такое, что толкало меня к питию. Она говорила, что пьяненький я ей больше нравлюсь. Что пьяный я нежнее, что мы больше общаемся. Наверное, она была права. Наверное, я был нежней. И, может быть, мы больше общались.

После запоев я покупал ей подарки и водил в рестораны. Пытаясь загладить вину, я как бы подкупал её, склонял на свою сторону, чтобы в следующий раз снова уйти в запой. И мы действительно разговаривали больше. Она тогда была единственным человеком, который разговаривал со мной. Всех других я избегал. И тут почти все вечера я стал пропадать на собраниях в АА. И когда у меня появлялись проблемы, я уже не бежал к ней. А шёл к своим собратьям по АА. Их было два: отчаяние и уныние. Без сомнения, у неё было право на жалобы. Я как бы исключил её из своей жизни. И меня бесило, если роли менялись. И тогда я решил больше времени уделять ей и сократить свои собрания.

Сразу после выписки из лютеранской больницы я приступил к исполнению своих обязанностей, которыми так долго пренебрегал и которые Мэрилу исполняла за меня. Я взял финансы в свои руки, и, конечно, это ей не понравилось, ибо тот, кто контролирует деньги, имеет власть в семье. С самой свадьбы деньгами распоряжалась она. Однако трезвость предполагает ряд задач, о которых я и не подозревал. И эта задача была из того же ряда.

У Мэрилу своих проблем было не меньше, чем у меня, если не больше. Когда я пил, ей было проще. Если что-то случалось, она всегда могла ткнуть в меня осуждающим перстом. Что и делала частенько…

— Больной алкоголик! Это всё потому, что ты пьёшь!

Но теперь я не пил. А проблемы остались. И я задавал себе вопрос: «Что же не так в этой картине?»

Нам обоим было тяжело признать, что мой алкоголизм просто скрывал проблемы, которые были у каждого из нас и с которыми мы пытались справиться в браке. Теперь разница заключалась в том, что пропал предлог указывать на меня пальцем и говорить: «Это твоя вина…»

Такая вот забава с обвинениями. Пока играешь в эту игру, ты таишь обиды и брак твой торчит в хреновом месте. Но, может быть, в этом и заключалась привлекательность для нас обоих. Люди с проблемами притягивают других людей с проблемами. Тогда у них появляется ещё больше проблем, решать которые никто не собирается.

После того как я начал претворять в жизнь свою программу, Мэрилу так расслабилась, что у неё случился собственный нервный срыв. Она его заработала, живя со мной. Он проявился в попытке зарезать меня сонного среди ночи.

В два часа ночи, задумав недоброе, она выскользнула на кухню, нашла нож, проверила его остроту на палец и на цыпочках вернулась в спальню.

Прошло всего полтора месяца после выписки из реабилитационного центра. С моей стороны повода не было, если не считать собрание в АА в тот вечер: ей пришлось остаться дома с детьми одной. Боюсь, я не оправдывал её представлений о хорошем муже. Но я и не должен был соответствовать её представлениям. Не для этого я родился. Не для этого жил.

Я проснулся от толчка, когда она спрыгнула с постели, но глаз не открывал. Через минуту я приоткрыл глаз и заметил тень в дверях спальни. Это была Мэрилу в ночной прозрачной сорочке и с длинным ножом, занесённым над головой: лезвие слабо поблёскивало в лучах лунного света, льющего в окно.

Когда я увидел, как она крадётся ко мне, думая, что я сплю, я понял, что она не шутит. Это не было обычной ссорой. Я успел скатиться с кровати, она воткнула нож в матрас. Сорвав матрас, я прижал им Мэрилу к стене и вырвал нож из рук.

— ЧТО, БЛИН, С ТОБОЙ СЛУЧИЛОСЬ? ЧЕГО ЭТО ТЕБЕ ВЗДУМАЛОСЬ МЕНЯ РЕЗАТЬ? — закричал я.

— Не знаю, — заплакала она, — я не знаю, о Господи, не знаю…

— Что происходит? Что с тобой?

— Ничего…

— Мэрилу, что-то не так. Нормальные люди так не поступают. Ты пыталась зарезать своего мужа, понимаешь?

— Понимаю…

— Ты больна, тебе надо лечиться. Это серьёзно…

— Со мной всё в порядке. Ничего мне не нужно… — воскликнула она.

— Мэрилу, если не лечиться сейчас, можно загреметь в Элджинскую больницу, в палату для придурков!

Она забилась в истерике.

За восемь месяцев с начала посещения АА таких срывов было шесть. Иногда она думала, что я сплю. Иногда это случалось прямо в гостиной. Каждый раз, к счастью, мне удавалось её обезвредить. Пять раз она хваталась за нож и один раз — за топор. Чудесным образом никто из нас не был ранен.

Никому не смел рассказать я о том, что происходит у меня дома. Я был алкоголиком. Если бы я стал рассказывать об этом на работе, коллеги решили бы, что я продолжаю пить и расписываю перед ними одну из своих навязчивых идей, а именно желание умереть.

Поэтому я научился справляться с состоянием Мэрилу, научился спать вполглаза, всегда начеку, всегда готовый к змеиному нападению, как во Вьетнаме.

По ночам Мэрилу вставала с постели и бродила по дому, незаметная как кошка, а я лежал в готовности номер один, гадая, перережут ли мне этой ночью глотку и усну ли я вечным сном. Я боялся, что она убьёт кого-нибудь из детей и свалит вину на меня. Так она могла бы отомстить мне — ранив или убив того, кто был мне дорог, например, собаку.

Мэрилу было 22 года. Я подозревал, что у неё приступы параноидальной шизофрении. Я умолял её обратиться к врачам, пока она не убила и не покалечила кого-нибудь, но она твердила: «Приступы исчезнут сразу, как только ты станешь обращаться со мною так, как я хочу».

Это стало похоже на жизнь с живой бомбой. Я дрожал за свою шкуру. Особенно меня сводила с ума мысль о том, что могло случиться с детьми.

Однажды она загнала меня в угол. Я был ни в чём не виноват. Просто она взяла нож и подступила ко мне. Но не нож пугал меня. Я был быстрее и сильнее и мог вырвать его, если бы хотел. Меня пугал лёд в её крови, её застывшие глаза. Как у змеи, её глаза были чуть прикрыты, из них глядело зло, словно сам чёрт засел там. Зелёные, сверкающие глаза зверя — холодные, страшные, в жизни таких не видел. Поразительно. В какой-то момент она — Мэрилу. В следующий — дьявол. Абсолютно невероятная физическая трансформация.

— Я вырежу твоё сердце и спляшу на нём, Брекк, — сухо сказала она, без намёка на эмоции, не мигая. Она глядела на меня, прожигая во мне дырки змеиным взглядом и держа нож уверенными руками в двух футах от моего живота.

Уверен, в тот момент она точно собиралась вырезать моё сердце. Уже в шестой раз она нападала на меня как гром среди ясного неба. Я вырвал у неё нож, потом собрал все ножи в доме и закопал поглубже на заднем дворе.

Это положило конец попыткам зарезать меня, но приступы продолжались.

Я сильно скучал по Стару, поэтому купил чёрненького кобелька-лабрадора и назвал его Юрий. Мэрилу невзлюбила и его.

Как-то в субботу утром Мэрилу попросила меня пойти с ней в магазин за новой стиральной машиной. Я ответил, что пахал всю неделю и очень устал. Что хочу немного поваляться на диване и почитать.

Разозлившись, она схватила со стены двухметровый кнут — мой сувенир из Аспена 65-го года. Она выскочила за дверь, и я услышал щелчки кнута и визг Юрия. Она вымещала на псе свою злость на меня. Я выбежал наружу, забрал у неё кнут, успокоил Юрия, посмотрел, не ранен ли, и вернулся на диван к газетам.

Но всё только начиналось. Мэрилу сидела за столом, что-то обдумывая.

Через несколько минут она отправилась на кухню, достала из-под мойки «Жидкого слесаря» (средство от засоров в трубах).

— Я выжгу Юрию глаза! — крикнула она, открыла дверь и выбежала на задний двор.

Я соскочил с дивана и, не успела она приблизиться к Юрию на 20 футов, поставил ей подножку. Щёлочь выплеснулась мне на руки и ей в лицо.

Тогда она схватила в охапку Тину и Криса, вскочила в микроавтобус и стартанула к моему дяде, который жил в 30-ти милях от нас; она выжимала по 80 миль в час, хотя видела только одним глазом. Другой глаз был залит «слесарем» и воспалился. Она даже не попыталась смыть химикат. Она хотела, чтобы он обезобразил ей лицо, тогда бы она смогла обвинить во всём меня одного.

Забрав у неё флакон, я ушёл в дом и вымыл руки. Мэрилу перед отъездом умыться не удосужилась, и у неё на лбу, над правым глазом, и на носу появились ожоги третьей степени.

— Вот что Брэд сделал со мной, — заявила она, как только приехала к дяде. Потом она отправилась в Чикаго демонстрировать своё лицо моему деду.

— Если он тебе не нравится, возьми ружьё и пристрели его. Не лезь ко мне со своими проблемами, детка… — сказал дед.

Когда я узнал, что она обо мне наговорила, я расстроился. Теперь она хотела настроить против меня всю мою родню. Я не причинял ей вреда. Я лишь пытался защитить Юрия. Любой на моём месте поступил так же. Временами она могла быть очень жестокой. Она была приёмной дочерью и всю жизнь ненавидела свою мать, хоть и зависела от неё.

Только на следующий день я узнал об ожогах Мэрилу. Она вернулась домой из больницы с забинтованным лицом. Теперь у неё были настоящие раны, их можно было показывать всякому, кто сомневался в том, что я был «сволочью».

Ну как с этим бороться? Я не делал ничего плохого и не собирался защищаться. Однако мой дядюшка поверил ей и считал, что это я изуродовал ей лицо и хотел сделать из этой женщины призрака оперы в юбке.

Её вывихнутое поведение уходило корнями в её детство. Помню, она рассказывала, что если мать ругала её или не давала чего-нибудь, она до крови царапала лицо ногтями.

Я отвёз Юрия к родителям до лучших времён. Я дал объявление в газету — и нашлась пара пенсионеров, которые только что потеряли лабрадора. Они заверили меня, что позаботятся о Юрии. У них было два дома: летний дом в верхнем Мичигане и зимний в Лонгбоут-Ки, во Флориде, на берегу Мексиканского залива.

Я завидовал Юрию. Я тоже был готов переселиться в новый дом.

Мэрилу не терпела Юрия с первого дня. Она считала его моим псом. Думаю, она сделала какие-то неверные выводы. По каким-то причинам она смотрела на этого кобелька как на моё продолжение, а не как на обычную собаку.

После этого я покупал только сучек, и она никогда не обращалась с ними так дурно, как обращалась со Старом и Юрием.

Несмотря на хаос личной жизни, с работой был полный порядок. Летом 69-го я получил национальную премию и премию штата за серию очерков и вскоре стал завотделом городских новостей; я не хотел этой должности, меня больше интересовал процесс написания, а не редактирования, но я согласился, потому что на этой должности больше платили.

Накануне нового, 1969-го года, через два года с хвостиком после Вьетнама, я выкушал свой последний стакан. Алкогольная карьера моей короткой жизни закончилась тихо-мирно — ночью в Баррингтоне, в кегельбане.

На следующей неделе мне принесли бумаги на развод, и в конце января мы с Мэрилу предстали перед судом. Она объявила, что беременна; судья, узнав об этом, — а уж для меня какая новость — назначил временные алименты и отложил дальнейшие разбирательства до рождения ребёнка в надежде, что мы утрясём разногласия.

В суде Мэрилу хныкала и лила крокодиловы слёзы, повествуя о том, какой жестокий пьяница-муж ей попался. Она облачилась в широченное платье и очень эффектно действовала платочком, смахивая слезу. Она всегда очень убедительно притворялась, да и прочими талантами не была обделена, включая балет и живопись, только пользовалась ими не к добру.

— И вы вот так её отпустите? — спросил я у адвоката. — Она же чокнутая! Вы же знаете, сколько раз за последний год она порывалась прирезать меня!

— Брэд, — ответил адвокат, — в таких делах муж всегда бессердечное животное, а жена — милое юное создание. И не имеет значение, правда это или нет, — так на это смотрит суд. Заявись ты хоть завёрнутым в американский флаг с почётной медалью Конгресса на шее, всё равно на плаху положат твои яйца. Если и удастся добиться справедливого решения, никому из вас это радости не принесёт. Так и знай…

Более семи месяцев развод висел над моей головой как смертный приговор. В сентябре 1970-го родился наш второй сын — Брэдфорд Эрик. Мэрилу отозвала своё заявление, и мы ещё раз решили попробовать спасти наш брак.

Я крепился. Я был намерен сохранить семью. Я подумал, что перемена мест будет весьма кстати, поэтому в декабре купил новый дом, и мы переехали ещё дальше в пригороды, в Кристал-Лейк. Но через полгода отношения снова испортились, и я опять ушёл.

В октябре 1971-го я получил целый букет премий за очерки, репортажи и другие публикации. А Мэрилу во второй раз подала на развод. Невероятно. За четыре месяца я был с нею только раз. Она позвонила сообщить, что одна из собак утонула в пруду и нет денег вывезти её. Что газонокосилка сломалась. Что двор нужно прибрать. Поэтому в субботу я отправился к ней и задержался на ночь. Ничего более. Повесил штаны на спинку кровати и…

Она упрекнула меня за противозачаточные таблетки. Я не придал этому значения. Я никак не предполагал, что она собирается снова затевать дорогущие разводы. Она просто использовала суды в своих интересах: давить на меня в финансовом плане и заставить делать то, что ей нужно. Так же она использовала и свои беременности. Для получения превосходства. Власти.

Она считала, что нежелательные беременности удержат нас вместе. Что из-за них она сможет не работать, что они помогут ей с деньгами. Но вышло не так, как она себе намечала.

Помимо того что наш брак прочно сидел на мели, у меня появились серьёзные трудности с деньгами. Моя еженедельная зарплата была разбита судьёй напополам, и, тем не менее, наряду с алиментами, не говоря уже о плате за адвоката, от меня ожидали осуществления всех обычных платежей.

В Чикаго есть старая поговорка: «Пни его ещё разок — у него нет ни гроша». Таков был лозунг судов и кредиторов. Я подтверждал его своими шишками.

Как-то утром на каретку моей пишущей машинки положили маленькую розовую бумажку. Оператор с коммутатора принёс её до того, как я появился на работе. В ней каракули…

«Срочно позвони по этому телефону». Название магазина и номер.

Я скомкал бумажку и выбросил. У меня не было желания звонить Шейлокам, по крайней мере, в тот день.

За день до этого я объяснялся с мужиком по фамилии Крафт: толковал ему, почему в этот месяц не могу заплатить со своего счёта.

— Я не лентяй, — говорил я ему, — просто жизнь припёрла меня к стенке. Не нравится, можешь подавать в суд.

А Крафт, директор по кредитам, сказал: «Или ты платишь в течение 24 часов, или…»

— Ну тогда судись со мной, твою так! Но если подашь в суд, я тебе обещаю: ни хрена ты не получишь, ни цента! — и я швырнул трубку на рычаг.

Теперь на моём столе было семь таких бумажек. Все из одного и того же универмага, все наколоты на штырь, как какая-нибудь коллекция поздравительных открыток.

Каждый, кто проходил мимо моего стола, был в курсе моих затруднений. Каждый знал, что я по уши погряз в многочисленных долгах.

Так жить было нельзя. То ли женатый, то ли разведённый, с урезанной более чем наполовину зарплатой, я балансировал на краю личного банкротства, и хотя продолжал ходить на работу, с каждым днём земля всё больше уходила из-под ног.

Залоговая компания грозила отобрать дом. В дополнение ко всему я задолжал «Первому национальному банку» Баррингтона за кредиты на два автомобиля, нескольким большим магазинам и куче частных агентств за просроченные платежи.

Теперь они роем накинулись на меня, доставали как осы на работе и дома, чтобы я заплатил им сполна и немедля, кровь из носу. Один даже пообещал за 90 долларов 18 центов испортить мне жизнь …

Или то, что от неё осталось.

Как это меня угораздило в такое дерьмо за такой короткий срок?

Я позвонил Мэрилу и сказал, что денег не хватает ни на что.

— Мы не можем позволить себе развод. Тебе надо либо отозвать заявление, либо сделать аборт. Сразу на два дела денег не хватит. Господи, Мэрилу, если ты попробуешь получить всё, то не получишь ничего. Я и так почти на нуле!

— Это твои проблемы, — был её ответ. — И развод тоже твоя вина.

— Моя?

— Твоя…

— Как это тебе пришло в голову? Танго танцуют оба партнёра, или не так?

— Нечего на меня валить, это ты ушёл от нас, это твоя вина.

— Чёрт побери, Мэрилу! Не будь дурой…

— Ты сам вляпался в это, запомни!

Я почувствовал, что меня загнали в угол, что я пленник своего образа жизни. Навалилась усталость. Я устал от работы. Устал от ответственности. Устал делать то, что мне указывали. Устал от жены. Устал от пригородов. Устал от ссор. Устал изображать из себя чемпиона. Жизнь очертила вокруг меня круг — круг, за который, похоже, я не мог прорваться…

Четыре года брака с женщиной, три из которых я не могу до неё достучаться. Однако у нас трое прекрасных детишек, не поспоришь. И хороший дом. И у меня хорошая работа. Грех жаловаться. И всё равно я не чувствовал признательности.

Меня утомила работа: начало года, конец года. Одни и те же попытки свести концы с концами. Займы. Выплаты за машины. Счета врачей, дантистов и так далее. Я надеялся, что когда-нибудь полегчает — ничего подобного. Стало только хуже. Чем больше я зарабатывал, тем больше мы тратили. И всё время война со временем и кредиторами.

И ради чего?

Я работал не покладая рук, но был чужим в собственном доме. Из-за работы и АА я почти не видел семьи. В выходные дни дети с интересом разглядывали меня, словно спрашивая: «Кто ты такой?»

Даже собаки сомневались, к месту ли я в доме.

В нашем доме беременность была заразна, как чёрная чума. Как-то раз у меня в доме жена, две суки, кошка и крольчиха — все были беременные одновременно. Столько ртов — знай хлеба подавай. Постепенно меня стала одолевать роль повивальной бабки. Я начал уставать от неожиданных беременностей, которые Мэрилу вываливала на меня, как снег на голову, с шутками и прибаутками…

— Мы ещё сделаем из тебя семейного человека.

По выходным я грызся по мелочам с Мэрилу и думал, зачем я вообще припёрся домой. Она очень любила возиться с детьми, и в её планах на выходные места для меня почти не оставалось. На мои возмущённые вопросы она отвечала, что не знала, появлюсь ли я дома, а если появлюсь, то в каком настроении.

— Если ты не на работе и не на собрании в АА, то ты где-нибудь ещё — помогаешь кому-нибудь завязать с выпивкой. Мы тебя никогда не видим… — говорила она.

Во дворе всегда было море работы. Эта работа была исключительно моим заданием. А мне надоело косить траву и лопатить снег, подкрашивать водосточные трубы, сгребать в кучу листья и убирать совком собачье дерьмо. Я устал пахать все выходные напролёт, только чтобы навести внешний лоск. Внешний вид меня мало интересовал, хоть по нему и судят о человеке. Что значит вся эта лабуда, если меня от неё воротит? Я думал, что если забраться подальше от города, то можно жить нормально, как все. Чёрта с два. Стало только хуже. Мной владели дом и машины. Я утратил связь с семьёй и чувствовал, что жизнь проходит мимо.

Чёрт, если так дальше пойдёт, то в один прекрасный день я проснусь и пойму, что стал слишком стар для чего-то большего. Страшно. Жизнь-то одна. Люди умирают от сердечного приступа, не дожив до 50-ти. И мне чертовски не хотелось попасть в их число.

Я хочу, чтоб когда-нибудь где-нибудь в глуши у меня появились маленькая хижина со старым омшаником и ярко-красный трактор. Хочу жить простой нехитрой жизнью. Разводить огород. Иметь холодильник, забитый форелью и лососем, олениной и лосятиной, дикими ягодами и домашним хлебом. Хочу дровяную печку и грузовик-внедорожник. Ни радио, ни телевизора, ни газет и — ни одного соседа на пять миль вокруг. Вот о чём я мечтал…

Я подумывал о побеге. Пойти, например, на работу и не вернуться. Наняться в дальнобойщики в Сан-Франциско, или на рыболовный траулер в Бостоне, или податься в ковбои в Монтану.

Всё, что угодно, всё лучше, чем так…

Но что я могу делать помимо журналистики? Могу снова вступить на Дорогу Приключений. Даже, наверное, вернуться в Сайгон.

Я всё обдумал. Здесь я не мог больше находиться, даже если бы жил в походной палатке и питался овсянкой и бутербродами с арахисовым маслом.

Поэтому в ноябре я бросил свою газету и отправился на западное побережье подыскивать работу. У меня были моральные обязательства перед Мэрилу и детьми, но мне позарез было нужно заняться собой, чтобы сохранить себя. На Арлингтонских холмах делать мне больше было нечего. Я планировал осесть где-нибудь и посылать семье сколько возможно. Тогда бы я, по крайней мере, мог заняться своей жизнью.

В автобиографии Вуди Гатри «НА ПУТИ К СЛАВЕ» есть такая строчка: «Не важно, где я нахожусь: я всегда себя чувствую так, будто должен находиться где-то ещё».

Всё это можно было отнести и ко мне. Новый город, новый штат, новая страна — от работы к работе, от женщины к женщине. Почему — не знаю. Просто надо двигаться дальше и дальше. Без устали…

Однако проведя почти два месяца на колёсах, когда я ел на ходу, умывался в ручьях и на заправках, спал в машине, стучался во все отделы местных новостей, начиная с Ванкувера, штат Британская Колумбия, и кончая Портлэндом, Сан-Франциско, Лос-Анджелесом и Сан-Диего на юге, когда я пересёк пустыню с запада на восток до самого Феникса и Тусона, всё, чего я добился, были сбитые до крови костяшки пальцев да почти пустой кошелёк.

Я был очень одинок и однажды ночью позвонил Мэрилу.

— Привет, это я.

— Узнала…

— Как ты?

— Нормально…

— А дети?

— С ними всё хорошо.

— Догадайся, где я.

— Где-то далеко.

— Само собой… Блэк-Каньон-Сити, Аризона. Я только что проехал Феникс. Еду во Флагстафф искать работу.

— Так, и что?

— Ну, я подумал, тебе интересно, где я.

— Нам с ребятами всё равно, где ты.

— М-да…

— Ты бросил нас, Брэд. Мы сами по себе.

— Ты не оставила мне выбора. Я не мог заработать дома достаточно денег. Ты ведь знаешь, Мэрилу…

— Я уже сказала: это твои проблемы.

— Послушай, я звоню, потому что хочу с тобой поговорить.

— Ну и…

— Хочу знать, может, уже довольно, может, ты хотела бы покончить с этим делом? Здесь чудесная страна, Мэрилу. Мы могли бы начать всё по-новому — среди кактусов, солнца и пустыни.

— Ты имеешь в виду покончить с разводом?

— Именно.

— Да иди ты к чёрту! Я не хочу быть твоей женой!

— Ты на самом деле так считаешь?

— Да, я так считаю!

— И тебе всё равно, живой я или мёртвый?

— Абсолютно. Мне с ребятами начхать. Когда ты нужен, тебя нет.

— Так поцелуй меня в жопу. Пойду напьюсь! До чёртиков! И буду валяться как свинья!

— Это твоя жизнь. Делай, что хочешь. Нам больше нет до тебя никакого дела.

— Сниму мексиканскую бабу! Алиса из Ногалеса, вот и я! Как тебе такие яйца?

— Чтоб ты подцепил заразу какую-нибудь!

— Вот помру я до развода, Мэрилу. Что будешь делать? Найдётся ли ещё кто-нибудь разгребать твоё дерьмо, не знаю. Всего хорошего, детка! С тремя детьми на руках и кучей проблем, кому ты нужна. Без меня тебе жизни нет!

— И не мечтай, пьянчуга дешёвый!

— Ну и катись, чокнутая сучка!

— Больше нас не беспокой.

— Ни за что, будь уверена.

— Прощай…

— Иди ты!

Я свернул в Ногалес поточить рога, оттуда плавно перебрался в Эль-Пасо и далее в Хьюстон. За несколько дней до Рождества я остановился у какого-то ручья на востоке Техаса, раздумывая, вернуться ли в Чикаго или упереться копытом и попытать счастья во Флориде: повезёт, буду тискать статейки в газету, не повезёт, буду продавать устриц туристам.

В ту ночь мне приснился сон. Наш дом в Кристал-Лейк стоит заколоченный, почтовый ящик с моим именем валяется на земле, и вокруг — ни души. Я узнал у соседей, что Мэрилу и детей выселили. Куда они уехали? Увижу ли их снова?

Я подскочил как ужаленный и без остановок помчался в Чикаго, всю дорогу хлюпая носом, так что от горьких слёз почти не видел дороги. Я приехал, дома никого не оказалось. Но собаки резвились на заднем дворе, окна заколочены не были, и почтовый ящик висел на своём месте.

Я вернулся — мрачный, с пустыми карманами, разочарованный в рынке труда и злой, потому что не смог найти работу ни в одной газете.

Я поехал в Баррингтон и временно поселился в подвальчике у родителей, потом позвонил Мэрилу и сказал, что вернулся.

Я послал ей 100 долларов — у самого почти ничего не оставалось, — чтобы у ребят было весёлое Рождество — с индейкой и подарками. К деньгам я присовокупил дюжину роз.

В первый день Рождества я позвонил.

— Ты успела купить детям подарки на деньги, что я послал?

— Да, Санта-Клаус уже побывал здесь.

— Давай поговорим о нас: может, всё ещё поправимо?

— Я получила розы, если ты об этом говоришь. Но предупреждаю тебя, Брекк, тебе не умаслить меня цветами!

— Упрямая ты сука, Мэрилу, но всё равно с Рождеством!

— Прощай, болван…

Я просрочил алименты на месяц, и 1-го января адвокат Мэрилу передал мне повестку в суд за это нарушение. Она даже не удосужилась сообщить адвокату, что я вернулся и где обретаюсь.

Через неделю я предстал перед судом и сообщил, что потратился в пух и прах и не могу позволить себе юрисконсульта, и тогда судья отложил слушание на месяц.

В январе я мотался вокруг Чикаго в поисках работы. С работой было туго. Так что я даже стал подумывать о возвращении во Вьетнам. Я знал, что там надо делать, там я чувствовал себя в своей тарелке, а здесь — неуютно.

После возвращения из Вьетнама умерла часть моей души. Меня мучила постоянная депрессия. Я чувствовал, что мне не удаётся переплавить свой боевой опыт во что-то значимое. Соединённые Штаты Америки больше не были моей родиной. Я был иммигрантом в собственной стране, мне было страшно одиноко, я стал чужим всем, кого знал. Я не мог приспособиться. После развода я получал долгожданную свободу, но не представлял, как ею распорядиться.

Я был в растерянности.

Разъезжая по стране в поисках работы, я видел города, похожие друг на друга как две капли воды: повсюду гостиницы «Холидей Инн», забегаловки «Макдональдс» с золотыми арками, дворники, обхаживающие лужайки, торговые центры и голые безлесые предместья, народ на новеньких автомобилях, уличные пробки и бестолковая работа. Казалось, все американцы озабочены больше своим внешним имиджем, нежели внутренним содержанием.

Ничего нового.

Страна моя стала однообразной.

Я подумал об отдыхе в каком-нибудь тихом местечке вроде залива Монтего-Бэй. Солнце, прибой, девушки в набедренных повязках из травы, а я — занимаюсь любовью тут же неподалёку, пью с одноглазыми пиратами в Бухте Контрабандиста и везу травку из Мексики в Ки-Уэст в 30-футовом шлюпе, чтобы по-быстрому зашибить деньгу.

Ещё мне хотелось выкрасть Билли из его семейной тюрьмы и махнуть во Вьетнам журналистами-внештатниками писать о войне, пить пиво в Бангкоке во время коротких передышек и трахать крольчих.

Войну, пьяные загулы и проституток я вспоминал теперь с грустью. Мысленно я по-прежнему оставался в Сайгоне.

Я ещё не вернулся домой.

Я как будто угодил в ловушку. Жизнь стала похожа на кораблик в бутылке. Двигаться нельзя — но я сам создал себе такую жизнь…

ГЛАВА 46.

«МАЛЫШ БИЛЛИ».

«Все солдаты чувствуют вину за то, что нарушили запрет на убийство, вину такую же старую, как сама война. Прибавьте к этому чувство стыда за участие в боевых действиях, которые — прямо или косвенно — привели к гибели мирного населения. Плюс ко всему — общественное порицание, из-за которого воюющий солдат чувствует личную ответственность за войну, — и вот вам готовый растиражированный портрет ходячей бомбы с часовым механизмом…»

— Филипп Капуто, ветеран Вьетнама, американский писатель и журналист.

I

Я потерял всякую связь с Билли сразу после армии. Моя жизнь разваливалась на куски, и я не хотел обременять его своими проблемами по вживанию в мирную реальность. Мне было очень стыдно. Гораздо позже, когда у меня уже появилось несколько вариантов этой книги, а горькие воспоминания о Вьетнаме схватили меня за горло, я стал вспоминать о Билли чаще и чаще.

Что с ним стало? Прошёл ли он за годы разлуки через такие же испытания, что выпали мне? В чём-то мы были с ним очень похожи, а в чём-то — такие разные. Я подозревал, что для психиатрии он стал таким же тяжёлым пациентом, как и я. И мне загорелось разыскать его и расспросить о жизни после войны.

Поэтому в феврале 1983-го года, через пятнадцать лет после нашей последней встречи, я начал поиски.

Я жил тогда в провинции Альберта, Канада, и перво-наперво отправился в публичную библиотеку в Калгари.

Его след простыл. Его имени не было в телефонном справочнике Чарльстона, но это меня не удивило. Я предположил, что ему не сиделось на месте и он, как и я, колесил по свету в поисках самого себя. Но в справочнике были другие люди с такой фамилией; я выписал адреса всех Бауэрсов и в надежде, что какой-нибудь родственник даст мне зацепку, разослал им письма с объяснениями, кто я такой и почему ищу Билли…

Если он ещё жив.

Через несколько недель мне ответила его мать и сообщила его адрес в Коннектикуте.

*****

Дорогой Брэд,

Я получила ваше письмо: да, я мать Билли Бауэрса. Не знаю, для чего вам понадобилось связываться с Билли. Да, он один из тех страдальцев, о которых вы писали. Многие годы его терзают кошмары и воспоминания. Однажды он даже позвонил мне, рыдал в трубку и говорил, что видит убитых им женщин и детей.

Это меня чрезвычайно озадачило, потому что я всегда полагала, что его отправили во Вьетнам в качестве военного журналиста, а не солдата. Я умоляла его обратиться в ветеранский госпиталь за помощью, но он отказался. Тем не менее, он встречается с группой ветеранов, у которых такие же проблемы.

Если бы я думала, что положение никоим образом не меняется, я бы просила вас связаться с ним немедленно. Однако за последнее время я разговаривала с ним несколько раз, и он показался мне нормальным и на удивление счастливым. Я просто боюсь, что ваше появление может обострить его старые проблемы.

Но я хорошенько всё обдумала и решила, что обязана доверить вам сделать то, что вы считаете нужным.

Билли и его первая жена Дженни развелись вскоре после его возвращения из Вьетнама. После этого он поступил на службу на телевидение и возобновил дружбу с Пэм, а потом женился на ней. Она замечательная, удивительная девушка. Они очень сильно любили друг друга и дом своей мечты построили на вершине горы в Лисбурге, штат Вирджиния.

Он хорошо писал о событиях на Капитолийском холме, пока держался, потом всё забросил. Жизнь пошла наперекосяк, и они с Пэм развелись.

Нечего и говорить, что это разбило моё сердце.

Сестра Билли Бетси с мужем Джоном забрали его к себе в Массачусетс, где они в то время жили. Там он нанялся на рыболовное судно, рыбачившее в Северной Атлантике. От соли и холода у него разболелись глаза, и ему пришлось уйти. Сейчас он работает на танкерах, курсирующих из Луизианы в Мексику.

Его дом сейчас в Дип-Ривер, штат Коннектикут. Я дам вам адрес и номер телефона — поступайте по своему разумению. Если Билли окажется на работе, когда вы позвоните, вам поможет его подружка Кейти.

Если у вас найдётся свободная минута, напишите мне, пожалуйста, о том, чем Билли занимался во Вьетнаме. Он никогда мне ничего не рассказывал, а сама я боялась касаться этой темы. Сейчас он далеко, и между нами уже нет той душевности, что была когда-то, но в последних разговорах он показался мне более ласковым.

С нетерпением буду ждать вашего сообщения.

Искренне ваша,

Жанна Х. Бауэрс

*****

Я ответил матери Билли, а потом написал ему самому, вкратце осветив свою полную проблем жизнь после войны. Мне было так одиноко и трудно привыкать к мирной жизни. Все эти годы я ни разу не разговаривал с человеком, который тоже был там и который бы понял меня. Я сражался со своими бедами один на один и надеялся, что Билли поймёт меня, что мы сможем поделиться своим опытом и поддержать друг друга.

Он позвонил через неделю.

Хорошо было найти друг друга после стольких лет. Мы обменялись письмами и фотографиями, чтоб показать, что с нами сделали трудные годы, и договорились устроить вечеринку. Билли опять работал на рыбацком судне и обещал позвонить сразу по возвращении из рейса. Вот что я узнал о нём из писем и телефонных разговоров за последовавшие три года …

II

Малыш Билли, как и я, пришёл домой чужим самому себе и своей семье. Он вернулся озлобленным и замкнувшимся. Он много пил, его мучили кошмары о резне в деревнях, захваченных им в рядах тактической группировки «Орегон». Он взрывался от ярости по ничтожному поводу. Ему нужна была психиатрическая помощь, но он от неё отказывался — боялся, что его упекут в какое-нибудь закрытое отделение в ветеранском госпитале или того хуже — в психушку.

Дни шли за днями, быстро распался его брак, и они с Дженни развелись. Он оставил работу в газете Чарльстона и устроился репортёром на местное телевидение. Ему нравилась тележурналистика, и у него хорошо получалось.

На телевидении он влюбился в Пэм: когда-то в детстве она была его подружкой, а сейчас работала секретарём в отделе новостей. Красавица Пэм происходила из одной из самых богатых семей Южной Каролины, и немного спустя они поженились.

Через год Пэм предложили хорошее место в «Нэшенал Джиогрэфик», престижном и широко известном журнале со штаб-квартирой в Вашингтоне. Постепенно Билли начало охватывать беспокойство, поэтому Пэм согласилась на эту работу, и они сняли квартиру в Джорджтауне.

Неделю после переезда Билли раскачивался, а потом пустился на поиски работы. Благодаря своему военному опыту ему удалось найти место в «Арми Таймс» — писать о Пентагоне.

«У меня была хорошая зарплата, Брэд, прекрасный доход. Мы откладывали, и наше яичко вмиг стало таким большим, что мы смогли приобрести дом нашей мечты на вершине холма недалеко от Лисбурга — 20 акров самой чудесной земли на севере Вирджинии, в 53-х милях от Вашингтона. Подъезд к дому тянулся почти две мили. Это был изумительный кусочек частных владений!»

С виду у Билли всё было гладко. Ему сопутствовал успех. У него была потрясающая жена, замечательный дом и хорошая работа. За шесть лет, прошедших после боёв во Вьетнаме, он сумел достичь Американской Мечты и гордился этим.

Но тут его броня дала трещину.

«В наших местах водится множество оленей. Однажды вечером на дорожке к дому мой джип налетел на самку. Я сшиб её наповал. Почуяв кровь, мой чёрный лабрадор Требор взбесился.

От удара лобовое стекло разлетелось вдребезги и поранило меня, а Требор жестоко разбил себе морду. Его охватила ярость. Он выскочил из машины и стал трепать олениху.

— Повсюду кровь, я пытаюсь оттащить собаку от оленя и начинаю орать «Санитар! Санитар! Санитар!» Тут только до меня дошло, что со мной что-то не так…»

Вьетнам снова просочился в его жизнь.

После этого случая отношения между Билли и Пэм стали ухудшаться. На работе начались нелады. Война вернулась к Билли, как приход от дрянной наркоты. Жизнь пошла наперекос, он больше не мог гоняться за успехом, играя по чужим правилам.

В итоге он поменял дорогой костюм на джинсы «Ливайз», ушёл из газеты, отрастил волосы, развёлся с женой и вновь стал одинок и свободен.

Билли решил продолжить образование и, пользуясь законом о льготах демобилизованным, подал документы в Американский университет в Вашингтоне. Однако там его подвергли остракизму как преподаватели, так и студенты за то, что он воевал во Вьетнаме, хоть он гордился своей службой и солдатами, с которыми воевал бок о бок.

В частности, был там один надутый профессор, который особенно враждебно относился к ветеранам Вьетнама и который шёл на любые ухищрения, чтобы унизить Билли.

— Мистер Бауэрс, — говорил он, — вы, конечно, нам подробно расскажете о том, как американские вооружённые силы третировали и уничтожали тысячи ни в чём не повинных мирных жителей Южного Вьетнама.

И студенты, на много лет моложе Билли, называли его «детоубийцей».

Поэтому три месяца спустя Билли бросил эту затею. Он не мог больше терпеть. Он знал, что они правы. Он БЫЛ детоубийцей.

Для Билли Вьетнам не был абстракцией, напротив, это был опыт, глубоко потрясший его душу, это было самое значительное событие его жизни.

Поэтому он отправился бродяжничать.

Из Техаса он перебрался в Луизиану: работал на промышлявших креветку судах, в строительных бригадах и на нефтяных вышках Мексиканского залива — жульничал, мошенничал и вкалывал, пытаясь обрести себя.

Всё напрасно.

Когда с работой стало туго, Билли переехал к сестре и стал моряком. Он нанялся на судно, уходящее в море с остальным флотом из Нью-Бедфорда, и попробовал собрать воедино черепки своей жизни, работая по 16 часов в день, только чтобы отбиться от ужасов Вьетнама.

Но скрыться от них было нельзя, даже в море. Кошмары вернулись.

Ему нравилось море, и после нескольких лет тяжкой рыбацкой работы он выправил себе документы капитана и скопил достаточно денег, чтобы купить пай на стареньком траулере под названием «Призрак».

Билли бежал от своих проблем к ледяным берегам Ньюфаундленда и Лабрадора, Гренландии и Исландии и там ставил сети на треску, окуня и палтуса. Только на палубе «Призрака» в тяжёлой работе он смог забыть валяющиеся на земле трупы из своего прошлого.

Но со временем кошмары снова вернулись к нему. С криком он вскакивал по ночам, потому что ему снились только женщины и дети, которых он уничтожил, «во имя их же спасения…»

Он пробовал спрятаться от прошлого, но оно не отступало. Он уводил траулер в самые дальние и туманные уголки Ледовитого океана, и всегда за ним по пятам следовали его память и кошмары.

— Я боюсь самого себя и того, что я совершил. Я не жесток, но в моих деяниях сквозит безумие. Я лишь пытаюсь наладить свою жизнь и смириться с тем, что в ней всегда будет присутствовать безумие, — говорил Билли.

Ему стоило большого труда удержать экипаж на борту.

— Моя репутация рыбака была безупречна, но люди, с которыми я хотел работать на «Призраке», бежали от меня как от чумы. Я был непредсказуем. Я думаю, так было всегда. Я был загадкой, и даже мои постоянные партнёры по рыбалке сторонились меня.

Суда малы, а каюты и того меньше. Рассказы о моих кошмарах переросли в легенду. Когда подходило время заступать на вахту мне, матросы отказывались будить меня, потому что я лупил всякого, кто тряс меня за плечо. Однажды я вернулся домой после долгого рейса, и целых 10 дней меня терзали дурные сны и картины прошлого.

Через какое-то время фирма Билли прекратила деятельность и «Призрак» был продан.

Сегодня он почти ни с кем не общается. Он говорит, что у него есть цели и он так же, как все, хочет успеха, но на своих условиях. Беда в том, что для достижения успеха он использует методы, чуждые окружающим.

Билли говорит, что он больше не принадлежит американскому обществу, что он изгой и хочет жить сам по себе. Он говорит, что должен найти спасение в природе: в волнах океана, в затяжных штормах и пепельно-сером горизонте — за пределами 200-мильной зоны, где никто не скажет ему, как себя вести, и где он сам — Бог…

Билли одинок и любит контролировать всех и вся. Так ему безопасней. Но из-за этого люди отворачиваются от него или идут против него.

— Чтобы вести судно, надо держать себя в руках. Нет контроля, пока я не контролирую ситуацию. Конечно, так не может продолжаться всё время, но я пытаюсь, и это раздражает людей.

С таким пунктиком в башке он стал попросту упрямым бунтарём, сильно смахивающим на героя книжки Джека Лондона «Морской волк» — Вольфа Ларсена.

Как и Билли, Ларсен был воплощением сверхчеловека Ницше, но он проиграл — из-за своей мятежности и антиобщественного поведения, из-за того, что порвал всякие отношения с окружающими.

Искусство имитации жизни, в особенности для суровых личностей, которым начхать на других, всегда трагично: в конце всё летит к чёрту…

Не уверен, читал ли Билли эту книгу в детстве. Она была бы прекрасной иллюстрацией и к маске, которую он носил, и к тёмным теням, которые преследовали его.

ГЛАВА 47.

«СЕРДИТЫЙ МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК».

В конце января примерно в одно и то же время мне предложили два места сразу. Одно — репортёром в «Майами Геральд» во Флориде. Другое — освещать новости Конгресса для «Ассошиейтид Пресс» в Бисмарке, штат Северная Дакота, что для меня звучало так же далеко, как Марс.

Я остановился на «Ассошиейтид Пресс», потому что мне не приходилось до этого работать на телеграфное агентство и потому что это был шанс получить хороший опыт.

О таком решении впоследствии можно было пожалеть и кусать локти, что выбрал холод и снег Бисмарка вместо солнышка и песка Майами.

Тем не менее, я сделал свой выбор и собирался его придерживаться. Неделю я стажировался в региональном бюро АП в Миннеаполисе, потом поехал в Северную Дакоту, нашёл там квартиру и стал выдавать статьи на-гора.

Через месяц мы с Мэрилу снова решили склеить нашу семью в новой стране. Поэтому я съехал с квартиры, арендовал целый дом, полетел в Чикаго, загрузился во взятый напрокат 16-футовый трейлер и повёз в Бисмарк жену, детей и Лору, суку-лабрадора. Свой старый дом мы выставили на торги и наняли фирму «Эллайд Мувинг» для перевозки мебели, одежды и прочего имущества на север. Неделю спустя после обоснования на новом месте нас ограбили. Кто-то подъехал на грузовике к задворкам, взломал дверь и вывез всё, что у нас было, включая горские браслеты, с которыми мы шли под венец.

Месяц спустя позвонил риэлтор из Кристалл-Лейк и сообщил, что не может продать наш дом. Час от часу не легче. Землевладелец, у которого я снимал дом, сказал, что не терпит собак. И мне пришлось подыскивать Лоре новых хозяев. Потом мы с Мэрилу жутко поругались по поводу пальто за 15 долларов, которое я купил для работы: я послал всё к чёрту и вернулся в служебную квартиру.

Мне не нравилось работать на АП. Эта работа сильно напоминала службу в армии. Поэтому я стал подыскивать другое место. В июне, после собеседования, меня приняли репортёром в «Калгари Геральд» в Альберте. Я думал, что переезд в Канаду будет полезен нам всем. В новой стране мы могли бы начать жизнь с чистого листа.

Когда я вернулся в Бисмарк, Мэрилу с детьми оказались в моей служебной квартире. Я пробыл в Канаде восемь дней, а плата за квартиру опоздала на три дня, и бессердечный домовладелец Билл Дэниелс выгнал беременную женщину и троих её детишек на улицу.

Я уговаривал Мэрилу ехать со мной в Калгари, но она отказалась. Она хотела переехать в дом на двух хозяев на другом конце Бисмарка. Тогда я дал ей денег на оплату жилья и на еду. Она с детьми съехала и снова подала на развод.

В один из последних дней работы в АП меня вызвали в суд. Пытаясь определить возможность примирения, с каждым из нас в отдельности провела беседу работница суда. Сначала она разговаривала со мной, а затем в беседе с Мэрилу заявила, что я «ходячая бомба», готовая взорваться в любой момент, и посоветовала держаться от меня подальше.

Когда я возвращался в редакцию АП, позвонил риэлтор из Кристалл-Лейк: дом наш выставили на торги. В тот же день я получил и бумаги по дому, и бумаги из суда, и повестку явиться в суд на следующей неделе на слушания по алиментам.

К тому времени у меня на руках уже были документы суда о разделе имущества с Мэрилу. Я перепугался не на шутку. Я опасался, что следующим её шагом будет просьба к суду о запрете выезжать мне за пределы Северной Дакоты. Поэтому я помчался домой, собрал вещи и уехал в Калгари на два дня раньше, чем собирался. На работе мне надо было появиться 27-го июня, в день моего рождения.

Первые три года посещений «Анонимных алкоголиков» были самыми тяжёлыми в моей жизни. Я ходил на собрания и не пил, но был глубоко несчастлив. Я жил в постоянной тревоге, плохо спал и страдал от депрессии. Детские сказки и выдумки лопались, как мыльные пузыри.

Я больше не верил в доброго Бога. Я больше не верил в Американскую мечту. Мне не было никакого дела до флага, родины и яблочного пирога. Я ненавидел армию и правительство за то, что они засунули нас во Вьетнам. Враг не Вьет Конг. Враг — сама Америка. В школе нас учили быть патриотами и любить свой флаг. Но для меня флаг стал символом убийства, а государство — пиратским кораблём, которым управляет шайка головорезов в костюмах-тройках и дипломами Гарварда в кармане. Я стал ненавидеть свою страну.

Я вернулся с войны порченым.

Иначе сказать не могу. Я превратился в безбашенного придурка и понимал это.

Война, насколько я понимаю, внесла свою лепту и в неудавшуюся карьеру, и в разрушенную семью, и в отравленную жизнь. Я не возлагаю всю вину только на Вьетнам, но Вьетнам оказался существенной частью мозаики и прямо или косвенно был тесно связан с негативными сторонами моей жизни: алкоголизмом, разводами, трудностями общения, посттравматическим синдромом и финансовой несостоятельностью.

Через пять лет после Вьетнама я чувствовал, что приблизился к самому краю. Сильно сомневаюсь, что смог бы выдержать ещё одну беду. Нервы были ни к чёрту. Стресс переполнял меня, любая мелочь выводила из себя. В иные дни я был способен только сражаться со стрессом, чтобы мой Вьетнам не вырвался наружу.

Я вернулся в Америку, которая стала безобразной. Раньше я ещё худо-бедно справлялся с внутренним давлением с помощью алкоголя. Но теперь я не мог и этого. Я пытался подавить ВСЕ свои чувства и вести себя как нормальный человек. Но я не был нормальным человеком. И от этого мне становилось только хуже.

Я боялся того, что сидело внутри меня. Я страшился боли. Ярости и чувства вины, жалости и растерянности. Жестокости и безумия.

Я чувствовал вину перед Дэнни и Крисом за то, что не был с ними до конца. Я чувствовал вину просто за то, что остался жив.

Меня злило, что мы убивали. Я приходил в ярость от того, что участвовал в войне, в которой руками американцев были уничтожены тысячи невинных людей. Меня раздражало, что столько молодых парней погибло ни за что. Меня трясло от того, как общество отнеслось к ветеранам Вьетнама.

Американцы не хотели разбираться в войне. Они отворачивались от неприятностей, словно их не существовало. Это был самый жестокий удар.

Сейчас на дворе 1994-й год, и я думаю, что страна по-прежнему отвергает Вьетнам и то, что он сделал… не только с теми, кто там воевал, но со всей нацией, со всеми нами.

Полстраны говорило, что мы проиграли войну, другая половина заявляла, что только идиоты могли в неё ввязаться. Америка, как и мы, изменилась после этой войны, и не в лучшую сторону. Но одно можно сказать наверняка: пути назад нет.

Меня выводила из себя сочинённая военными концепция победы: соотношение потерь с обеих сторон. Меня возмущало лечение, которое я получил в госпитале для ветеранов. Я заслуживал лучшего. Гораздо лучшего. Мы все этого заслуживали…

И не с кем было словом перемолвиться. Я вынужден был хоронить всё это дерьмо в себе, оно мучило меня, и я срывался в запой. Я даже не хотел думать обо всём этом. Думать об этом было для меня невыносимо.

Война разбила мои иллюзии о патриотизме, долге, чести, стране. Обратила в пепел мои иллюзии о человечности. Уничтожила иллюзии об обязанностях гражданина. Из-за неё я перестал мыслить о себе как об американце. Она сокрушила мои иллюзии о Боге, церкви и самом понятии христианина. Кто-то назовёт это прогрессивной формой просвещённости, но…

Я растерялся. Не имея ни компаса, ни киля, ни руля, ни навигационных карт, я пытался вести чёлн моей жизни по звёздам. Я пробовал опереться на старые моральные ценности, но они больше не действовали и постепенно сошли на нет, оставив меня один на один с одиночеством и безумием.

Ты толкуешь мне о Джоне Ф. Кеннеди? Ты толкуешь мне о том, что я могу сделать для своей страны?

Да хрен с ним, с Кеннеди! Хрен с вашей Америкой Распрекрасной! Я сваливаю…

Горько и обидно было возвращаться домой. Во многих отношениях мир оказался хуже войны, и выживать в нём было трудней. Я ехал домой и думал, что за хрень со мной приключилась, в какой такой пакости я извозился против своей воли. Я растерял ориентиры. Я не мог ни с кем сдружиться. Моими друзьями были ветераны, но после возвращения я потерял с ними всякую связь. Никого не осталось. Всех разбросало по дальним уголкам.

Война в корне изменила меня. Другие ребята, те, кто там не бывал, казались мне девственниками с сопливыми представлениями о мужественности, школьниками, играющими в грубых мачо. Я больше не чувствовал себя частицей американского общества. А после того, что увидел по возвращении, я понял, что и не хочу быть ею. Мне не нужно было то, к чему стремились эти люди: ни жены, ни семьи, ни работы, ни дома в пригороде, ни членства в каком-нибудь обществе, ни микроавтобуса, ни спортивного автомобиля и ни отпуска в Европе или Мексике.

Эти декорации нагоняли на меня смертельную тоску. Червь беспокойства грыз меня, я не мог усидеть на месте. Меня несло. Из офиса в офис, из штата в штат, от женщины к женщине, из страны в страну, пока огни проплывающих мимо городов не слились в калейдоскоп ярких карнавальных огней.

За всё время лечения от алкоголизма ни один из врачей — НИ ОДИН — ни разу не спросил меня о том, что я думаю о Вьетнаме, что я там видел и делал. Сам же я пытался спрятаться от этого и не собирался ничего рассказывать по собственной инициативе. Подумать только! Но мне нужно было начать осмысление этой войны. Что знали люди о Вьетнаме? Странная война в далёкой стране. Никому не было до неё никакого дела, кроме парней, которые там воевали и умирали. И всем нам приходилось держать её глубоко внутри себя, потому что — видит Бог — на родине никто о ней и слышать не хотел.

Мне было страшно до смерти обращаться к войне и к гневу, бомбой тикавшему во мне.

Я устал от Америки и посчитал, что в Канаде будет лучше. Другая работа, другая страна. А вдруг, подумал я, случится там со мной какое-нибудь маленькое приключение.

Если ж нет, то хоть на выходные дам волю своему члену.

В июне 1972-го я иммигрировал в Канаду. Мне понравилось работать в Калгари, «воротах», ведущих в канадские Скалистые горы. Тогда в городе было около 400 тысяч жителей, и вечерами я мог спокойно гулять, не опасаясь быть ограбленным. Для меня это было важно. Потому что даже тогда таких безопасных городов в Америке было немного.

Два часа езды от Калгари — и перед тобой открывается волшебный горный пейзаж. Мне страсть как хотелось закинуть на спину рюкзак и наловить в горах красногорлого лосося хоть на котелок ухи.

Поэтому каждую пятницу я уезжал на природу в национальный парк «Банф» и бродил по дальним тропкам к востоку от озера Лейк-Луиз. Там всё восхищало меня: свежий воздух, ледяная вода чистых горных потоков, сверкающие под безоблачным небом бирюзовые озёра, праздное одиночество, густые сосновые боры и величественные горы Альберты.

Там, даже разбив бивак на берлоге медведя-гризли, я чувствовал себя в безопасности от остального мира. Я видел бобров. Вздрагивал от леденящих душу криков гагар. И разевал от изумления рот, первый раз в жизни заметив золотого орла, парящего над пурпурными вершинами в поисках добычи.

Думаю, именно эта дикая жизнь удержала меня на краю пропасти. Я жил от пятницы до пятницы. Дождь ли, солнце ли — я обязательно был в горах.

Банф стал для меня верхушкой мира — тем, чем не смог стать Чикаго.

Работа шла хорошо. Редакторы в «Геральд» живо интересовались, когда же, наконец, приедет моя семья. Поступая на работу, я сказал, что женат, имею троих детей, а четвёртый вот-вот должен появиться, и что Мэрилу хочет родить его в Штатах перед тем, как ехать ко мне. Ничего больше в голову не пришло. Я не был уверен, что она передумает и приедет ко мне в Калгари. Но я точно знал, что у нас ничего не получится ни в Мэриленде, ни в Иллинойсе, ни в Северной Дакоте.

Поэтому каждую неделю, оплатив алименты, я снимал копию с чека и посылал её иммиграционным властям в Кауттс: теперь они пристально следили за моими делами.

Я был уверен, что переезд в другую страну облегчит понимание между мной и Мэрилу. У меня была хорошая работа, Калгари нравился мне своей атмосферой маленького провинциального городка, а, чуть отъехав за город, я получал в своё распоряжение огромные просторы, которые мог исследовать круглый год напролёт. Я думал, что это обязательно поможет мне раз и навсегда изгнать кусающих за пятки демонов Вьетнама.

Мне было одиноко во время долгих разлук с Мэрилу. Я не мог себя заставить сблизиться с кем-нибудь. Мне казалось, что я был к этому не готов. Но мне хотелось с кем-нибудь переписываться, чтобы чувствовать хоть какую-то связь. Такое желание было у меня во Вьетнаме, когда я начинал переписываться с Мэрилу.

Живя в Иллинойсе, я увлёкся чтением журнала «Элэска Мэгэзин»: хотелось как-нибудь попробовать пожить жизнью охотника-траппера. На последних страницах журнала печатались объявления. Там я нашёл имя японки из Кобе — Наоко Тамура, она хотела переписываться с американцами. Я начал с ней переписку. По крайней мере, подумал я, будет хоть какой-то лечебный эффект. Очень скоро мы начали обмениваться письмами раз в неделю.

Мне нравилось писать Наоко. Это было безвредно и безопасно. В конце концов, говорил я себе, между нами Тихий океан.

То же самое я говорил во Вьетнаме.

Через девять месяцев, в июне, Наоко объявила, что прилетит в Калгари жить со мной. Мысль показалась мне любопытной, я одобрил её, сильно сомневаясь, однако, что она на самом деле приедет. Мы обменялись фотографиями, и должен сказать, мне понравилось то, что я увидел. Поэтому в известном смысле я надеялся, что она всё-таки прилетит.

Наоко была на четыре года моложе меня, у неё была та же дата рождения, она работала на заводе в Осаке и посещала курсы английского языка, японской кухни, икебаны и чайной церемонии.

В один из жарких июльских вечеров мне позвонили из справочной аэропорта Калгари и сказали, что из Японии прилетела девушка Наоко, что она плохо говорит по-английски, и просили её забрать.

В животе похолодело. Наоко? Здесь?

Я помчался в аэропорт. Хоть мы и переписывались, положение было довольно странное, я не знал, что делать, что говорить.

Я нашёл её в фойе, представился, мы обнялись, я получил её багаж, и мы поехали ко мне домой. Общаться с ней было трудно. Наоко довольно хорошо читала по-английски и понимала меня, но она никогда не была в англо-говорящих странах и не слышала, как мы произносим слова, поэтому я понимал её с трудом.

Я привёл её в спальню, в которой кроме матраца не было ничего: ни шкафа, ни тумбочки, ни кровати — пусто. Она положила вещи в уголок и пошла в ванную освежиться после долгого полёта.

Выйдя из ванной в дорогой шёлковой ночной рубашке, с длинными чёрными волосами, волнами падавшими на плечи, она напомнила мне красавицу-гейшу моих сновидений; посмотрев на неё, я совсем растаял.

— Может, мы займёмся рюбовью?

Я кивнул.

— Доржна сказать тебе, Брэд, — предупредила она, — что я девственница. У меня никогда не быро мужчины…пожаруйста, будь терперив.

Она свернулась калачиком на матраце, в ожидании потупив взор и краснея. Я немного подумал, улыбнулся и выключил свет.

Наоко была прямой противоположностью Мэрилу. Мягкая, нежная, стыдливая, добрая, терпеливая, с негромкой речью. Женственна и очень привлекательна.

Наоко старалась угодить мне во всём. После секса делала мне японский массаж, а утром после пробуждения ещё один. Вечерами она ходила за мной по квартире с кофейником и доливала кофе в мою кружку. Собирала мои разбросанные носки и одежду. Она готовила еду и мыла посуду. Убирала ванную. Массировала мне шею, когда мы смотрели телевизор.

Я не привык к такому вниманию и чувствовал себя немного неудобно. Наоко не задавала вопросов и не спорила. Она повсюду следовала за мной, как щенок на привязи. Если я делал предложение, оно становилось законом. Если у меня появлялась мысль, она становилась откровением. Если появлялись кое-какие соображения, они были прекрасны.

Через несколько дней такое поведение стало действовать мне на нервы. Я чувствовал, что не заслуживаю такого отношения. Да что с ней такое, в самом деле? Есть ли у неё что-нибудь своё? Разве нельзя чуток поцапаться перед сном?

Думаю, многим мужчинам понравилась бы такая особенная женщина и такое особенное обхождение. Со мной же такого никогда не было, и я не знал, как себя вести. Признаться, мне нравилось внимание, но в то же время было как-то неуютно. К таким переменам, хоть они и хороши, надо привыкнуть.

Я был женат на бесцеремонной и напористой женщине. Я к ней привык. Таких женщин, как Наоко, я никогда не встречал. У нас с Мэрилу были жёсткие схватки и похожая на эти схватки любовь. Никакой нежности, никаких прелюдий или задушевных ночных бесед. Только жаркие речи, впивающиеся в мою спину ногти да горячий секс, от которого матрац обращался в пепел. Вот что между нами было. И то только в промежутках между родами, во время которых Мэрилу бывала постна и нездорова. А во время беременности секс с ней напоминал ужимки неуклюжего толстяка, хватающего пальцами-сосисками пляжный надувной мяч.

Я к этому привык, будь то в постели или вне её.

Я не знал, как себя вести с Наоко. Она не была ни хитра, ни жестока, ни агрессивна. Она всегда уступала. Я не слышал от неё ни одного худого слова.

Она меня умиляла, чёрт бы её побрал. Я не понимал, как любить такую женщину.

Я мужал в борделях Сайгона, где секс был скорее актом ярости, чем любви. Как мне было переплавить злость и презрение к Мэрилу в нечто нежное и ласковое?

Секс с Мэрилу всегда выливался в борьбу с толканием животами, со стонами и оскалом зубов: чья возьмёт? — зуб или коготь? — кто вожак стаи?

Напротив, Наоко была мягка и чувствительна, отдавалась без остатка, и секс с ней был удовольствием совершенно другого порядка. Потратив столько лет на поиски невинности, я заполучил её. Дело было только за тем, что она была японкой, а не американкой, верила в Будду вместо Христа, со всем соглашалась и не спорила.

В конце недели на своей печатной машинке в офисе я нашёл открытку. От Мэрилу.

«Ты стал отцом ещё одного сына».

Всё. Ни подписи, ни обратного адреса, ни номера телефона. Но почерк был Мэрилу. Меня охватило чувство стыда. Моя жена в больнице в одиночку рожала нашего третьего сына. А я жил себе поживал с красавицей из Японии. Закон разделил нас, но мы всё-таки были мужем и женой. Раньше мне было всё равно. А вот сейчас зацепило. Хоть и платил алименты, я знал, что основной её доход — это пособие. У меня даже не было её адреса. При переезде в дом на двоих хозяев, она объявила мне, что сохранит его адрес в секрете. А я уважал её решение. Платёжки с алиментами я отправлял её адвокату, а он уже пересылал их ей.

В тот вечер мы с Наоко пообедали в Банфе, а потом, закинув рюкзаки на спину, полдороги протопали до озера Тейлор-Лейк. Когда упала тьма и дороги стало не видно, мы устроились на ночлег: разбили палатку, разложили костёр и приготовили ужин.

Наоко не курила и была в лучшей форме, чем я. Обутая в парусиновые тапочки, она так тащила тяжёлый рюкзак по крутой тропинке, полной крутых подъёмов и спусков, словно вышла в Гленмор-Парк на воскресную прогулку. Чем выше мы поднимались, тем больше я потел, пыхтел и задыхался, хватая ртом воздух. Наверное, она часто восходила на Фудзи, а мне об этом не сказала.

На другой день мы прошли остаток пути и хорошо отдохнули: ловили рыбу, купались и загорали на глыбах изо льда, свалившихся с ледника. Ночью похолодало, мы разожгли костёр, подсели к нему поближе и, смеясь и болтая, старались согреться.

Проводя приятно время, я позабыл было о себе и своих бедах, но они вернулись. Зная, что Мэрилу еле сводит концы с концами в Бисмарке, я решил, что не заслуживаю все эти радости.

Чувство вины снова было со мной…

С доброй, любящей, нежной, доверчивой Наоко мне было очень хорошо. Я вообще считал, что она была слишком хороша для такого парня, как я. Я не заслуживал такой женщины. Но чем больше я думал о том, как Мэрилу бьётся там с ребятами, тем сильней скребли кошки на душе. От такой мысли я не мог обнимать Наоко. Не мог прикоснуться к ней. А ночью, под звёздным небом не смог заняться с ней любовью.

— Почему я не нраврюсь тебе, Брэд?

— Ты нравишься мне, Наоко. Здесь другое. Я не знаю, в чём причина, моя хорошая…

Всё я знал. Я просто не хотел говорить, о чём думаю. Не хотел причинять ей боль. Да, видимо, придётся. Может, тогда она поймёт. И мы сможем поговорить. И, может статься, тогда мы сможем отвлечься от проблем и будем снова радоваться жизни. Но я ничего не сказал. И Вьетнам из тёмного угла опять тихо подкрался ко мне.

Наоко — азиатка. Это нашёптывал мне внутренний голос. Она добрая азиатка, Брэд, но всё-таки. Она не из тех шлюх с «улицы 100 пиастров», но она восточная женщина. А все восточные люди — подонки…

Нет, я не слушаю. Заткнись, убирайся, оставь меня.

Но голос не унимался…

Не виляй. С дальневосточными азиатками хорошо спать, но, вернувшись на родину, ветераны Вьетнама с ними уже не спят…

Спят! Спят! Ещё как!

Мы спим с круглоглазыми девками, Брэд.

Нет, я не буду тебя слушать. Оставь меня, Маленький Человечек. Ты не прав, ты ошибаешься!

Всё кончится тем, что ты женишься на ней, потом разведёшься, но останутся дети — темнокожие и косоглазые…

Прекрасные дети. Я буду любить их. Не оскорбляй их!

Ты всё равно не приспособишься…

Я не приспосабливаюсь сейчас! Никогда не приспосабливался! И никогда не буду…

Дружки вроде Билли отвернутся от тебя. Ты смешаешь белую расу с жёлтой. Люди будут показывать пальцем и плеваться.

Билли никогда так не сделает, ханжа! Расист ты ублюдочный. Билли любит женщин, как я, ему всё равно, из какой они страны. Заткнись, твою мать!

Конечно, Наоко тебе нравится. Но, вдобавок ко всем твоим бедам, выдержишь ли ты, если все отвернутся от тебя? Она азиатка. Красивая, зовущая, но всё же азиатка. Азиатка! Наоко — азиатка. Тебя будут называть любовником азиатки. Никто не будет вдаваться в подробности. Вы оба будете несчастны…

Она женщина. Всё остальное ничего не значит, ничего.

Дай ей только остаться — и если что-то не заладится — вам обоим не позавидуешь.

Это Канада, не Штаты. Оставь меня. Уходи, пожалуйста! Отвали, мудила!

В ту ночь, в палатке, я так и не уснул толком. Ворочался с боку на бок и думал…

Посмотришь на Наоко — вспомнишь Вьетнам. Вспомнишь вьетнамцев и ненависть их к тебе.

Не все меня ненавидели. Была же Нгуен. Забыл? Она спрятала меня, когда у меня были проблемы…

Наоко будет напоминать тебе о блядях, с которыми ты кувыркался. И обязательно какой-нибудь умник из Восточной Дыры, провинция Британская Колумбия, спросит, действительно ли азиатская вагина делится на две половинки. Как с этим будешь жить?

Я дам ему в морду! Всё, что ты говоришь, ложь. Мы — два человека, которые нравятся друг другу, только это имеет значение. Всё остальное лишнее, лишнее, лишнее…

И так всю ночь. Снова и снова. Опят и опять. И чёрное покрывало вины накрыло меня. Что если я причиню Наоко боль. Тогда я решил, что её надо отправить назад, в Японию. Для неё это будет горе, но так будет лучше. Не будет у неё нормальной жизни со мной. Слишком во мне всё напутано.

Утром я выложил это Наоко. Я сказал, что у меня куча проблем, что демоны войны не отпускают меня, что она слишком хороша для такого парня, как я, что я полон сомнений, что могу составить счастье кого бы то ни было. Я сказал, что не способен жить бок о бок с человеком. Я сказал, что ей надо вернуться в Кобе, найти доброго японца, обзавестись домом и детишками и забыть обо мне; я сказал, что я псих и не знаю, буду ли когда-нибудь нормален.

Она слушала, кивала головой и изо всех сил старалась не плакать…

Но и на тропе от озера Тейлор-Лейк, и по дороге в Калгари слёзы текли по её щекам.

На душе было скверно. Как будто я совершил самоубийство. Ещё одна женщина рядом со мной несчастна. Я знал, что вернувшись домой так скоро, Наоко потеряет лицо. А для японца потеря лица — большая, большая беда. Но другого пути я не видел. Поэтому она упаковала вещи и в тот же вечер улетела в Ванкувер. Расставание у самолёта было тяжелейшей минутой в моей жизни. Это было жестоко, но я считал, что на долгой дороге жизни так будет лучше для неё.

Может быть, я совершил ошибку. Может быть, я поступил самонадеянно. Чёрт возьми, ведь я даже не ведал, что хорошо для меня самого. Как же я мог решать, что хорошо для неё? Может быть, мне надо было дать ей этот шанс, не делать выбор за неё. Но я считал, что поступаю правильно, что другого не дано.

Потом я буду сожалеть о содеянном, всю жизнь я буду сожалеть об этом.

Может, хоть это послужит оправданием. Не знаю. Тяжело возвращаться к подобным моментам и ворошить прошлое. Просто чувство вины свело меня с ума. Просто я хотел поскорей вернуться в Бисмарк, отыскать Мэрилу и прижать к груди моё новое дитя.

На следующий день, возвращаясь домой с работы, при выходе из автобуса я не узнал своего собственного образа, мелькнувшего в зеркале заднего вида.

Но это БЫЛ я. То, что я увидел, напугало меня. Я знал, что творилось у меня в душе, но не предполагал, что это прорвётся наружу. Лицо перекосило, я не узнал сам себя.

С 1-го августа в Канаде начался местный провинциальный 3-дневный праздник. Поэтому я отправился в Бисмарк. Я ехал 900 миль без передышки, всю ночь, на другой день нашёл дом Мэрилу и позвонил её подруге: попросил её передать Мэрилу, что хочу встретиться с ней в полдень около зоопарка. И чтобы принесла ребёнка.

Я опасался, что она приведёт с собой полицию, поэтому несколько минут наблюдал за ней издали.

Потом я вышел из-за вяза, подошёл к ней и обнял. Мы сели за столик, и в первый раз я взял на руки ребёнка — Брайана Майкла.

Мы заговорили о восстановлении нашей семьи. Мэрилу сказала, что подумает об этом, только если я опять пройду курс лечения — на этот раз по реабилитационной программе фонда «Хартвью». Этот фонд находился в городке Мандане в семи милях к западу от Бисмарка, сразу за Миссури.

— Мэрилу, я ведь ходил в АА, я не пью вот уже почти три года. К чему такие требования?

— Остались проблемы, Брэд: с тобой, с нами. Мы сами не смогли с ними справиться. Может быть, пройдя необходимую терапию, мы сможем опять быть семьёй…

Она была права. Проблемы у меня оставались. Я был ещё больше на взводе, чем весной 69-го, когда пришёл в АА. Эмоциональные проблемы только обострились, и справиться с ними я был не в силах. Они словно оттаяли после нескольких лет заморозки. Эти проблемы пугали меня самого до глубины души. Я понимал, что мне нужна помощь. Пить-то я бросил, но окончательного выздоровления не наступило.

Я застрял где-то на полпути.

В тот же день мы поехали в Мандан и побеседовали со специалистом фонда «Хартвью». Он тоже посчитал, что мне нужно пройти программу, и тогда я согласился. Хоть и разрывался на части. Я любил Канаду, мне нравилась новая работа, и я не хотел рисковать ею.

Я позвонил своему боссу в «Калгари Геральд» и обрисовал ситуацию. Он всё понял, сказал, чтобы я лечился, сколько потребуется, и что место останется за мной. Я сказал, что вернусь примерно через два месяца: таков был средний срок пребывания в «Хартвью».

Как бы то ни было, я был рад снова пройти лечение. Я понимал, что крайне нуждаюсь в помощи. И в то же время меня это возмущало. Я не пил и считал, что они могут сделать со мной совсем немного. Всё это вполне вероятно могло оказаться пустой тратой времени, рассуждал я.

Я прошёл всю двухмесячную программу — никакого прогресса не последовало.

Слишком толст оказался мой панцирь, сквозь который они хотели — и не смогли пробиться. Я зажал себя в кулак. Я не позволял своим эмоциям прорваться наружу. Вся наша лечебная группа заявила, что не видели доселе такого зажатого парня.

Каждый день двумя группами мы проходили лечебный курс. Продержав меня на «горячем стуле» несколько недель, мой врач пришёл к выводу, что я топчусь на одном месте. Тогда он пригласил начальника расколоть меня. Тот заявил, что от моего несчастного вида он сам начинает болеть. Что ему нужен целый пузырёк аспирина, чтоб усидеть со мной в одной комнате. Я сказал, чтобы нёс пузырёк: я засуну его поперёк ему в жопу.

Он не смог бы меня расколоть и за тысячу лет. Он очень старался. Но — впустую.

И тогда меня стали переводить из одной группы в другую. Все группы отличались друг от друга. Пациентами и лечащими врачами. Но в моём случае все они упёрлись в тупик. По истечении двух месяцев врачи подняли руки и заявили, что мне нужно пройти всю программу заново.

Мне прописали два сильнодействующих лекарства: стелазин, транквилизатор для шизоидов, чтобы расслабить меня, и парнат для поднятия настроения, для вывода из тревожного состояния.

Психиатр — доктор Саксвик — предположил, что я страдаю от эндогенной депрессии, то есть такой депрессии, которая идёт изнутри, вероятно, вследствие химического дисбаланса в моём организме.

На самом же деле он ни черта не понимал, что со мной творится. Я и сам ни черта не смыслил в этом.

Я знал, что депрессию вызывает не находящая пути наружу злость. А во мне было полно ярости самого высокого накала, которой я не давал выхода с самого возвращения с войны. Я боялся своей ярости и держал себя в руках, как мог. Я подозревал, что если дать ей волю, то обязательно прибью кого-нибудь. Стоит только несчастному подрезать меня на дороге, я прижму его к обочине, вытащу из машины, вставлю в глотку пистолет и нажму на курок.

— Бац!

Это тебе за то, что подрезал меня, сэр.

— Бац! Бац! Бац! Бац!

Вот и пуст мой пистолет. Всего хорошего…

И пойду я прочь, посмеиваясь, как Санта-Клаус, и бормоча «Так тебе и надо, придурок!»

Психотерапевт предположил, что мне придётся сидеть на этих лекарствах неопределённое время, вполне возможно, даже до конца моих дней, только чтоб чувствовать себя прилично.

Лекарства помогли. Мне стало лучше. Но они же выровняли мои эмоции. Потекла спокойная жизнь. Ни взлётов, ни падений. Эмоции исчезли напрочь. Я чувствовал себя как зомби, и мне это страшно не нравилось. К тому же появились раздражающие побочные эффекты: тремор, тик, учащённые мочеиспускания, сухость в горле и так далее.

Я знал, что мои проблемы берут начало во Вьетнаме, но тогда я был не готов касаться его. Это была самая последняя тема, которую я готов был обсуждать в группе. Я боялся, что стоит открыть ящик Пандоры, я убью кого-нибудь, или покончу с собой, или буду неделями напролёт плакать и рыдать. Моим нездоровьем был Вьетнам. И я упрятал его поглубже, запихал в самый дальний уголок и не собирался выпускать на свет божий.

И, как и раньше, врачи не задали мне ни единого вопроса о Вьетнаме, о моём боевом опыте, о том, что я там делал и видел, о моих тогдашних ощущениях. Они прошли мимо него. И не узнали о нём ничего. Совершенно ничего.

На дворе стояло лето 72-го года, война была в самом разгаре, и никто тогда не подозревал, что я и другие парни страдали от жесточайших приступов посттравматического стресса, известного также как «припадки».

Программа «Хартвью» ориентировалась на Фрейда, и врачи стали копаться в моём детстве и отношениях с родителями, выискивая во мне эмоциональное Эльдорадо — первооснову всех жизненных передряг.

Они нарыли кое-что интересное для себя, но огромный кусок грязи остался нетронутым, изнутри отравляя меня. Вьетнаму надо было гноиться в моих потрохах ещё кучу лет, вновь и вновь коверкая мне жизнь, прежде чем я отважился на собственную попытку справиться с ним.

Сегодня мы знаем, что посттравматический стресс вызывается репрессией вьетнамского опыта и характеризуется различными симптомами: невозможностью сконцентрироваться на каком-нибудь занятии, длительными депрессивными периодами, вспышками немотивированной ярости, тревогой, хронической бессонницей, ночными кошмарами, эмоциональным отдалением от родных и близких, навязчивыми воспоминаниями о войне, психозами, низким самоуважением, деструктивным поведением, трудностями в установлении и поддержании отношений и обратными вспышками памяти — зрительными, звуковыми и обонятельными галлюцинациями боевых действий.

Среди ветеранов, страдающих этим синдромом, высок процент безработных, разведённых, покончивших жизнь самоубийством, алкоголиков, наркоманов и людей с сексуальными расстройствами.

У меня налицо был полный набор симптомов, но я этого не знал, и никто не знал. Помню, сколько раз в те годы, шагая по улицам, посещая магазины или сидя в кафе, без видимой причины я вдруг начинал рыдать. Плакал и плакал и не мог остановиться. И не знал, о чём плачу, что случилось. И это пугало меня.

Я много думал о Наоко во время лечения. Жалел, что отослал её. Среди почты, которую мне переслали из Калгари, оказалось больше дюжины её писем за август, сентябрь и октябрь. Я спрятал их под матрацем. Я не мог открыть их. Не хватало мужества. Мне хотелось знать, как у неё дела, как прошёл полёт. Я хотел сказать ей, что был неправ, что не должен был отправлять её назад, что хотел бы прожить свою жизнь с нею, что её доброта и любовь могли бы стать именно тем лекарством, которое поставило бы меня на ноги…

Но я боялся, что она скажет, что беременна. Я бы этого не перенёс. Я струсил. Мне было страшно. О, многие и многие годы я ненавидел себя за это. Я никогда так и не простил себе то, как поступил с нею, что не прочёл её писем. Это наименьшее, что я мог сделать. Я хотел знать и в то же время боялся узнать правду.

Я так и бросил в печь все письма непрочитанными, перевязав розовой ленточкой.

Потом я пожалел об этом. И жалею до сих пор!

Если бы у меня был ещё один шанс…

Если бы я мог прожить тот миг снова…

Если бы у меня была ещё одна ночь с ней…

Если бы я мог передумать, изменить течение наших жизней…

Если бы у меня был один год, всего лишь год — дай мне этот год, Боже — снова любить её…

Если бы Ты мог, я отдал бы за него всё, что имею. Дай мне только любить её снова, прижаться к ней ещё раз…

Слишком поздно.

Всё это случилось 22 года назад — целая жизнь выстроилась из «вчера». Это — в прошлом и останется там навсегда. Есть ошибки, которые нельзя исправить, и Наоко — одна из них.

Все последующие годы я вспоминал мою прекрасную Наоко и в глубине души понимал, насколько был не прав.

Позднее я хотел ей написать, но Мэрилу, сунула нос в мои дела, взломала ломиком ящик стола и нашла письма. Без лишних слов она уничтожила и письма — а с ними адрес — и подарки Наоко…

Все кроме одного — моего любимого свитера, я ношу его до сих пор. Но я так никогда и не узнал, что с ней стало, как сложилась её жизнь после отъезда. Она стала ещё одной неразгаданной тайной моей жизни.

Я оставался в «Хартвью» до середины ноября, в два раза дольше положенного. Меня это достало дальше некуда. Но меня бы совсем не выписали, если бы не решили, что я прошёл всю программу успешно. Мой случай, говорили, тяжелее, чем у обычных алкашей, которых трясло в белой горячке и которых волокли в приёмный покой на носилках.

Принимая лекарства, я почувствовал себя лучше, и дела у нас с Мэрилу пошли тоже неплохо.

Будущее казалось ясным.

Когда меня в конце концов выписали, я окоченел от страха. Укрытый от внешнего мира, я провёл в лечебнице четыре месяца. И мне было страшно встретиться с этим миром вновь. Я боялся сорваться. Боялся, что не смогу соответствовать. Боялся рецидива. Боялся самой жизни.

Но Мэрилу сказала, что хочет ещё раз попытать счастья со мной, что она и дети готовы ехать со мной в Канаду начинать новую жизнь.

Я смотрел вперёд, в будущее. Я был настроен бороться, лезть из кожи вон, лететь хоть на Луну — или ещё дальше…

ГЛАВА 48.

«ВОЙНА ОКОНЧЕНА, ДУРАЧОК».

Продав «Призрак», Билли встретил школьную учительницу Кейти Макдональд. Они познакомились в баре на Рождество. Муж Кейти — Уоррен — только что умер от рака толстой кишки, и в тот вечер она с подружкой отправилась помянуть его в бар «Слепая свинья», что в Нью-Лондоне, штат Коннектикут.

Там она и повстречала Билли.

— Смешно, — делилась со мной Кейти по телефону, — но мы с Билли месяцами ходили в один и тот же бар и ни разу не встретились до того самого вечера. Наверное, это была любовь с первого взгляда. Через два дня он пригласил меня в гости к друзьям в Чарльстон, и я поехала. Потом он перебрался ко мне в Дип-Ривер, и с тех пор мы вместе.

На вырученные от продажи «Призрака» деньги Билли купил судно поменьше, чтобы справляться с ним в одиночку, — 45-футовую лодку «Нарвал». Летом 79-го, через полгода после переезда к Кейти, кошмары снова начали рвать его на части.

Четвёртого июля соседи Билли решили отметить праздник запуском больших шутих. Тот День независимости оказался для Билли самым неудачным праздником и показал, как мало он может повлиять на войну, идущую внутри него.

С семи утра соседские дети стали запускать фейерверки. В час дня к ним пришёл Билли и попросил выбрать другой способ празднования.

— Ребята, пожалуйста, хватит, — просил он, — у меня нервы не выдерживают.

Дети ему нахамили, заявив, что у них праздник, и выразили сомнение в его патриотических чувствах. Он вернулся домой и начал стричь лужайку.

Был прекрасный летний день. Во дворе всё росло и зеленело. Цветы цвели, и на небе — ни облачка.

Закончив с лужайкой, Билли сел попить пивка. Тут соседские ребятишки запустили большую ракету.

Следом прямо над его домом пролетел вертолёт морской охраны. Билли вскинул голову, прищурившись от солнца, и увидел взвод вьетконговцев в чёрных пижамах и с автоматами АК-47 в руках, медленно спускающийся по склону лесистого холма, возвышавшегося за его домом.

Травка на заднем дворе превратилась в слоновую траву, кусты — в пальмовые листья. Он услышал взрывы гранат, почувствовал запах напалма и горелого мяса. Он вдруг снова был во Вьетнаме, в бою…

С криками «ПАРТИЗАНЫ!» он прыгнул за дерево. Зарычав по-звериному, пополз через кусты смородины к дому.

Добравшись до дома, он достал из шкафа в спальне дробовик и зарядил его. Перед его взором неслись чёрно-белые картины, они были так реальны, что ему казалось, их можно трогать руками.

Он вышел через заднюю дверь, рыча, как тигр.

Но вьетконговцы исчезли…

А он увидел, что навёл заряженное ружьё на шестерых собравшихся порыбачить мальчишек с удочками.

Когда Кейти вернулась из магазина, она нашла Билли катающимся по полу, в блевотине и слезах, бьющимся в истерике и совершенно невменяемым.

Она заметалась: что случилось? Неужели он сходит с ума?

— Я не мог остановить слёзы, Брэд. То, что я видел, было так по-настоящему. Спасибо Господу за Кейти. Не будь её самоотверженной поддержки, я бы точно угодил в психушку. Я вышел из строя. После того случая я не мог даже ходить в бар, потому люди выводили меня из себя. Из-за кошмаров я боялся спать. Ночью я делал вид, что сплю, ждал, когда уснёт Кейти, потом поднимался и шёл вниз — пить и пялиться в телик до зари. Дерьмовое получилось лето…

Билли надеялся, что море ему поможет. Но уже на следующий день по возвращении с путины его снова начинали терзать кошмары.

Он не получал настоящего отдыха в те немногие часы, когда удавалось уснуть. Сны отличались яркостью галлюцинаций. В голове крутились одни и те же картины боёв и засерали мозги будь здоров.

Во время ночных кошмаров душа его путешествовала во времени в прошлое — туда, куда уже возвращалась сотни раз с тех пор, как он пришёл с войны. Билли так и остался вместе с ребятами из тактической группы «Орегон» в провинции Куанг-Нгай в том самом дне, когда на них пало помешательство и они устроили резню в неизвестной вьетконговской деревушке, в отместку за павших товарищей убивая всех подряд — и старого, и малого.

Билли проткнул штыком беременную женщину — через рану в животе выпал мёртвый ребёнок. Он всё время снится Билли. Снова и снова — этот ужас не кончается. Билли покрывается холодным потом, тяжело дышит и весь дрожит…

Вдруг он открывает глаза и, приходя в себя, вскакивает с постели. Он мокрый, хоть выжимай, и не совсем понимает, где находится, потому что ему только что казалось, что он во Вьетнаме. Он напуган и дышит с трудом. Этот сон пришёл к нему опять. И спасения от него нет…

Дурной сон. Наверное, это лишь плод богатого воображения. Ведь он в постели, за окном ночь, и через мгновение всё пройдёт.

Он спускает ноги с постели и смотрит на Кейти. Она мирно спит и не подозревает о том, где блуждает душа любимого человека. Он осторожно встаёт, глухо стонут пружины. Не одеваясь, он шлёпает к окну и видит на чёрном небе золотой диск луны в окружении редких облаков. Он идёт в туалет отлить, потом наполняет стакан и переходит в гостиную, где до утра будет смотреть телевизор. Сегодня он больше не ляжет. Он боится, что если уснёт, сны вернутся.

— Ты должен признать, что каждый из нас обладает способностью убить другого человека под давлением определённых обстоятельств, — говорит мне Билли.

— Эта способность к жестокости программировалась в нашем генетическом коде четыре миллиона лет, и тот, кто не верит в это, не поймёт наших ошибок во Вьетнаме. Ибо по сути мы отнюдь не цивилизованы: тоненький слой отделяет нас от животных инстинктов. Жизнь по-прежнему означает выживание самых приспособленных, — философствует Билли.

Убийство одновременно и отталкивало, и привлекало его, но сейчас он страдает от чувства вины за совершённое. Вины за то, что убивал. За то, что выжил. За то, что ему нравилось убивать и он пьянел от убийств.

Это чувство вины оставшегося в живых. Это вина, которую Билли так и не смог искупить и которая становилась только тяжелей от каждой брошенной в его адрес фразы — «убийца детей».

Ему говорят: «Война окончена, дурачок, забудь».

О, если бы он только мог. Если бы он мог забыть. Какое было бы облегчение свалить эту тяжесть с души. Вот так …

Билли не получил прощения от людей и не смог простить себя сам. В его голове, как заезженная пластинка, всё крутится тот чёрный день в Куанг-Нгай, и он не выдерживает…

Он бежит в море.

— Странно, но я могу полностью обходиться без человеческого общения. Есть что-то захватывающее в том, что под ногами крепкая лодка и командуешь ею ты.

«Нарвал» — это мой ключ к успеху, как винтовка М-16. Море — мой враг, подобно джунглям. А рыба — это партизаны, которых я накрываю сетью. И когда мимо тебя проплывает белый свет, ты прекращаешь копаться во всём этом вздоре.

Билли, как многие и многие, так и не вернулся из Вьетнама. Его душевное состояние ухудшалось, и Кейти предложили ему лечь в ветеранский госпиталь.

— Я записался на приём, и не прошло нескольких минут, как глаза мои уже были на мокром месте…

В госпитале ничем не могли ему помочь, поэтому отправили в группу из 25 ветеранов, у которых были такие же трудности.

Ему нравились собрания. Они сидели в старом доме на окраине Хартфорда, раскидывали карты, пили пиво, беседовали — и весь мир со своими проблемами отступал.

И не важно, что вокруг декорации из мирной жизни. Здесь он беседовал с вице-президентами банков и клерками страховых компаний, с торговцами недвижимостью и не нашедшими работы после войны неудачниками.

Он говорил, там все были на равных. Война отняла у них всё, и, в какой-то мере, это было похоже на возврат в джунгли.

Когда Билли говорит о войне, ему становится лучше. Когда не может говорить, ему плохо. Когда самочувствие улучшается, он едет в Хартфорд и шутит, что не надевал трусов с первой своей боевой операции в 1967-м.

Если Билли — убивавший, трижды раненый, собственными глазами видевший, как во время операции «Джанкшен Сити» трупы вьетконговцев бульдозерами, как попало, сваливали в братские могилы, — может говорить о своих ощущениях, значит, он в порядке.

Если не может, значит, его ломает.

Он живёт отшельником, вдали от общества, отстранившись эмоционально от всех, даже от Кейти. Его глаза полны обиды на жизнь, сдавшую такие карты. В его душе чёрная пропасть, которую не может заполнить ни дружба, ни любовь к женщине. Внутри него идёт скрытая жизнь, о которой он не может говорить ни с кем, кроме таких же ветеранов: они были там, они могут понять.

Он раскуривает косяк — ему лучше. Он курит травку так, как я глотал стелацин и парнат — транквилизаторы и антидепрессанты.

Он курит и уходит от ужасной действительности и преследующих по утрам призраков.

Билли говорит, что, вернувшись домой, не смог приноровиться к обществу, поэтому живёт вне его: дома — как изгой — и в море — как пират.

Временами его охватывает паранойя, и тогда он спешит сравнить своё состояние с состоянием других ветеранов, чтобы удостовериться, что с ним всё нормально и он не одинок со своими бедами, как в последние годы. Тем не менее, ему по-прежнему нужен адреналин. И со своей жизнью он играет в русскую рулетку. Риск может дать ему смерть, которую, как он считает, он заслуживает за содеянное.

Билли — один из нас, один из многих тысяч солдат, которых выплюнула война. Его тоже гнетёт непреходящее сознание страшного поражения.

Билли говорит, что продолжает искать ответы на вопросы, но пока единственный ответ состоит в том, что он остался жить. Он говорил со сверстниками, которым не выпало ни ставить свою жизнь на карту, ни защищать её.

И считает, что этим людям чего-то не хватает.

Он зациклился на воспоминаниях о проведённых во Вьетнаме днях — «добром старом времени».

— Это были лучшие дни в моей жизни, Брэд. Мне их не хватает. Я помнил их и буду помнить…

Он сохранил все вьетнамские фотографии. Часть хранится в альбомах. Часть — в коробках из-под обуви. Время от времени, когда собирается подходящая компания, он достаёт старые снимки и, глядя на них, вспоминает.

— Но знаешь, Брэд, — говорит он, касаясь больной темы, — больше всего поражает отсутствие всякого интереса!

Билли обретает покой в природе: в море, лесах, солёных болотах, в рыбе, утках и оленьих стадах, бродящих на задворках его дома.

— Каждый год с началом сентября скунсы устраивают облаву на мусорные баки, а полевые мыши хозяйничают у меня как дома. На это я точно могу рассчитывать. Это тебе не люди, от людей я болею!

Выходя в море, он легко находит косяки скумбрии, потому что за ними следуют голубые акулы. А Билли считает акулу символом цивилизованного человека. И он говорит мне, что стреляет в акул из старого дробовика 10-го калибра, доставшегося от деда. Так он отдаёт долги. Его словами, квитается с обществом, вывернувшим его наизнанку…

— Я вставляю патрон с самой крупной картечью и бахаю!

Билли помнит, как после второго развода он мотался по Техасу и Луизиане, а наниматели спрашивали, случалось ли ему убивать женщин и детей и курить травку.

— Не лезьте не в свои дела! — был его ответ.

А работодатели говорили, что у него есть какая-то нехорошая черта, щербинка в душе, и предлагали прогуляться куда подальше. Поэтому Билли про себя решил, что если хочет получить работу, то нужно скрывать службу во Вьетнаме от добропорядочных хозяйчиков, которые ни черта в ней не смыслят.

— Стреляя в акул, я вспоминаю об этих идиотах. Сейчас бы они предложили мне прогуляться, — говорит он, — я бы тогда зарядил свой мушкет и показал им, где раки зимуют, отправил бы их на тот свет — не сойти мне с этого места!

Продав «Призрак», Билли больше не ходил в дальние рейсы. Соль и холод Северной Атлантики сказались на зрении и скрутили руки ревматизмом.

— Просто изумительно, какой вред могут причинить годы рыбалки в ледяной воде. Целый день тягаешь сети, а к вечеру не чувствуешь рук. Они деревенеют. И теперь мне требуется уйма времени, чтобы напечатать на машинке обычное деловое письмо.

— Мои пальцы не слушаются, чёрт их дери…

ГЛАВА 49.

«БУЛЬВАР РАЗБИТЫХ НАДЕЖД».

Покинув «Хартвью», я перестал принимать таблетки «всё в порядке». Я чувствовал себя так хорошо, что подумал, они мне больше не понадобятся. Я решил, что психиатр был не прав. Что таблетки — это костыли, а костыли мне больше не нужны. И баста. Хватит галдеть. Я могу делать всё, что хочу. Я сам буду себе доктором. Я знаю, что для меня хорошо…

В первый день я чувствовал себя чудесно, но спустя 36 часов после последнего приёма стелацина и парната, когда мы ехали по Монтане на трейлере, под завязку нагруженном скарбом Мерилу, — в моё отсутствие она успела-таки прикупить полный дом старой мебели — мне вдруг стало весело и от этого как-то не по себе: знакомая история.

Будто и не было «Хартвью». Ярость и чувство вины вернулись — стало даже хуже. Я сказал себе, что это всего лишь возбуждение, и постарался об этом не думать. Однако я несся как обкуренный и не думал сбавлять скорость. Я чувствовал, что теряю контроль над собой, и испугался. Но, несмотря ни на что, я не собирался снова садиться на таблетки. С этими таблетками в эмоциональном плане я жил очень плоско. Ни подъёмов, ни падений. Ни радости, ни грусти. Вообще никаких ощущений. А мне это очень не нравилось. К тому же меня доставали побочные эффекты.

Сделав на границе заявление на получение статуса постоянных жителей, мы приехали в Калгари и на несколько дней остановились в мотеле. Потом нам удалось снять квартиру с тремя спальнями в доме на двоих хозяев недалеко от большого торгового центра на северо-западе города, и я вернулся к работе.

В последовавшие три месяца отношения с Мэрилу очень быстро испортились. Словно ничто не изменилось: все мои старые беды навалились на меня.

Я был конченым параноиком. Мной владел безотчётный страх. На работе я даже не ходил в туалет. А бегал облегчиться через улицу — в универмаг «Хадсон Бэй». Мне всё казалось, что в мужской комнате «Калгари Геральд» кто-то поджидает меня. И либо влепит пулю в затылок, либо всадит нож в спину. Этот страх не проходил. И кошмары опять стали отравлять мне жизнь. Я не понимал, что происходит. Ведь в Северной Дакоте всё было так хорошо.

А сейчас всё разваливалось, всё шло не так.

Снова начались ссоры с Мэрилу: хорошо хоть словесные, до драк пока не доходило. Если не считать чашки с кофе, которые при каждом случае она швыряла мне в голову, да промахивалась. Стены в гостиной сплошь были в щербинах и сколах. То были своеобразные знаки того, что дело дрянь.

Она позвонила в «Хартвью» и всё рассказала доктору Олафу Гардебрингу. Тот предложил нам вернуться на неделю-другую, чтобы можно было разобраться в моём изменчивом поведении. Я договорился в «Геральде», и мы тут же выехали, оставив Брайана и Эрика на руках няньки и взяв Криса и Тину с собой.

Первым делом доктор Гардебринг спросил, принимаю ли я свои лекарства.

Я ответил, что нет и не собираюсь.

А он настаивал, что я должен принимать их.

Нехотя я возобновил приём таблеток, и чудесным образом через несколько дней почувствовал себя лучше. Но отношения с Мэрилу так истрепались, так напитались подозрениями, что никто из нас двоих не хотел начинать всё сначала.

Но я хотел знать, зачем нужно принимать эти чёртовы пилюли.

— Много лет назад, когда программа «Анонимные алкоголики» только начиналась, — вещал доктор Гардебринг, — её участники совершенно справедливо выступали против всякого лечения. Ибо существовавшие на тот момент лекарства были неэффективны.

Сейчас мы знаем гораздо больше того, что было известно, когда первые пациенты начинали свой путь к трезвости. Существует множество людей, страдающих от различных видов биохимического дисбаланса, им-то и нужно лечение на тот или иной срок. Лучше всего, если такое лечение будет осуществлять терапевт, знающий не только способы лечения, но и философию АА. Поэтому я абсолютно уверен, что доктор Саксвик правильно выписал вам лекарства. Он человек вполне квалифицированный в своей области, не то что члены вашей группы.

Самое главное то, как вы себя чувствуете и что вы для этого делаете. Если вам очень плохо, это показатель того, что вам следует обратиться к предписаниям врача. В прошлом ваше настроение имело дурные последствия не только для вас, но и для вашей семьи. Надеюсь, вы продолжите работу над собой и почувствуете себя стабильно в стабильном окружении. Со временем вы сможете смотреть в будущее более объективно и принимать более правильные решения.

Потом я говорил с психиатром — доктором Саксвиком, и вот что он мне сказал:

— Насколько я понимаю, вам нужно продолжать приём стелацина и парната ещё долгое время, чтобы обуздать, я бы сказал, эндогенную депрессию. Независимо от причин, ваш обмен веществ, очевидно, идёт некорректно, и, следовательно, как диабетику постоянно необходимо принимать инсулин, так вам необходимо принимать эти лекарства, чтобы сохранить внутреннее равновесие. И что бы ни говорили члены вашей группы, для вас очень важно принимать лекарства до тех пор, пока вы не сможете обходиться без них. К счастью, при эндогенной депрессии тело обладает возможностями самовосстановления для адекватного функционирования. Если на этот счёт возникают сомнения, посмотрите, сколько пациентов АА страдает от диабета и сидит на инсулине и сколько принимает лекарства для лечения щитовидной железы и от кровяного давления. Будьте здоровы…

Мэрилу вернулась в Калгари раньше меня. Я же собирался задержаться в «Хартвью» ещё на неделю, потом уехать автобусом в Калгари и уладить наши дела с жильём. Но на таможне в Кауттсе, провинция Альберта, иммиграционный чиновник спросил Мэрилу о цели пребывания в Штатах.

Она и выложила, что ездила в «Хартвью» на консультации, что я лечусь от алкоголизма и — полюс ко всему — что в Калгари мы планируем подать на развод.

Чиновник заглянул в моё заявление на статус жителя и сказал, что я не указал в бумагах о своём алкоголизме.

Видишь ли, согласно одному из разделов канадского иммиграционного кодекса любой алкоголик — пьющий или завязавший — рассматривается как нежелательный элемент. По крайней мере, так интерпретировал этот раздел тот чиновник.

Мэрилу позволили въехать в страну, мне же иммиграционные власти звонили в «Хартвью» и прислали почтовое уведомление о моей депортации и о том, что мне не разрешается возвращаться в Канаду ни под каким видом.

Я просил позволения вернуться, чтоб хотя бы закончить свои дела и забрать машину и личные вещи. На что мне ответили, что если я появлюсь в Канаде, это будет незаконно, и если меня застукают, то париться мне в федеральной тюрьме.

Невероятно. Там была моя работа. Там была моя семья. Канада стала моей новой родиной. Всё, что я имел, было там. Всё, что я любил, было там. Что такого я совершил ужасного, что меня тут же депортировали, разлучили с семьёй, лишили работы и имущества?

Что я сделал?

Да, я был алкоголиком, но я капли в рот не брал с 1969-го года. Я посещал АА. Я пытался поправить свою жизнь. Я старался подняться на ноги.

Но всё выглядело так, будто я снова шёл на дно. За то, что в Штатах я искал медицинской помощи, меня буквально наказывали депортацией, хоть это не имело ни малейшего отношения к моему заявлению иммиграционным властям.

Как оказалось, я потерял всё. Автомобиль, одежду, личные вещи…

Я покинул «Хартвью» с 85 долларами, таблетками и сумкой, в которой лежали только зубная щётка, бритва да пара чистых трусов. У меня не осталось ни работы, ни дома, чтобы голову преклонить: идти некуда, есть нечего.

Я доехал на автобусе до Бисмарка, вселился в гостиницу «Паттерсон» и прямиком побежал в службу занятости становиться на учёт по безработице. Клерк сообщил мне, что я не подхожу для роли безработного. Я спросил, есть ли подходящая работа. Он посоветовал зайти утром. Я поблагодарил.

Я оказался в подвешенном состоянии, ни дать ни взять «Уловка-22». Северная Дакота заявляла, что из-за того, что я жил в Канаде, не видать мне пособия по безработице, хоть я и проработал в Северной Дакоте пять месяцев в предыдущем году. Тогда я связался с центром занятости в Калгари. Но и там мне ответили, что так как я депортирован и живу сейчас в Штатах, у них я тоже не подхожу под статус безработного, несмотря на то что, начиная с июня предыдущего года, я девять месяцев работал в «Геральд».

Вот тебе правительство. Вот тебе бюрократия. Ты пашешь и отчисляешь в фонды по безработице двух стран, а когда приходят трудные времена, ты летишь в пропасть, на самое дно.

И я пошёл в контору по социальному обеспечению. Там остудили мой пыл. Как человек без семьи, я не подпадал ни под одну категорию.

Вскоре кончились 85 долларов, и я стал жить в лесу в окрестностях Мандана, воруя еду в гастрономах, чтобы не умереть с голоду, и устраиваясь на ночь прямо в снегу, на морозе. Я обивал порог центра занятости и был готов браться за любую работу — решительно любую. Со мной много собеседовали то по поводу места повара, то страхового агента, то рабочего на заправке и так далее, но нанимать не торопились. Говорили, что я слишком образован. И я с этим соглашался. Говорили ещё, что я смоюсь из города, как только подвернётся хорошая работа. И были правы. Конечно, смоюсь. Любой бы так поступил.

— Но вот сейчас у меня нет ни крыши над головой, ни пищи, ни пары самых мелких монет. Я устал спать на холодном мартовском ветру, как дикий зверь. Вот почему мне нужна работа. Как же вы не поймёте…

Мне сочувствовали — и нанимали другого.

Через несколько недель поступила последняя сумма из «Калгари Геральд». Мэрилу выгребла наш счёт и продала мой «Бьюик Скайларк», на то и жила. Вся моя почта поступала в Мандан до востребования; и, продолжая искать работу, я каждый день по железнодорожным путям отмеривал семь миль в Бисмарк и обратно.

Получив эти деньги, я купил за 150 долларов «Форд Фэрлэйн» 67-го года выпуска. Застраховав машину на минимальную сумму, я стал жить в ней и смог наконец себе позволить роскошь одноразового питания в день. В Бисмарке за 88 центов — грубо говоря, за доллар, если считать чаевые — я покупал на завтрак блинчики с яичницей и много-много кленового сиропа — для поднятия уровня сахара в крови.

Я по-прежнему искал работу. Пытался устроиться ловить собак в Мандане, но начальник полиции сказал, что ему нужен местный кадр.

Пробовал поступить на должность консультанта по вопросам алкоголизма в федеральную тюрьму в Бисмарке, но тамошнему начальству был нужен человек с опытом.

На меня сыпались счета. Комиссия по медицинскому страхованию провинции Альберта не оплатила моё лечение в «Хартвью», потому что это заведение не было аккредитованной больницей общего профиля. Хотя перед отъездом в Северную Дакоту я звонил в эту комиссию, и меня заверили в том, что оплатят. И вот такой сюрприз в тысячу долларов.

Потом я получил счёт в 300 долларов за телефон. Мэрилу любила поговорить по межгороду. Понятно, что это меня не обрадовало.

Как я узнал потом, истратив деньги, Мэрилу с детьми была вынуждена кормиться за счёт Армии Спасения и других благотворительных организаций Калгари. Отдел иммиграции тоже выписал ей предписание о депортации: у неё и детей не было видимых средств к существованию, потому что мне запретили въезд в Канаду. А так как нам ещё не предоставили статус постоянных жителей, на соцобеспечение её не поставили.

Сам чёрт ногу сломит!

В конце марта я всё-таки уломал парня из центра занятости Бисмарка внести меня в список безработных. И то он сделал это только потому, что в 72-м я трудился в Северной Дакоте пять месяцев. Через неделю стало поступать пособие — по 59 долларов в неделю: золотая жила для человека, живущего в лесу.

За 15 долларов я купил подержанную печатную машинку «Ремингтон» — старую, словно из коллекций музеев Смитсоновского института — и целыми днями выстукивал на ней сопроводительные письма и резюме, в поисках журналистской работы рассылая их во все уголки. От Аляски до Флориды.

Стола у меня не было, я водрузил старушку на лесной пенёк и печатал в перчатках.

Так и жил: спал в машине, печатал письма, ел один раз в день — утром — для поддержания обмена веществ. Чтобы восполнить недостаток калорий, я шёл вечером в «Хартвью» и набивал карманы пирожками и яблоками, которые диетврачи выкладывали в кафетерии, чтобы в девять часов пациенты могли перекусить.

Несколько раз я ночевал на стоянке «Хартвью» и однажды развёл костёр — обогреться и разогреть бобы. Меня вытолкали взашей. Главный врач, сам доктор Гардебринг, кричал, что негоже выписавшимся пациентам спать в машине и готовить на огне рядом с административным корпусом.

— Ты что, Дэниел Бун?

Я хмыкнул и ушёл: «Счастливо оставаться, док…»

В каком-то смысле, это был самый свободный период моей жизни. Как в песне поётся, «нечего больше терять — вот ты и свободен». У меня не было никаких обязанностей, только быть живым и трезвым, а посему и проблем никаких. Конечно, я получал квитанции, но без работы оплатить их не мог. Я просто чихал на них. Рвал на мелкие кусочки и бросал в Миссури. Когда я видел их в последний раз, они плыли на юг…

Ах, как хорошо быть бедным и свободным как ветер.

Дважды в неделю я ходил на собрания в АА. Мне нужно было побыть среди людей, да и кофе наливали бесплатно.

Это был полезный опыт. Жизнь в лесу, безусловно, укрепила мои силы. Всё моё существо слилось с окружающими предметами, как у тех, кого я раньше презирал.

Я газетный репортёр. Вот моя жена, вот мои дети, это машина, на которой я езжу, это наш дом, это наша одежда, вот столько я зарабатываю в год, вот мои документы и так далее и тому подобное до умопомрачения.

Вдруг всё это исчезло, я остался гол и беззащитен, без внутренней опоры. Я больше не был журналистом. Я был бродягой, бомжом в бегах. Зато я обнаружил в себе внутренние резервы, о которых не подозревал, и материальная сторона жизни больше не казалась мне такой уж важной. Я знал, что со временем многое из потерянного вернётся. Для выживания в Америке не так много надо.

Мэрилу продала мои вещи и сдала одежду в благотворительную организацию, и мне пришлось рыться в обносках в магазинчике поношенной одежды, принадлежавшем моей любимой конторе — католической церкви.

Ах, какая ирония!

Она снова показала нос именно тогда, когда мне было совсем худо. Я купил две спортивные куртки по 25 центов за штуку. Пару туфель за 50 центов. И за доллар чёрные шерстяные штаны, которые с иголкой и ниткой в руках сам перелицевал в машине. Я научился обращаться с иголкой в армии: то пришивал лычку, то отпарывал к чёрту. Никогда не знаешь, когда пригодится армейская выучка.

Я не стал похожим на нью-йоркца, рекламирующего дорогущий бурбон, тем не менее, выглядел достаточно прилично и был готов к собеседованиям.

Я разослал 150 резюме, но работы по-прежнему не было, и это меня беспокоило. Я просто не мог сидеть сложа руки.

Я экономил и собрал достаточно денег, чтобы снять комнату в Бисмарке на месяц. Я опять шёл в гору. Но через три дня я съехал. Снял другую комнату уже в Мандане и тоже на месяц, и опять-таки мне стало не по себе и я рассчитался через несколько дней. Мне больше нравилось жить в машине, поэтому, получив очередное пособие по безработице, я газанул и дал старт в штат Орегон. Гори всё синим пламенем!

С восьми лет я мечтал жить именно там — с того момента, как увидел фотографии залива Кус-Бэй в отцовских журналах «Нэшенал Джиогрэфик». Мне даже кажется, что я больше учился географии по его журналам, чем по школьным учебникам.

Я стучался в двери всех местных изданий — всё безрезультатно, и тогда я решил немного развеяться на пустынных берегах Брукингса и Голд-Бич. Заодно я посетил пещеры Си-Лайон к северу от Флоренса и подышал воздухом в национальном парке Сайусло: грелся на солнышке, наблюдал с бережка за плывущими на север касатками и сожалел, что сам не касатка.

В конце апреля я вернулся в Северную Дакоту, попутно в поисках работы заглянув в Айдахо и Монтану.

Там было пусто. Как всегда…

Как приятно было снова припарковать свой старый драндулет в лесу у Мандана — на Бульваре разбитых надежд, так сказать.

Через две недели я получил приглашение от «Нэшенал Тэттлер», бульварной чикагской газетки, близкой к «Нэшенал Инкуайерер».

Мной овладела эйфория!

Хотя в «Таттлере» платили больше, чем в «Ассошиейтид Пресс» и «Калгари Геральд», это был тупик. От меня требовалось отступить от принципов ответственной журналистики и превратиться в дешёвую проститутку. Всё бы ничего, но от такой работы меня мутило и я боялся слететь с катушек и запить от того, что от меня хотели. Поэтому через две недели я принял решение оставить это место и вернуться в ряды безработных.

После «Таттлера», несмотря на лекарства, я впал в глубокую депрессию. Чувствовал себя полным неудачником и считал, что жизнь кончилась.

Я снова перебрался на время в родительский дом. Спать я не мог. Всю ночь я слонялся из угла в угол, иногда пробовал ложиться в постель. Но в постели мне было неуютно. Я слишком долго жил в машине. Поэтому, когда в семь часов утра отец уходил на работу, я тихонько выбирался из дому и устраивался спать на заднем сидении моего ржавого «Форда». Там я чувствовал себя в большей безопасности.

В голову пришла мысли о самоубийстве и захватила меня целиком. Я наметил себе врезаться в опору моста к востоку от Баррингтона на скорости 100 миль в час.

И вот однажды вечером я написал прощальную записку. Хотя нет, не записку. Лебединую песню на 20-и страницах. Мне, бедному, было очень худо. Лучше умереть. Я извёл себя. Извёл детей. Жену. Я полный неудачник, нить моя оборвалась, а с ней и жизнь моя. И лучше всего кончить всё дело разом. Не стоит такая жизнь выеденного яйца.

Я страстно желал смерти, ибо считал, что смерть — единственный способ обрести покой. Я устал от драки, от борьбы за выживание — простое выживание. Меня это больше не касалось. Днём и ночью я грезил о «сладкой смерти», как иной грезит о встрече с ненаглядной…

Но как только я излил свою несчастную душу на бумагу, случилось невероятное…

Мне стало лучше.

Я выплеснул то, что теснило грудь, и мне полегчало. Наверное, написав то прощальное письмо, я смирился с собой таким, каков есть.

— Сейчас я ничто, но ведь хуже уже некуда, — сказал я себе. — Отсюда я начну и сделаю из своей жизни что-то стоящее. Я смогу. Я чувствую в себе новые силы. «Завтра» наступит. Обязательно. Я снова встану на ноги и отстрою свою жизнь. Я могу, я сделаю, я должен…

Я спрятал записку в подвале, чтобы, когда дела пойдут на поправку, вернуться к ней, перечитать и посмеяться от души.

— Вот что творилось у тебя в башке летом 73-го, Брэд, — скажу я себе. — Бедняга, ты чуть было не отправился в утиль, а сейчас рад небось, что остался по эту сторону? Жизнь-то налаживается…

Я не мог убить себя.

Человечек внутри меня зудел: «Стало тяжко, придурок? Разве не можешь выдержать? Разве не можешь потерпеть ещё один день? Хочешь увильнуть? Ты что — дохляк?»

Через неделю я порвал эту бумагу, потому что депрессия вернулась. Было такое ощущение, будто я, в конце концов, сдался…

В это же время Мэрилу и детей депортировали из Канады, и они остановились у её родителей в Баррингтоне. Мэрилу пробовала оспорить распоряжение о депортации, чтобы выиграть время. Она не хотела выдёргивать Тину из школы до конца учебного года, и это ей удалось. Я просил у неё свидания с детьми, но она отказала категорически, и я отступил. Мне больше не хотелось её нервировать, я не хотел больше конфликтов и недоразумений из-за детей.

Через два месяца поисков работы меня пригласили в качестве репортёра в «Форт-Лодердейл Ньюс» во Флориде. Заняв у отца 300 долларов, я уехал, снял комнатку и весь ушёл в работу.

Осенью 73-го я начал массированную почтовую кампанию по восстановлению своего статуса постоянного жителя Канады. Я любил Канаду и чувствовал, что меня вышвырнули несправедливо.

Борьба длилась больше года. Я писал премьер-министру Трюдо, в министерство по делам иммиграции, в американское консульство в Калгари, американским сенаторам и в Государственный департамент. В общей сложности я отправил более ста писем, но не добился ничего.

Наконец я нашёл человека, готового меня выслушать.

Канадский консул в Миннеаполисе, штат Миннесота, подсказал, что если я смогу подтвердить всё, что рассказал, то можно подать новое заявление на въезд в канадское консульство в Атланте, штат Джорджия.

В дополнение к бумажкам из лютеранской больницы и фонда «Хартвью» мне пришлось собирать письменные свидетельства от консультантов, работодателей, врачей и друзей в том, что я действительно бросил пить и что мои перспективы на будущее безоблачны.

Среди тех, кто мне помог, был мой старый товарищ по работе в газете Джим Весли, который в то время был руководящим редактором в «Чикаго Дейли Геральд» (позже он стал руководящим редактором в «Детройт Ньюс», а сейчас работает ответственным редактором в «Сиэтл Таймс»).

23-го апреля 1974 года Джим написал вот такое письмо Д.Р. Тейлору, канадскому консулу в Атланте:

*****

Сэр,

Прошу рассматривать данное письмо в качестве характеристики Брэда Брекка, профессионального журналиста, ищущего возможности вернуться в Канаду.

Я знаю Брэда уже почти шесть лет — со времени его демобилизации из армии и получения первого задания в газете. В бытность свою в «Пэддок Пабликейшенс» по некоторым направлениям он контактировал непосредственно со мной, и все четыре года своей работы здесь он оправдывал самые высокие профессиональные ожидания. «Пэддок Пабликейшенс» — это группа из девяти общеполитических изданий, выпускаемых в северо-западных пригородах Чикаго.

Как руководитель и друг, четыре года я наблюдал за профессиональным ростом Брэда: от репортёра, завотделом городских новостей, журналиста-расследователя до обозревателя и ведущего очеркиста.

Сила и ценность Брэда-журналиста заключается в его уважительном отношении к ремеслу писателя. Больше всего Брэд является писателем, человеком, имеющим особый взгляд на людей и предметы и способным перенести все нюансы на бумагу. Как обозреватель, очеркист и мастер своего дела, Брэд Брекк много сделал для процветания «Пэддок Пабликейшенс».

Много раз за свои публикации он становился обладателем национальных призов и наград штата, является высококлассным специалистом с исключительными способностями и, кроме того, считаю, что это человек, который смело борется со своими проблемами и уже оставил большинство этих проблем позади.

Его нелады с алкоголем начались именно во время работы в «Пэддок Пабликейшенс». Он много пил в течение нескольких лет, хоть это никогда не случалось на рабочем месте и не отражалось на рабочем процессе.

Брэд обратился за помощью в местную лютеранскую больницу и несколько недель проходил курс лечения. Это лечение по своему страховому плану оплатила «Паддок Пабликейшенс», потому что наша компания считает алкоголизм тем, что он есть на самом деле — болезнью, которую нельзя вылечить, но которую можно контролировать так, что она не будет влиять на моральное состояние человека больше, чем чих или кашель.

Как непосредственный начальник Брэда, я принимал участие в некоторых консультативных занятиях с ним и позже много общался с ним, как в официальной, так и в неофициальной обстановке. Я убеждён, что он вышел из больницы более сильным и решительным человеком. Эта сила и решимость направлены на отказ от возврата к прежнему состоянию, и я полагаю, что для поддержания трезвости он мог бы пожертвовать и комфортом, и своими слабостями. С тех пор я ни разу не видел в его руках стакана.

Я хотел бы затронуть ещё один момент в судьбе Брэда Брекка — это его отношение к Канаде. Покинув Северную Дакоту для работы в «Калгари Геральд», он слал мне письма, полные энтузиазма и надежды. Он был настроен на плодотворную работу в Калгари, он собирался сделать свою жизнь значимой, он планировал влиться в общество и обогатить его. Помню, его письма в то время изобиловали восхищением людьми и восторгами от новой родины. И, уехав из Канады, он часто писал мне о своём страстном желании вернуться.

Я думаю, что Брэд хочет вернуться в Канаду ради себя самого; причины его не политические, не моральные и не экономические — он хочет вернуться к тому, что имеет для него огромное значение.

Искренне Ваш,

Джеймс Ф. Весли,

Руководящий редактор

*****

Я подал на развод и завершил этот процесс во Флориде летом 74-го.

Годы, проведённые вместе, прошли впустую. Мы были два очень разных человека, с несовместимыми темпераментами, абсолютно противоположными ценностями, желаниями и помыслами. Даже секс между нами был несовершенен. Ожесточённый, без настоящей интимности. Наверное, это была моя вина. В сексуальном плане я так и остался в борделях Сайгона. Поэтому в постели мы боролись и катались, как животные. Мэрилу была большой кошкой, и после занятий любовью на моей спине появлялись раны от её ногтей. Но и вне спальни мы тоже не могли ужиться. Никогда в жизни я не был так одинок, как живя под одной крышей с Мэрилу. И для нас обоих мой уход явился облегчением.

От развода на душе кошки скребли. Развод — недальновидное решение, это серьёзный жизненный провал, а я всегда ненавидел негатив в любой форме. Сначала я проклинал за неудачи себя, а потом — её.

Тяжело было признать правду, но — мы не подходили друг к другу. Как две разные ноги. С каждой в отдельности всё в порядке, а ходить нельзя. Жаль, что у нас были дети. Для них наша беда была ещё горше. Они сильно переживали.

Мэрилу оказалась самой злобной женщиной на моём пути. Что-то изнутри давило её и распирало, точило и грызло; эта склочная и вздорная женщина, умная и хитрая, всегда клокотала обидами и местью к тому, кто задел её, будь то на самом деле или так ей показалось. И она была злопамятна.

После развода я часто думал о ней. Она представлялась мне несчастной старухой — участницей «Марша десятицентовиков» со стальными шинами на иссохших ногах. Перед моим взором возникал благотворительный вечер, и звон этих стальных шин сводил меня с ума: он звучал в каждом закоулке мозга. Она преследовала меня, топотала из дальнего угла, подкрадываясь, словно хищник; я видел, как в старом поношенном платье и драных перчатках без пальцев медленно, дрожа, с великой осмотрительностью и в то же время целеустремлённо ступает она вперёд, откидываясь всем телом назад при каждом шаге.

— Ты мой муж, — говорит она и протягивает просящие руки: этот жест я видел и в Сайгоне, и повсюду в Южном Вьетнаме. — Ты должен дать мне денег…

— Нет, — отвечаю я, — я больше не твой муж. Я был им когда-то, разве ты забыла? Нас развели во Флориде. А сейчас убирайся, оставь меня, не ходи за мной, Мэрилу! Уйди из моей жизни…

— Ты мой муж и должен обо мне заботиться, — отвечает она. И я, полный чувства вины и сострадания, лезу в портмоне, достаю пять стодолларовых бумажек и кладу ей в руки — лишь бы она ушла и отвязалась от меня.

Но больше всего я скучал по ребятам. Больше года я не мог без слёз смотреть на их фотографию. Как будто они умерли. Я не получал от них никаких известий. Я даже не знал, где обреталась Мэрилу.

Мне нравилось работать в «Форт-Лодердейл Ньюс», у меня появилось много новых друзей — и в газете, и в «Анонимных алкоголиках». Я любил пропадать на побережье у Флорида-Ки: ловить рыбу с пирсов, выходить в море на катере и заниматься подводным плаванием. Как-то на выходных я даже отправился в Дисней-парк в Орландо. Однако Флорида оказалась лишь очередной ступенькой, и со временем мне опять стало невмоготу.

С самого возвращения с войны мне не сиделось на месте, а во Флориде эта неугомонность стала ещё очевидней. Словно я искал самого себя — и не находил. Меня изматывала и душила жара. В субтропическом климате южной Флориды на теле — от паха до коленей — снова проявилась заработанная на войне «плесень джунглей». Живя в городе, я чувствовал себя стиснутым с двух сторон океаном и болотами Эверглейдс. Душа изнемогала.

Я мечтал о Канаде и тамошней свободе, только бы вернуться. Я любил Канаду и всегда думал о ней как о доме — моём доме. Я глотал книгу за книгой об эскимосах и индейцах Северо-Западных территорий, не считая книжек Пьера Бертона по канадской истории. Особенно мне нравилась его книга «Клондайк», в ней разворачивалась широкая и прекрасная картина Золотой лихорадки 98-го года в Доусоне и людей, заражённых этой болезнью и готовых убивать за мешочек жёлтого песка.

Когда меня высылали из Канады, Ларри О΄Хара, редактор отдела новостей в «Калгари Геральд», сказал, что если мне суждено когда-нибудь вернуться, моё место будет ждать меня.

И он остался верен обещанию. Сдержал слово.

В октябре 74-го я уехал из Форт-Лодердейла. В ноябре бумаги были оформлены и мне позволили снова поселиться в Канаде, на сей раз постоянным жителем. Я выступил против распоряжения о депортации. И оно было повержено.

Я победил. Это была великая победа для меня. И драка того стоила.

Позже я получил и канадское гражданство, стал гражданином обеих стран. Сегодня у меня есть и американский, и канадский паспорта, но я всегда считал себя гражданином мира.

Я отправился в Калгари и четыре года проработал в «Геральд» завотделом медицины и здорового образа жизни. Это были хорошие годы, и я смог немного поправить своё бедственное финансовое положение.

Весной 78-го я получил от Мэрилу письмо. Теперь она жила в Калифорнии, в Фэрфилде, в 45-ти милях от бухты Сан-Франциско. Она писала, что купила дом. Отец занял ей денег. Писала, что счастлива, что дети здоровы и растут, что она сама два года проходила лечение и что, может быть, есть смысл нам увидеться вновь.

Мы не виделись к тому времени пять долгих лет.

Я страшно скучал по детям. Когда мне удалось разузнать новый адрес Мэрилу, я посылал им открытки на дни рождения и писал письма, однако позже я узнал от Криса, что дети ничего не получали. Мэрилу зорко следила за этим. Она никоим образом не давала мне наладить контакт с моими ребятами. А я был так далеко, что ничего не мог с этим поделать.

Я очень хотел увидеть детей…

Я попросил в июне отпуск на три недели и полетел в Сан-Франциско. Дети так подросли, что я их не узнал. А они едва помнили меня. Поначалу казалось, что годы разлуки и боли исчезли без следа. У нас с Мэрилу дела пошли нормально, поэтому, вернувшись в газету, я подготовил почву для увольнения с тем, чтобы перебраться в Калифорнию. Я был намерен сделать всё, чтобы устранить проблемы, только бы быть рядом с детьми. Про себя я решил, что если всё удастся, дети будут только в выигрыше.

Однако я видел, что Тине и особенно Крису сильно не по себе. Чего нельзя было сказать об Эрике и Брайане. Те казались довольными, хотя, возможно, их раны дадут о себе знать позднее. Наша изломанная жизнь была неласкова ко всем моим детям.

В сентябре я оставил «Геральд» и в Монтане арендовал большой трейлер, чтобы перевезти мебель и личные вещи в Калифорнию и поселиться с Мэрилу.

Дела пошли совсем не так, как мы рассчитывали. Мы увидели, что по-прежнему друг другу чужие. Дети меня сторонились и смотрели на меня как на призрак из прошлого, как на непрошеного гостя.

С обеих сторон ожидания были чересчур завышены. За прошедшие годы наши с Мэрилу дороги разошлись в разные стороны. Мы поняли, что не можем перекинуть мост через пропасть времени и непонимания. Старые беды остались нерешёнными. Старые обиды ушли внутрь. Боль с течением времени не утихла.

А я не мог найти работу. Я чувствовал, что опять иду ко дну. У нас ещё не было ссор, но я понял, что если останусь, они неминуемо вспыхнут. И тогда дети будут страдать ещё больше.

Поэтому как-то ночью я сказал Мэрилу, что хоть мы и попытались, из попытки ничего не вышло. Мы разговаривали всю ночь, она плакала не переставая, но на стене уже проявилась надпись…

Ты увидишь тогда, что ищу я слова,

Чтобы в них прозвучало «прощай»…

Возможно, в Голливуде такие истории имеют счастливый конец. Но в настоящей жизни это редкость.

Я прибавил, что сожалею, но эта затея изначально была обречена на неудачу, что все мои помыслы обращены к Канаде, что до отъезда я поговорю с детьми и объясню, почему должен уехать.

Потом я сел в свою «Хонду» и отправился в Калгари, назад к своей работе, к тому, к чему прикипел.

Думаю, в глубине души мы оба понимали, что чуда не произошло, что всё кончено навсегда.

Но было больно. Было очень больно. А детям и того хуже. Ещё одна неудача, ещё одна болезненная ошибка — я сильно переживал. И ничего нельзя было сделать…

Оставалось только выбираться из этой беды и продолжать жить. По крайней мере, мы хоть попытались. Большего нам сделать не удалось.

И не удалось бы никому.

ГЛАВА 50.

«ЗОЛОТО САНТА-МАРТЫ».

В апреле 1983-го года, в перерыве между рейсами, Билли разбил огород и между грядками кукурузы высадил марихуану — так он поступал уже много лет.

— Ты спятил, если думаешь, что я отвалю 50 долларов за унцию! Не идиота же родила миссис Бауэрс!

В июле он позвонил мне и расписал прелести лета в Коннектикуте.

— Тут так здорово, Брэд, оторвал бы задницу. Трава моя растёт, а кукуруза уже со слоновый хобот.

Через два дня он опять позвонил: полиция штата Коннектикут задержала его за разведение марихуаны.

— Было около семи утра. Кейти ушла на работу пораньше, а я пил кофе и листал «Хартфорд Курант». Вдруг я заметил, что дом окружили пятеро легавых. А тут ещё ливень хлещет с грозой, дай Бог.

Они нашли 15 кустов. Вот невезуха! Гордые такие, подступили к дому с винтовками наперевес, всей кодлой, а я говорю: «Заходите, джентльмены, сегодня сыро, ещё чего доброго простудитесь. У меня тут кофейку всем хватит».

Они вошли, Брэд, и перевернули весь дом вверх дном. Осмотрели всё. Один извращенец залез даже в нижнее бельё Кейти — и там искал наркоту.

Конечно, они прошерстили мои старые фотографии, это меня и спасло. Они перерыли мои вьетнамские трофеи. Двое из них тоже были ветеранами — думаю, поэтому меня и отпустили. Они увидели мои «Пурпурные сердца», мои медали и тому подобное. Не знаю… они тут же отстали от меня. И мы прекрасно друг друга поняли, без всяких проблем. Хоть и продержали меня семь часов в камере.

«Выращиваем травку помаленьку, а? Ну, так мы тащим твою жопу в тюрягу, парень». Бли-и-ин!

Мысль о грядущих неприятностях заставила Билли изрядно понервничать. Он не хотел в тюрьму ни под каким соусом, поэтому тараторил о том, как перевести «Нарвала» в Мексику, иммигрировать в Новую Зеландию, скрыться в Канаде, перебраться с какой-нибудь юной красоткой на Таити — так горячо любимый Марлоном Брандо уголок — и отключиться от всяких средств связи до конца срока давности по этому делу.

— Твою мать! Есть ли этому конец, а, Брэд? Нет этому конца! Вот тебе ещё одна жизненная закавыка. Мне раньше везло — в тюрьму я не попадал.

Наконец, он успокоился, но на это ушло время. Дату предъявления обвинения назначили на пятницу, 5-е августа.

— Надо было оступиться, чтобы хлебнуть по полной, вот что я тебе скажу. Господи, да я растил-то эту траву для себя. Они даже хотели арестовать Кейти, но я упросил их не делать этого. Я сказал, что я один рыл землю и сажал семена. Мне бы сейчас укатить куда-нибудь в места получше, а этих — все эти рожи — за пределы 200-мильной зоны!

Адвокат Билли раскопал, что один вредный сосед ночью прокрался на грядки, выдрал несколько стеблей и приволок в полицию в качестве вещественных доказательств. Полиция вломилась в пределы частной собственности без расследования, без ордера на обыск, а посему дело в суде развалилось. Но Билли пришлось отдать адвокату полторы тысячи долларов за положительное решение.

— Наверное, надо погодить с выращиванием травы, пока не грохну сукина сына, который навёл на меня копов, а ещё лучше засеять огород минами, чтоб в следующий раз ему оттяпало руку или ногу. Как думаешь? — смеялся Билли.

В сентябре Билли подрядился на очень выгодную работу — такое выпадает раз в жизни: перегнать новую яхту из Бостона в Сан-Франциско через Панамский канал.

— Это такое 85-футовое свежевыкрашенное корыто, Брэд, на борту есть всё, даже холодный и горячий мастурбаторы, такая вот лодка. Я думаю, что этот переход может оказаться очень долгим, понимаешь, к чему я клоню? Нужно заглянуть на каждый остров из группы Подветренных. На Мартинику, Тортолу, Сент-Томас. Даже не могу себе представить все возможные проблемы с двигателем. Например, на Сент-Джоне мы можем простоять неделю-другую в ожидании свечей зажигания, ведь так?

Бостонский яхт-клуб продал яхту человеку из яхт-клуба Сан-Диего. Новый владелец с западного побережья обещал платить Билли и его напарнику, Дейву Коффину из Хартфорда, по полтора доллара за милю каждому, не считая накладных расходов.

Перед выходом в рейс из Бостонской гавани Билли и Коффин две недели готовили лодку и запасались провизией.

Проведя несколько недель в море, они пришли в Панаму. Но владелец лодки, доктор Джон Бигелоу, яхтсмен и влиятельный в Сан-Диего хирург-кардиолог, пожелал сначала всё задокументировать — зарегистрировать лодку в Панаме, чтобы потом, когда она придёт в Калифорнию, не платить налоги.

Бумажная волокита должна была занять около 30 дней, и Бигелоу хотел, чтобы Билли и Коффин были в это время в Панаме, сидели тихо-мирно, пили пиво и волочились за юбками, пока не придёт время вести яхту на север вдоль Тихоокеанского берега — мимо Панамы, Коста-Рики, Никарагуа, Сальвадора, Гватемалы, Мексики — вплоть до американских вод.

Но Билли идея не вдохновила. Его и так уже не было дома больше месяца, и, потом, в Центральной Америке ему всё не нравилось. В то время в зоне Панамского канала было расквартировано свыше 9 тысяч американских солдат для защиты американских интересов.

— Зона напомнила мне грёбаный зоопарк, Брэд, — рассказывал он потом. — Сплошь напичкана военщиной. Мне аж поплохело. Все вооружены: мужчины с винтовками, у женщин в сумочках гранаты. Ирреальность, да и только. Все ждут, что вот-вот что-нибудь стрясётся…

Билли посчитал, что денег заработал достаточно — путь до Панамы занял свыше 4-х тысяч морских миль, поэтому он сел на другую яхту, идущую назад, в Штаты. Билли и Коффин решили добираться до дома окольными путями: через Колумбию, Британские Виргинские острова и Бермуды. Наскоро упаковавшись, они помчались в Санта-Марту, и там их путешествие стало чуток интересней.

Санта-Марта, город со 138-тысячным населением, раскинулся на бесплодном, почти пустынном полуострове, выдающимся с колумбийского берега в Карибское море. Это рай для бандитов, авантюристов, партизан и потерянного поколения американцев-хиппи, целыми днями неподвижно торчащих у моря, обколовшись героином, нанюхавшись кокаина, наглотавшись мескалина и глюкогенных грибов, накурившись марихуаны.

— Такая уж у меня дикая натура, да и у дружка моего тоже: мы вляпались во что-то совсем препоганое, хоть на тот момент и думали иначе. Там, понимаешь, во всём чувствовалась какая-то опасность, — рассказывал Билли.

В Санта-Марте они поселились в гостинице «Тамака» в районе Родадеро — на побережье. Первую неделю они добывали золото Санта-Марты, загорая днём, лакая текилу вечером и услаждая горячих шоколадных зайчих Колумбии в номере ночью.

— А потом мои пути пересеклись с этим тупым чуваком с золотым ацтекским медальоном на шее. Он сказал, что он из левацкого партизанского отряда и что у него есть для нас работёнка. И вот я везу советские автоматы АК-47 в Арубу, чёрт бы их побрал! А потом нам пришлось мотать оттуда очень быстро. На побережье Венесуэлы стало слишком жарко! Ты ведь знаешь, если загребут — в тюрьме хреново, а полиция подкуплена…

Конечным пунктом назначения для автоматов была Гайана, а именно Суринам.

Небольшая марксистская страна Суринам на северо-востоке Южно-Американского материка по территории примерно равна Джорджии, и в то время ею управлял военный диктатор подполковник Дези Бутерс.

— Там всё время идёт какое-то движение, Брэд. Чёрт возьми, мы сделали пару тысяч долларов на этих автоматах и не попались — вот так штука! Было интересно. Давненько со мной не случалось подобных приколов. Как бы то ни было, мы здорово заработали на этой поездке. Игра стоила свеч, вот что я тебе скажу!

— Тебе не хватает адреналина, Билли? — спросил я.

— Это точно, но всё-таки я порядком струхнул, парень, потому что в этих южно-американских странах полно быстроходных патрульных катеров, покрывающих по 40 миль в час и вооружённых пулемётами 50-го калибра и 80-мм миномётами — полным комплектом наших старых вьетнамских штучек на носу. К тому же эти идиоты действуют по старинке: сначала стреляют, а потом задают вопросы, если есть кому задавать. Им там всем по фигу.

— У вас были проблемы?

— Мы привезли оружие на Арубу неприятным и ушлым парням, ну да мы были вооружены, а они разгружали быстро и заплатили наличными, так что…

Самой трудной задачей было оторваться от венесуэльской береговой охраны. Уже в колумбийских водах у меня на хвосте висели два катера, но налетел шквал — и я больше их не видел. И всё-таки это было здорово…

Санта-Марта очаровала Билли, хоть была опасна, как и прибрежные воды Венесуэлы.

— Этот город — словно одна большая военная база, это порт, набитый контрабандным оружием и наркотиками — ты представить себе не можешь. Вокруг города постоянно партизанские действия, какая-то тёмная возня, как в Никарагуа и Сальвадоре. В самом городе полным-полно партизанских командиров. Мне попадались очень странные типы, Брэд; куча народа ходит в тёмных очках сайгонского образца и старых армейских зелёных беретах.

Говорят мало, спрашивают и того меньше, ворочают огромными деньгами. Посмотреть со стороны — такая же картина, что мы видели с тобой во Вьетнаме. Сплошь коррупция. В правительстве. Среди военных. Меня это сильно заинтересовало, потому что на таких делах можно сделать бешеные деньги. Если ты мужик с яйцами, чтобы ввязаться в такое предприятие, то яйца должны быть золотыми и размером с канталупу!

От нас требовалась мелочь — привезти три ящика с автоматами. Вот неожиданная удача! Я стрелял из всех 24-х стволов и получил кайф. Надо же было убедиться, что они работают: по пути на Арубу я расстрелял по чайкам и пеликанам целый ящик патронов…

А дома было муторно, поэтому Билли и позвонил.

— Я прошёл по морю столько миль, я устал. Последние четыре дня только и делаю, что сплю по 12 часов в сутки. Ты же в курсе, что если в 37 лет дело кончается и адреналин прекращает бег по жилам, то тело быстро теряет форму.

Чувствую себя так, словно из жизни выпала какая-то часть. Меня не было дома почти три месяца. Сейчас пытаюсь наверстать упущенное: читаю все воскресные выпуски «Нью-Йорк Таймс» и прочие старые газеты и журналы.

Билли знает, что он уже далеко не тот голубоглазый светловолосый американский мальчик, что был когда-то и чью фотографию мать хранит на камине дома, в Чарльстоне.

Тот Билли умер давным-давно…

ГЛАВА 51.

«ТЕПЕРЬ ЧУЖИЕ».

Теперь мы с Билли стали чужими, хоть и были когда-то не разлей вода. Наша дружба стала поверхностной и благоразумной, слабой имитацией того, что мы делили однажды. Мы регулярно общались по телефону, но со временем былое родство сделало наши беседы неуклюжими и странными.

Мы обменивались друг с другом сухими и безболезненными фактами. Хотя в письмах к нему я пытался выразить, что со мной происходит сегодня и как это связано с войной…

Но он никогда не отвечал мне тем же, пряча свои сокровенные чувства поближе к сердцу. Он отказывался говорить о чём-либо, что действительно имело отношение к его настоящей жизни, и, что самое странное, чуть только разговор касался деликатного момента, он тут же отпускал шуточки и менял тему — только чтобы скрыть свои мысли и настроение.

Мне и Билли хотелось верить, что время не имеет значения, что нить, связывавшая нас на войне, осталась нетронутой после стольких лет.

В каком-то смысле так оно и было…

И всё же эта связь изменилась. Стала чем-то иным.

Мы оба становились старше, время утекало. Время схватило нас за горло и встало между нами. Время — и череда тяжёлых лет, затраченных на выживание. Но время шутило шутки с нашей памятью. Наверное…

Наверное, мы вспоминали о нём лучше, чем оно было. Наверное, мы не помнили его таким, каким оно было в действительности. Минуло много времени, и война осталась далеко позади, хоть и жила в наших душах, словно случилась только вчера.

Я подумал, что если нам суждено попасть на вечер встречи — а мы много об этом говорили — в нас выстрелит реальность и разнесёт в клочки.

Что если мы не понравимся друг другу? Хуже того, что если мы вцепимся друг другу в глотки? Что если между нами не осталось ничего — ни наших заблуждений, ни общих воспоминаний о войне?

Может быть, так всё складывается потому, что мы никогда не ездили друг к другу. Может быть, так мы просто пытались защитить себя.

В самые трудные дни нашей жизни мы ценили плечо друг друга, но теперь это принадлежало прошлому, как и война.

Я цеплялся за прошлое, не давал ему умереть, но чем крепче я пытался его ухватить, тем быстрей оно ускользало — как сон.

Билли изменился. Изменился я. Мы не были уже, как когда-то, молоденькими солдатиками.

В июле 85-го, более чем через два года после того, как я нашёл Билли, он отколол очень странную штуку. Он позвонил мне, чтобы попрощаться.

Сказал, что едет в Пакистан, что одна американская компания со штаб-квартирой в Нью-Йорке наняла его управлять заводом по переработке рыбы в Карачи и что он надеется получать по 50 тысяч долларов в год.

— А Кейти? — спросил я. — Ты не можешь её просто так оставить…

Он ответил, что между ними не всё гладко. Что, может быть, потом он об этом пожалеет, но теперь он уходит от неё. Насовсем.

Кейти была светлым лучиком в его жизни, и я попробовал отговорить его от разрыва. Когда это не получилось, я писал ему письма, но Билли на них не отвечал. А потом он перестал отвечать и на телефонные звонки.

Почти на полгода я потерял его из виду. Я ещё подумал тогда, что это не к добру. Наверное, успокаивал я себя, так хочет Билли. Наверное, я напоминаю ему о вещах, о которых ему не хочется даже заикаться.

В последнем письме ко мне, уже на пути в Азию, он писал о том, как здорово всё складывается. Как долго он мечтал о таком случае и надеялся, что ему удастся превратить это путешествие в дерзкую операцию по уничтожению противника — повсеместно, вплоть до обрывистого края Неведомого; мечтал, что операция продлится столько же, сколько длилась в том, другом мире, что в руках он будет сжимать АК-47, на поясе будут болтаться гранаты, а рюкзак будет до отказа набит автоматными рожками.

Он писал, что хочет снова вступить в бой, и считал, что едет в нужном направлении. Что у него будет много свободного времени, потому что эта работа не бей лежачего, и что он уже планирует на выходные вылазки в Бангкок, Сайгон (ныне Хошимин) и Куала-Лумпур — поближе к алкоголю, наркотикам и красивым восточным тёткам, которые помогут ему всё вспомнить и, таким образом, всё забыть…

— Я на верном пути, старик, не стоит оглядываться! — писал он до отлёта в Карачи.

Он не оставил адреса для связи, и я скрипел зубами и переживал за него, пока он пропадал.

Я думал, что Билли отправился искать свою смерть, которую, как он считал, он заслуживает за то, что творил во Вьетнаме. За грехи, которые он не мог сам себе простить, и с которыми, как оказалось, жить было почти невозможно.

А вдруг это окажется правдой, что если он найдёт то, что искал, на каком-нибудь гиблом азиатском поле боя?..

Надеюсь, при нём есть какие-нибудь документы, чтобы нам с Кейти потом не пришлось долгие годы ломать голову над тем, что с ним стряслось.

Он позвонил мне снова в январе 1986-го. Сообщил, что связался с шайкой контрабандистов, перевозящих оружие из Пакистана в Иран. Как раз перед Рождеством где-то на иранской границе один из рейдов дал осечку. Был бой, несколько его спутников были убиты. Он чудом выкарабкался, добрался до Карачи, бросил эту работу, потому что по-настоящему испугался, и со всем своим скарбом вернулся к Кейти.

Попав домой, он решил на время утихомириться, порыбачить с полгодика у берегов Новой Англии и Ньюфаундленда. Билли сказал мне, что последнее время слишком рьяно испытывал удачу — удача стала выдыхаться.

Билли.

Билли был словно одержим мыслью о смерти, потому что каждый раз, когда звонил, он произносил…

— Я только что вернулся с рыбалки, Брэд, и хочу, чтобы ты знал: я ещё жив.

Он говорил, что написал завещание и отдал распоряжения на случай своей смерти и что если в море с ним что-нибудь случится — не дай Бог — тогда он оставляет мне дедовский дробовик в память о себе.

Судя по его словам, я понял, что он до сих пор во власти Индокитая. Призраки не покидали его. Они следовали за ним по далёким морям и тридевятым землям и, невзирая на количество алкоголя и наркотиков, которыми он накачивал свои мозги, они заставляли его помнить о зле, которое он творил там.

Навязчивые воспоминания теперь беспокоили его даже больше, чем раньше. Эта мука длилась 24 часа в сутки. Он не находил выхода и впадал в отчаянии, и с каждой неделей это отчаяние углублялось и со всё увеличивающейся скоростью толкало его к какому-то очень важному решению.

Может быть, он был на пути к смерти. Может быть, он шёл к этой точке с самого момента возвращения домой. Но, так или иначе, он встретил смерть как друга…

Я понимаю его. В 70-ые годы я сам заигрывал со смертью…

В смерти, говорил Билли, он найдёт освобождение от боли. В смерти он найдёт любовь и радость, сострадание и понимание, не ведомые ему ранее. Он смирится с самим собой. И, в конце концов, сможет дать самому себе прощение.

И самое главное, говорил он, он обретёт мир, которого ему не доставало в жизни.

ГЛАВА 52.

«ОДЕРЖИМОСТЬ».

У нас с Мэрилу был странный брак. Мы могли лупить друг друга, но не успевала кровь свернуться, как мы уже целовались в медленном танце под яркой летней луной и плавно перемещались в спальню — а там всё начиналось сначала, ибо душа моя не покинула бордели Сайгона, и вместо любви получалась какая-то злобная месть.

Очень скоро я понял, что не стоит ни с кем обсуждать Мэрилу и наши домашние дела. Я пробовал несколько раз, но мне никто не верил. Я был алкоголиком и, как все алкоголики, жил двойной жизнью, этакий доктор Джекилл и мистер Хайд во плоти. Днём я был трудягой, семьянином, лезущим из кожи вон, чтобы всё было в ажуре. А ночью становился живым кошмаром в отношениях с Мэрилу. Мы ссорились и мирились, ссорились и мирились. Конца-краю не было видно этим ссорам…

На работе никто не знал о моих пьяных вспышках ярости, и даже если бы кто-нибудь рассказал об этом, сомневаюсь, чтобы коллеги в это поверили. На работе днём я абсолютно отличался от себя ночью: ночью я прятался и подстерегал, сражался и пил.

В действительности я был не такой как все. Моё самосознание раскололось надвое. Днём я изо всех сил пытался жить в ладу с моими идеалами. Но ночью болезнь брала верх, и я тихо перемещался в туман, на сумрачную, больную половину.

Когда я трезвел, уже Мэрилу сходила с ума и, погружаясь в свою собственную шизофрению, пыталась зарезать меня мясным ножом; этому тоже никто бы не поверил.

Я только-только встал на путь трезвости, а для алкоголиков характерно распространять ужасные выдумки о жёнах. В большинстве своём эти истории сильно преувеличены или же просто враньё.

В моём же случае всё это было правдой, но такой дикой, что никто не верил моим словам, даже если я приукрашивал рассказ и выставлял Мэрилу в лучшем свете, чем на самом деле. Когда в доме не всё складно, мужчины склонны преувеличивать негатив и ругать жён. И хоть я опускал в рассказе худшие части, люди всё равно смеялись и говорили: «Да иди ты, Брэд…»

Мне не верили ни мои родители, ни родители Мэрилу, ни друзья по работе, ни товарищи по группе АА. Полиции я и сам не собирался ничего докладывать из боязни, что меня потащат в психушку. Ведь, в конце концов, алкоголиком был я. А тенденция такова, что на слова алкаша либо делают скидку, либо обвиняют его во всех грехах. Поэтому я научился держать рот на замке и ни с кем о ней не говорить.

Я придерживаюсь такой политики и сегодня. Представьте, что на собрании в АА я делюсь своей жизнью с Мэрилу. И что я вижу? Люди начинают нервничать: ёрзают, потирают руки, вертят головой и пучат глаза — вот вам первые признаки недоверия. Как только я чувствую это, я останавливаюсь и переключаюсь на другую тему.

Крис, мой старший сын, вытвердил тот же урок. В школе он пытался рассказывать о происходящем дома и о том, что вытворяет его мать, однако и дети, и учителя долдонили как один: «Да что ты, мать не может так поступать…»

Поэтому, когда ему нужно поговорить, он звонит мне и говорит: «Папа, ты единственный, с кем я могу поговорить, кто понимает меня, кто знает, что я не вру…»

И он прав. Я понимаю. И ещё мы оба знаем, что…

Мэрилу — одним словом — зло.

В настоящий момент о зле известно немного, посему и надежды мало. До недавнего времени зло не было предметом психологии, только теологии. Но сейчас формируется новая религиозная психология, и сейчас мы понимаем, что зло само по себе — это душевная хворь, заболевание, в высшей степени ненормальность.

Мы все совершаем дурные дела, то есть мы все грешники и, значит, не совершенны. Но мы спасаемся от зла с помощью здорового чувства стыда и вины. Разница между злом и обычным грехом заключается не в самом грехе, но в последовательности и постоянстве грехов испорченного человека; не грех делает людей испорченными, но отказ от признания его, а также отсутствие стыда, чувства вины, сострадания и способности любить. Тюрьмы полны преступниками, но настоящие негодяи обретаются вне тюрем.

Например, Гитлер, Иди Амин, Саддам Хуссейн или мясники Руанды.

Но Мэрилу, скорее, не просто зло.

Она могла стать жертвой демонической, сатанинской одержимости. Я не психиатр и не экзорцист, но, судя по тому, что я читал и что видел, когда мы были женаты, думаю, в ней вполне могла существовать чуждая, нечеловеческая власть.

В нашем обществе об этом не принято говорить, и случаи одержимости редки, но они всё-таки имеют место, иногда даже удаётся изгнать беса, но только если человек сам этого хочет. Большинство же, как видишь, этого не хотят…

Потому что дурные люди избегают света, не идут на исследования, не признают своей ущербности, уклоняются от ситуаций, при которых их испорченная суть может выйти наружу.

Зло — это использование силы для разрушения духовного роста других людей с целью защиты своего больного «я».

Порок пожирает слабых и хрупких, беззащитных и нестойких. Дети в особой опасности, ибо они беспомощны перед властью зла, они попадают в зависимость от порочного человека, становятся частью зла и во всех смыслах рабами Сатаны. Ибо испорченные люди особенно изобретательны в терзаниях собственных детей.

Каждый раз, когда я наталкивался на зло в Мэрилу, я приходил в замешательство, наполнялся отвращением и ненавистью и понимал, что единственным здравым решением будет убраться подобру-поздорову, пока её пагубная сила не искалечила мою душу.

Я говорю об очень серьёзных вещах, делаю исключительно взвешенные суждения.

Но если быть до конца честным, обходного пути не существует.

Когда в 1974-м вышел на экраны фильм «Изгоняющий дьявола», я жил во Флориде; я был очарован этой лентой и одновременно напуган до смерти, потому что моя жизнь с Мэрилу во многих отношениях напоминала жизнь бок о бок с одержимой — с актрисой Линдой Блэр, хоть наша жизнь и не имела ничего общего со сценическим искусством фильма. Мэрилу никогда не откручивала себе голову и не обливала меня зелёной блевотиной. Но всё-таки, в глубине души, я был уверен, что она одержима. И когда я разговаривал с нею и глядел в злые зелёные глаза, меня так и подмывало ткнуть ей в лицо крест. Она могла бы стать прекрасной парой Чарльзу Мэнсону, который, кстати, сидит в тюрьме в Вакавилле — всего в 15-и милях от её теперешнего местожительства.

Мы расстались с Мэрилу в 1973-м и не виделись до 1978-го. Она прекрасная актриса, играет очень убедительно. Я действительно поверил в то, что она лечилась и шла на поправку. Она замечательно играла роль девушки, которую я брал в жёны, которую любил, которая так много значила для меня, пока я был во Вьетнаме, и которую я всегда хотел в ней видеть.

Я так сильно хотел верить, что она действительно стала такой…

Хоть не надолго.

Но это был совсем другой человек. Чёрт сидел у неё внутри. Я не понимал этого…

Пока не приехал к ней в Фэрфилд. В тот вечер, уложив детей спать, мы пошли в спальню. Тогда-то она и сбросила Маску, перестала играть, и наружу выбрался знакомый мне дьявол.

Переодеваясь в ночную сорочку, Мэрилу стояла ко мне спиной. Я следил за ней, счастливый, что вернулся к женщине, которую знал целую вечность.

И вдруг услышал этот низкий, хриплый, дьявольский голос. Голос заметил, что меня одурачили, и засмеялся. Этот голос не принадлежал Мэрилу, и я перепугался до колик. Тут она обернулась и стала обзывать меня последними словами…

Я не узнал её лица. Оно полностью изменилось. Это уже не была привлекательная молодая женщина. Это снова был чёрт. Её лицо исказила дьявольская гримаса. И грубый голос перепугал меня.

— Забирай свои чемоданы из моей комнаты, индюк! — сказала она. Она побродила, не торопясь, по комнате, как змея из фильма ужасов, легла в постель и проспала до упора. Она всегда спала по 12 часов в сутки.

Я не понимал, что с ней такое случилось. Ведь меня не было пять лет, и делал я всё вроде правильно…

И вдруг я почувствовал мощь Мэрилу. Она налилась силой. Духи дома стали теснить меня, мучить, терзать и выворачивать наизнанку. Ничего подобного со мной раньше не было. Это был натиск, очень мощный натиск. Я растерялся. Дом был её берлогой, а спальня — гнездом, где она становилась особенно могущественной. Испуганный до глубины души, я ушёл из спальни на диван. Отхлебнул лекарства от кашля на спирту, лишь бы уснуть. Но уснуть не получилось. И я не спал пять дней. У меня начались галлюцинации. Чем дольше я оставался в доме, тем хуже мне становилось. Я не мог двигаться. Не хватало энергии. Я не мог ничем заниматься. Я быстро терялся. Противопоставить этому я не мог ничего. Не знал, как. Силы иссякали. Что-то меня сковывало. Я чувствовал, как оно высасывает мою внутреннюю силу. Всякий раз, когда я смотрел на Мэрилу, меня охватывал страх, отвращение и ненависть. Словно рядом со мной жила змея. Даже глаза её были как у змеи. Я видел, как в ней росло зло. Она становилась ещё порочнее. Ещё более одержимой. Я разрывался на куски и не знал, почему. Мне лишь хотелось побыстрей убраться и как можно дальше. Вообще-то я хотел побыть с детьми — такова была главная причина моего приезда. Но когда я понял, что моё положение становится драматичнее день ото дня, я решил, что больше оставаться нельзя и что я ничем не могу помочь моим детям. Я понял, что мне просто пора выметаться, ибо это чудище — что бы оно ни было — пожирало мою душу и забирало себе мои силы.

Я не слабый человек. Я могу встретить с открытым лицом всё что угодно. За исключением одного…

Дьявола…

Я тогда полностью уверился в том, что она одержима и что моя душа в опасности. Поэтому я сбежал. Это единственное разумное решение, которое можно было принять, находясь под влияние зла. Я прыгнул в машину и умчался без оглядки. Когда я выруливал из Фэрфилда на шоссе, пошёл дождь, и я включил дворники; вдруг они превратились в зелёные лапы варана с длинными крепкими когтями и начали скрести по лобовому стеклу, пытаясь добраться до меня. Я вскрикнул и свернул с дороги — лапы исчезли. Я вернулся на шоссе и увидел, как впереди огненным шаром взорвался грузовик и, кувыркаясь, свалился в овраг. Я ударил по тормозам и остановился, но, глянув вниз, не нашёл ничего. Я снова поехал. Я был так перепуган, что мчался без остановок до самого Калгари.

Глюки ли от бессонницы? Или проделки чёрта?

Я не знал.

Мне страшно не нравилось, что я бросил детей, но я был в панике. Я чувствовал, что если останусь, мне не жить. Против такой силы у меня не было защиты. Я не мог противостоять ей. И она полностью сконцентрировалась в Мэрилу.

В мае 79-го я вернулся в Фэрфид, чтобы забрать брошенные осенью вещи. Предварительно я написал Мэрилу, что еду за вещами. Но едва я ступил на порог, всё повторилось. Она стала истерично орать, рыча и лязгая зубами, и я понял, что попал в гадючье гнездо. Опять какая-то сила навалилась на меня. Во мне проснулась злость. Я готов был убить Мэрилу на месте. Это нечто в ней было таким отвратительным, что я готов был душить его голыми руками. Но я был совершенно сбит с толку — и просто вышел. Я остановился в мотеле в трёх кварталах, но мне понадобилось полтора часа, чтобы до него дойти. Так я был ошарашен. До меня так и не дошло, что случилось. Меня пошатывало.

Для порочных людей характерно называть порочными других. Не умея признать собственное несовершенство, они заявляют, что в их изъянах виноваты другие. И если потребуется, они растопчут во имя праведности. Но если мы взваливаем вину за пороки на других, то сами можем быть признаны порочными, ибо моральное суждение есть порок. Нельзя полностью избежать подобных суждений. Мы должны их делать. Надо только хорошенько подумать, как их должно делать. Потому что мы не можем вести добропорядочную жизнь и не делать моральных суждений.

Я творил дурные дела во Вьетнаме. И я творил дурные дела по возвращении на родину. Но я осознавал порочность моих дел. Моё сознание не умерло. Оно просто оцепенело во время войны. А когда я пришёл домой и сознание оттаяло, я увидел зло и признался в нём и себе, и Богу, и другому человеку — священнику в «Хартвью», когда я попал туда в пятый раз.

Пятый курс терапии в АА заключается в том, что мы «признаёмся Господу, себе и ближним в истинной природе наших проступков».

Я творил дурные дела, но я не был дурным человеком. Я был простым грешником, «святым с тысячей трагических недостатков», как я говорил парням из моей группы в АА.

Когда мы противостоим злу, всегда существует элемент риска, потому что велика вероятность самим стать порочными. Много раз я хотел убить Мэрилу. Но не убил. Я знал, что, убив порочного человека, я сам стану порочным. Если я попытаюсь разрушить зло, то кончу разрушением самого себя духовно, если не физически. И в процессе разрушения можно причинить боль невинным людям, например, моим сыновьям. Ибо не имеет значения, что она из себя представляет, — она всё-таки мать моих мальчиков, и мне не следует забывать об этом. Зло нельзя победить разрушением. Его можно победить только любовью. И когда в мире будет достаточно любви, зло исчезнет: может быть, перелетит на другую планету.

Однако навсегда останется вероятность его возвращения. Безрассудный акт насилия и зла может снова вернуть нас на путь, ведущий в ад, как один глоток может толкнуть алкаша на дорогу зла и полного разрушения.

Но первейшая наша задача — самоочищение, до той поры, когда мы сможем возлюбить своих врагов — даже наиболее злобных из них, ибо, несмотря на видимость душевного здоровья, они самые ненормальные.

Зло, казалось, росло в Мэрилу год от года. Когда это кончится? Как это сказалось на моих детях?

Оно занесло Криса, моего старшего сына, в Кетчикан, на Аляску, только бы подальше от неё. А вскоре после этого оно заставило Тину, которой было уже 26 лет, совершить самоубийство. Как отразился этот кровосмесительный пакт со злом на других моих мальчиках, Эрике и Брайане, которые удрали от неё и, затерявшись в цитадели Сиэтла, на какое-то время предались культу наркоты?

Не знаю. Вот уже 28 лет я сам не пью. Но все эти годы мои мальчики сталкиваются с проблемами алкоголя и наркотиков.

Я пробовал с ними разговаривать, но понимаю, что они сами должны сделать свой выбор. Они должны остановиться ради самих себя, а не ради меня или какого-нибудь дяди. Я же могу только оставаться трезвым, вести добропорядочную жизнь по программным принципам АА, и, может быть, когда-нибудь они обретут свой путь. Вот всё, что в моих силах. Мне надо их только отпустить и надеяться, что, достигнув дна, они вынырнут назад и вернутся к душевному равновесию. Это трудно, ибо, когда падаешь на дно, зависаешь как бы между небом и землёй, между жизнью и смертью. Ты отдаляешься от Бога и в то же время — вот ведь парадокс — становишься ближе к Богу. И ты должен решать, хочешь ли ты жить или умереть. И если выбираешь смерть, то однажды умрёшь. Если выбираешь жизнь, весь мир тебя поддержит, но, прежде всего, ты должен помочь себе сам.

Я ни секунды не сомневаюсь в существовании Сатаны. Одержимость обычно наступает в детстве, и она не случайна. Это медленный, постепенный процесс, при котором человек многократно по тем или иным причинам уступает. Чаще всего причиной является одиночество, страшное одиночество, и жертва принимает Сатану за воображаемого друга, а тот исподволь приникает в человека, укореняется в нём и с дьявольским умением и хитростью завладевает жизнью и личностью человека.

Таким ребёнком была Мэрилу. Она росла одна, без подруг. Удочерившая её женщина не смогла стать хорошей матерью. Она использовала Мэрилу для своих неосуществимых целей, вместо того чтобы быть мамой и удовлетворять нужды ребёнка. Мать не была одержима, но была злобна и обращалась с Мэрилу так же, как впоследствии обращалась со своей внучкой Тиной…

Как будто Мэрилу была не живым человеком, а куклой, игрушкой, продолжением «я» матери. И они обе получали огромное удовольствие, видя чужие страдания.

Мы знаем, что в семьях обитает зло. Иногда сами дети становятся злом, чтобы противостоять порочным родителям.

Мэрилу Федота родилась под именем Кора Доротея Дэвис 9-го апреля 1945-го года в Чикаго у бедных иммигрантов — ирландца и итальянки, которые сразу после рождения отдали её на удочерение.

Всю жизнь этот факт причинял Мэрилу нестерпимую боль: она не понимала, почему родная мать отказалась от неё. Она не знала, кто была её мать, откуда приехала и почему решилась на отказ. Она чувствовала, что если мать отдала её в чужие руки, значит, что-то ущербное было в ней самой.

Она росла в жестокой итальянской семье и с юных лет была переполнена злостью и ненавистью. Не получая ни любви, ни должного внимания, она вбила себе в голову, что сама плоха, и уверовала в то, что любить её нельзя. Она создала себе далёкий от действительности собственный отрицательный образ. Расстраиваясь, она выдавливала глаза и царапала лицо ногтями. Она чувствовала, что в ней сидит зло, и таким образом пыталась от него избавиться.

Столкнувшись со злом, завладевшим её матерью, от которой зависела и от которой должна была бы получать любовь и защиту, Мэрилу пришла к мысли, что зло в ней самой, — и возненавидела себя.

Порочные люди не видят и не осознают свои недостатки, они видят их в других. Поэтому неудивительно, что она невзлюбила себя и царапала своё лицо при каждом удобном случае.

Мэрилу и мать разделяла страшная пропасть ненависти, с течением времени ненависть лишь росла. И переросла в слепую ненависть. Любви не осталось и в помине. Сердца очерствели. Превратились в камень. Даже после смерти Тины они собачились по поводу того, кому платить за надгробие. Мэрилу заявляла, что если мать не заплатит, она выкрадёт из могилы труп, только чтобы та не могла приходить к Тине на кладбище.

Жестокое сердце.

Мэрилу и мать ещё больше отдалились друг от друга, ещё глубже погрузились во мрак. Они проявляли ещё больше нетерпения, презрения и жестокости друг к другу.

Обе женщины тыкали друг в друга пальцем, пытаясь оградить собственный образ совершенства — фальшивый образ.

В глубине души порочные люди считают себя правыми, поэтому неизбежно находятся в вечном конфликте со всем миром. Они считают, что этот конфликт возникает по вине окружающего мира. Так как они обязаны отрицать свои недостатки и пороки, они обязаны считать порочными всех вокруг. Поскольку они не видят зла в себе, они должны видеть его в других. Зачастую зло льнёт к козлам отпущения.

А Мэрилу «стрелочник» по жизни. Вместо того чтобы исправлять собственные грехи, она кидается на людей. Порочные люди часто действуют губительно, потому что пытаются погубить зло. Но вместо причинения вреда другим, они должны уничтожить болезнь в себе. Так как жизнь постоянно испытывает на прочность их «совершенный образ», они впадают в ненависть и разрушение чужой жизни — всё во имя некоей справедливости. Беда в том, что они не умеют ненавидеть своё нездоровье. Мэрилу рядится в покровы моральной чистоты. У неё нет желания стать добропорядочным человеком, но она очень озабочена созданием видимости добропорядочного человека, потому что она чрезвычайно чувствительна к тому, что о ней думаю другие. Ей нет дела до своего внутреннего содержания, но она полностью привязана к своему внешнему имиджу.

Как было это ложью, так ложью и остаётся до сего дня — Притворством, чтобы сбить с толку не столько окружающих, сколько самоё себя. Она постоянно должна скрывать нечто, что, по её мнению, недостойно. Мэрилу считает себя совершенной и не чувствует своей порочности.

Я долго этого не понимал. Я не мог себе представить, что можно творить такие вещи, какие творила она, и не чувствовать при этом ни угрызений совести, ни вины. Она смутно сознавала свою порочность, но избегала этой мысли и постоянно заметала доказательства своих изъянов под коврик подсознания.

Мы превращаемся в порочные личности, когда пытаемся спрятаться от самих себя, ибо в этом случае мы уходим от света и перемещаемся в тень, на тёмную сторону своего сознания. И переходим от желаемого к преднамеренному, отворачиваемся от Бога и обращаемся к Сатане. Мы не стремимся быть добродетельными. Мы стремимся добиться своего, не важно как. Зло обретается не в отсутствии вины, но в попытке избежать её.

Улыбка, скрывающая ненависть. Вкрадчивая, взвешенная речь, прячущая бешенство. Белые мягкие перчатки, обтягивающие стальные кулаки.

Вся взрослая жизнь Мэрилу была игрой в кошки-мышки с собственной душой, игрой в прятки с собой с использованием тысяч личин и масок.

Дурные люди склонны обращаться к благочестию ради маскировки и укрытия, которые оно может им предложить.

Существует тенденция для добропорядочных людей становиться лучше, а для испорченных — ещё хуже. Мы движемся либо к свету, либо от него. Чем упорней мы принимаем неверные решения, тем черствей становятся наши сердца. И тем мягче наши сердца, чем чаще мы делаем правильный выбор. Для порочных людей каждый шаг по неверному пути делает невероятно трудным осознание того, что выбрана неправильная дорога, только потому, что необходимо вернуться к первому неверному повороту, признать тот факт, что столько энергии и времени — огромный кусок собственной неповторимой жизни — потрачено впустую.

Так уж получается у этих людей, что они постепенно тормозят из-за неверного выбора. Со злом очень трудно совладать, поэтому дитя порочных родителей входит во взрослую жизнь со значительными отклонениями.

Прийти к соглашению со злом, укоренившимся в родителях, по-видимому, самая трудная и болезненная психологическая задача, с которой может столкнуться человек. Многие не справляются с ней и остаются жертвами зла.

Мэрилу окончила школу в 1963-м году и в том же году, осенью, вышла замуж. Когда в 1964-м родилась Тина-Мэри, мать Мэрилу попыталась выкрасть девочку. У неё не было ни мозгов, ни желания считаться с Мэрилу и Тиной как с полноправными людьми. Они были для неё живыми куклами, куклами-человечками, и жили лишь для того, чтобы исполнять её прихоти и причуды.

И я думаю, именно это толкнуло Тину к краю. Потому что всю жизнь она была словно тряпичная кукла: мать тянула её в одну сторону, а бабушка — в другую.

В любом случае, Мэрилу подрастала, и домашняя обстановка созревала вместе с ней для того, чтобы на сцену вышел чёрт. Чем бы оно ни было, зло начало овладевать её личностью задолго до того, как я с ней познакомился.

Первое её замужество оказалось горьким и жёстким. Она говорила, что отец Тины был грубым пьянчугой. Если это правда, то она была последовательна в своём поведении, потому что женщины, побывавшие замужем за неотесанным алкашом, опять пойдут замуж за алкаша. Раз за разом, не умея извлечь уроков. Но извлекая нечто иное. Они страдают и вызывают жалость. Превращаются в мучениц. И мозги их съезжают на добродетели.

Выйдя за меня, она вышла замуж ещё за одного грубого алкоголика, потому что, только-только вернувшись с чёртовой вьетнамской войны, я был на последней стадии алкоголизма. Нет лучшего способа скрыть собственные пороки, чем жить с отчаянным пьяницей, на которого всегда можно указать перстом и чувствовать себя вправе делать это!

Когда же я бросил пить и начал лечиться, когда я выработал для себя духовную программу и начал борьбу за избавление от собственных пороков, всё, казалось, изменилось.

Могу сказать, что после завязки я увидел другую женщину, совсем не похожую на 20-летнюю девушку, которая писала мне во Вьетнам.

Думаю, в ней уже тогда сидел дьявол, но, пока я не бросил пить, он не подавал никаких знаков, что контролирует её.

Потом, шесть недель спустя после лечения, она хватает столовый нож и бросается на меня. И снова, и снова, и снова. Вот где был поворотный пункт. Вот где всё пошло наперекосяк. И это имеет для меня глубокий смысл…

Когда я пил, я сам был на пути в преисподнюю. Пьяный, я был слаб, и злой дух мог войти в меня, и я мог натворить ужасных бед. И творил. Тюрьмы набиты людьми, ставшими убийцами под парами алкоголя или наркоты. Уж я знаю. Ведь первое собрание АА с моим участием проходило в тюрьме строгого режима в Джолиете, штат Иллинойс. Почти все тамошние убийцы вершили свои грязные дела в полной отключке, как следует приняв на грудь крепких напитков и курнув травы.

На их месте мог оказаться я сам, но Господь милостив…

Можете быть уверены!

Стоит потерять над собою власть, как нечто чужое проникает в тебя и захватывает власть над тобой.

Как, должно быть, невыносимо было чёрту видеть моё выздоровления, глядя на меня, спящего под боком у Мэрилу. И кто, если не чёрт, шептал и шипел ей в ухо в ту ночь…

— Возьми на кухне длинный острый нож и выколи его сердце!

Ещё пять раз Мэрилу пыталась убить меня. И всякий раз она делала это со всё более холодной головой и всё более твёрдым сердцем. И всегда при этих попытках проткнуть меня вместо лица Мэрилу я видел страшное лицо дьявола. Когда же всё было позади, это опять была Мэрилу: измотанная и заливающаяся истерическим плачем, словно кто-то другой владел её телом во время нападений.

Она не выказывала ни раскаяния, ни сожаления, ни чувства вины. Она жила в фантастическом мире, где она была прекрасна и всегда права, к тому же она постоянно лгала, нагромождая ложь на ложь, ибо ложь есть деяние дьявола: он лжёт и вселяет в души страх — за это Сатану зовут Отцом лжи.

Сети изрекаемой ею лжи сбивали с толку любого. Ложь была патологической. Ложь, ложь и ещё раз ложь — под маской, под Личиной.

Я помню мою первую неделю в «Хартвью». Она стала расписывать, какое я дерьмо, но группа быстро разобралась, в чём дело, и слой за слоем сорвала с неё ЛИЧИНУ, и, клянусь, она их здорово удивила. Она кинулась на ребят как собака, что охраняет полыхающие ворота ада: клацала зубами, рычала и завывала, сверкала глазами — и чёрт сидел в ней, потому что ей хотелось прикончить их всех до последнего.

Наконец, врач её успокоил и сказал: «Мэрилу, вы более нездоровы, чем любой из этих парней, но я не знаю, что это за болезнь. Мы ничем не можем вам помочь».

Она вылетела, оскорблённая, и так хлопнула дверью, что та едва удержалась на петлях. Она так смутила людей, что её на весь курс лечения просили держаться подальше от больницы. Ей даже запретили навещать меня. И я понял, что она больше никогда не предстанет перед опаляющим светом психотерапии, по крайней мере, до тех пор, пока не сможет владеть собой, чтобы никому не позволить сорвать с неё Маску.

Никто не хотел связываться со злом в Мэрилу. А если бы связался, был бы опустошён и обескровлен до крайней степени, до полного истощения.

Мэрилу жила в постоянном страхе. Я этого тогда не понимал, потому что она казалась бесстрашной. Я никогда не видел страха на её лице. Но видели другие, в том числе лечащий врач. Он сказал мне: «Она боится тебя, Брэд». И позднее я понял причину. Она понимала, что я знаю природу её болезни и могу не только раскрыть эту природу перед группой, но и, самое главное, перед ней самой.

Однажды в «Хартвью», пока ещё можно было ей приходить ко мне, она спросила, что я о ней думаю.

— Я ненавижу твоё гнилое нутро и вколотил бы твои белые зубки тебе в горло! Ну, как?

— Ты довольно откровенен, — сказала она.

— Это точно…

В то время никто не имел ни малейшего понятия, с чем имеет дело, но одержимость развивалась свои чередом.

Одержимость — не случайность. Нельзя в один прекрасный день отправиться в гастроном и увидеть, как чёрт неожиданно выскакивает из-за кустов бабки Смит и лезет тебе в душу.

Одержимость — это постепенный процесс, при котором человек по разным причинам уступает по кусочку. Но так как одержимость является процессом, то и освобождение от неё — тоже процесс.

Поставить диагноз «одержимость» нелегко. Для возникновения одержимости должна существовать существенная эмоциональная проблема. И одержимость углубляет, усиливает эту проблему и создаёт множество новых.

Вне человеческого тела у Сатаны власти нет. Он не может творить зло, покуда не попал в тело человека. Сам по себе он не имеет власти убивать или причинять вред. Угрозы дьявола пусты, потому что лживы. Власть его проявляется тогда, когда человек начинает верить в его враньё. Его главное оружие — страх. «Я убью тебя, я доберусь до тебя, я заставлю тебя страдать, я вырежу твоё сердце из груди и спляшу на нём». Ложь. Его суть — отсутствие любви. Он просто хочет уничтожить нас. Но в то же время, несмотря на силу и дьявольское великолепие, он слаб и дьявольски туп. У него преувеличенное чувство гордости и самолюбования. Его гордость затмевает его интеллект. Он позёр.

Мэрилу переходила от церкви к церкви. Личины ей хватало надолго, но как только суть её обнажалась, она уходила в другую церковь, в другую веру, чтобы сохранить свою маскировку.

В феврале 1985-го года она заявилась в «Вакавилл Репортер» с придуманной сопливой историей: ей хотелось, чтоб люди её пожалели и пожертвовали денег. Статейка от начала и до конца получилась сплошным враньём, и написавшего её молодого репортёра следовало бы отшлёпать по рукам за плохую журналистскую работу, ибо он всё принял на веру и ничего не перепроверил. Я бы мог подать в суд на газету за преднамеренную клевету и сплетни. Мэрилу заявила репортёру, что 12 лет назад меня упекли в психушку, а тот возьми и напиши об этом на бумаге.

Ещё, чтобы выставить себя в лучшем свете, она наврала с три короба о детях. Если вы знаете, с кем имеете дело и умеете читать между строк, вы бы наверняка заподозрили здесь какой-то душок. Но большинство людей всё принимает за чистую монету и ни о чём не догадывается.

Она потеряла место заведующей реабилитационным отделением за вымогательство денег у больных: она плела всякую чушь, чтобы те расчувствовались и дали денег, что они и делали. До тех пор, пока больница не разобралась в её проделках и не выставила её за дверь.

А соцобеспечение она получать не могла, потому что много лет доила систему, как хотела, и, в конце концов, её выперли насовсем.

Но она так гордилась своими баснями, что прислала статейку мне. Какая же глупая была писанина!

В 1991-м она прислала мне записку, обзывала меня порочным, писала, что ради спасения мне необходимо избавление. Прибавила имя и номер телефона какого-то калифорнийского целителя и предлагала звонить ему тотчас, пока не поздно.

Опять она толкала идею, указуя перстом на меня, но на самом деле всё это относилось к ней.

И так без конца.

Помню, когда в 78-м я заявился к ней как гром среди ясного неба, она собиралась присоединиться к мормонам. Казалось, в этом не было никакого смысла, потому что в ней абсолютно нет духовного начала. Но если копнуть глубже, смысл появляется. Первое побуждение любого порока — спрятаться, а в ряду мест, где с уверенностью можно обнаружить порочных людей, как раз стоит церковь. Любая церковь. Какой замечательный способ скрыть свои пороки от себя и окружающих.

Антихрист обретался на вечерних бдениях. Познакомьтесь с чёртом — моей бывшей женой!

И сверх всего прочего она обворовывала склад настоятеля, уговорив мормонов выдавать ей бесплатную еду.

Что-то надо делать. Это злобное существо не может дальше портить жизнь. Но что можно сделать? Не знаю…

Мне ясна эта дьявольская сила. Я её очень боюсь. Но другой кусочек моего мозга хотел бы привязать Мэрилу к кровати, как привязали Линду Блэр в фильме «Изгоняющий дьявола», и осенить её тело крестным знамением, чтобы заставить этого чёрта выйти наружу.

Хотел бы я полюбоваться на ритуал изгнания, хоть он и невозможен без согласия пациента и бумажной волокиты.

С другой стороны, я думаю, что она уже миновала точку невозвращения, когда изгнание ещё возможно. Сдаётся мне, в её душе уже нет борьбы между добром и злом. Битва за её душу проиграна. Сатана владеет ею. Мэрилу проиграла. Уступила. И тот, кто имеет с ней дело, на самом деле имеет дело с чем-то не поддающимся пониманию.

Поэтому я никогда не говорю о ней. Люди меня не понимают. Они думают, что единственным ненормальным был я. Даже разговоры о ней пугают меня. Когда я думаю о своих воспоминаниях о Мэрилу, я вижу ржавый железный сундук, лежащий в бурьяне в чистом поле: он обвязан цепями, и цепи замкнуты громадным висячим замком. Над ним вьются тучи злых предосенних мух. И если мне зачем-то вдруг понадобятся мои воспоминания, то надо будет отомкнуть замок, снять цепи, открыть сундук — и снова выпустить чудовище в мою жизнь.

Вот чего я боюсь. Я хотел написать о ней правду, ничего не тая. Но, знаешь, мне страшно даже писать эту главу, потому что те вещи, которые, как я думал, уже утихли во мне, вновь стучатся в мою жизнь, и голова моя от этого снова пухнет и горит.

То, что случилось с Мэрилу, не имеет ничего общего с тем, через что прошёл я сам во Вьетнаме и после него. Эта душевная болезнь подкарауливала её всю жизнь.

Она исключительно хитра, движется как кошка, обладает злобным интеллектом, переполнена ледяной ненавистью ко всему свету. Её зелёные глаза завораживают. Она обладает силой. Она умеет убеждать. Она может обвести вокруг пальца. Крис говорит, что она «и легавый, и пулемёт, и гроссмейстер, и змея». Даже её злюка-мать зовёт её чудовищем. И не без причины. Вот что она отмочила после моего отъезда:

У входа в здание суда в Фэрфилде она повздорила со своей престарелой матерью. Спор возник из-за какого-то проступка Криса: она накинулась на мать, которой было еже за 70 и которая только что перенесла операцию на правом глазу. За два дня до того ей удалили катаракту. Мэрилу повалила старуху наземь, сорвала повязку и лупила кулаками прямо по глазу. Мать увезли на «скорой». А Мэрилу пригрозила, что если мать подаст в суд, она её убьёт.

Однажды мой старший сын Крис удрал из дома и поселился у брата Мэрилу — Джона Федоты, который тоже проживал в Фэрфилде. Узнав, где скрывается Крис, она поехала к дому брата: в 10 утра она въехала на ухоженную лужайку перед домом (Джон был на работе), рыкнув двигателем, воткнула нужную скорость и вдавила в пол «Форда» педаль газа.

— Джеронимо! — крикнула она, и задние колёса вгрызлись в почву, расшвыривая куски дёрна в разные стороны. Разогнав машину до 20 миль в час, она врезалась в дом и, выломав кусок стены с оконной рамой, застряла посередине: половина машины в доме, половина — снаружи. Выбравшись из салона машины, она вскочила в пролом и стала истерично визжать и брызгать слюной. Она сбила на пол свою золовку Шерри и стала душить за то, что та приютила Криса. К счастью, прибежал Крис и оттащил мать. Мэрилу опять прыгнула в машину, сдала назад, каким-то образом приехала домой, взяла у кого-то машину, заняла денег и на два месяца пропала из Калифорнии, время от времени угрожая брату по телефону уничтожить всю его семью, если он заявит на неё в суд.

*****

В 1986-ом году, когда Крис снова жил дома, она размалевала крестами его спальню и на его вопрос «зачем?» ответила: чтобы не забрался Сатана. В ту же ночь она проскользнула в спальню, кровью нарисовала на лице спящего мальчика перевёрнутый крест и уже занесла для удара длинный нож — точь-в-точь как было со мной за 17 лет до этого — да он вовремя проснулся, оттолкнул её и, перепуганный насмерть, умчался из дому.

*****

Кто поверит этим рассказам? Очень и очень немногие, вот потому-то я просто не говорю о ней.

Она — женщина одержимая.

Мы все ведём бой со злом. Борьба добра и зла придаёт жизни смысл. И зло можно победить великодушием и любовью. Но мы должны научиться видеть личину, распознавать маскарад и не поддаваться обману Маски. Мы должны знать врага и уметь узнавать его.

— Существуют десятки способов борьбы со злом, — писал его преподобие доктор Чарльз К. Робинсон в зимнем номере «Дьюк Дивинити Скул Ревью» от 1979 года, — и только несколько, чтобы покорить его. Все эти способы — лишь грани очевидной правды: самый верный способ победить зло состоит в том, чтобы удушить его в живом и жаждущем освобождения человеке. Когда зло накапливается в нём, как кровь в губке, или копьём вонзается в его сердце, оно теряет свою власть и дальше не идёт.

Но как защитить душу от разрушения?

Психиатр Скотт Пек, новаторской книге которого «ЛЮДИ НЕПРАВДЫ» я стольким обязан за помощь в понимании природы зла, вопрошает…

«Если человек открытым сердцем встречает зло — как копьё — как может сохраниться человеческая добродетель? Даже если так побеждается зло, то не побеждается ли таким же образом и добро? Что ещё достигается этим актом помимо бессмысленного компромисса?

Я могу ответить на этот вопрос только языком мистики. Я могу лишь заявить, что существует непостижимая магическая сила, посредством которой жертва превращается в победителя. Я знаю, что добродетельные люди могут умышленно отдать себя чужому злу на заклание — и, значит, сломаться, но в то же время всё-таки остаться не сломленными — и даже в каком-то смысле погибнуть, но всё же выжить и не уступить. Когда подобное случается, в равновесии мировых сил происходит едва заметный сдвиг».

ГЛАВА 53.

«ИЗГНАНИЕ ДЬЯВОЛА».

Осенью 78-го я вернулся в Калгари и с головой окунулся в работу в «Геральд». Однако Мэрилу не смирилась с тем, что я снова оставил её. Она звонила, умоляла вернуться. Когда это не помогло, она стала творить пакости…

Она начала звонить всем подряд и рассказывать обо мне небылицы. Моему врачу, канадским иммиграционным властям, начальству в «Геральд». Она изобретала любую чушь, лишь бы меня уволили и выперли из страны. Беда в том, что она прекрасная актриса: врёт она очень виртуозно и убедительно.

Когда я пришёл на приём к своему врачу Максу Фогелю, он пересказал мне всё, что она обо мне наплела, и спросил, правда ли это. Я ответил, что так со мной пытаются поквитаться за мой уход.

Затем позвонил клерк из иммиграционной службы. В службу звонила Мэрилу, и они решили переговорить со мной. Она им рассказала, что я пью, колюсь героином и торгую наркотиками.

Выслушав меня, парень сказал…

— М-да, вижу, что все её слова о вас — полная чепуха. Но она настоящая мегера. Я не поверил в то, что она о вас наговорила. Потому и позвонил. Хотел удостовериться. Можете продолжать работу в газете…

А что она наплела начальству, вообще не представляю. Они мне не сказали, но с того момента стали относиться ко мне как к серийному убийце. Я не заслужил такого обращения, на все сто. Но как с этим бороться? Я решил молчать. Не защищаться. Ведь я ничего не сделал. И то, что было между мной и Мэрилу, это наше частное дело и никого не касается. Однако я понимал, что бы я ни сказал, люди поверят тому, чему хотят верить. Отстранённость — вот как «Геральд» стал ко мне относиться после этого; и это люди, которым я доверял — Ларри О΄Хара, например, а ведь помогал мне вернуться в Канаду…

Это задело меня за живое. И никто не задал мне ни единого вопроса. Значит, поверили всем россказням Мэрилу и оставили всё как есть. Потому-то так тяжко было защищаться от её вранья.

Но обозначились и другие проблемы. Во мне опять росли беспокойство и раздражительность. Вернулись кошмары о Вьетнаме. Призраки прошлого вновь вцепились в меня — даже днём, и я весь извёлся. Война снова попыталась разорвать мою жизнь напополам.

Я сошёлся с Джойс, моей близкой знакомой в последние четыре годы. Я сказал ей, что не могу отвязаться от войны. Что должен противостоять войне. Что с войной надо покончить, иначе она доконает меня. Джойс предложила мне написать о войне и — выбросить её из головы. Сначала я посмеялся над этой идеей, заявив, что хватит с меня и смены обстановки. В конце же 79-го я решил прервать ежедневные занятия журналистикой, последовать предложению Джойс и поглядеть, что выйдет из моей пишущей машинки. В это же время меня пригласили в «Оттава Ситизен», в отдел столичных политических новостей, но я не спешил приступать к новой работе — я трудился над рукописью о войне. Редактору я сказал, что сначала мне нужно закончить книгу, а потом уже поступать к ним. Я рассчитывал, что на книгу уйдёт три месяца — самое большее шесть. А пока я буду писать, можно посидеть на пособии по безработице. В самом деле, говорил я себе, сколько ещё нужно времени, чтобы настрочить военные мемуары?

Гм, на книгу у меня ушло больше времени, чем я рассчитывал. Гораздо больше…

Я оставил работу в «Геральд» и начал тотчас. Я думал, несложно будет подойти к засевшей у меня внутри войне. Однако я прятал её очень глубоко, практически закопал. Сегодня я мог искать войну и не найти. А завтра находил её, и она так меня ужасала, что я жалел о находке. И я бежал от неё эмоционально и физически. Понимаешь, чтобы писать о войне, я должен был её отыскать. Освежить память о ней. Надо было пережить её снова. Прочувствовать по-новой. Много-много раз. Опять и опять. И прежде чем я мог бы почувствовать хоть какое-то улучшение, мне должно было стать очень плохо. Книга вела меня прямо на лезвие бритвы. Это была бесконечная игра в «тяни-толкай» и «кошки-мышки». Шли месяцы, потом годы, а я топтался на месте.

Я устроился сторожем на неполный рабочий день. Через свои связи в АА я смог дополнительно подрабатывать фотографом-внештатником для нескольких компаний, осваивающих нефтеносный участок возле Калгари. За эти фотографии хорошо платили — по 300–500 долларов в день, не считая накладных расходов.

Книга продвигалась медленно. Первая её часть больше походила на изгнание дьявола и писалась четыре долгих и трудных года.

У меня не было ощущения, что книга получается. Меня всегда что-то не устраивало. Я постоянно выискивал недостатки. И вносил правки, от которых, может быть, она стала только хуже. А потом я понял, что книга не кончается потому, что не окончена моя жизнь, что история продолжается.

Сейчас лето 1994-го года, я живу в Вильямс-Лейке, провинция Британская Колумбия, и по-прежнему работаю над книгой. Порой она так выматывает меня эмоционально, что для сохранения душевного здоровья я забрасываю работу на целые годы.

Я погружаюсь в книгу с головой, потом отступаю на шаг, чтобы остыть и оценить, что получилось хорошо, а что не очень. Возвращаюсь и переписываю. Книга цепко держит меня. Я пленён ею, а иногда я ею просто одержим.

Дело в том, что Вьетнам зажёг огонь в моей груди, и я, закончив новый набросок, кладу его в чемодан и прячу в подвале под лестницей — подальше, с глаз долой, но ещё месяцы после того он бурлит во мне и клокочет.

А после остаётся ожог. Всё это сильно напоминает несчастную любовь. Когда заканчивается роман, ты либо начинаешь новый, либо прокручиваешь в голове старый до умопомрачения. Стоит только попасть в этот круг, и жить становится невмоготу.

С книгой та же картина. Единственным средством от такого ожога может быть новая работа, чем я и занялся: написал роман «КРУЗО НА ОСТРОВЕ РОЖДЕСТВА» о возвращении с войны домой.

Весной 86-го, с трудом отрабатывая первый вариант рукописи «КРУЗО», я бросил курить. Через несколько недель после этого Джойс поставили диагноз «рак лёгких», и вскоре, перед самым Рождеством, она умерла.

Она была самой светлой страницей в моей жизни. Мы дружили 12 лет. Когда она заболела, я забросил книгу, чтобы ухаживать за нею.

Это был жестокий удар. Она умерла в постели, и я полчаса просидел с ней рядом. Её глаза были открыты. Я попробовал закрыть их, но они опять открылись, и мне почудилось, что она смотрит на меня. Я прикоснулся к её руке — она постепенно холодела. Словно из тела выпускали воздух. Меня поразило, как быстро её шея стала твёрдой, как камень. Я открыл окна в спальне, потому что тело начало портиться. Запах смерти — страшный запах.

Приехал доктор и выписал свидетельство о смерти. Потом появились два человека из погребальной конторы. Они положили тело Джойс на носилки, завернули его в фиолетовое одеяло, привязали к носилкам и из спальни через гостиную понесли к серому лимузину. Эти два чужака, уносящих любимого человека, нагнали на меня тоску. Я понял, что никогда её не увижу, что через несколько часов её бренное тело сожгут, чтобы очистить от грехов.

Слава, слава…

Я не знал, чем заняться. Я сделал несколько звонков и поплёлся в торговый центр «Вестбрук-Молл». Помню, как в изумлении я двигался по торговым рядам. Звучали рождественские песни. В кафешках сидели громко смеющиеся люди, переполненные праздничным настроением. Моя жизнь, напротив, разваливалась на части, и никому не было до меня никакого дела. Жизнь шла своим чередом. Ничего не было более реального. Я был как громом поражённый. Словно попал в другой мир.

Смерть Джойс опустошила меня. Много лет мы были с ней счастливы. Я не знал, что делать. Меня взбесила её смерть посреди моей жизни. В голове замелькали эгоистичные мысли. Но у всех у нас появляются мысли, которые не повесишь на Аттилу.

Разве не так?

Когда она болела, я не думал о себе. Но вот она умерла, и я почувствовал собственную боль и думать теперь мог только о себе. О себе и своей боли. Чёрт бы побрал эту боль! Я не собирался отвлекаться на кого бы то ни было.

Мне попался Санта-Клаус.

Я видел, как дети опускали в почтовые ящики письма на Северный полюс для Санты. Они писали Старине Нику привезти из своей игрушечной волшебной избушки, что на верхушке мира, ворохи игрушек.

Но в том году как-то не по-доброму размышлял я о весёлом толстяке.

В жопу Санта-Клауса! Сукин сын не одарит меня тем, что нужно. Мне нужна Джойс. Я хочу назад мою женщину. Не жди от меня писем в этом году, Членик-Ник. Но как бы я всё-таки хотел отправить письмецо с планеты Плоть в мир теней. Я хотел сказать Джойс, как я зол на неё за то, что она набралась нахальства заболеть и дать дуба. Я чувствовал себя мальчишкой, которого бросил лучший друг…

Я устроил ей хорошие проводы — как она хотела. Я написал надгробную речь, и на похоронах звучали только мелодии из альбома «Чайка по имени Джонатан Ливингстон» Нила Дайамонда.

Как много ушло с тобой… Сколько юмора и скромности, Сколько любви и мудрости…

Она хотела, чтобы её кремировали и развеяли прах на горе Игл-Маунтин, нашей любимой вершине Скалистых гор, что в 100 милях к северо-западу от Калгари у ранчо «Йа-Ха-Тинда».

Ты была одной из нас, И когда ты ушла, Что-то в нас умерло…

Я хранил урну с пеплом на рабочем столе, и, честно признаться, он всё время сыпался на пол.

Мы помним тебя, помним все мелочи, За которые любили тебя…

Как-то вечером, через два месяца после её смерти, моё раздражение достигло апогея. Я поклялся небесами, что отыщу какую-нибудь девку и затрахаю её до смерти, чтобы сорвать злость.

— Если ты думаешь, что я до конца дней буду болтаться как говно в проруби и думать о тебе, то ты просто спятила! Уж как-нибудь справлюсь и без тебя …

Я чуть было не спустил её прах в унитаз. Я хотел разбить урну, высыпать пепел в воду, смыть и прокричать: «Счастливого пути, крошка, ступай на веки вечные в канализационную систему Калгари, а мне плевать, будешь знать, как умирать!

Твои жесты, твои слова, Взгляды твои и твою речь, То, за что ты боролась, И то, против чего восставала…

Но я не сделал этого.

Хотя знал, что она бы над этим только посмеялась. Всю зиму я крепился, а по весне разметал её прах именно там, где она завещала, и любовался при этом видом на реку Ред-Дир-Ривер.

До свидания, прощай, Не нужно лишних слов…

После её смерти мне всё уже было до лампочки. Я тоже хотел умереть. Я устал цепляться за жизнь. Сначала во Вьетнаме. Теперь вот в Канаде.

*****

Тоска — долгий и трудный процесс, и порой нужна помощь, чтобы с ним справиться. Оглядываясь на свой печальный опыт, я сожалею, что рядом не оказалось никого, кто мог бы мне помочь. Думаю, мне было бы легче. Сплошь и рядом я совершал ошибки. Я отдалился от друзей, соседей, вообще от общества. Я плотно задёрнул шторы. Не отвечал на телефонные звонки. Редко выходил из дому при свете дня — разве только в продуктовый магазин. А если всё-таки выходил, то это случалось обычно после полуночи: три или четыре часа я мотался на машине, чтобы расплескать хоть часть своей злости — и ничего не выходило. Отмерив 20 миль, я возвращался домой, и, как и прежде, раздражение так распирало меня, что всякий раз я почти срывал с петель входную дверь. Я не мог сосредоточиться. Не мог уснуть. Но потом я впал в ещё более глубокую депрессию, и теперь мог только спать. По утрам не хотелось вставать с постели. О пище я вообще не думал. Я не хотел делать ничего. Я хотел умереть, просто не быть. У меня не было ни будущего, ни прошлого. Я жил во мраке. Ни живой, ни мёртвый. Я был словно восставший из мёртвых. О себе я не думал и будущего не видел. К тому времени я уже почти 20 лет страдал от депрессии — с самого возвращения из Вьетнама, и лекарства мне не помогали. Они только маскировали боль, и я жил, ничего не чувствуя, как зомби. А пойти бы тогда к врачу, да получить бы рецепт на прозак.

Это был худший отрезок моей жизни. Как никогда раньше я приблизился к краю пропасти. Свет покинул мою жизнь, и мой мир был чернее «Чёрной норы» Калькутты. Так тянулось месяцы и месяцы. У меня не было ни энергии, ни побуждений. Это был жестокий удар для жизни, которая и без того с раннего детства изобиловала трагедиями… Я ни с кем не разговаривал, только с моим другом Фрэнком Витманом, который один иногда забегал ко мне и приглашал на ужин по-китайски.

Со дня похорон в начале декабря и до середины марта Фрэнк был единственным человеком, которого я видел. И я благодарен за него Господу, потому что он всегда поднимал мне настроение. Целыми днями я сидел в тёмном доме и барахтался в мрачных думах. Впервые я по-настоящему почувствовал жало тоски. Ибо ни смерть отца, ни даже Вьетнам, где было потеряно столько товарищей, не смогли меня к ней подготовить.

Преодолеть тоску трудно и начинать нужно с ясного понимания, со смелого взгляда на себя и на смерть. Люди должны вплотную подойти к осознанию реальности смерти, и это осознание должно быть как на уровне чувств, так и на уровне разума. Хотя то, что кажется пониманием, может оказаться фальшивкой. Если понимание только интеллектуальное, то оно может быть обманчивым и весьма разрушительным.

Я был несчастен и раздражён. Я сохранил одежду Джойс. Я развесил по стенам её фотографии. Она умерла, но я её не похоронил. Я был не готов дать ей умереть. В душе я понимал, что её больше нет, но эмоционально отрицал этот очевидный факт. Она мне тогда всё время снилась, и сейчас ещё снится. Только во сне я её вижу сейчас. Я просыпаюсь — и мне грустно, что это всего лишь сон, что она не дышит рядом со мной.

Отправляясь за покупками, я искал её среди отделов супермаркета «Сэйфвэй», на парковке и в кафе, где мы часто сидели и болтали перед тем, как идти домой. Я не принял эту смерть сердцем — и превратил свою жизнь в кошмар, не умея примириться с окружающим миром.

Эмоциональное осознание требует и времени, и усилий, и боли, и страданий. Впоследствии меня будут защищать от моей боли, но лишь продлят её, растянут процесс страданий. Понимаешь, никому не дано забрать чужую боль. И я хотел лишь не чувствовать боли, полностью отрешиться от мира, просто не быть. Чего я хотел и что мне было нужно — это были разные вещи.

Мы все должны понимать чрезвычайную опасность затянувшейся, пущенной на самотёк, тоски. У меня не получалось грустить здоровым образом. До этой смерти умом я знал о скорби всё. Но когда она случилась, я потерял способность действовать. Я понимал, что происходит, но помочь себе не мог и всё глубже и глубже погружался в печаль.

Ни для кого не секрет, что североамериканское общество — это общество, отрицающее смерть; это общество, которое молится на молодость, которое прячет старость и немощь в богадельнях — с глаз долой; которое в средствах массовой информации расписывает смерть как трагическое, страшное, незаконное, нежелательное, нечестное и редко умиротворяющее событие и которое печётся только о чёртовом комфорте и удобствах: в этом обществе смерть часто интерпретируется как оскорбление, незваный гость, как нежеланный и ненужный факт жизни. Понимание смерти и способность пройти через скорбь не вписываются в Американскую Мечту и картину добропорядочной, всеми нами желаемой жизни.

Если кому-нибудь нужно удалиться и отречься от всех и вся, пусть будет так, но вместе с тем человек должен понимать последствия такого шага: плохая приспособляемость и нарушения нормальной деятельности наряду с воздействием затянувшейся тоски.

Для меня это обернулось усилением посттравматического стресса — синдрома, которым я страдал со времён войны и от которого, как оказалось, так трудно излечиться: гораздо труднее, чем избавиться от алкоголизма и неопределённости в 13-летней борьбе с раком. У меня не было разверстой раны, рана моя гноилась глубоко внутри, и я не знал, как к ней подступиться. Вот почему я начал писать «МОМЕНТАЛЬНЫЕ СНИМКИ»: чтобы справиться с раной, чтобы изгнать засевшего во мне дьявола и дать отпор впившимся в мою жизнь призракам. У тоскующих людей в голове целый рой чувств, которые необходимо как-то выразить. Либо открыто, в дружеской беседе, либо слезами, либо через ритуал; хоть поэзией, хоть прозой — будь то книжка или несколько писем, в которых человек выплеснет на бумагу свои чувства к усопшим и начнёт подчинять эти чувства себе. Но чувствам нужно дать выход, иначе неосвобождённая тоска станет разрушительным ужасом, который разобьёт жизнь на миллионы мелких осколков. Людей надо подталкивать к разговору об умерших, а это не всегда возможно; тогда лучшим выходом может стать выплеск чувств на бумагу. Бумага поможет облечь в слова и стройные фразы наши чувства, чтобы они не буравили мозги снова и снова, день за днём и месяц за месяцем.

Со смертью ребёнка трудно смириться всегда. Однако высшей целью преодоления горя является возможность вспоминать любимых без эмоциональных страданий. И хоть не скорый и тяжёлый опыт такого преодоления изматывает, он в то же время обогащает и приносит удовлетворение.

Кто познал поражения, испытал страдания и понёс потери, но нашёл выход с самых глубин этого трудного процесса, тот самый прекрасный человек на нашем пути. Такие люди несут в себе благодарность и восприимчивость и понимание жизни, которые наполняют их состраданием, добротой и полной глубокой любви заботой. Прекрасные люди просто так не появляются. Их высекает и лепит судьба, пока они не становятся такими, как предначертано. В смерти и горе нам нужна не столько защита от страданий, сколько мужество, чтобы их встретить. И нам нужен не валиум, чтобы унять боль, а скорее сила, чтобы с ней бороться. Если мы имеем мужество любить человека, то мы должны иметь мужество и скорбеть о потере любимого. И пусть любимые уходят, наша способность любить остаётся. У смерти нет правил, к ней не применишь расписание, она забирает людей всех возрастов и жизненных укладов, согласуясь со своим собственным временем и местом, и нам в этой жизни не дано постичь эту тайну. И как ни болезненна эта тайна, она даёт нам стимул расти, если, конечно, мы принимаем вызов, если мы встречаем переживания смело, преодолеваем их и в результате выходим к свету примирённые со смертью и нацеленные на жизнь.

Для усопшего все проблемы прекращаются, но мы-то должны идти дальше, мы должны найти способ справиться с потерей, чтобы в итоге вернуть себе эмоциональное равновесие.

Взросление есть осознание факта, что все мы смертны, что наше тело обратится в прах и со временем всех нас ждёт забвение, даже самых известных, даже Шекспира и Микеланджело, живших за сотни лет до нас, и только Господь будет помнить о каждом. Жизнь коротка и посему часто кажется бессмысленной и тщетной, ибо со дня появления на свет мы начинаем умирать. И только смерть придаёт нашему пребыванию на земле — каким бы коротким оно не оказалось — какой-то смысл. Мы не можем жить мужественно и уверенно пока не наладим отношений со смертью, пока не смиримся с собственной смертностью. Иногда, когда близкие умирают неожиданно, мы впадаем в панику, но паникуем мы не из-за смерти, а из-за того, что это событие заставило нас прикоснуться к собственной бренности. Я думаю, что раковые больные подтверждают это положение ярче других, потому что являют собой живые символы человеческой смертности, а тот, кто ещё не смирился со смертью, всеми способами бежит от умирания и городит вокруг себя стену из отрицания его.

Вот таким я себя и увидел в смерти Джойс и в своей битве с раковой опухолью. Некоторых колотит от страха при виде людей, чьи дни сочтены, потому что, повторюсь, мы — продукт трусливой, отрицающей смерть культуры.

Но лучше всего мы познаём смерть, когда назначен конечный срок, когда выносится приговор, когда врач сообщает, что жить нам осталось от силы полгода. И лишь тогда мы учимся, лишь тогда начинаем жить по-настоящему, ибо знаем уже наверняка, что жизнь отнюдь не бесконечна, как привыкли о ней думать. Тогда мы живём на полную катушку. Слушаем любимую музыку. Читаем любимые книги. Последний раз веселимся с закадычными друзьями. Мы проводим время с теми, кого любим. Колесим по знакомым закоулкам. Подойдя вплотную к самому краю, мы не можем усидеть на месте. Зачем же — кто знает — смерти всё это нужно, чтобы пробудить нас?

Через отрицание, раздражение, торг и депрессию люди, если повезёт, приходят к смирению. И тогда на них нисходит тишина и спокойствие, ибо тот, кто смирился с собственной смертью, светится изнутри, как если бы уже умер и вновь воскрес в каком-то духовно-психическом смысле.

Всякий раз, делая широкий шаг через пустыню, всякий раз, заметно улучшая своё «я», мы повторяем весь процесс по порядку: отрицание, торг, раздражённость, подавленность и смирение.

Это похоже на парадокс «Анонимных алкоголиков»: чтобы победить, необходимо сдаться, чтобы обрести себя, нужно потеряться, чтобы прожить добрую жизнь, нужно смириться со смертью.

Бояться смерти — нормально. Умирание — это дорога в неведомое, в великую тайну жизни, поэтому страх смерти — очень здоровое явление.

А нездоровое в этом — попытки игнорировать смерть.

Многие верующие лишены вкуса к борьбе с тайной смерти, вместо этого они предаются поверхностной, доставшейся в наследство, изрядно поношенной религии, которая хранит их в их невежестве, ибо религия — лишь идея в ряду прочих идей цивилизации, таких как, например, гамбургеры из «Макдональдс», и человек носится с ней, чтобы оградить себя от мирового зла, и идея сия есть иллюзия… ибо немощна. Потому что если зло пожелает, оно разыщет тебя и будет на твоём пороге скорее, чем успеешь промолвить «Изыди, Сатано!»

Всем нам нужна прямая связь с Богом, но её не достичь через слуг церкви. Её не достичь ни через родителей, ни через вождей и друзей. Борьба с тайной смерти — наша собственная борьба, ибо на жизненном пути существуют участки, которые можно преодолеть только в одиночестве. Духовная личность — это не слепой следователь церковным догмам, но исследователь космоса, потому что нет такого понятия как абсолютная вера.

Реальность, как и Бог, это всего лишь направление, указанное духовным компасом, это путь следования, но мы можем лишь приблизиться к этому пути, конец же его недосягаем. Духовное путешествие — это искание истины, но чтобы верней обрести истину, мы должны погрузиться в неизведанное, в тайну. И если нам когда-нибудь посчастливится найти достаточно частей, чтобы составить эту головоломку и обнаружить в ней хоть какой-то смысл, мы должны всё подвергнуть сомнению и всё оспорить.

*****

Второго февраля 1995-го года мой друг Фрэнк покончил жизнь самоубийством, и его друзьям из Калгари потребовался месяц, чтобы пролить свет на детали беды, потому что он обставил дело как Джон Доу, неизвестная личность.

Последние 10 лет он постепенно скатывался под откос, хоть и не пил. Его потихоньку выжили с работы, и в 1985-ом году он ушёл из нефтяной компании, проработав в ней картографом 16 лет. Он намеревался немного побездельничать и пожить на пособие, прежде чем решить, что делать дальше. У него было много каких-то странных предложений, и одно время он даже держал собственное дело по стрижке газонов: после смерти Джойс, весной 87-го, я помогал ему.

Джойс и я — мы много общались с Фрэнком. Для нас он был членом семьи. Выезжая на пикник или собираясь в турпоход, мы звали его с собой, и он всегда шёл с нами: иногда с подружкой, чаще сам. Мне кажется, он тоже чувствовал в нас семью. Он провёл детство в мрачном баре лондонского Ист-Энда в полном соответствии с описанными Диккенсом ужасами, включая жестокости и сексуальные домогательства в тамошней католической школе: сегодня такие истории не редкость. В 18 лет он вырвался из этого круга с массой проблем — с сексуальными расстройствами в том числе (у нас у всех такие проблемы в той или иной мере) — и начал колесить по миру: несколько лет жил в Австралии, потом в Новой Зеландии и, наконец, в 1969-ом году осел в Канаде.

Смерть Джойс больно ударила по нему, потому что она было для него матерью — матерью, которой у него никогда не было. Тем же летом я уехал в городок Белла-Кулу, что в Британской Колумбии, после 12-ти лет нашей тесной дружбы, а дружба эта началась ещё в 1975-м, когда мы вместе поселились в одном домике на двоих хозяев. Это я привёл его в АА, всячески поддерживал и давал денег. Мы много бывали вместе, но он всегда был очень замкнут и никогда ни с кем не говорил о своих детских травмах, которые ему выпало пережить в лапах святош. Стыд глубоко засел в его душе, а он всё скрытничал и не давал ему выхода, потому и не мог прийти к согласию со своей жизнью.

В Калгари у него была девушка, они время от времени встречались, но, в конце концов, она бросила его, хоть и осталась ему другом. Когда я перебрался в Белла-Кулу, а потом и в Вильямс-Лейк, мы часто перезванивались с Фрэнком по телефону.

После смерти Джойс, в это страшное скорбное время, он один был рядом со мной: таскал меня в китайский ресторанчик и старался развеселить. Тогда, в 1987-м, мы ещё поднимались в горы, много ходили с рюкзаками и катались на велосипедах. Осенью 92-го он устроился по контракту внештатным картографом в Калгари, но по налогам задолжал государству 10 тысяч долларов, так что с финансами у него было туго. Он продал дом в Калгари и в 30-ти милях к югу от города, в местечке под названием Блэки, купил трейлер. В ту же осень он решил собрать вещички и уехать в Англию. Он продал трейлер, пристроил своих собак, раздал вещи и — блудный сын — улетел в Лондон с надеждой примириться, наконец, с семьёй, начать жить по-новому и, если повезёт, устроиться на работу. Перед отъездом он отдал мне свой рюкзак, палатку и спальный мешок. Он позвонил ещё один только раз — это был последний раз, когда я слышал голос Фрэнка…

Позвонила его подруга и сказала, что Фрэнка больше нет. Умер. Свёл счёты с жизнью. Он пробыл в Англии около полугода и весной 93-го, полностью подавленный, вернулся в Калгари. Семья не приняла его, не хотела слышать о нём, и работы он не нашёл ни в Лондоне, ни в его окрестностях. Наверняка он понял, что приезд на родину был ошибкой. Ещё до его отъезда я говорил ему, что, имея на руках канадский паспорт, он всегда сможет вернуться, несмотря на долги, потому что сейчас в долговую тюрьму не сажают.

По возвращении в Калгари денег у него оставалось совсем немного, в то же время подруга встретила другого человека и вышла за него замуж, и это добило его окончательно. Ему нечего было ловить в Англии, но и Калгари теперь его ничто не держало, и девчонка его дала ему от ворот поворот.

В поисках работы он бродил по улицам, стучался во все двери, только бы пережить этот чёртов кризис, но не нашёл ничего. Вскоре деньги кончились, и он стал жить на пособие — 350 долларов в месяц, перебрался в меблирашки Ист-Энда, от которых его воротило, и всё ближе подходил к пропасти.

Должно быть, ему было очень больно терять всё, что имел: сначала деньги, потом самоуважение; в конце концов, у него не осталось ни монет в кармане, ни жизни впереди.

Все его пожитки составляли чемодан да смена белья. Он сидел на пособии и искал работу, но ему отказывали везде, даже простую работу — разносить пиццу, например, — ему не удавалось получить. У него началась депрессия и с каждым днём становилась глубже и глубже. Он мужественно боролся два года, но в конечном итоге в его голове родилась мысль о самоубийстве: когда боль не утихает, такая мысль — восхитительна, знаю сам; скоро она превратилась в наваждение. Если жить становится невмоготу, у смерти всегда наготове вечный сон. Смерть — вот ответ, смерть — вот лекарство от боли и хронических неудач!

Видимо, он не вернулся к алкоголю, чтобы заглушить боль.

Смерть свою он спланировал. В этом последнем и постыдном акте жизни он хотел умереть не узнанным, просто человеком. Он не хотел, чтобы друзья и семья узнали о том, что он самоубийца. Он уничтожил все бумаги, которые могли указать на его личность. Лишь одну книгу удалось найти полиции в его комнате …

Книгу с названием «Как умереть». Последние приготовления его касались того, как он умрёт, что увидит он в последние секунды, перед тем как сорваться в туннель и предстать перед чудесным Белым Сиянием.

Второго Февраля он прикатил на старом драндулете в долину Тэрнер-Вэлли, чудное место к юго-западу от Калгари, где открывается величественный вид на заснеженные Скалистые горы.

В виду этой панорамы Фрэнк присоединил один конец шланга к глушителю, другой вывел в салон машины, точно по инструкции в книжке. Запустил двигатель, выхлоп пошёл внутрь, а он держал на коленях кота Балло, глядел на горы, слушал любимую классическую музыку и ждал смерти, которая унесёт его туда, где он обретёт мир, которого ему так не хватало в жизни.

Мгновение — и их с котом Балло не стало. Навсегда.

Ему было 57 лет, здоровье его было прекрасным. Но что творилось в его душе — совсем другое дело. Он не заметил одну вещицу в своей машине — номерной знак, он-то и выдал его личность.

Хоть и с этим знаком полиции понадобился месяц, чтобы идентифицировать его. Субботним вечером бывшая подруга Фрэнка узнала об этом и позвонила мне, как давнему и близкому другу.

Грустная смерть, ибо жизнь Фрэнка была трагична и одинока, а сам он был одним из самых грустных людей, которых я знал.

Он всегда был сдержан со мной. Его принцип был таков: хранить неудачи в секрете и не обнаруживать стыда за потерю самоуважения, что уязвляла его гордость.

Если бы мне знать, что он вернулся в Канаду, я бы попытался связаться с ним, потому что у него было бы больше шансов встать на ноги в Вильямс-Лейке, чем в Калгари, который сегодня стал очень тяжёлым городом.

Не знаю, смог бы я изменить ход событий, но мне жаль, что мне не выпало возможности хотя бы попытаться. А сейчас уже слишком поздно.

Фрэнка не стало, не стало и его проблем, но людям, которым он был дорог, надо было как-то справляться с этой утратой, с этой скорбью и — жить дальше. Я чувствовал себя опустошённым. Какая грустная и одинокая смерть: один, в машине, горы вдали, любимая музыка и — кот, ждущий, что из этого выйдет. Мне понадобилось время, чтобы смириться с этой смертью, чтобы дни мои снова прояснились.

Таков средний возраст: друзья уходят один за другим, с неумолимой последовательностью, затем наступает твоя очередь, и никого не остаётся.

Пока были деньги, ему жилось прилично, но вот бедности пережить он не смог: после лёгких денег тяжко давит железная пята нищеты.

Помимо всего прочего, мы сейчас в том возрасте, когда мужчина за 40 уже никому не нужен. Он отработанный материал, мусор для свалки человеческих отходов.

Я сам столкнулся с этим, когда мне минуло 40. У меня в жизни не было проблем найти работу, но когда я плавно перевалил через этот возрастной рубеж, вдруг выяснилось, что канадским газетам я больше не нужен. И дело было не во мне или моих журналистских способностях, причина была в числах, в возрасте, в предубеждении больших компаний против белых мужчин, посмевших пережить свою юность.

Господи, сколько моих друзей-товарищей умерли или покончили с собой. Сколько у меня фотографий мёртвых людей. Зато я теперь точно знаю, что не молод, и сомнений никаких…

И вот смерть — и разговоры о смерти — по-прежнему преследует меня: начиная с Вьетнама и кончая днём, когда Фрэнк отключил фары в долине Тэрнер-Вэлли. Настанет день — и придёт моя очередь, но для начала мне нужно ещё 50 лет, как минимум 50 лет!

Фрэнк обрёл покой.

Он, по крайней мере, не сорвался в запой. Хоть один поступок совершил правильно. Этого у него не отнять. Он умер трезвым, как на посту. А это что-то значит. Если бы он только справился со своими проблемами, то умер бы от старости. Никогда не знаешь, где найдёшь, где потеряешь… Наверное, в этом и состоит тайна, и когда пробьёт мой час, меня будут ждать все мои старые друзья. И я готовлюсь к этому, это будет великий шаг по Дороге Приключений…

Да, знаю, есть что-то ещё. Это не просто здесь и сейчас, а дальше — вечная тьма. Это — новое начало!

*****

Весна 87-го, Калгари, ночь, весь в тёмном я трясусь по дороге в плотном потоке машин, чуть не въезжая на своём новеньком «брукс-шариоте» под брюхо многоколёсного грузовика. Мне 45 лет, и я покрываю по 120 миль в неделю. Каждую ночь, исключая воскресенья, я выезжаю в 20-мильный пробег и возвращаюсь, по-прежнему распираемый раздражением, так что входная дверь чуть не разлетается на куски.

Ярость гнала меня вперёд.

Годы, наконец, догнали меня. После нескольких месяцев издевательства над собственным телом левая голень треснула в трёх местах, и на два месяца врач прописал мне покой.

Теперь я мог только прогуливаться или кататься на велосипеде вокруг Гленморского водохранилища. Что я и делал. Целый день, каждый день. А до той поры до меня не доходило, что я кокетничаю с движением на крутых поворотах шоссе и стараюсь пополнить собой печальную статистику.

Сбережения мои почти кончились, нужна была работа, я начал её искать. Раз решил, что не хочу умирать, надо было найти способ зарабатывать деньги.

Я очень долго не занимался журналистикой; я понимал, что будет нелегко получить подходящее место в приличной газете. Моложе я не становился и уже семь лет не входил в число рабочего персонала.

Меня это мучило. По всей Северной Америке рынок был забит до отказа. Журналистов было пруд пруди, газет на всех не хватало. Редакции от Ванкувера до Галифакса были полны детьми бума. Приходилось учитывать и высокую текучесть кадров, и средний возраст этих кадров в 30 лет.

Тогда я подумал, что сколько лет живу в городе, столько и ненавижу его каждую секунду.

И ради чего?

Настала пора убираться из Калгари и начинать жить по-другому, зашибить деньжат и делать ноги. И тогда я выпустил из рук то, что не мог больше удержать. Я оставил прошлое ради нового. Поступая так, я оставлял часть себя позади, и пусть то были просто воспоминания о былых временах…

ГЛАВА 54.

«ПРОЩАЛЬНАЯ НЕПРИСТОЙНОСТЬ».

Многие годы шутил Билли о своей смерти, но под шутками скрывалась непереносимая боль и жажда обрести убежище, где бы его не достала война. Он говорил и мне, и коллегам-рыбакам, и даже Кейти, что не переживёт сорокалетия, что кинется в море на съедение голубым акулам. И 22-го мая 1986-го года, 18 лет спустя после возвращения из Вьетнама, в ста милях от мыса Монтаук-Пойнт на острове Лонг-Айленд, на борту 85-футового траулера «Весёлый Роджер», глубокой ночью, когда весь экипаж крепко спал, случай, которого он ждал, шёл ему в руки…

И он его не упустил.

Было ясно и тепло. Ему как раз исполнилось 40 лет, и в тот вечер он отмечал этот срок пребывания на планете Земля. Весь день он прикладывался к бутылке и был пьян. Очень пьян. Так нализался, что не мог связать двух слов.

Капитан Илайес Саншайн уложил Билли в постель и чуть-чуть посидел рядышком, прислушиваясь к его дыханию, — ни дать, ни взять отец у постели больного ребёнка

Через час капитан и сам отправился на боковую: назавтра предстоял трудный день для него и для экипажа.

Он погасил свет, залез под одеяло и включил маленький магнитофончик, пристроенный у койки. Поставил плёнку «Прелестный мечтатель» — сборник любимых популярных мелодий — и стал слушать…

За «Колыбельной» Брамса последовала «Ту-ра-лу-ра-лу-рал», ирландская песенка, которую когда-то пела ему мать. Потом — «Когда захочешь на звезду», и не успела она отзвучать, как капитан Саншайн перевернулся на другой бок и заснул глубоким, спокойным сном, а музыка звучала и звучала в ночи, снова и снова…

Море было спокойно, на вахте никто не стоял.

Но где-то между тремя и шестью часами утра на палубу, шатаясь, вышел Билли, прошёл на корму и уставился на глубокую чёрную воду.

Он слышал, как из капитанской каюты мягко льётся оркестровая тема «По радуге», и улыбнулся.

Билли был счастлив — впервые за многие годы. Он нашёл лекарство от жизни. Если жить становится невмочь, у смерти всегда есть в запасе вечный сон.

Он думал о том, как измотала его война в душе. Он подумал было оставить записку Кейти и объяснить, как сильно он её любит и почему решил кончить жизнь именно сейчас и именно таким образом, но потом пожал плечами и отбросил эту мысль. Нельзя было терять ни минуты. Момент настал. Он был уверен, что она поймёт. И ни каких тебе трат на похороны. Она это оценит.

Билли процедил несколько нелестных слов о борьбе за жизнь, о болезненности такой борьбы и тщете жизни вообще, а затем прыгнул ногами вперёд в ледяную воду моря и, ещё плавая на поверхности, видел, как «Весёлый Роджер» медленно уходит вдаль и огни его растворяются в тумане.

Теперь из каюты капитана Саншайна лилась «Колыбельная» Брамса и летела далеко-далеко над чёрными водами. Прекрасная, безмятежная мелодия, очень к месту.

Баю-бай, засыпай…

Билли плыл в ночь, умиротворённый, как будто собрался в гости и готов плыть так до далёкого берега, затем остановился. Он больше не слышал музыки капитана.

Он посмотрел на луну и звёзды. Мириады и мириады звёзд мерцали на небосводе — светящиеся точки других вселенных, чужих галактик за многие миллионы световых лет.

Он увидел падающую звезду, и ему послышался зов Вечности: он набрал в лёгкие воздуха, задержал дыхание и опустился в чёрную тихую воду.

Он молился, чтобы рядом не оказалось зубастых акул, ибо ему было хорошо, и они не появились, и он успел ещё поблагодарить за последний подарок эту жизнь — жизнь, которую он заканчивал с миром, достоинством и любовью.

Ах, русалка, Знаю, где живёшь, Ах, русалка, Знаю, что ты ждёшь, С нетерпеньем ждёшь Моей любви…

Он глубже и глубже погружался в жидкую могилу. Обжигающий холод воды мгновенно и остро проник до мозга костей.

Со всех сторон плотно обступило безмолвие глубин. Он, почти не шевелясь, опускался в ледяные воды, и нарастающее давление острой болью отдавалось в барабанных перепонках и лобных пазухах. Холод перехватил дыхание, он открыл рот, хватанул воды и стал захлёбываться.

Он закашлялся, пузырьки углекислого газа в медленном танце устремились наверх, к мерцающей в 15-ти футах над головой поверхности, и лопались там хрустальными шариками. Одежда намокла и тянула во влажную первобытную морскую пучину.

В голове пронзительно вопила и визжала сирена. Голова кружилась, руки и ноги свело судорогой. Он закрыл рот и напрягся, но вода упорно рвалась внутрь, а глаза лезли из орбит. Он зашёлся от удушья и хотел закричать, но в лёгких не осталось воздуха, и он судорожно задёргал руками и ногами, пытаясь хоть ещё раз глотнуть воздуха: инстинкт самосохранения брал своё, несмотря на горячее желание умереть.

Леденящее оцепенение охватило тело, тесня грудь и сжимая сердце, проникая в лёгкие.

От смерти не больно, твердил он себе, только от жизни.

Он погрузился уже довольно глубоко и теперь неторопливо вплывал в море сладостных видений. В мозгу грохотало, и ему вдруг показалось, что он летит в огромный туннель, и где-то у самого дна всё покрыла непроницаемая тьма.

И тогда он увидел движущийся навстречу ему яркий, как луч маяка, свет: свет переливался и по мере приближения становился ярче и ярче. Он узнал этот свет и протянул руки, чтобы обнять его…

И как только свет коснулся его, Билли перестал быть.

Тело так и не нашли. Это война убила его. Больше нечему. Война. Слишком много ба-бах. Билли повидал на своём веку много такого, о чём посылавшие его на войну не имеют ни малейшего представления.

Билли был молокососом-патриотом, когда завысил свой возраст, чтобы сражаться за свою страну, ему было всего 18 лет, когда он прибыл во Вьетнам, среди нас он был самый молодой. Жизнь его началась хорошо, но конец получился никудышным.

Малыш — так мы тогда звали его. Было ему 18. Он был полон жизни и был солдатом, как все остальные, но по-прежнему оставался мальчишкой. Малышом Билли.

*****

Случай с Билли — не единственный.

Во Вьетнамской войне мы потеряли 58 132 человека. Около трёх миллионов вернулись на родину живыми.

Но к 1980-у году, через пять лет после официального окончания войны, мы достигли точки, когда количество смертей ветеранов превысило потери в Индокитае, и непропорционально огромную часть этих смертей составлял суицид, хотя в свидетельствах о смерти об этом упоминалось нечасто.

К 1990-у году приблизительно 175 тысяч ветеранов свели счёты с жизнью. Они не смогли жить в ладу с собой и с тяжким грузом памяти о том, что они творили во время войны, служа своей стране; и, как Билли, они попытались обрести в смерти мир и любовь, которых им не хватало в жизни. Эта цифра в три раза больше числа убитых во время самой войны.

Вдумайся!

Почти за каждым словом этой книги можно поставить покончившего с жизнью ветерана. Почти за каждым словом. А у каждого из них были семья и друзья, глубоко переживавшие этот последний отчаянный акт обретения покоя, в котором войне не было места.

Некролог в «Миддлтаун Пресс» гласил:

МУЖЧИНА ИЗ ДИП-РИВЕР

УПАЛ ЗА БОРТ

ДИП-РИВЕР — Вильям Х. Бауэрс, 40 лет, проживавший по адресу Саммер-Авеню, 90, вероятно упал за борт в прошлый четверг в узком проливе между материком и островом Лонг-Айленд.

Береговая охрана тщательно обыскала предполагаемый район несчастья — примерно в 100 милях от мыса Монтаук-Пойнт. Пресс-секретарь береговой охраны сообщил, что поиски были приостановлены вплоть до поступления дополнительных сведений.

Последнее десятилетие Бауэрс занимался рыбной ловлей на продажу. Он прожил в Дип-Ривер шесть лет, кроме того, служил в армии США во Вьетнаме в качестве военного корреспондента.

У него осталась мать — Джин Бауэрс, ныне проживающая в Чарльстоне, штат Южная Каролина, сестра Бетси и сын Вильям. Он был помолвлен с Кэтлин Макдональд из Дип-Ривер.

ГЛАВА 55.

«ПОСЛЕДНИЙ РУБЕЖ».

I

Летом 87-го, прожив 15 лет в Калгари, я начал новую главу своей жизни. Я перебрался из Аьберты в Карибу, последний рубеж Канады в Британской Колумбии, обширную и безлюдную страну высоких гор, диких рек и непроходимых лесов.

И с первого взгляда я влюбился в эту страну как в прекрасную женщину в алых одеждах.

Как все, я приехал сюда в поисках тихой жизни в приятном месте, где люди дружелюбны и всем хватает жизненного пространства. Почти всю жизнь я, журналист, провёл в городах Северной Америки. Когда тебе 20 или 30 лет, это ещё приемлемо, но город мне осточертел, и образ жизни для меня стал важнее работы. Мне надоело гоняться за деньгами. Надоели пробки на дорогах, грязный воздух, шум, преступность, перенаселённость и прочие прелести.

Я рос на книгах, в основном на биографиях знаменитостей. И моими любимцами были известные личности, населявшие Америку во времена её детства. Дэниел Бун, Дэви Крокетт, Джим Бриджер, Сэм Хьюстон, Баффало Билл, свободные трапперы и поселенцы гор Монтаны и — мой самый любимый персонаж — Кит Карсон, индейский разведчик.

Много раз я перечитывал книжки об этих людях и страстно жалел, что не родился сто лет назад и не еду с караваном повозок на запад в поисках приключений и ничейных земель.

С самого детства я мечтал жить в глуши.

Мне исполнилось 45 лет. После долгой болезни умерла Джойс. Надо было действовать.

Я ещё подумывал вернуться к журналистике в какой-нибудь небольшой газете в Штатах и даже ходил на собеседования. Но сердце моё не лежало к этой работе, и я всегда радовался, когда удавалось вырваться в Канаду. Там был мой дом.

И я понял, что из Калгари пора уезжать. Я провёл в этом городе полтора десятка лет. Это слишком много. Там всё напоминало о Джойс. Там не удастся мне наладить жизнь. Нужен был пусть драматичный, но поступок. И я вспомнил о детской мечте забраться подальше, а там либо устроиться в маленькую газетку, либо подобрать работу попроще — поработать руками и дать отдых мозгам. Мне показалось, это будет здорово, то, что нужно. И действовать надо или сейчас, или никогда, потому что жизнь коротка, и ничего нельзя откладывать на потом. «Завтра» может и не наступить. Настало время преодолеть препятствие и начинать новую жизнь…

Поэтому я рьяно кинулся искать подходящую газету.

Моё резюме написано несколько необычно. Почти все мои коллеги шли прямой и узкой дорожкой журналистской карьеры из университета в респектабельные издания, упорно поднимались по корпоративной лестнице от литсотрудника до завотделом городских новостей и главного редактора до тех пор, пока не менялся владелец газеты: тогда их выметали из кабинетов, отбирали кофеварку и ключ в туалет и мягко выставляли за дверь, где они пополняли ряды немолодых безработных, ибо скорым было лишение милостей.

То же случалось и с моими друзьями.

Я выбрал тропу почти неторенную — и не пожалел. В конце концов, по словам известного критика А.Дж. Либлинга, канва жизни газетчика сродни сюжету о Чёрном Красавчике: попался добрый хозяин — получай запаренные отруби в качестве рождественского приварка, а угодил в руки прижимистого владельца, то быть тебе биту нещадно, несмотря на больные кости, и питаться одной картофельной шелухой.

Я позвонил в Ванкувер, в Газетную ассоциацию Британской Колумбии и Юкона, с просьбой узнать, нет ли заявки на редактора из какой-нибудь далёкой газетки.

Такая вакансия нашлась в «Коуст Маунтин Курьер», маленьком еженедельном листке в Белла-Куле, небольшом захолустном порту на побережье Британской Колумбии.

Девушка на другом конце провода попробовала было отговорить меня, мол, это в трёхстах милях от ближайшего города. Но чем больше она говорила, чем настойчивей уговаривала, тем больше я понимал, что это как раз то, что я искал.

В тот же вечер из дома я позвонил Дэну Данэвэю, основателю этой газеты. Мы хорошо побеседовали, но он тоже пытался отговорить меня, живописуя трудности, с которыми мне предстоит столкнуться. Не понимал он, что тем самым только соблазнял меня: так кладут ароматный сыр в мышеловку перед носом у голодной крысы.

Я проглотил наживку. Я согласился на эту работу. И в конце лета продал свою легковушку и купил пикап-автофургон «фармер-алфальфа», раздарил мебель, упаковал вещи, усадил двух своих собак — Хейди и Тутса — и поехал в страну Карибу, оставляя позади, за туманной дымкой, безбедную городскую жизнь.

Не думал я, что это будет так просто.

Я нашёл прекрасное место. Даже для Британской Колумбии Белла-Кула представляет собой нечто особенное, городок утоляет боль скорее, чем сам аспирин. Потому что здесь, на уютном, даже самодовольном, удалении забываются заботы равнин и всего остального света, здесь ты остаёшься наедине с собой и природой. Жизнь замедляет своё течение, когда свыкаешься с местным ритмом времени, а его здесь отсчитывают не часами и днями, но фазами оранжевой луны и биением океанского прилива. И это веская причина, чтобы для живущих здесь людей, будь то старожилы или приезжие, сохранение такого образа жизни стало общим делом.

Ибо это земля хуторов и богатых пастбищ, раскинувшихся среди гранитных пиков и ледников Берегового хребта, по другую сторону злаковых прерий и загонов заброшенной к чёрту на рога страны ковбоев, называемой Западный Чилкотин. Эта земля — живая легенда, пропахшая дымом костров и седельной кожей, здесь находятся самые большие в Северной Америке скотные фермы. Ранчо «Гэнг», например, занимает больше миллиона акров луговых угодий.

Земля эта обширна. Чрезвычайно обширна.

Это индейская земля, она всегда была и будет индейской. Потому что первые белые поселенцы не отваживались занимать эту суровую и дикую территорию вплоть до 60-х годов 19-го столетия, когда золотая лихорадка в Карибу поманила искателей счастья на север.

И сегодня жизнь здесь сильно напоминает фронтир, и нигде больше в мире такого не сыскать. Таково здесь скорее настроение умов, чем внешние признаки, но страна эта не торопится меняться, и её стремление оставаться такой, как есть, когда рукопожатие и мужское слово надёжны, как юридический документ, придаёт ей особый колорит.

Во время золотой лихорадки городок Баркервилль на севере Карибу стал шумным и разухабистым притоном, битком набитым шулерами и неудачниками, — небывалое дело для Канады. Тут тебе и карманники, и жулики всех мастей. Ушлые баптисты и вороватые пьянчуги. Костлявые длинноногие танцовщицы из Европы и распухшие от джина клячи и гарпии из публичных домов Сан-Франциско. Грязные, сквернословящие старатели, швырявшиеся во время загула самородками, как моряки деньгами, и дети, почти до смерти замученные золотой лихорадкой.

Баркервилль вырос как гриб после дождя, и правили в нём беззаконие, алчность, похоть да сцены вгрызания в главную жилу — толстую ленту из золота, пролегающую под землёй у одного из далёких ручьёв. Баркервилль. Памятное местечко. Ничего подобного не было раньше, но ничего подобного не было и после.

Сегодня это туристическая достопримечательность, и если вас занесло в ту сторону, посмотреть на город стоит.

В наши дни Карибу — это страна ранчо, и в субботу в Вильямс-Лейке — мы его про себя зовём «Лужа Вилли» — обязательно наткнёшься на какого-нибудь местного скотопромышленника, столпа всего района. Это большие, закалённые, спокойные люди в ковбойских шляпах, джинсах, запылённых сапогах и готовой улыбкой на устах для своих жёнушек, только что прикупивших новое платье и полный грузовичок провизии.

Этот прелестный уголок Британской Колумбии занимает высокое плато — холмистую внутреннюю часть гор; это страна озёр, рек и лесов, простирающихся от Лиллуэта на юге до Квеснела и дальше на север, от гор Карибу на востоке до выветренных террас и глубоких каньонов быстрой и мутной реки Фрейзер — вплоть до солёного залива Белла-Кулы.

Этот район как бы состоит из трёх частей: Карибу, Чилкотин и Побережье, и тянется он от границы с Аьбертой до самого Тихого океана. Горы покрыты густыми лесами из елей и пихт, а снегопады бывают такие мощные, что под крышу засыпают бревенчатые зимовья в верховьях рек. Но чем дальше на запад, тем скуднее растительность и суше климат. Местная промышленность представлена лесозаготовками, лесопилками, горнодобывающей отраслью, рыболовством и разведением скота.

Своим очарованием Карибу во многом обязана магазинчикам со всякой всячиной, у которых люди останавливаются поболтать и выпить чашку горячего дымящегося кофе. В этих магазинчиках предлагают на редкость разнообразные товары и руководствуются правилом, что «если чего-то вы не нашли, значит, оно вам не нужно».

Магазины выполняют сразу несколько функций: здесь и винный отдел, и почта, и кафе-мороженое, и бильярд, и прачечная, и гастроном, и отдел спортивных товаров, а у некоторых есть даже бензоколонка и гостиница.

Здесь можно купить охотничью лицензию и боеприпасы, которых хватит на маленькую войну. Можно удочку. Если на дворе холодно, можно купить шубу. Если жарко — футболку и шорты.

Такой магазин похож на ресторан Алисы, о котором пел в 60-х годах Арло Гатри и в котором можно получить всё, что пожелаешь.

Может быть, тебе неприятно, когда ветер ворошит бороду, может быть, поутру тебе надо опохмелиться и успокоить нервы, поправить нутро и избавиться от головной боли после вчерашнего. Может, нужна книжка, где описывается, как построить каноэ из берёзовой коры. Или руководство по рыбной ловле с описанием дюжины способов, как нацепить на крючок лосося. Может, понадобилась пачка сигарет, или модный журнал, или «сэндвич героя», или захотелось взять видеокассету напрокат.

Что ж, под свисающим с потолка и еле вращающимся вентилятором, под модными и пыльными рогами лосей и оленей ты найдёшь это всё. А если вдруг устал и хочется посидеть чуток и поболтать с друзьями… Старожилы всё время собираются в этих магазинчиках, особенно в зимние дни, когда ветер воет, как труба Гавриила, и наружу нос не высунешь. Они приходят поделиться новостями и переброситься шутками, поближе к пузатой печке придвигая стулья и выдувая из жвачки пузыри.

Карибу, как и прежде, страна Нормана Рокуэлла, повсюду сцены словно из 50-х…

— Интересно, кто придумал цепную пилу?

— Не знаю, но надо было прихлопнуть ублюдка.

— Мать твою, этот городишко такой старый, и я с ним состарился, Гарри. Сегодня утром пришлось вставать и зажигать фонарик, чтобы найти очки, чтобы отыскать вставные зубы. Уж не знаю, сколько мне на роду осталось…

— Да брось, Гилберт, ты ещё трахаешь свою старуху и до ста протянешь как пить дать, ты здоров как бык.

Откуда-то из глубины плывёт музыка кантри — это Таня Такер поёт о двух воробышках, попавших в ураган — а шипящий на гриле гамбургер истекает жиром.

Тут ещё есть индейская деревушка Алкалай-Лейк, в 30-ти милях к югу от Вильямс-Лейка по дороге на Дог-Крик, так вот в конце 60-х это было самое несчастное поселение с самым высоким уровнем алкоголизма, семейной жестокости, сексуальных преступлений и хронической безработицы.

Алкоголизм, например, достигал 100 процентов. Для сомневающихся повторю: сто процентов! Каждый мужчина, каждая женщина, все дети и даже некоторые собаки — были пьяны.

Но в 1972-м году, когда над землёй предков повеял ветер перемен, все 500 жителей этой расположенной в заказнике Алкалай деревни взялись за ум и медленно, трудно, но начали трезветь. Теперь в заказнике 95 процентов непьющих.

Вожди этого возрождения сняли фильм о героической борьбе с алкоголем, назвав его «Честь одного — честь всех». Ты, наверное, видел этот фильм, его крутили по ТВ всей Северной Америки.

Вождям нравится шутить по-индейски…

Как же не задалась жизнь краснокожих со времён битвы на речке Литтл-Бигхорн, что в Монтане, когда они прищучили самого генерала Джорджа Кастера.

— Да эти чуваки наверняка из Бюро по делам индейцев, просили, наверное: «Не давайте им ничего, пока мы не вернёмся», — хмыкает парень по имени Энди. И вставляет крепкое словцо…

Он говорит, что с самозарядной винтовкой, как у Джона Уэйна, да с нескончаемыми боеприпасами и бьющими точно в цель серебряными пулями любой дурак выиграет войну.

Что когда индейские дети смотрят вестерны, в которых индейцы обстреливают горящими стрелами караваны фургонов, то всегда кричат от радости, увидев на экране появляющуюся из-за холма кавалерию, потому что им уже вдолбили в головы, что индейцы — плохие ребята.

Что если Голливуд снимает кино о сегодняшних индейцах, то не даёт им безмятежно въезжать на пегих лошадках на холм, за который садится закатное солнце, но обязательно заставляет их, окосевших от галлона дерьмового винища, валиться наземь с горячей боевой лошади или горланить что ни попадя, летя в город в день получки, потому как если индеец не пьёт горькую, то дружит с бутылкой.

Если двигаться на запад от Вильямс-Лейка по 20-у шоссе, то пересекаешь Фрейзер, зигзагами поднимаешься на крутую гору Шип-Крик, проезжаешь сосновые леса и минуешь сверкающие на солнце лягушачьи пруды и — лесовозы, чьи водители меняют колёса, чтоб довезти таки груз до оставшихся на востоке лесопилок.

Так попадаешь в Чилкотин.

Чилкотин лежит между рекой Фрейзер и Береговым хребтом и очень привлекает крайне самодостаточных индивидуалистов, мастеров на все руки, но без гроша за душой, которым хочется жить без затей: без газет, без радио и телевидения, без почты, асфальтированных дорог и телефона. Если ехать верхом, то в Чилкотине можно проводить в седле дни напролёт и не встретить ни одного забора. Местные жители ценят уединение и интимность личной жизни, и дела им нет до остального мира.

У них широкие просторы, у них чистая вода для питья, дикое мясо и ягоды для еды, снегоступы, чтобы навещать соседей, и вволю сосен, чтобы отстроить уютную избушку, в которой можно обогреться и в морозный день и в долгую зимнюю ночь.

В Чилкотине селились люди особенные, о таких слагают легенды. Пол Сент-Пьер, бывший обозреватель из «Ванкувер Сан», писал о них в своих романах, задуманных в Чилкотине. О Пэне Филипсе, например, о Лестере Дорси и Ричарде Хобсоне. Хобсон, пионер из Западного Чилкотина, сам писал в своей знаменитой книге «Трава по другую сторону гор», что Карибу — «это земля, душа которой притягивала меня словно магнит». Эти чувства нашли отклик в сердцах тех, кого пленила суровая красота этого величественного уголка планеты.

Переправившись через Фрейзер, вступаешь в последний рубеж Канады. Попадаешь в необъявленный временной пояс, который, тем не менее, не измеряется ни часами, ни сутками. Возвращаешься на сто лет назад, и автомобиль становится машиной времени, которая уносит тебя из XX века.

Здесь лучшая во всей Британской Колумбии рыбалка. Речка Дин, например, самый подходящий на земле водный поток для ловли радужной форели.

Название «Чилкотин» на языке индейцев-чилкотин означает «люди реки молодого человека»; регион по площади больше штатов Массачусетс и Коннектикут вместе взятых, но живёт в нём меньше двух с половиной тысяч человек. Половина из них — индейцы-чилкотин из резерваций Туси, Анахам, Стоуни, Редстоун и Немайа. Тем не менее вот уже много лет эта страна славится разнообразием промыслов: здесь и скотоводы, и охотники-трапперы, и поставщики снаряжения, и туроператоры, променявшие прерии на трудную жизнь в лесах с чистыми водами.

Просторы здесь широки, а в год выпадает не более 50 мм осадков, поэтому климат суров и лето короткое. В местечке Клина-Клине едва можно насчитать 30 ночей за год, когда температура не падает ниже нуля. Днём может стоять зной до 38 градусов, а ночью вода в ведре покрывается коркой льда. Зимой ртутный столбик часто падает ниже минус 50.

Скот пасётся среди сосен. В реках плещется лосось, озёра полны форели и водоплавающих птиц. Великое множество лосей, оленей, чёрных медведей и медведей-гризли, волков, куниц, кугуаров, большерогих баранов, оленей-карибу и горных козлов — все они процветают в первобытности Чилкотина. А ещё здесь много сов. В сумерках видно, как они начинают охоту, и ночи полнятся шорохами их крыльев.

Городок Татла-Лейк — сердце Чилкотина, как раз посередине между Вильямс-Лейком и лазурными водами Тихого океана. В гостинице «Грэхэм Инн» предлагают отменную еду, а построил её Боб Грэхэм в начале века. Наливай себе кружку дымящегося яванского кофе, выбирай столик, садись и беседуй. Если голоден, попроси у Бруно Кравчика меню. Он владелец этого заведения и так готовит домашние колбаски и пирожки — пальчики оближешь.

Едешь дальше — и въезжаешь в Нимпо-Лейк, главный из окрестных курортов, откуда любителей рыбалки со всего света доставляют к дальним озёрам, где рыба ловится так, что Айзик Уолтон, английский писатель, выпустивший в 1653-м году книжку «Умелый рыболов», перевернулся бы в гробу. А перевернулся бы от чёрной зависти. Если ты всё ещё хочешь есть, иди в «Дарлаз плейс».

Здесь рай для увлечённых, но сегодня этот рай в опасности; опасность эта появилась в 80-х и терзает как дурной сон. Дело состоит в вырубке лесов и во влиянии вырубки на окружающую среду. И население Чилкотина до сих пор пытается решить этот спор с лесными компаниями.

Чилкотин — один из последних бастионов Северной Америки, где ковбои и индейцы, как и прежде, живут бок о бок и не ломают голову над тем, что происходит вокруг их плато.

А индейцы живут так, как жили предки: ловят рыбу в реках, ставят капканы, охотятся на дикого зверя в дальних распадках, стерегут крошечные стада на холмистых лугах, которые с незапамятных времён зовут своим домом.

Но они боятся за своё будущее. Они говорят, что если лесные компании вырубят слишком много леса, то новый лес не вырастет. Они говорят, что если вырубить деревья, то высохнут озёра, а дожди смоют почву — почву, в которую веками лилась кровь и ложились кости предков.

Скотоводы тоже зависят от земли, и если земля не сможет удерживать влагу, она высохнет и её развеет ветер, как это случилось в прериях в Грязные тридцатые. Разведение скота с давних пор является неотъемлемой частью жизни Чилкотина, и никто не заинтересован в том, чтобы оно исчезло.

В наши дни резервации Чилкотина живут в унынии. Индейцы говорят, что для них нет работы. Отсюда низкая самооценка и отсутствие самоуважения, и они скулят, и жалуются, и заливают свои несчастья алкоголем, который убивает их. И они это знают. Они говорят, что потеряли свой путь. Они боятся растерять свою культуру и язык, свои ценности и самосознание. Резервации окружены сплошными вырубками, и от этого тяжело поддерживать древний образ жизни. Они говорят, что стало трудно добывать лося и оленей для котла и что без шкур их женщины не могут шить мокасины и другие необходимые предметы.

Они говорят, что нужно защищать землю, на которой живёшь, и что если мы позаботимся о земле, то и земля позаботится о нас. Но если разрушить землю …

Погибнет всё.

Весь народ Чилкотина стремится сохранить жизнь, которой живёт издревле. Это проблема экономики и отношения к окружающей среде, и жители страны Карибу ищут выход. Но борьба в Чилкотине сегодня — это не только реакция на перемены. Это не столько война с повсеместными вырубками леса, сколько движение за превращение всего плато в резерват первозданности.

Это борьба за сохранение земли. Это борьба за сохранение экономического и экологического многообразия, за врачевание земли, чтобы она простила нам то, что мы с ней сделали. Это кризис сознания, при котором человеческий мозг попадает в острое противостояние с самим собой, силясь определить будущее одного из самых удалённых и забытых временем регионов планеты, где величие земли как нигде близко к святости.

И — самое главное — это борьба за то, чтобы было услышано многоголосие разноязыкого Чилкотина, за спасение своеобразия этой страны в грядущих веках, чтобы тот, кто будет жить после того, как мы обратимся в прах, так же мог открывать для себя этот прекрасный край пешком и в каноэ, верхом и на лыжах…

Чтобы жизнь торжествовала ради продолжения самой жизни…

Чтобы охотники и пастухи, индейцы и заблудшие души, живущие на продуваемых ветрами холмах и в неприветливой местности этого плато, остались…

Чтобы рыба, плещущая в его озёрах, и орлы, парящие в его небесах, и пробирающиеся сквозь бурелом медведи и бегущие по речным берегам волки, и гагары, воспевающие его нетронутость, и скот, жирующий на его пастбищах…

Могли сохраниться.

Тогда душа просторов Чилкотина снова обретёт спокойствие и пребудет в вечности. И всё это зависит от нас. Ибо эта земля — наша.

II

Трасса-20, называемая порой «Дорогой Свободы», ведёт к краю плато Чилкотин: здесь земля резко вздымается в Береговой хребет; а потом спускается вплоть до крохотного порта Белла-Кула, расположенного в конце рукава Норт-Бентинкт, глубокого молочно-голубого фьорда, на 75 миль врезающегося в сушу.

Белла-Кула — конец пути, самый далёкий запад, которого только можно достичь. Это дикое побережье, вытянувшееся вдоль каботажного пути на Аляску, знаменито своими бескрайними еловыми и кедровыми лесами: они сразу вызывают в памяти сказку о волшебном лесе, в котором запросто можно повстречать скандинавского тролля, собирающего плату за проезд под мостом через речку Нусгалч. Здесь мы укрыты от внешнего мира и географически, и физически, ибо эта долина застывших верхушек туманных дождевых лесов — особенное убежище, заповедник диких созданий: в нём лысые орлы и огромные гризли по-прежнему каждую осень собираются у реки Атнарко ловить идущий на нерест лосось; здесь сдержанная настороженность к людям «оттуда» является понятной реакцией крепышей-горцев, желающих сохранить свой малолюдный мирок и привычный порядок вещей.

Кто их осудит? Они хотят сохранить этот Рай нетронутым.

В этой долине я провёл самые счастливые годы.

Я взял в аренду маленькую глухую ферму в деревушке Фирвэйл, назвал её «Ивы» и с двумя своими псами и тремя безымянными котами-мышеловами вселился в избушку-старушку, что стоит у поворота дороги в дальнем конце долины примерно в миле от западной границы национального парка «Твидсмюир». У меня был участок в 15 акров, я топил дровяную печь, освещал жилище керосиновой лампой, таскал воду и сколотил уборную, которую из озорства расписал под американский флаг: в ней я перелистывал каталог Сирса и размышлял о своих грехах.

Несколько раз в неделю на стареньком и ржавом грузовичке я мотался за 15 миль в Хагенсборг за почтой и почесать язык с народом у магазина. Ну, а если надо было в банк, купить новое топорище или записаться к врачу на приём, чтоб достать занозу, то приходилось ехать в Белла-Кулу, 60 миль туда-обратно.

Здесь я нашёл жизнь, которую искал. Хорошо было выпасть из цивилизованного мира.

Я работал в «Курьере», газетке, печатавшей новости долины, Западного Чилкотина и побережья, и был на все руки мастер: писал заметки, очерки, редакторские статьи, делал снимки и торчал в фотолаборатории, занимался макетированием, монтажом и даже распространением.

Но у меня не сложились отношения с издателем, поэтому на следующий год я уволился из газеты и, чтобы свести концы с концами, занимался чем придётся. Был я и рыбаком, и лесорубом, и маляром, и плотником, и пожарным, и фотографом, а ещё докером — грузил лес на большие пароходы из Кореи и Японии, сельхозрабочим и внештатным корреспондентом.

Но, чёрт возьми, первая зима была просто класс! Я приехал из города и ни в чём не разбирался. И если я делал что-то не так, некому было наставить меня на путь истинный.

Не то чтоб я не знал, как топить печь. Но — мама родная! — у меня не было дров. Я возвращался с работы поздно вечером, уже в темноте, а изба моя стыла от холода, и тогда я ломал ветки у росшей за домом ольхи и разводил огонь. Но я не экономил топливо, и среди ночи огонь гас. И в 6 утра я стучал зубами. Я вставал с постели, и кости мои скрипели и визжали, когда я становился босыми ногами на ледяной фанерный пол. Дров было в обрез. Я отрубал ещё пару живых веток от дерева и запихивал в печку вместе с бумажным мешком. Но огонь снова гас. А потом кончались спички.

— Как тут люди живут? — кричал я собакам. — Какого лешего я здесь потерял? Ума не приложу, как здесь жить…

Меня не сильно расстраивало пламя из дымохода, которое я пытался залить, забравшись с ведром воды на крышу и свалившись с неё. Меня не напрягал пожар на крыше или пожар на кухне, хоть во всём этом было мало радости. Я не переживал из-за замёрзших ливнестоков, или высохшего колодца, или щелей в стенах, сквозь которые задувал злой восточный ветер, или из-за полёта кубарем с горки, что высилась за моим домом. Меня не доставали нахальные мыши и шустрые лесные хомяки, которых я гонял из спальни, или гризли, приходившие в гости по ночам и воровавшие мои яблоки и сливы.

Я был готов к чему-то подобному.

Но меня достал грипп. Вот что меня доконало…

Так вышло, что в начале февраля случилась оттепель, и я вышел пилить дрова новенькой цепной пилой налегке и промок от пота и мороси. И простудился.

В тот же вечер у меня тупо заныла голова и заломило мышцы. Я лёг в постель пораньше, но к утру поднялась температура и я слёг с гриппом. Меня поразило, как быстро это случилось. Лихорадка усиливалась, и я никак не мог устроиться поудобней. Я надел тёплое шерстяное бельё, купленное в магазине «Копас», и укрылся стёганым одеялом на гусином пуху, но всё так же дрожал и стучал зубами.

Грипп вцепился в меня изо всех сил.

От вируса лекарства нет. Всё должно идти своим чередом. Я понял, что даже глоток неоцитрана не принесёт облегчения. Я потерял счёт времени и не знал, день ли за окном или ночь. Есть я тоже не мог. Пища была холодная, а я был слишком слаб, чтобы встать и развести огонь. Теснило грудь. Лёгкие наполнились мокротой, и даже лёжа я дышал с трудом. Я подумал, что вот умру, а труп мой найдут лишь через несколько недель. Кто тогда в эти дни будет кормить собак?

Я налегал на аспирин, но толку от него было чуть. Кроме того, появился гайморит, и голова болела так, словно по ней ударили топором. Проходили дни, и мне становилось хуже и хуже.

Я пил только воду; инфекция перекинулась на уши, и на другой день я был глух как колода.

Тем временем переменилась погода. Похолодало, поднялась метель, и дом занесло снегом на три фута. Я подумал, что если чего-нибудь съесть, это придаст мне сил, и пополз на кухню и как-то умудрился растопить печь. Достал из холодильника три сосиски и бросил на сковороду. Привалясь к стене, я смотрел, как они брызгали и шкворчали. Вдруг жир вспыхнул, а я стоял, как зачарованный, и пялился на пламя.

О-о-о-о, смотри — огонь. Горит мой ужин. Красивое пламя. Но огонь на кухне — не к добру. О нет, это пожар. Кухня горит. Так и избушка сгорит. Надо что-то делать, вот только что…

Я трясся в лихорадке и ничего почти не соображал, а пламя уже лизало стену за печью. Наконец, я схватил сковородку, открыл дверь и швырнул её вместе с сосисками в снег. При этом сам свалился с крыльца, а подняться не хватило сил.

Я немного полежал лицом вниз и понял, что надо вставать и во что бы то ни стало вернуться на крыльцо. Но ноги, обутые в мокасины из лосиной шкуры, скользили по снегу, и я скатывался назад. В конце концов, мне удалось подняться на крыльцо и вползти в мёрзлую стынь бревенчатого дома.

Я забывал кормить собак, и им было ой как не сладко. И забывал выпускать их на волю, и они загадили дом.

Ещё пришла мысль, что если помыться, то полегчает. И я вылил ведро ледяной воды в бочку. Но пока мылся, услышал голоса. Голоса многих людей, входивших и выходивших их дома. Смех и шутки в зале. Однако собаки не лаяли. А до меня пока не доходило, что я оглох.

Я подумал, что это друзья приехали навестить меня. Ведь болезнь продолжалась уже неделю; и я поторопился выскочить из бочки. Как здорово увидеть всех. Когда же в кальсонах я вышел в зал, там никого не оказалось. Я вышел на порог искать следы колёс на снегу. Но снег лежал нетронутым. Я выглянул в окно. Стоял мой одинокий грузовичок, укрытый толстым снежным покровом, и отвал снегоочистительной машины ещё не добрался до моего участка дороги.

О нет, мне уже мерещится, я так разболелся, что мне слышатся звуки. Надо звонить кому-нибудь и просить о помощи. Надо срочно в больницу. Самому мне не справиться. Я сожгу здесь всё. Могу и в ящик сыграть…

Но я настолько отупел от болезни, что, подойдя к телефону, не знал, что делать. Я забыл, как набирается номер. Тут я вспомнил, что потерял слух. Что даже если позвоню, ничего не услышу на том конце. К тому ж я был подключён к общей телефонной линии, а она всегда была занята.

Я вернулся в постель.

На другой день я попробовал запечь картофель, но задремал, а когда очнулся через два часа, от моей еды осталась одна горелая корочка. Мне отчаянно хотелось есть, и я достал эти угольки из печки и попытался запихать их в горло, но только зуб обломал. Тогда я лёг на пол и снова уснул.

Я проснулся оттого, что раскалывалась голова, тошнило и распирал понос. Когда же я снова добрался до кровати и уставился на стены, начались галлюцинации. То ко мне плыло жуткое лицо Майка Тайсона. То по всем стенам мелькал Вьетнам. Я видел бой и лица товарищей, его не переживших. Наконец, я перевернулся на бок и уснул, сожалея, что рядом нет ни души. Было бы замечательно, если бы рядом была женщина: она поддерживала бы огонь, кормила собак, варила куриный бульон и пекла лепёшки, чтобы я окреп, и водила бы в уборную.

Как-то я подошёл к висевшему на стене зеркалу, хотел высмотреть на своём лице знаки безумия; зеркало было покрыто толстым слоем пыли и отражало только тёмное бесформенное пятно. Я потёр стекло футболкой.

Мне не понравились мои глаза, но они всегда выглядят неважно во время болезни. Возле носа я заметил прыщ и выдавил его.

Тут появился паучок, потом ещё — десятки, сотни паучков: они лезли из моего рта и каждый тащил по липкому кокону, коконы падали на мою бороду и застревали в ней.

Я увидел, как из дыры в лице выползла огромная мохнатая паучиха. Терпеть не могу пауков, я хлопнул по паучихе — и она лопнула. Разлетелась на сотни паучков: они побежали по бороде, по бровям, по волосам, по груди.

Я стряхивал их и чувствовал, что они везде: в ушах, в паху, даже в носки по ногам забрались. Я закричал, ударил по зеркалу и как пьяный, чертыхаясь и шарахаясь из стороны в сторону, выбежал на воздух. Несколько раз вдохнул поглубже и выдохнул. Зачерпнул снега и плюхнул им в лицо — с бороды заструилась вода; мне стало лучше, и я вернулся в дом.

Видение прекратилось.

Ничего нет весёлого, решил я, в том, чтобы грипповать в стылой избе и таскаться в уборную к чёрту на кулички. Никогда раньше я так не болел и пожалел, что не умираю без затей. Если выживу, хорошо бы, чтоб потом не пришлось так тяжело умирать. Вконец отупел, подумал я, и когда только кончится эта болезнь.

Спустя десять дней после кризиса дело пошло на поправку, а через две недели я уже шаркал ногами вокруг избы. Теперь я уже мог готовить, но хворь ещё вышла не вся, и меня прошибал пот на пути к уборной и обратно.

После этого случая я дал себе зарок ездить по осени в клинику в Белла-Куле и делать прививки от гриппа.

Отваживать хомяков и гризли, предотвращать огонь в дымоходе и замерзание водосточных труб и отбрасывать всё остальное, что так некстати взрывается посреди ночи…

Если, конечно, грипп не свалит меня опять.

В 40-х годах дороги на Белла-Кулу не было. Туда можно было попасть только морем, самолётом или на лошади по тропе Пресипис-Трейл из Анахим-Лейк, где грунтовая дорога обрывалась. Из самой Белла-Кулы вела разбитая колея от побережья в верховья долины, на западные склоны гор, но там и заканчивалась, и эти два пути отделяли друг от друга 37 миль самого труднопроходимого участка в Британской Колумбии.

Жители Анахим-Лейк и Белла-Кулы не раз обращались к властям провинции по поводу строительства дороги, но клерки только разводили руками и отговаривались, что на это потребуются миллионы долларов. В конце концов, чиновники сказали «нет» проекту. Тогда люди этого порубежья закатали рукава, потрясли собственной мошной и с истинно пионерским энтузиазмом вышли доказать, как неправы чёртовы бюрократы из Виктории.

В 1950-м строительство «Дороги свободы» закипело. Через три года проект воплотился в жизнь, и недоступная Белла-Кула открылась миру; это свершение до сих пор оплакивают некоторые старожилы, приговаривая, что дорога запятнала красоту и чистоту этого уголка, — сопротивление переменам глубоко засело в их душах. Так было всегда, история долины — это история сил, противодействующих естественному ходу вещей.

Сегодня дорога — узкий извилистый серпантин, полный крутых виражей и резких спусков. Он потрясает людей до глубины души, и они клянутся, что если благополучно съедут вниз, то назад отправятся на самолёте, а перегнать машину в Анахим-Лейк наймут кого-нибудь другого.

Мы зовём серпантин Горой и относимся к нему с великим почтением. Спуск вниз — это приключение, он впечатляет всякого, кто впервые приехал в долину, даже швейцарцев. С самой вершины Горы, где лежит перевал Хэкман, дорога на протяжении 12 миль спускается с высоты 5 тысяч футов — как в Великом каньоне — и приводит в цветущую долину Белла-Кула. Дух захватывает, когда едешь ночью по этой козьей тропе, да ещё в туман да при обледенении. Однако за 40 лет на Горе никто не погиб…

Вплоть до лета 94-го.

Но шофёры 18-колёсных лесовозов постоянно спускаются по ней, хоть во многих местах дорога сужается до одной полосы. И зимой очень тяжело бывает подниматься на Гору из-за льда, снега и обвалов, время от времени перерезающих дорожную нить.

Телевидения здесь не было до самых 80-х, и, говорят, оно дурно повлияло на жителей. Они стали по-другому одеваться, стали выпендриваться, покупать роскошные автомобили и прочие ненужные вещи только потому, что увидели рекламу о них по ящику — страшному североамериканскому наркотику.

В долине обитает около двух с половиной тысяч человек, и большинство из них живёт за счёт лесоповала и даров моря: здесь ловится сельдь и палтус, а когда начинается нерест и удача идёт в руки, то и лососёвые.

Темп жизни здесь определяется, как ничем другим, гравитационным притяжением луны и солнца, из-за которых дважды в сутки чередуются достигающие 10-и футов приливы с отливами, что в свою очередь означает, пришла рыба или нет.

Небольшое воздействие оказал современный мир на эту долину, и древний ритм жизнь здесь более созвучен природе, нежели времени. Жители Белла-Кулы достаточно удалены от прочего света, чтобы иметь свой особенный характер и независимость, и они считают себя прежде всего людьми долины, а потом уже канадцами, чем очень гордятся.

Они следят по телевизору и радио за новостями из Ванкувера и других частей Канады, но не придают им большого значения. С другой стороны, им жизненно необходимо быть в курсе вопросов окружающей среды, прогноза погоды, порядка приливов и текущих цен на лосось и кедр на местном, провинциальном рынке.

При случае эти люди могут быть мастерами на все руки, эта черта отличает их от горожан. Городские пройдохи, конечно, могут заработать денег и больше и быстрее, но чтобы решить связанные с ремонтом задачи, им всё-таки приходится обращаться к другим.

В известном смысле долина подобна большой неблагополучной семье, в которой большинство живёт достойно и не цепляет близких попусту. Здесь большинство старается держаться за ценности и установки, которых придерживались отцы и отцы отцов — и так до первых переселенцев-норвежцев, появившихся в долине в 1894 году.

Без сомнения, каждый заботится о своей семье, но в то же время знает, что может опереться на соседей, когда понадобится помощь. В свою очередь, когда к соседям приходят чёрные дни или болезни, всяк готов без промедления протянуть руку помощи. Потому что долина — маленькая модель текущей за её пределами жизни, и в ней существует жёсткая классовая структура…

Есть здесь и корыстные, и жадные до власти, и пьяницы с извращенцами, и насильники с наркоманами, — все те, кто хуже прочих, и кого лучше бы не было вовсе.

Галопирующее повсеместно потребление здесь не проблема, потому что у людей не так много денег, чтобы пускать их на ветер. Всё, что нельзя купить в долине, многие семьи заказывают по почтовым каталогам.

В дальних уголках долины, в частности, в Фирвейле, где живу я, нет пожарной службы, так что если хижина заполыхает, то гореть ей дотла. Бывает, зимой дома горят из-за вырвавшегося из трубы пламени. Но соседи и друзья помогают отстроиться, да и родственники всегда готовы принять погорельцев до конца строительства.

Белла-Кула стоит особняком, сюда не проникает ни мир машин, ни суматошные завихрения городской жизни, что веют, например, в Ванкувере. Ритм местной жизни подчиняется не тиканью часов, он подчиняется ветру, приливам и погоде. Это значит, здесь живут по правилам, отличным от тех, которым следуют искусственные сегменты общества, откуда едут сюда люди. Поселенцы говорят, что здесь — настоящая жизнь, а в городе — её бледное подобие.

Да, живёшь здесь и чувствуешь, будто владеешь собственным королевством. Возникает ощущение детства, но не столько моего реального детства, сколько возникает былое состояние души, ощущение места, которое, как Сказочная страна, не подвластно времени. Уолту Диснею понравилась бы эта долина. Он бы постиг её волшебство…

Живописная пристань Белла-Кулы магнитом притягивает художников и фотографов: их манят перспективы поросших елями мысов, растворяющихся в призрачных туманах, старых волноломов и устроенных выше уровня прилива доков, тихой гавани, в которой неспешно идёт работа и ходят суда, а ещё лодки, лениво дрейфующие по течению на манер отдыхающих крачек; и образы исхлёстанных непогодой лачуг на сваях, и патина старых буксиров и сейнеров, и краски, то ярко вспыхивающие, то блёклые.

В путину каждое утро на пристани собираются косматые дюжие молодцы в куртках и штормовках, в высоких резиновых сапогах; они разговаривают и готовят лодки к новому долгому изнурительному дню, ибо только море поддерживает в этом городке биение жизни.

Слышно, как чихает и кашляет дизельный движок — «БАМ-БАМ, ТИКА-ТИКА, БАМ-БАМ-БАМ», как, падая на палубу, звенят гаечные ключи и отвёртки, как клекочет в небе орёл, как галдит хор голодных чаек, высматривающих кусок на завтрак, как поёт ветер в такелаже и как пронзительно ревут гидросамолёты, взлетая с поверхности серо-синей воды.

И льётся в лёгкие пряный аромат океана, и флот выходит из бухты и держит курс к банкам, где хлещут в лицо порывы ветра и где мужчины тянут сети задубелыми, потрескавшимися руками, красными, как варёная говядина, от солёной воды.

Гордость сквозит в некой самоуверенности, идущей от умения наладить упрямый двигатель или починить сеть. Есть люди, которые среди многих занятий выбирают одно по случайности, есть, которые выбирают осознанно, а есть такие, которые рождаются для какой-то деятельности. Рыбаки — из последней категории, рыбалка — это призвание в небогатых прибрежных селениях Британской Колумбии, где выбор невелик: добывать в море рыбу или лапу сосать.

Работа привычная, но непредвиденное случается сплошь: в шквалах и рассветах, в пустых сетях и полных, даже технические поломки испытывают на прочность их мастерство. Придя в район лова, они становятся почти борт к борту и чешут языки, обсуждают погоду, обмениваются информацией в эфире, а в целом — жалуются на трудные времена и сетуют на редкую удачу, при этом зорко осматривая в сильные бинокли палубы соседей на предмет наличия доброго улова. Рыбаки не любят говорить о заработках, однако многие владеют сейнерами, и домами, и грузовичками-пикапами последних моделей, купленными в магазине «Лейксити-Форд» в Вильямс-Лейке.

Но будьте уверены, в жизни рыбака случаются и опасности. Несмотря на сложное навигационное оборудование, которым напичканы суда, эти прибрежные воды таят в себе ужас в туманные дни и в чёрные штормовые ночи, и тогда страшно открытое море. Тучи и туман могут скрывать солнечный свет многие дни и недели, а шторма с неожиданной яростью вздымать море.

Утром океан спокоен, как полированная пластина аргиллита, а в полдень начинается светопреставление, и буря с рёвом бьётся о скалы, льют потоки дождя, воет ураганный ветер и шумит высокий прибой. И безмятежные воды превращаются в кошмар для морехода.

В этой части света рождаются истории с привидениями, здесь разыгрывается пьеса со злодейскими сюрпризами для моряков: то сердитый шквал налетит, то ослепит противный туман, неудержимо разлившийся по глади моря. Вечный холод, мгла и бушующие океанские валы держат рыбаков в постоянном напряжении, заставляют молить Бога об удачном возвращении с богатым уловом домой, к семьям.

Для рыбаков море не столько явление великой красоты и опасности, сколько место работы, первичная реальность жизни. Они относятся к морю одновременно как к госпоже и как к господину. Оно может быть добрым и подарить жизнь…

А может холодно, жестоко и безжалостно отнять её.

Так бывает.

Потому-то рыбаки всегда благоговеют перед Творением и склоняют головы перед его чудовищной мощью.

В зимние месяцы, когда дуют штормовые ветры и начинаются высокие приливы, рыбаки Белла-Кулы собираются или в магазине, или в гостинице «Сидар Инн» — за крепкими, как корпус корабля, витринами, о стоическое равнодушие которых разбиваются и бешеные порывы, и стеклянные дожди.

В это время года на побережье ветер дует, не ослабевая; зимой всегда самые свирепые шторма. Ураган с воем терзает берег; буря следует за бурей, принося дожди, и ливни, и слякоть, и снег. И тогда в ревущем море рождаются и растут неистовые буруны, которые, пенясь и кипя, без жалости и устали бьются в гранитные скалы и расщелины — «ВАМП-ВАМП-ВАМП». Под этими неутомимыми многолетними ударами крошатся острова, и тогда в море во время отлива видны одинокие останцы былых времён, готовые вспороть брюхо любому неосторожному судну.

Заснеженные горы, что вздымаются над уровнем моря на высоту 10-и тысяч футов и чьи вершины теряются в подвижных облаках и ворохах летучего снега, покрыты густыми лесами гемлока и пихты, ели и кедра, а в этих лесах появляется ощущение старинного собора, в котором дрозд-отшельник исполняет сладчайшую песню леса.

На закате видно, как блестит фьорд, переливаясь пастельными оттенками розового, лилового и золотого, как в бухту возвращаются рыболовные суда, как чайки и лебеди-трубачи летят к оставшимся после отлива озерцам. А когда становится темно и кончается отлив, можно услышать далёкий трепещущий звук туманной сирены; подойдя же к Белла-Куле, у главной пристани видишь, как гигантским светляком мерцает маяк — немой сигнал, помогающий морякам найти безопасную дорогу домой.

Здесь ночью можно долго плыть в лодке и не встретить ни единого огонька, исключая, может быть, ковш Большой Медведицы да фосфоресцирующие блики рыбьей чешуи, убегающие от судёнышка по носу с правого борта. Можно слышать, как у входа во фьорд кит-горбач поёт свою древнюю, как мир, песню. А когда уже клюёшь носом и зеваешь, то вдруг замечаешь, что вокруг ни души и что воздух чист и напоён тонким ароматом еловых иголок и черники.

Защищённые воды лучших банок кишат планктоном, приносимым мощными приливами и быстрыми холодными течениями. И этот обильный запас пищи привлекает не только косяки лососёвых, но и удивительное многообразие остальной морской живности.

Редкие посёлки побережья — Оушен-Фоллз, Клемту, Шируотер, Белла-Белла и Наму — нередко укрыты текучей дымчатой пеленой и низко нависшими тучами. Но если в Хагенсборге, что к востоку от Белла-Кулы, сесть в гидросамолёт, а потом в одном из этих посёлков пересесть в лодку и выйти в море, то увидишь дремлющих на камнях сивучей, вяло плывущих среди водорослей тюленей и стайки морских свиней, скользящих по тихой глади узкого пролива. Здешний уголок океана — дом для питающихся сельдью китов-полосатиков; здесь можно видеть, как у самого берега из воды выскакивают черно-белые касатки. Дальше, в открытом море, встречаются и серые киты, и котики, но только во время миграций.

Эта земля ледников и индейских тотемов — курортный пояс Британской Колумбии. Здесь не так холодно зимой, как во внутренних районах материка, зато всегда повышенная влажность и восточный ветер. С ноября по январь мы почти не видим солнца, потому что наша дневная звезда на своём пути по южному горизонту не поднимается настолько высоко, чтобы перевалить через величественные, почти вертикальные горы. И какой же наступает праздник, когда солнце снова начинает лить на нас свет. Когда это происходит, я срываю с себя одежду, падаю на снег и каждой порой впитываю солнечное сияние!

У меня ушёл год, чтобы освоиться со здешней жизнью. Чтобы научиться топить печь, управляться с цепной пилой, ремонтировать её и точить её цепь; чтобы научиться валить и окоривать деревья и разбираться, какая древесина лучше годится на дрова и как долго её выдерживать; чтобы научиться справляться с одиночеством, коротая долгие зимние вечера с собаками и классической музыкой; чтобы пережить сезон дождей, когда ливень барабанит по крыше неделями, не давая высунуть нос, и тянет лопать прозак как мармелад; чтобы научиться обходиться без газет, радио, телевидения, без городских прелестей; чтобы научиться сажать огород и консервировать выращенный урожай, ловить лосось и охотиться на оленей и, наконец, чтобы умудряться набивать холодильник дичью, ягодами и домашним хлебом так, чтоб хватало на скупые, скудные месяцы, когда стоят морозы и нет сезонной работы.

В зависимости от времени года безработица достигает 30–40 процентов, поэтому в долине трудно заработать на жизнь и в работе случается много перерывов. Это значит, что для того, чтобы было что класть на стол и чем оплачивать счета, я должен быть лёгок на подъём, всегда, как кот, должен быть готов выбирать, куда прыгнуть, смотря по тому, где какая подворачивается работа, будь то в долине или за её пределами. Но крою ли я крышей дом или стогую сено, есть что-то благородное в этом поте и тяжёлой работе, поэтому сплю я по ночам всегда крепко.

В январе или феврале, когда на небо выплывает полная луна, я, бывало, выходил на крыльцо хижины и слушал, как на соседней горе, у фермы Дейла Найгарда, воют волки.

Один из волков поднимает к небу мощную голову, и вой рвётся из глотки сначала неразборчивой руладой, переходит в утробный душераздирающий вопль и постепенно замирает. Волк переводит дыхание, вновь поднимает морду и повторяет западающий в душу мотив, который, взлетев до верхней ноты, медленно превращается в размеченный грустью крик печали. Следует новый плач, зверь причитает так, точно рвётся его сердце, и далеко, во все уголки укрытой белым полотном долины, доносится одинокая мольба, полная страданий и несчастья. Голос его слабеет и падает, кажется, вот-вот лопнут лёгкие, но звук истекает из волчьей груди, насколько хватает дыхания.

В ответ из мрака ночи, в неподвижном воздухе, раздаётся далёкий слабый вой, воспаряет до верхней ноты, чуть мешкает, напряжённый и трепещущий, и медленно замирает. Затем третий вопль — мрачный, полный грусти звук — пронзает морозный воздух. И вот уже летит вой за воем, со всех сторон: это волчья стая, обитающая у Фирвэйла, перекликаясь, превращает чёрное безмолвие в бедлам.

Вдруг вой обрывается. Наступает пронзительная тишина, и больше не слышно ничего до самого утра. Таков у волков брачный период, и нет на земле другого звука, который бы так бросал меня в озноб, как волчий вой холодной зимней ночью.

А больше всего я любил слушать зимние волчьи песни, сидя в бочке с водой и засветив одну лишь маленькую керосинку.

Ничего не знал лучшего!

Я видел волков всего два раза. И оба раза на дороге у Фирвэйла, на закате. Первый раз большой чёрный волк перебегал дорогу. Второй раз я заметил, как два бежевых волка, словно тени, скользнули в лес примерно в 30-ти ярдах от меня. Я беспокоился о своих псах. Волки убили и съели почти всех собак в долине. Перед волками у собак нет ни единого шанса. Потому что у волков зубы больше, челюсти сильнее, ноги длиннее, лапы шире, и вообще они — прирождённые убийцы.

Покойному Дэррилу Ходсону, лётчику и проводнику, который жил через дорогу от меня, однажды летом пришлось зарубить волка топором. Дэррил забрался для рыбной ловли на свою заимку у реки Дин и как-то ночью услышал, как завизжала его немецкая овчарка. Небольшой волк-самец пытался утащить пса на ужин. Дэррил выскочил в одном белье, с фонарём в одной руке и топором — в другой, закричал на волка, надеясь, что тот бросит собаку и умчится в лес. Не тут-то было, посему Дэррил рубанул волчару топором по голове. А на другой день на своём гидросамолёте полетел в Вильямс-Лейк, где ветеринар заштопал ему барбоса.

А ещё был случай со Стэнли Эдвардсом: раз поутру он врезал по носу 250-фунтовому чёрному медведю, который, непрошеный, решив поживиться на завтрак двумя любимыми кошками, сунулся в его маленькую хижину на речке Стиллуотер, что в парке «Твидсмьюир». Медведь в ответ укусил Стэнли за ногу, и тому пришлось его пристрелить.

Это был, изволишь видеть, наглый и упрямый медведь, не похожий на ручных неуклюжих цирковых мишек, он совсем не боялся Эдвардса, а потому был опасен. А Стэнли Эдвардс, надо знать, не боится медведей. Он горец, и при необходимости прекрасно управляется с винтовкой и когда заготавливает дичь для пропитания, и когда защищает свою жизнь.

Стэнли — старший сын известного пионера Ральфа Эдвардса, который вместе с дочерью Труди спасал лебедей-трубачей от полного исчезновения и получил мировую известность после выхода в свет в 1957 году бестселлера Леланда Стоу «Крузо Уединённого озера». В 1972-м за сохранения природы Ральф получил высшую награду страны — «Орден Канады».

Ральф Эдвардс, малый из Северной Каролины, приехал в Канаду в 1912 году и на пароходе добрался до этой долины, где в ту пору в отстроенных по-норвежски бревенчатых домах обитали 300 рыбаков. Именно здесь Эдвардс оставил цивилизацию и переселился в долину Атнарко, к Уединённому озеру, что лежит в 75 милях от Белла-Кулы и в 25 милях от ближайшей дороги.

Книга Стоу повествует о семье Эдвардса, о её 40-летней героической борьбе за выживание. Как Робинзону, ему пришлось самому изготавливать себе инструменты и методом проб и ошибок учиться трудному искусству жизни. Но в отличие от Крузо, попавшему на тропический остров, Эдвардс был вынужден бороться и с враждебной природой, и с глубоким снегом, и со свирепым холодом, и с диким зверьём, и с полной оторванностью от мира.

Казнив зловредного медведя, Стэнли пошёл в больницу Белла-Кулы подлечить ногу. Я в то время только-только появился в долине и готовил к набору первый отредактированный мной выпуск газеты. В тот вечер я выловил Стэнли в Хагенсборге, в гостинице «Бэй Мотор Хотел», в 10-и милях от больницы.

Его не трудно было узнать по длинной бороде и жёлтому защитному шлему, прикрывавшему лысину…

— Это правда, Стэнли? Я слышал, с первого выстрела…

— Мне хватает одного выстрела.

— Куда вы ему попали?

— В сердце.

— Дыхание у медведя зловонное?

— Не хуже, чем у пса.

— Страшно было?

— Не-е-е-ет…

Стэнли Эдвардсу было 63, всю жизнь он провёл в лесу и видел столько медведей, что в голосе его я не уловил ни малейшего воодушевления.

— Должно быть, я везунчик, — промычал он, отправляя в рот ложку с картофельным пюре.

— Почему вы так думаете?

— Потому что все остальные пустились бы наутёк в такой ситуации.

— Вполне может быть…

— И вот тогда медведь точно бы напал.

— Я так и думал.

— Напал бы как пить дать.

— Итак, вам повезло…

— Повезло, что я не пугаюсь медведей, вот и всё.

— Вот так история! А как ваша нога?

— Совсем не болит.

— Вы родились в рубашке, Стэнли, честное слово…

Почту привозят на грузовике трижды в неделю, и люди, ценящие юмор, настоящую работу, надёжность и честность, делают всё, чтобы сохранить дружеские отношения. Приезжайте на осеннюю ярмарку в сентябре и вы поймёте, что это самое значимое событие года, нечто среднее между карнавалом и чемпионатом лесорубов. Ярмарку никто не пропускает. Или просто отправляйтесь по долине. Все 50 миль дороги от подножия Горы до доков сейчас уже покрыты асфальтом. Вы увидите, как встречные водители приветливо машут вам рукой, так что смело машите им в ответ.

Таков местный обычай.

Здесь люди сходятся легко, но это фронтир, а это значит, что как только вы уедете, о вас забудут.

Здесь очень красиво. На земле мало таких умиротворённых мест, где жизнь так благотворна. События здесь вращаются вокруг цепных пил, рыболовных баркасов и семьи. Люди, превратившие этот уголок в свой дом, приехали не на вечеринку. Они приехали, потому что досыта нахлебались урбанизированной жизни, потому что им опротивели претензии и помешательство дорогих перенаселённых южных городов.

Для меня здесь любимое время года — весна. В марте начинает теплеть, солнце проглядывает с серо-стальных небес, тает снег, и ты понимаешь, что идёт весна.

Весна.

К середине апреля появляется листва, распускаются тюльпаны, возвращаются птицы, в поисках пищи начинают бродить медведи, и долина наполняется звуками полнокровной жизни, покрывается изумрудной зеленью — и нет тогда на свете прекраснее земли.

Здесь довольно многочисленная американская колония. Её составляют подобные мне эмигранты, покинувшие родину в конце 60-х — начале 70-х в поисках лучшей доли. Это крутые черти в отставке, которые сегодня больше интересуются лошадьми, чем «харлеями». Это седеющие дети-цветы из Хайт-Эшбери (р-н в Сан-Франциско), не глядя махнувшие на север, в Альберту и Британскую Колумбию, когда в Сан-Франциско скисли все мечты: они по-прежнему остаются хиппи и живут в согласии с Матерью-Землёй, выращивая экологически чистые овощи и обалденную коноплю. Это университетские радикалы и участники маршей протеста из Беркли (р-н в Сан-Франциско), удравшие в Канаду, когда в затылок задышала армия со своим призывом, и здесь они поднимают детей на ноги вместо пыли до потолка и маршируют ради здоровья, а не ради мира во всём мире. И, наконец, это гонимые ветераны Вьетнама, такие как я, которым не досталось ни кусочка Американской Мечты: чтобы зализывать раны в изгнании, они повернулись спиной к Милой Земле Свободы, с презрением оттолкнувшей их, вернувшихся с войны и жестоко страдающих от посттравматического синдрома.

Лесорубы никогда не питали большой любви к хиппующим элементам, некоторых даже преследовали. Те из хиппи, что остались здесь, предпочли адаптироваться к жизни в долине. Не то чтоб здешние жители были против чужаков, просто они не желают менять своего отношения к ним.

Если вы любите риск, ничего нет захватывающее спуска в жаркий день по реке Атнарко на автомобильной камере. Но следите за гризли, которые на речных берегах лакомятся лососем. Один резкий взмах лапы может стоить вам головы.

Или встаньте на рассвете и побродите в тишине по северному, окутанному задумчивым туманом дождевому лесу: двигаясь меж гигантских елей и кедров, вы ощутите сочащуюся сырость и насладитесь непрекращающейся борьбой между рождением и увяданием, жизнью новой и отжившим своё.

Задолго до того как белые прослышали о Белла-Куле, в этой долине жили береговые индейцы. Сегодня Белла-Кула разделена на белую и индейскую половины, потому что западная граница резервации проходит как раз по середине городка.

Примерно треть населения долины — индейцы-нуксалк, чьи прародители встречали ещё исследователя Александра Маккензи в 1793-м году и водили за нос Скотта, открывшего этот путь посуху к Тихому океану, западная оконечность которого является древней «Жирной тропой», связывавшей береговые племена с континентальными.

Другая треть — это потомки норвежских переселенцев, в 1894-м они прибыли пароходом со Среднего Запада, в основном из Миннесоты и Дакоты, и разбросали свои почтенные, вырубленные из кедра усадьбы по всей густо заросшей лесом долине.

А за ними, в свою очередь, последовали из Штатов мормоны, адвентисты седьмого дня и прочие искатели девственного рая на земле.

Отправляясь сюда, я надеялся, что первобытная жизнь залечит мои вьетнамские раны. Что здесь мне будет легче справиться с горечью утраты Джойс.

Я помню, как мысль об отправке на войну когда-то казалась мне славным приключением, пока я не попал в Индокитай и не столкнулся с ужасной правдой: о том, что страх причиняет боль, что друзья гибнут, что трудно быть храбрым, что тела разлетаются на мелкие кусочки и что мёртвые тяжелы. И что помимо смерти с человеком может случиться масса других неприятностей. Что он может, например, остаться в живых. И вернуться домой измочаленным стариком, и поблизости не окажется никого, с кем бы человек мог поговорить о войне, и в груди его, как прилипчивая зараза, будет клокотать от ярости весь его боевой опыт.

Для меня война официально кончилась в 1967-м году, но внутри меня она продолжается. Она всегда со мной: армия, мины-ловушки и мешки для трупов; она звучит у меня в ушах, застыла в моих глазах — пленительная, как вертушка «Хьюи», романтичная, как блядь, громкая, как пулемёт, далёкая, как родина, — одна и та же кинолента, виденная-перевиденная тысячи раз.

Другим ещё горше, они понимают, что в 60-х правительство США имело их, как хотело, посему, променяв звёзды и полосы на кленовый лист, они забрались поглубже в лес, подальше от всего света, и сказали «насрать» этой системе, чтобы жить по своим собственным правилам.

Одно из этих правил заключается в бартерной торговле. Корзинку свежих домашних яиц — на пакет молока. Дрова — на услугу. Пара лососей идёт за грузовик прессованного сена. Ремонт автомобиля в обмен на старую цепь для пилы. Срабатывает замечательно, и деньги остаются в долине, где им и место, а не в Виктории или Оттаве. К чертям фининспектора! Пусть толчёт песок…

Иногда на какой-нибудь стройке в обеденный перерыв мы садимся пожевать бутерброд с ореховым маслом, сдабриваем его чашечкой кофе и пробуем постичь мир, как это делали студентами в 60-е годы, только теперь, вместо призыва в армию, вместо Вьетнамской войны и тягот укрытия от неё в небоскрёбах Торонто, мы говорим о воспитании детей и о надвигающейся старости.

Люди озабочены вопросами окружающей среды и будущего долины Белла-Кула. Это дикое побережье — один из последних нетронутых районов планеты — последние сто лет постепенно разрушается. Наши великие реки загрязняются. Будущее наших зверей и нашей рыбы туманно. Земля ещё прекрасна, но нас беспокоят последствия безудержной рубки лесов для любимого края.

Мне нравится здесь жить. Здесь я что-то значу. Здесь я пригодился. У меня немного денег и ещё меньше имущества, но это не имеет значения. Здесь все чего-нибудь да стоят. Все подходят. И какой бы ты ни был индивидуал, здесь найдётся местечко и для тебя. Жизнь в долине уже залечивает старые раны. Отсюда очень близко к Богу, и Он — во всём, что меня окружает. Стоит только выглянуть в окно или чуть-чуть отойти от дома. Я вижу Бога в небе и в горах, в реках и в море, в волках, медведях и оленях, с которыми мы живём в гармонии.

Много лет меня гнало вперёд, на запад, много лет я как заведённый искал оставшуюся на войне часть своего «я». И, видимо, уже не найду…

Но, признаюсь тебе, в конце пути я нашёл нечто большее.

Я обрёл себя.

И понял, что нет дороги назад, туда, где я уже был. «Вчера» прошло, а «завтра» едва маячит. «Сегодня» — вот всё, что есть, всё, что я имею, всё, что будет…

Этого мне хватает.

Я по-прежнему раздражаюсь и жалуюсь, скулю и ною. Иногда трясу кулаком и грожу убраться подальше отсюда и заняться настоящим делом, но соседи говорят, что скулёж помогает мне жить и что, даже став старым-престарым, коля дрова во дворе, я так же буду жаловаться и грозить неведомо кому.

Ночами мне ещё случается просыпаться от резкого внутреннего толчка и долго лежать в раздумьях, что же делать со своею жизнью дальше. Я встаю с постели, подбрасываю поленьев в печку, ласкаю собак, завариваю чёрный, как сердце ведьмы, чай, беру керосиновую лампу, иду в большую комнату и приникаю носом к широкому окну…

На востоке поднимается полная луна, распухшим перезрелым апельсином вплывает в горное ущелье и пропадает из виду.

Я прихлёбываю чай и вглядываюсь в черноту. Чуть погодя луна вновь появляется в вышине, яркая и зловещая, и безмолвно парит над горой Дефайанс и над сверкающими ледниками священной горы Нусацум, обиталища Гром-птицы.

И в голову приходит один ответ: сдаваться нельзя, — и я надеваю шкуру, рывком открываю дверь и выхожу в ночь, чтобы скитаться с волчьей стаей.

И вот ещё что хочу сказать…

С самого первого дня, с самого приезда в долину меня не покидает смутное, неотвязное ощущение, что я уже был здесь раньше. Deja vu.

Мне снились об этом сны. Было это давно, в другом времени. Я тогда был индейцем. Помню, старики били в обтянутые оленьей кожей барабаны, а я, десятилетний мальчик, распевая песни, прыгал в мокасинах вокруг священного костра и кричал на разные лады то голосом брата-совы, то голосом брата-орла, то голосом брата-ворона.

Один из снов перенёс меня в Белла-Кулу, в XVIII век. Меня звали Красный Орёл; так назвала меня мать, потому что я появился на свет на закате, когда заходящее солнце окрасило в багровый цвет небо над фьордом, и первым она увидела орла, парящего в восходящих потоках воздуха. Когда я возмужал, матерью моих детей была Пляшущая Луна, но она умерла в 1756-м, рожая нашего четвёртого сына. А я умер от голода зимой 1757-го. Вот и всё, что мне приснилось.

Я спросил пояснений у своего духовного пастыря. Его зовут Одинокий Волк, и когда-то он был храбрым воином-кри. Он достиг таких высот духа, что после смерти ему уже не нужно было возвращаться к новому физическому существованию. Таких, как Одинокий Волк, называют ангелами-хранителями; он — хранитель моего духа и защитник моей жизни. Он предоставляет право выбора мне, если есть вероятность познать новое, и разговаривает со мной через сны и мысли.

Одинокий Волк рассказал, что в год моей смерти была особенно холодная зима и пищи в Белла-Куле стало в обрез. Я ушёл с охотниками на поиски оленей, и в одном из далёких отрогов Береговых гор нас занесло снегом, еды мы не нашли и все умерли от голода и холода.

Такое чувство приходит ко мне вдруг, внезапно, когда я слежу, как лениво плывут облака по своду Отца-Неба. И когда вижу, как во время осенних дождей плачут осины чистыми слезами на моём дворе. И когда в зимних бурях слышу голоса предков. И когда замечаю, как клубятся речными туманами духи мёртвых над Матерью-Землёй.

Потому что жизнь — это круг, она начинается и кончается, и начинается вновь, и мне ещё топать и топать по Дороге Приключений…

ГЛАВА 56.

«ДНИ ОРУЖИЯ И РОЗ».

О Билли, видимо, уже всё сказано, но есть одно интересное примечание. Несколько месяцев спустя после его смерти я получил письмо от Кейти.

*****

23 августа 1986 г.

Дорогой Брэд,

Спасибо за письмо. Полагаю, вы поняли из телефонного разговора, как далёк был Билли от реальности последние два года. Всё это пошло от неумеренного потребления алкоголя. Физически он стал полной развалиной. Я пыталась не замечать этого, но два друга потом говорили об этом прямо. Он часто выходил из себя. Иногда, вставая с кушетки, падал. Его руки и ноги сильно исхудали, и ел он очень мало. Если любишь человека, то стараешься не видеть в нём подобные перемены. Сам он отказывался обсуждать это, поэтому я тоже не касалась этой темы.

Он понимал, что делает с собой. Он мне всегда говорил, что умрёт в море, что 40 лет ему не разменять. Что ж, он справился с этим за один день. День рождения у него был 21 мая.

Он никогда не возил автоматы в Арубу и не ездил в Пакистан. Как не оставил для вас и ружья 10-го калибра для охоты на акул. Он просто всё сочинил. Это был его миф, его мечты о днях оружия и роз. Он очень долго жил только воспоминаниями и своими наградами, былыми интрижками и приключениями. Но с самого момента возвращения с войны он только и делал, что занимался саморазрушением.

Я видела, как Билли постепенно опускается. В последний год он вообще не хотел работать. Только пил. Не мог ни подровнять траву на лужайке, ни заниматься садом. Я всё тащила одна, как всегда.

Но больше я так поступать не буду.

Лучшее, чему меня научил Билли, это поступать не так, как он. Наша совместная жизнь потихоньку сводила меня с ума. Не знаю, насколько бы меня хватило. Хотя он всегда называл меня своей «скалой».

Так вот, теперь я одна. Сердце моё окаменело.

Это он меня сделал такой…

Кейти

*****

Над могилой сырою не плачь и не стой — Я ещё не уснул, не лежу под плитой. Я в ветра потоках, которые веют, Я в злаках зелёных, которые спеют, Я в белом снегу, что алмазом сверкает, И в шуме дождя, что по крыше стекает. Я здесь, я везде: я — предутренний сон; Ты знаешь меня — я любви страстный стон. Я в небе причудливой птицей летаю, А ночью неяркой звездою мерцаю. Над могилой сырою не плачь и не стой — Я как прежде живой, нет меня под плитой.

ГЛАВА 57.

«СОБЛАЗНЫ ЧИСТОГО ЛИСТА».

Весной 88-го мне стало лучше. В целом я превозмог своё уныние, и душевная боль уже не была такой острой, как за год до этого. К августу она почти совсем пропала. Немногим меньше двух лет прошло со дня смерти Джойс, но за одну ночь, словно сработала кнопка замедленного разъединения, с глаз моих спала чёрная пелена, и я снова обрёл способность думать о будущем, строить планы и загадывать наперёд.

До того момента я был во власти жестокой депрессии и не имел сил и думать о дне грядущем: мне было наплевать, наступит ли «завтра» вообще, жив ли я или уже окочурился. Опять меня мучило чувство вины как оставшегося в живых — то самое чувство, что вцепилось в меня по возвращении из Вьетнама: я-то вернулся, а Дэнни, Крис и столь многие товарищи — нет. За много лет до знакомства с Джойс у меня обнаружился рак, но я всё ещё был жив. А она умерла. Тоска — логичное страдание, и мне пришлось его перебороть, прежде чем стать готовым к новой жизни.

В долине у меня были и друзья, и добрые соседи. Джим и Патрисия Флетчер: они позвали меня на рождественский ужин в первый же год моего пребывания здесь и приглашали все последовавшие годы. И Нил Эрлих, живший через дорогу, с которым мы подолгу прогуливались и говорили обо всём — от Бога и Дьявола до философии и искусства. Вокруг меня были люди, и мне было с кем поговорить, но в то же время, оставаясь на ночь один на один с двумя псами в щелястой избушке, я чувствовал себя страшно одиноким.

Здесь всё крутилось вокруг семейных интересов, а я был старым бородатым отшельником и жил сам по себе в заваливающемся на бок бревенчатом срубе, поставленном у горы.

Мне нравилась моя новая жизнь почти во всём. В самом деле нравилась. За исключением одного…

Я был Адамом без Евы, и мой райский сад был пуст. Тогда я решил, что без женщины моё приключение на лоне первозданной природы будет неполным. Но какая женщина согласится жить так, как живу я? Индейская скво? Может быть, её так воспитывали. Но уж конечно не городская женщина из Ванкувера или Калгари, которая носит шёлковые чулки и обута в изящные туфли-лодочки, а не грубые походные башмаки.

Ни одна женщина в долине меня не заинтересовала, и вот однажды в универмаге я достал из кармана два доллара и купил «Ванкувер Бай энд Селл», полную всяческих объявлений газету, которую продают по всей Британской Колумбии.

Я заглянул в раздел международной переписки, про себя размышляя, что если никого не найду в этом номере, то уж в следующем обязательно найдётся такая, которая соберёт рубашки и джинсы и примчится ко мне.

Как трудно умирают старые привычки, парень.

По мне, переписка всегда была развлечением. Мне нравится открывать для себя жизнь людей из самых разных стран света. Я человек, который любит соблазн, хоть реальный, хоть на бумаге; соблазн долгий, неторопливый и всеобъемлющий, захватывающий ум, душу, эмоции и — как coup de grace — секс.

Поэтому я выбрал адрес и вступил в переписку с девушкой из Германии. Потом — с девушкой Ингой из Дании. И с Соней из Австрии. Скоро у меня набралось 10 девушек. Потом 20. А потом целый гарем из 30 человек.

— Боже правый, — как-то хлопнул я себя по лбу, — одна девушка — уже много, а тут бульон из 33-х. Я совсем спятил. Я просто слетаю с катушек…

Не успел я оглянуться, как эта «погоня за талантами» вышла из-под контроля и заполонила мою жизнь. Времени на работу не осталось. Я с головой ушёл в отстукивание ответов на письма на своей пишущей машинке «Ай-Би-Эм» 63-го года выпуска. Каждое послание отличалось от предыдущего, я строчил страницу за страницей, писал всё, что приходило в голову, описывал владевшие мной мысли и чувства и, если быть честным, когда иссякали случаи из жизни, я сочинял небылицы, шлифовал их, и с каждым адресатом эти россказни становились краше и краше: я что-то добавлял, что-то убирал, привирал, и мне это нравилось. Ведь правдивость истории не имела значения. Это была игра — и для меня, и для них.

Сейчас я жалею, что не хранил эти рассказы. Они все разлетелись по почте, а я остался ни с чем.

Я только и делал, что писал. Писал, писал и писал! Каждый день, целый день. До позднего вечера. Потом падал одетым на кровать и засыпал глубоким детским сном.

Был один неприятный нюанс: международные отправки влетали мне в копеечку. Не хватало денег на заправку грузовика. Не хватало денег на еду. И тогда я покупал только корм собакам, а сам сидел голодный. В конце концов, это моё хобби. Псы не должны страдать от моей мании.

Бетти, почтальонша из Хагенсборга, думала, наверное, что у меня не все дома, что я не вписался в поворот или что у меня разбушевалась «избяная лихорадка». В долине всех косит такая шиза в зимние месяцы, когда нечем заняться и остаётся только топить печь, хранить тепло да смотреть, как падает снег.

Девушки были хороши и отовсюду: из Аргентины, Австрии, Бразилии, Чили, Эквадора, Колумбии, Дании, Великобритании, Финляндии, Германии, Греции, Исландии, Италии, Голландии, Бельгии, Франции, Новой Зеландии, Норвегии, Швеции, Испании, Южной Африки, Марокко, Алжира, Уганды, Мексики, Вьетнама, Таиланда, Малайзии, Гонконга, Филиппин, Китая, Японии, Болгарии, Румынии, России, Штатов и других уголков планеты.

Я не только отвечал на объявления. Я писал свои собственные и рассылал их по свету. Это было похоже на игру, она меня забавляла, и я не мог ею насытиться. Такой простой способ знакомства.

А как он помогал от избяной лихоманки!

Последние мои деньги закончились на Скандинавии. Из европейских стран лучшей оказалась Англия. Там все женщины были голодны по-настоящему. А ещё я понял, что если не хочешь терять деньги впустую, размещай объявления в бразильских изданиях — в Сан-Пауло, Рио или Белу-Оризонти — и почтовый ящик будет ломиться от ответных писем.

Мне очень нравились бразильянки. Яркие, жаркие, искренние, с пылкой кровью, все они с ума сходили от страстных латинских танцев — самбы и ламбады.

Вскоре я стал не просто стариком, обитающим в хижине с двумя барбосами.

Я стал Доном Жуаном из конверта, любовником по почте с маркой в 78 центов, и я с наслаждением писал этим женщинам и желал каждую из них. Огорчало лишь то, что были они из бумаги, не из плоти, и изучать их можно было только по фотографиям, хоть некоторые и присылали свои образы в обнажённом виде, что было особенно приятно. Можно было всё рассмотреть. И колотиться от страсти и вожделения…

Поначалу большие расстояния кажутся друзьями. Но проходит немного времени, и они перевоплощаются во врагов. Я хотел встречаться с этими женщинами, ходить к ним на свидания, разговаривать с ними, чувствовать их, обонять запах их духов и часами заниматься с ними любовью…

Часами…

Ещё и ещё. Давно со мной такого не бывало. Слишком давно!

Но добраться до них стоило бы бешеных денег.

После многих колебаний я решился сократить свою коллекцию до одной девушки и соблазнить по почте её одну, одну-единственную.

Так иногда поступают рок-певцы: выбирают девчонку из толпы и поют ей весь вечер. Было очень, очень непросто, но я выбрал одну из тридцати трёх — Майю Лунд, блондинку, красивую и яркую королеву викингов из Стокгольма, Швеция. Майя поместила своё объявление в «Ванкувер Бай энд Селл» в начале октября, заявив, что ищет партнёра по подводному плаванию, который сопровождал бы её повсюду. Но на этом она не остановилась. Перечислила добродетели, которыми должен обладать её избранник, и добавила: «Если вы ищете денег или секса, не беспокойте меня».

Такие глупые объявления мне ещё не попадались. Оно меня чрезвычайно развеселило; я написал ей, что её мозги ушли в вагину. Что тупой сасквач написал бы умнее! Как могла она вбить себе в голову, что канадец способен состричь её деньги и залезть ей в розовые трусы, находясь при этом за тридевять земель?

«Средний пенис в длину шесть дюймов, — писал я. — Ему надо вырасти в миллион раз длиннее носа Пиноккио, чтобы достать до Швеции, но тогда ты наверняка рубанёшь по нему 40 раз боевой секирой!»

Она ответила, что описалась от смеха, читая моё страстное письмо; согласилась, что её объявление глупее устрицы и что она делает глупости постоянно.

Так завязались наши отношения.

В то первое письмо она вложила свою фотографию. На дне рождения подруги она в чёрном вечернем платье сидит в роскошном кресле и держит в руках бокал вина.

Она выглядела очень по-шведски. Светлые волосы, синие глаза, длинные ноги и полная грудь. Классическое европейское лицо, — элегантная женщина, надо отдать ей должное. И странное дело, когда я взглянул на фотографию, у меня появилось чувство, что я её знаю. В каком-то отношении она казалась знакомой. Было ощущение, что я узнал её, хоть раньше никогда не видел, и тогда я понял, что она станет моей новой женой.

Когда-то она ходила на курсы по напрапатии — науке, соединяющей в себе знания мануальной терапии и физиотерапии. Но по окончании курсов она решила поменять профессию. И пошла работать свободной официанткой, по своему усмотрению выбирая рабочие дни и часы.

Ко времени нашего знакомства она оставила работу в ресторане, располагавшемся на центральном железнодорожном вокзале, и обслуживала столики в «Шталльмастергарден», одной из старинных шведских гостиниц, которая находится в центре Стокгольма; гостиница первоклассная и очень дорогая, и чаевые в ней дай бог каждому.

Майя была бойка и свежа, и раньше я не встречал женщин, способных так хорошо изъясняться, да ещё на иностранном языке. Она вела себя естественно, и её письма ко мне были объёмны и полны мысли, композиционно выдержаны, и читать их было одно удовольствие.

На новый, 1989-й, год она позвонила в мою избушку. Я только что вернулся с прогулки с соседом Нилом.

— Прости, Нил, это межгород, — сказал я, ещё не зная, кто звонит.

Нил пошёл домой.

Майя говорила на замечательно правильном английском языке, и связь была такая чёткая, словно она звонила из автомата через дорогу, а не с другой стороны земного шара.

Она шутила и прикидывалась скромняшкой и недотрогой. Затеяла игру, предлагая мне догадаться, кто звонит.

Мне было не до игры, потому что я переписывался с 33 дамами, и если бы пошёл по всему списку, то она бы первая запарилась и, скорей всего, от ревности бросила бы трубку.

Когда она назвала своё имя, я не поверил. Сам бы я ни за что не догадался.

Разговор прыгал с пятого на десятое, и вот, вместо того чтобы стать её товарищем по подводному плаванию — а это не враки, потому как я дипломированный ныряльщик — я вдруг оказался фантазёром и любовником, соскочившим с её пишущей машинки.

Через неделю после звонка она уехала с подругой в отпуск в Таиланд на полтора месяца. Писала мне каждую неделю, а я посылал ей письма в Бангкок до востребования. Потянулись месяцы длинных писем и долгих телефонных переговоров с разных концов света. Так что к моменту её возвращения в Швецию по бесконечным проводам вовсю шло заочное знакомство и проклёвывалась любовь.

Мои счета за телефон росли как на дрожжах, подчас достигая 600 долларов в месяц.

За короткий срок я накропал ей три тысячи страниц — на шесть больших тетрадей. И она мне прислала почти тысячу. В то же время в своей избушке я собрал воедино последний вариант «КОШМАРА».

События понеслись чередой.

В мае в письме я сделал предложение. Она дала согласие, позвонив по телефону. В июне купила билет в Канаду. А 18-го июля я уже встречал её в международном аэропорту Ванкувера. Майя уволилась с работы и собиралась пробыть со мной в Фирвэйле три месяца. Если за этот промежуток я не найду стабильной работы, тогда мы на год улетим в Стокгольм.

Какой всё-таки странный был день: встречать девушку, с которой почти год переписывался и на которой в конце месяца хочешь жениться …

В первый раз.

Мы крутили головой и таращились друг на друга, когда она, пройдя таможню, появилась наконец-то в зале, где я ожидал её.

— Это ты?

— Ага, а ты…

— Да, это, думаю, я. Дай-ка проверю. Блин, а что если я не я, а ты не ты?

Мы покружили вокруг друг друга, приглядываясь под разными углами. Сблизились. Обнялись и расцеловались, отпрянули назад, чтобы ещё раз рассмотреть друг друга получше, и стали мямлить глупости, как то…

— Ты? На самом деле? Та, что писала письма? Голос из телефонной трубки? Ты не похожа на себя. У тебя нет макияжа. Нет, это правда ты?

— А тебе надо постричься и, судя по глазам, хорошенько выспаться.

— Да, знаю. Ещё и запор у меня, и переживал я сильно по поводу твоего приезда. Скажите пожалуйста, ведь это действительно ты!

В голове у нас вертелась только одна мысль. Догадайся с трёх раз, какая.

Верно. Верно. Верно.

За час мы отыскали мотель в Ричмонде, скинули одежды, сорвали с постели покрывала и…

Сыграли в шашки. Она выиграла.

А потом занялись сексом. И снова сексом. И опять сексом. Потом подошло время обеда, чему я был несказанно рад. Я был измочален. Ноги дрожали. Кажется, я был не в лучшей форме. А лучший способ войти в форму — это…

Мы отправились в ближайший ресторан и вздохнули свободнее. Мы оба уже немного оттаяли и чувствовали себя свободнее. Пообедав, вернулись в мотель и снова предались любви. По всему видать, оголодали.

Наверняка так и было.

На другой день мы отправились в шведское консульство заполнять бумаги, чтобы получить официальное разрешение на моё годовое проживание в Стокгольме, а затем в моём грузовичке поехали на остров Ванкувер, в Лонг-Бич, и пробыли там неделю: жили в автофургоне, загорали, плавали и привыкали друг к другу телами.

После этого уехали в Белла-Кулу и в субботу, через 11 дней после встречи, торжественно и чинно пошли к алтарю и вступили в брак в Хагенсборге, в евангелической церкви аугсбургского исповедания, которая, тем не менее, была открыта для всех желающих и была возведена норвежскими переселенцами в 1894-м году. Во время церемонии мы исполнили любимую песню Майи — «Мост над взбаламученными водами» Саймона и Гарфанкела.

Как мало я подозревал тогда, какими бурными могут быть воды.

В «Коуст Маунтин Курьер» появилась заметка:

«СВАДЬБА БРЕККА И ЛУНД»

Брэд Брекк, 48-ми лет, житель Фирвэйла и бывший редактор «Курьера» сочетался браком в Эльзой-Марией Лунд, 29-ти лет, из Стокгольма, Швеция, и обменялся с ней кольцами на церемонии, которую проводил Мигель Морено в церкви Хагенсборга 29-го июля.

Чета планирует осенью вылететь в Стокгольм и вернуться в Канаду спустя год. Из Скандинавии Брэд намерен отправлять путевые заметки в американские специализированные издательства и закончить там второй вариант своей книги «БЕЗУМИЕ», романа о возвращении домой с Вьетнамской войны, который он начал несколько лет назад.

На Скандинавском полуострове Брэд и Майя собираются съездить в Норвегию и посетить Берген, Ставангер и Осло, откуда вышли его предки в 80-х годах XIX-го столетия.

«В первую неделю пребывания в долине Белла-Кула со мной случилось много нового, — сказала Майя, — в частности, я вышла замуж. До этого я много слышала о долине, но с момента спуска с Горы в пятницу и свадьбы на следующий день времени переживать о чём-то у меня не было. Спуск в Горы был ужасен. Грузовик Брэда не подвёл, хоть тормоза и не работали; но Брэд сказал, что можно съехать на низкой передаче. Выбора не было — оставалось только верить ему на слово.

В субботу мы поднялись, оделись и отправились в церковь на этом же старом и ржавом грузовике. Церковь мне понравилась с первого взгляда. Небольшая, безыскусная и красивая, как раз для женитьбы в глуши».

Брэд взял напрокат костюм 30-х годов, а Майя надела шёлковое платье, перешитое ею из индийского сари. Молодые разрезали свадебный пирог охотничьим ножом, чтобы придать делу аромат Белла-Кулы, и провели брачную ночь в гостинице «У Инги».

«Церемония удалась как нельзя лучше, и никто меня не переубедит, — сказала Майя, — мы шли к алтарю рука об руку, по-скандинавски. Всё получилось спонтанно, непритязательно и очень романтично…»

Увидев мою деревянную избу, Майя чуть не лишилась дара речи, ибо в жизни не видала ничего грязней.

— Если ты считаешь, что я недостаточно хорош, тебе нужно посмотреть…

— У тебя на окнах столько паутины, Брэд, что штор не нужно, — подтрунивала Майя и предложила назвать наш дикий дом «Паучьим трактиром», потому что паукам в нём жилось вольготней, чем людям.

Я слегка опешил. Я-то считал свой домик достаточно чистым. Я и пылесосил, и подметал, и раскладывал вещи по местам. Другое дело, что с дровяной печью, да с двумя немецкими овчарками, целый день гоняющими во двор и обратно, да с пылью, летящей из всех щелей бревенчатых стен, держать дом в незапятнанной чистоте практически невозможно.

А ещё нужно помнить, что Майя шведка, а все шведские женщины фанатки чистоты. К тому ж она городская. До приезда сюда она и представить себе не могла, что такое жизнь фронтира.

В долине одни считали, что нет глупее вещи на свете, чем делать предложение женщине до встречи. Глупее крысиного писка и совиного уханья. Другие смотрели на это как на очень смелый и романтичный поступок. Правда, скорее всего, была где-то посередине.

К верующим у меня был подход один…

— Скажи, Генри, ты ведь ходишь в церковь каждое воскресенье?

— Да, я редко пропускаю.

— И ты любишь Иисуса Христа?

— Конечно…

— А ты когда-нибудь видел Его?

— Как-то у меня было видение, я был тогда очень болен…

— Нет-нет, это не в счёт. Я имею в виду, видел ли ты Его во плоти, физически? Видел ли ты, как Он на этой неделе покупал жевательный табак в универмаге?

— Конечно, нет, чёрт тебя дери, ведь Он умер две тысячи лет назад…

— Ну так пойми меня правильно: Майя может казаться богиней, но всё-таки она не Христос. А в целом это именно то, о чём мы сейчас толкуем. Думаю, можно любить человека, с которым никогда не встречался, как считаешь?

— Да блин, если ты так смотришь на дело, Брэд, то мне всё ясно…

Прагматичным я объяснял, что для того чтобы понять, можно ли счастливо ужиться друг с другом, нам надо какое-то время провести под одной крышей и в одной постели, и что виза действительна лишь 90 дней, чего явно недостаточно для добросовестного испытания.

Единственный выход, говорил я, либо иммигрировать в Швецию мне, либо Майе иммигрировать в Канаду.

Помимо шведского и английского, Майя бегло говорила по-французски, по-испански, по-итальянски и по-немецки. С другой стороны, я владел только одним языком — английским, поэтому мы решили, что Майя должна перебраться в Новый Свет ко мне, а не я к ней — в Старый Свет. И кратчайший и легчайший путь получения для неё статуса постоянного жителя лежал через замужество.

Всего-навсего. Просто средство в достижении цели. В этом случае все бумажки на иммиграцию можно было бы оформить в несколько месяцев и не растягивать на годы.

Так что в августе мы поехали к иммиграционным властям в Вильямс-Лейк, и я заполнил формуляр на оказание ей визовой поддержки. Там выяснилось, что Майя нужно будет подавать заявление на иммиграцию в Стокгольме, как только мы приедем в Европу, с тем, чтобы к моменту возвращения в Канаду все документы были оформлены.

Мы знали, что рискуем с женитьбой. Брак всегда риск, хоть это и не вопрос жизни и смерти. Брак либо срастается, либо нет. Просто было нужно посмотреть, может ли у нас что-нибудь получиться.

Мне случалось сталкиваться с тем, что брак может развалиться и кончиться разводом. Ну, так это не самое страшное. Всё равно это романтическое звено в цепи нашей жизни — и к тому же весьма захватывающее. В любом случае у меня не возникнет никаких сожалений. И уж конечно я ничего не терял. У меня не было ничего. Старый драндулет да несколько фотоаппаратов. Я не собирался ничего никому доказывать. Но знал, что буду корить себя, если не попробую. Я уже был в том возрасте, когда сожаления появляются только по поводу упущенной возможности рискнуть.

Поразмысли о возможных последствиях, примирись с браком как с частью жизни — и страх принятия решения пройдёт.

Не то чтобы до этого у меня была распрекрасная жизнь, которую я вдруг решил поставить на кон. Всю жизнь я примеривал всё новое на себя, боролся изо всех сил и иногда одерживал верх, хотя чаще проигрывал. Такова всегда была жизнь моя. Я любил риск, но не тот тупой риск, подобный прыжкам с самолёта ради дешёвого мандража, а риск, способный улучшить и обогатить жизнь.

Ибо я считаю, что для полнокровной жизни необходимо рисковать. Нельзя быть счастливым, если боишься жизни. Время от времени будешь получать по сусалам, никуда не денешься. Однако надо уважать жизнь и быть осторожным, ибо она хрупка, а люди беззащитны. А потеряв Джойс за два года до этого, я был более уязвим и одинок, чем другие, но если бояться жизни, то проиграешь как пить дать.

Вот потому-то я пытаюсь хранить и надежду, и веру, и мечты, и мужество, чтобы в нужный момент поставить всё это на карту.

В конце мы все умрём, но прежде чем заслужить смерть, мы должны пройти через страдания, борьбу и мирскую тщету — в сердце останется отпечаток, а в голове сложится понимание, неведомое ранее. Единственная альтернатива — не жить полной жизнью или, что ещё хуже, не жить вовсе. Ещё до армии я для себя решил, что жизнь без риска — это жизнь без роста и перемен, без вызова, без боли и радости, скучная череда дней, в которой нет ни нового, ни неожиданного, ни опасного.

Это смерть при жизни, а мне такого даром не надо.

В конечном счёте, всё, что можно у меня отнять — или то, что я могу потерять — не моё, оно лишь проходить через мои руки.

Жена может умереть, брак — развалиться, дети — вырасти и покинуть гнездо, дом может сгореть дотла, можно потерять работу, от болезни или чёрного дня на бирже могут растаять сбережения.

Нет, единственное, что действительно принадлежит мне, — у меня внутри. Мы проживаем жизнь, питая душу и не расставаясь с ней: душу нельзя сжечь огнём или отнять по суду. Умираем мы — умирает душа. И потому она реальна. Душа — то единственное, что я возьму с собой. Единственное, что понадобится мне в следующем мире…

В тот день, когда мы с Майя должны были пожениться, мне позвонил Джек Найстром, с которым мы в 1967-м составляли ежедневные рапортички в отделе информации ЮСАРВ. После войны мы не теряли связь, и в 70-80-х годах мы с Джойс, в компании с ещё одним другом прежних времён, Дэном Олсеном, который служил военным фотографом в том же отделе, часто ездили к Джеку в Сиэтл.

Покинув Вьетнам, Найстром вернулся в Сиэтл на своё место репортёра в «Пост-Интеллидженсере» и в последующие годы выпекал редакционные статьи, но вот уже 10 лет как бросил журналистику и выращивал фундук на отцовской ферме у вулкана Рейнир.

Звонок раздался за два часа до начала церемонии: Найстром сказал, что он в растерянности и кусает локти…

*****

— Моя прелестная белокурая дочь Аманда растёт как на дрожжах, ей уже 16 лет, и она хочет бросить школу, потому что жизнь, видишь ли, никудышная и противная. Я говорю ей: «Ты ещё ничего не видела, дочка…»

А её юные уши не слышат. Так что впиши её в мой скорбный список. Господи, Брекк, меня засасывает трясина отчаяния.

— Посмотри на это с другой стороны, Найстром: может быть, ты сам возглавляешь список проблем Аманды. Подросткам нужны мудаки с прибабахом, как прыщи королеве вечеринки. Это хитрый фокус природы, ты же знаешь, что когда детям больше всего нужны их родители, те замудоханы как никогда. То же самое, что ты о ней, она, наверное, говорит подружкам. «Мой отец очень талантлив, но так мало уделяет внимания своему таланту, что у меня руки опускаются…»

— А фундук болеет, — продолжал Найстром, — в следующем году у меня будет всего 42 акра из 130, и то, что останется, не стоит доброго слова. Вода прибывает, Брекк, и мне нужен ковчег…

— Беда в том, Найстром, что ты швед. Я знаю шведов, сам женюсь на одной из них, ты её знаешь. Вы, шведы, слишком прагматично относитесь к своему добру. Тебе нужно немного романтики в жизни, Найстром. Немного волнений. Надежды. Опасности. Риска. Каких-то глубоких и долгих перемен.

Вопрос в том, — как.

Мы с тобой разные, как день и ночь. Я уехал из Вьетнама с шестью дисциплинарными взысканиями, два раза болел триппером, имел полный комплект лобковых вшей и папку по форме 201, набитую свидетельствами о том, каким говённым я был солдатом.

Ты же, напротив, ушёл с «Бронзовой звездой» за доблестную службу. Бум-Бум тебе покровительствовал. Ты ходил у него в любимчиках. А я был для него досадным ублюдком.

Понимаешь, время от времени быть плохим не смертельно. Ты же всегда был таким правильным, занудным книгочеем. Удивляюсь, как это ты не прихватил в Сайгон свою скрипку — мог бы пиликать Вьет Конгу серенады. Думаю, тебе бы следовало хоть пару раз сачкануть из расположения со мной и Билли. Ты никогда не болтался без дела, стойкий маленький ангелок, всю службу хранивший верность своей жёнушке. А тебе бы надо было пойти в самоволку да посидеть со мной на губе. Тогда бы твой характер стал чуток крепче. Ты ж ненавидел эту войну так же как и я, чего ж ты был таким правильным? Всё дело в том, что ты зациклился на роли хорошего парня. Ты чересчур хорош и прагматичен, мистер Швед! Ты как мой папаша. Тебе бы немного ирландской крови. Тогда бы ты стал интересней, на все, бля, сто!

— Брекк, я здесь уже почти чокнулся, а всё потому, что вдруг понял, какую глупость совершил 10 лет назад, уйдя из газеты, а сейчас я уже стар и слишком много времени утекло, чтобы возвращаться назад. Профукал самую творческую часть жизни. И не знаю, что делать. Мои дети растут быстрее не придумаешь. И с женой мы больше не трахаемся…

— Ты не ТРАХАЕШЬСЯ? Да, Найстром, вот это настоящая беда. Ты в большем дерьме, чем я думал. Так дальше нельзя…

— Я уже не говорю о любви, но у нас с Тейлор нет даже секса. ЭС-Е-КА-ЭС-А. Чёрт подери, я хочу секса, пока мой дружок совсем не усох и не отвалился от простоя. Но у меня не хватает духу найти себе другую — а хочется…

Чем ближе к 50, тем страшней, страшнее, чем я думал об этом в 40 лет. Так можно оценить моё состояние, полагаю. Я говорю «ближе к 50», а ведь мне всего 46. Теперь я во всём вижу лишь отрицательные стороны — вот на чём я схожу с ума.

И тогда я думаю, что надо сесть и писать. Роман. В этом году я почти ничего не читал, потому что не в курсе современной литературы, и у меня такое ощущение, что я обязан обратиться к мастерам… но у меня столько страхов и сомнений на этот счёт, что не уверен, соберусь ли.

— Если ты серьёзно говоришь, Найстром, тогда собери волю в кулак и двигай поближе к краю пропасти — только там писатели создают лучшие произведения. Сдаётся мне, ты сейчас не далёк от неё, поэтому шагай по лезвию и только не размахивай чересчур руками, чтобы не свалиться: побалансируй на одной ножке и почувствуй напряжение жизни, её дрожь и агонию. Но будь осторожен: качнёшься в одну сторону — пропадёшь, в другую — угодишь в зону безопасности, где не случается ничего увлекательного.

Когда в 71-м я впервые приехал на запад, ты был там же, где и сейчас, ничто почти не изменилось. Ты бросил писать назидательные вопли редакторских колонок, чтобы стать долбанутым выращивателем орехов, и думаешь, что тебе хочется вернуться в старую редакцию, но говоришь при этом, что на самом деле хотел бы заниматься литературой, если бы только не противоречия в твоей душе.

— Вот-вот. Я не могу думать только о себе. У меня жена, дети, у меня ферма, долги, которые надо возвращать, счета каждый месяц, у меня обязательства…

— Как жаль, Найстром. У тебя столько амбиций, а ты связал себя тысячами узелков…

— Но…

— Найстром, помолчи малость. Я уже слышал всю эту лабуду. Это только оправдания. Алиби. Всё это говно! Дай папе Брекку сказать тебе кое-что. Я старше тебя и чаще тебя огибал мыс Горн, поэтому я знаю такое, о чём ты понятия не имеешь. Ты десяток лет не писал и теперь мычишь о том, что самые продуктивные годы унесло ветром. Что за невезуха. Через 10 лет тебе будет 57, и тебе будет в два раза хуже, в два раза отчаяннее и в два раза безнадёжнее. А потому как твои писательские способности простаивают, ты будешь торчать в жопе уже 20 лет, прежде чем надумаешь начать. И ещё хуже, если ты захочешь писать романы вместо журналистских статей, потому что в этом случае ты должен будешь выбросить всё дерьмо, которому тебя учили на журфаке и в газете. Ты должен будешь отойти от газетного языка, этого оглупляющего языка для людей, которые не могут прилично читать. Этот язык въелся в наши кости, и от него чрезвычайно трудно избавиться, потому что из-за своей лёгкости и узнаваемости он возвращается вновь и вновь…

После стольких лет он прижился в твоих кишках и его тяжело вытравить. Его нельзя отправить с утренним говном. Нужно применять химиотерапию как против рака: уничтожать каждую злокачественную клетку, иначе опухоль вернётся и отомстит — изгадит тебе всю малину.

Если хочешь писать, то газетный опыт — твой самый злой враг. Поэтому если сейчас всё плохо, а ты об этом молчишь, то будет ещё хуже. Если ты писатель, но не пишешь последние 10 лет, то, скорее всего, именно поэтому ты и сходишь с ума. Нам нужно писать, чтобы сохранять душевное здоровье. Мы — молниеотводы для внутренних демонов, сводящих нас с ума. Через десять лет ты будешь кусать локти, и тогда даже дети тебе скажут: «Заткнись, никчемный старый пердун!»

Мы все когда-нибудь получаем под зад, Найстром. Не можешь смириться с этим — будешь жить и канючить. Сегодня надо жалеть не о том, что сделали, а о том, чего не сделали. И когда ты разменяешь шестой десяток, ты станешь самым злым и раздражительным сукиным сыном из тех, кого я знаю, будешь проклинать себя и гадать, что готовит тебе грядущий день; понимаешь, о чём я говорю?

— Да-да, понимаю…

— Решения просты. Трудно только догадаться, что они из себя представляют. Как правило, ответы под самым носом. Не знаю как ты, а я обычно дольше всего ломаю голову над простейшими вещами.

— Ну, блин, Брекк… чёрт побери! Что же делать?

— А я тебе скажу…

Перво-наперво, бросай ферму, разводись с женой, прощайся с детьми, раздавай шмотки, покупай магнитолу подешевле, ищи работу попроще — махать метлой, например, — и перебирайся на жительство в тёмную грязную комнатёнку с друзьями-тараканами и братьями-крысами. Выбирай место сырое и унылое, как башня. Может, тогда ты покончишь со своими ощущениями безнадёжности и беспомощности.

Затем я хочу, чтоб ты связался с какой-нибудь дрянной девкой, — тогда ты сможешь по-настоящему оценить хорошую женщину, если она будет невзначай проходить мимо. Ищи себе мулатку — Сильвию, королеву Амазонии, если ты понимаешь, о чём я говорю. Может статься, придётся ехать за ней в Рио. В Бразилии есть красивые мулатки. Если бы я не женился, я бы поехал с тобой. Не получится так, я встречу тебя уже там. В любом случае, девка должна быть вдвое младше, и ты будешь искать у неё признаки мозгов, — у этой плещущей сексуальностью огненной женщины, у которой такая же вкусная киска, как мамкин персиковый пирог. И ты докажешь этой королеве джунглей, что ты — сиамский король.

Ещё хочу, чтоб ты губил своё здоровье, это всегда помогает. Тебе надо напиваться — в дым и в сиську — по несколько раз на неделе, хочешь того или нет. Просто привыкай к выпивке, как привыкаешь к жути и мраку, и будет всё хорошо. Глотай алкоголь, пока не распустишь нюни и бурая солома не станет казаться лобковой растительностью. Почти все хорошие писатели — пьянчуги. Хемингуэй, Фолкнер — о, список бесконечен. Поэтому тебе надо на время тоже стать выпивохой.

Потом достань хорошего, чистого ЛСД, такого, какой был в 60-х, и ширнись 10 раз. Ты умрёшь и узришь Господа. Тебе нужно умереть и узреть Господа. Ещё кури план, пока глаза в кучку не соберутся, кури, пока их совсем не перекосит. Когда тебе станет достаточно хреново, Найстром, я отведу тебя к «Анонимным алкоголикам» и «Анонимным наркоманам», помогу тебе разобраться с твоим говном и жизнью. Это всё долгий процесс, как ты понимаешь, и в нём много этапов, которые ты должен пройти, прежде чем стать готовым к писательству.

Кроме того я хочу, чтобы ты время от времени поколачивал старух и совал мимоходом кулак в пузо беременным по пути на эти 12-ступенчатые собрания: это нужно, чтоб дать выход своей хитромудрости и чтобы было в чём каяться.

Когда я решу, что ты готов, ты как-нибудь вечером выйдешь за хлебом, а вернёшься только через год, имея за плечами путешествие по южным морям, совершённое ради любопытства на трамповом судне, держащем курс к Новой Каледонии, во Французскую Полинезию и дальше на юг. А если тебе повезёт, капитан окажется пра-пра-правнуком Волка Ларсена: он сделает твой вояж исключительно неудачным.

Вернувшись, ты будешь готов начать операцию «Персты». Разместишь толстую жопу в кресле и начнёшь зарабатывать мозоли на кончиках пальцев, выстукивая рассказы бесконечной колбасной цепочкой — по тысяче страниц в год, пробуя и ошибаясь, борясь и грозя самоубийством, если книга твоя не будет продаваться и не будет номинирована на Пулитцеровскую премию по литературе.

Такое будет твоё учение, Найстром. Ты хочешь стать кудесником, так плати по счетам, познавай то, что должно знать; а это дорогая наука — дороже, чем ты можешь вообразить. Знаю, это всё ты слышал раньше, но ты должен развивать определённые способности и черты характера, чтобы достичь того, чего хочешь, потому что мир полон такими же талантами, как ты сам. По пятаку за десяток, я думаю. Но сам по себе талант не стоит ни фига. Между возможностями и достижениями большая разница. И эта разница заключается в развитии и многих годах упорного труда. Прости, но иного не дано…

Поначалу не имеет значения, пишешь ты хорошо или плохо — хотя лучше, если хорошо, — только не отступай и оставайся верен своим идеалам, в конце концов, всё придёт. И запасись мужеством, Найстром, ибо без него ты не сможешь преодолеть трудности, а их будет немало, я тебе обещаю. И ещё такая вещь: в твоём писательском инструментарии тебе понадобится неколебимая вера в свои силы. Если кто-нибудь сможет отнять твою решимость, сбить с толку или направить по неверному следу…

Значит, у тебя нет необходимых качеств. Значит, беги из дому и садись на иглу.

Отказ последует за отказом, и тебе придётся научиться парировать отказы, стоя на твёрдой позиции — «Мать вашу, сэр!» — в отношении литературно-издательского мира. Этот мир больше не занимается литературой. Он делает деньги. Им сегодня руководит армия бухгалтеров — не редакторов, — это они ставят свои подписи. «Какую выгоду принесёт эта книга?» — единственный их вопрос. И уже значения не имеет, хороша книга или ни к чёрту. И огромное количество литературных агентов — уже бизнесмены чистой воды, которым на тебя наплевать. Они сильно смахивают на продавцов подержанных машин. Они ищут то, что легко продать, да чтобы была узнаваемая марка — это она принесёт им кучу денег, чтобы в конце трудовой недели они могли отправиться в загородные коттеджи стоимостью миллионы долларов и оттянуться. Агенты, конечно, сволочи, но издательства не рассматривают жалобы писателей, а посему они превратились в необходимое зло. И мы должны уживаться с ними в хрупком симбиотическом равновесии. Однако не ломай себе пока голову…

Верь своим инстинктам, доверяй своим ощущениям, мыслям и идеалам, крепи свой дух и держи сердце открытым, — и однажды мир посмотрит на окружающие вещи твоими глазами. Помни, что ты пишешь для парня с улицы, а не для агентов или издателей, репортёров или критиков. Это парень с улицы — рабочий из Бостона или лесоруб из Орегона — будет тратить на твои слова деньги, которые отложил на пиво и хлеб. И ещё один момент…

Литература говорит о любви. Всё искусство говорит только о любви. Потому мы им и занимаемся. Радость — в самом творчестве, а не в деньгах, которые мы за него получаем. И не страдай, если будет неудача. Я, наверное, ноль без палочки, чтобы говорить тебе такие вещи. Я сам пишу уже 10 лет, но лишь неудачи — результат моих трудов. Меня никогда не печатали. За все годы работы я не получил ни доллара за свою писанину, ни цента.

Но вот что я тебе скажу. Это — моя жизнь. Я такой, какой есть. Это то, чем я люблю заниматься. Такой путь в жизни выбрал я сам. И я счастлив в своей бедности, счастлив в своих неудачах.

Думаю, моя жизнь была бы удачней, если бы я не остался в этой долине и не писал рассказы, которые никто не хочет читать — не говоря о том, чтобы купить, — а вернулся бы в город и стал успешным и богатым журналистом. Но литература — вот что поддерживает меня как человека, и мне от этого хорошо. Не имеет значения, есть ли мне от этого польза. И осознание этого упрощает мне жизнь. И мне не нужно хвататься за другие занятия. Я могу писать, и терпеть неудачи в своём творчестве, и быть счастливым от этих неудач. Не знаю, что ещё тебе сказать, разве что пожелать успехов…

— Господи, Брекк…

— Слушай, старина, мне надо поднимать Майю — она валяется в постели, а у нас до церкви ещё куча дел.

— Я только хотел пожелать вам обоим всего хорошего. Черкани мне пару строк, когда приедешь в Стокгольм. У меня там много всяких родственников.

— Всего наилучшего, дружище!

— С кем это ты разговариваешь по телефону? — тихо позвала Майя из спальни, разлепив глаза.

— Это мой дружок по Вьетнаму, дорогая; хочешь, я принесу тебе завтрак в постель?

*****

Остаток лета мы ходили по горам и купались в Атнарко, пекли яблочные пироги по вечерам, а ночью у печки занимались любовью. Во время Осенней ярмарки, в первую неделю сентября, я удачно пристроил своих псов — Хейди и Тутса, освободил избушку, пожитки оставил у Флетчеров, а в конце сентября мой 20-летний сын Крис — он тогда жил в Такоме, штат Вашингтон, — приехал к нам на несколько дней познакомиться с Майей и проводить нас в Европу. Мы планировали вылететь из Ванкувера 1-го октября.

Лето прошло хорошо, хотя у нас с Майей случилось несколько ссор, и я не мог взять в толк, из-за чего сыр-бор, потому что вспыхивали они на пустом месте.

Когда же мы уехали из долины Белла-Кула, наши отношения изменились. И Майя изменилась. Она словно подошла к какой-то черте, к какому-то финишу: кончился летний отпуск, и пришла пора паковать чемоданы и отправляться домой. Она хорошо провела время, но удовольствия кончились и надо возвращаться к реальности. Словно она играла роль, и пьеса закончилась. Она откланялась зрителям и собралась уходить сама по себе — домой, одна, оставляя меня.

Меня это задело: будто три летних месяца она провела в Лодке Любви. И теперь захотела вернуться к прежней жизни, старым друзьям и знакомой работе и жить как раньше, не вникая, что летний роман был не ПРОСТО летним романом…

Ведь мы поженились.

Я подумал, что, может быть, ей захотелось домой и в Швеции ей станет лучше. Но в Стокгольме ситуация стала хуже и тоскливей.

Она никогда не жила с мужчиной, не пускала его в своё пространство; стало ясно, что в её квартирке я был не мужем, а непрошеным гостем. Кроме того, квартира была очень маленькая, не было места даже развесить одежду, поэтому почти все свои пожитки я засунул под кровать, и выудить что-то оттуда было совсем непросто.

Майя вернулась к обязанностям официантки и пропадала на работе по 12 часов шесть дней в неделю. Я её почти не видел. У нас не оставалось времени друг для друга. Она уходила рано утром и возвращалась к 11-ти вечера. Приходила усталой и раздражённой, иногда навеселе, без сил и желания вести разговоры и заниматься сексом.

Сон постепенно оборачивался кошмаром. Мне всегда удаётся сделать из конфетки дерьмо.

Наша квартира находилась в Накка, районе Стокгольма, рядом со Скансен-парком и городским центром. Пока она была на работе, я писал второй вариант своего романа «БЕЗУМИЕ» и смотрел, как большие паромы отчаливают от станции Слюссен и дымят мимо наших окон — они шли в Финляндию через воды Балтийского моря, а я стучал по кнопкам на её красной печатной машинке «Ай-Би-Эм».

Я мог работать только по семь часов — потом моя творческая энергия иссякала, и я шёл гулять по Стокгольму: заглядывал в кафе Биллстрома — там стоял чудесный музыкальный аппарат с песнями 50-х и 60-х, пересекал Гамла-Стан, старейшую часть города, и заходил в универмаг «Эн-Кей» — ещё раз пил там кофе и терялся в книжном отделе среди книг на английском языке. Меня поразило, что в книжных магазинах Стокгольма выбор северо-американских авторов был гораздо богаче, чем в магазинах Калгари или Ванкувера. Только раз в Канаде мне попался подобный магазин — в Банффе. Побродив среди полок, я понял, что книги были тщательно подобраны. Возвращаясь домой, я шёл к «Гранд-отелю» и кормил голубей крошками хлеба.

Стокгольм — город на воде, он очень красив. Мне он очень нравился, особенно мои маленькие пешие экскурсии. Я заметил, что люди хорошо одеты и по дорогам ездят машины последних моделей. Казалось, кривая экономики шла в гору. На улицах я видел только основательных людей среднего класса. Не было ни нищих, ни бродяг, ни бездомных. Но в то же время было много возбуждённых скинхедов-неонацистов: они повсюду сверкали лысыми головами, куртками-кожанками и высокими ботинками.

Всё было дорого. Чашка кофе стоила 2 доллара, а два маленьких мясных гамбургера — 10. За покупками ходил я, и я обнаружил, что за пределами туристической зоны шведы не говорят по-английски. Мне было тяжело закупать провизию. По-шведски я не говорил, а продавцы магазинов не понимали ни слова по-английски. Вдобавок ко всем недоразумениям выяснилось, что шведы пакуют продукты иначе, и мне было трудно отыскать необходимое. Труднее всего было найти поп-корн.

Если у вас есть кабельное телевидение и вы привыкли к десяткам программ по телевизору, то шведское телевидение покажется вам жалким. У них всего два канала, они показывают с 4-х до 11-ти вечера, и это самое скучные программы, попадавшиеся мне в жизни. Мне хотелось разнести на куски телевизор Майи, освободить его от страданий.

Также было трудно услышать какие-нибудь новости по-английски, потому что радио и ТВ вещали только по-шведски. Ну и, конечно, все газеты были на шведском языке. Правда, был один магазинчик, торговавший американскими и британскими газетами, но новости в них были недельной давности и успевали протухнуть. В ту осень случились два события, о которых я хотел знать всё, но не мог узнать ничего. В Сан-Франциско произошло мощное землетрясение — как раз поблизости от того места, где жили три моих сына; и берлинскую стену, воздвигнутую в 1961-м году, наконец-то начали разбирать. Будь у меня радиоприёмник, я смог бы настроиться на волну «Би-Би-Си» из Лондона. Но в Стокгольме я был изолирован языковым барьером и впервые в жизни сообразил, почему иммигранты кучкуются вместе и почему так много этнических кварталов в мегаполисах, подобных Чикаго.

Однажды в конце недели мы поехали на юг знакомиться с сестрой и родителями Майи. Сестра говорила по-английски, родители — нет. Я же по-шведски кроме «ja» и нескольких ругательств, которым научила меня Майя, знал только «jag alskar dig» — «я тебя люблю». Это я и произнёс с канадским акцентом — мы обнялись и как-то умудрились пообщаться на простейшем уровне.

Мать Майи решила, что если будет говорить медленно, то я её пойму, я же не понимал ни слова, и она от этого раздражалась и нервничала: наверное, удивлялась, что за тугодум ей попался в собеседники. Тогда я стал кивать и поддакивать: «ja, ja, ja…»

Она похлопала меня по ноге и улыбнулась — и было ей великое счастье, потому что, видимо, подумала, что наконец-то у неё получилось и глупый американец понял всё. А я что-то болтал и активно жестикулировал, и ей это нравилось.

Переезд из старого бревенчатого дома где-то на краю Британской Колумбии в городскую квартиру в одной из самых красивых и шикарных европейских столиц явился для меня переворотом. И я сильно скучал по дому, мне не хватало Хейди и Тутса и хотелось убраться из Стокгольма и снова бродить по сырому северному лесу.

Неделя катилась за неделей, Майя становилась со мной всё более раздражительной, и я терялся в догадках, в чём причина. В своих письмах она упоминала, что её отношения с мужчинами быстротечны, что у неё с ними всегда проблемы и что её больше привлекают те мужчины, которые используют её, оскорбляют её, а потом бросают, чем те, кто честен, добр, открыт и полон любви. У неё были глубокие проблемы с доверием и близостью, с эмоциональной интимностью, и чем ближе я подходил к ней с этой стороны, тем неуютней чувствовала она себя и тем чаще начинала ссору, чтобы удержать меня на расстоянии.

У этой женщины были сексуальные нарушения, эта женщина не могла довериться до конца, и её страх перед интимностью проистекал из страха предательства и боли.

В Белла-Куле однажды я угостил её травкой — сам вырастил. Она накурилась до одури, и мы занялись любовью.

Она до того никогда не испытывала оргазма, но в ту ночь у неё было сразу два. Да такие мощные. В первый раз это случился абсолютно неожиданно: она кричала, стонала и колотилась так сильно, что я подумал, не сердечный ли приступ с ней приключился. Во второй раз она голосила так громко, что я решил, что ей больно. Но нет. Ей было приятно, и клянусь, её стоны слышали все, кто живёт к западу от нас на двухмильном участке дороги до переправы Каноэ.

Можете себе представить? Так-то вот…

Она рассказывала мне, что в начале у неё бывало всё нормально, потом она отдалялась от настоящей любви, от близости и привязанности, и страхи её становились непереносимы. У неё были крупные проблемы с доверием к людям, и они не решались многие годы.

Будучи девочкой лет семи-десяти, она подверглась сексуальным домогательствам. Она рассказала матери, что отец её подружки прикасался к ней, обнажался перед ней и приставал.

— Но что сделала моя мать — хуже не придумаешь. Она не сделала ничего. Поэтому это дело между нами так и зависло, и я боюсь обсуждать его с ней.

Выслушав Майю, мать никак не отреагировала, наверное, потому, что её саму в молодости домогались, и уже её мать поступила точно так же.

Однако в результате Майя замкнулась — эмоционально и сексуально. С матерью начались ссоры, и после того случая они обе уже не могли ладить. По этой причине в 15 лет она ушла из дому и попала в руки пожилого негодяя, который пустил домогательства по новому кругу.

Ей нужна была женщина-психиатр, которой можно было бы довериться и которая помогла бы справиться с болезненным состоянием, с загнанным внутрь стыдом, корни которого таились в этих сексуальных преступлениях. Но как только я об этом заикнулся, отношения между нами стали ещё хуже.

Я отступил.

Я кончил работу над «БЕЗУМИЕМ», но момент был неподходящий — мне словно воздуха не хватало. Развязка наступила однажды утром в середине ноября, через шесть недель после моего вселения в её квартиру. Было раннее утро, я печатал на машинке, когда зазвонил телефон. Майя крикнула, чтобы я прекратил печатать, — я прекратил. Я пошёл на кухню приготовить кофе и забыл отключить печку. Заметив это, Майя стала на меня орать. Больше я вынести не смог и заорал в ответ.

— Хватит на меня орать. Я устал от твоего визга — ты орёшь с самого подъёма, а я всего-то печь забыл выключить.

— Если бы ты не был таким тупым, ты бы сделал так, как я прошу…

— МАЙЯ, ЗАТКНИСЬ, МАТЬ ТВОЮ!

Она швырнула мне в грудь телефонный справочник.

— Звони в аэропорт — заказывай билет. Выметайся из моего дома и из моей жизни!

Я швырнул справочник назад и попал ей по затылку.

— Замечательная мысль, — сказал я.

Она рассвирепела. Схватила мою рукопись и разметала страницы по комнате.

— Чёрт тебя подери! — сказал я. Взял печатную машинку и шмякнул ею об пол. Она разлетелась на сотни осколков — в тот же миг я понял, что наш брак тоже разлетелся на мелкие куски.

— Я убью тебя! — надрывалась она. — Пришибу! Уничтожу!

Схватила пальто и хлопнула дверью.

Не я был причиной той вспышки ярости. Что-то другое. Кто-то другой. То был всплеск глубинной ярости к человеку, надругавшемуся над ней. Она долго носила эту боль в себе, как я носил боль от Вьетнамской войны. И страдания её напоминали посттравматический синдром. Это раздражение проскальзывало в письмах, в телефонных разговорах и особенно часто стало проявляться после нашей свадьбы. Оно едва давало о себе знать в Белла-Куле и ярко разгорелось в Стокгольме.

Тогда я не понимал до конца, что происходит, потому что не понимал её проблем. Вроде всё было хорошо — и вдруг стало разваливаться на куски. Я искал причины в себе и в ней. Я предлагал нам обоим пойти к врачу и во всём разобраться, но она отказалась. Помощь нужна была ей, помощь нужна была нашему браку, но она не соглашалась ни в какую и всё больше проникалась ненавистью ко мне. Я знал, откуда взялась её боль, и именно потому стал для неё угрозой.

Позднее я прочёл много книг о сексуальном насилии и о том, сколько сил приходится прилагать обиженным женщинам к выздоровлению. Для них это долгий путь…

Уже потом я понял, что всё, что можно было сделать и сказать вредного, я сделал и сказал. Потом до меня дошло, что с нами случилось и почему нельзя было ожидать ничего толкового без лечения Майи. Но даже лечение не внесло бы ясности, потому что может затянуться на пять-десять лет, а если прервать его где-нибудь посередине…

То улучшения не последует — и прощай здоровый брак.

Я стал одной из её проблем, и мне ничего не оставалось, как уйти. Я тихонько позвонил в агентство, оформлявшее наши билеты в Стокгольм, и заказал билет домой.

Всё получилось наперекос. Мы поругались, и нам обоим было горько. Что-то не сложилось. Повторения нам не хотелось.

Приехав в Швецию, Майя заявила, что в Канаду не вернётся. Швецию, по её словам, она ненавидела, но останется, потому что не может бросить мать одну. А я не хотел жить в Швеции. Я сильно скучал по моему домику, по лесам, горам и диким речкам.

В письмах к ней я писал, что будь она хоть дочерью хранителя маяка, для меня она всегда останется королевой викингов. Писал, что я — Колумб, ибо всегда искал что-то в дальних закоулках света, только не знал что. И поэтому она называла меня Колумбом, — и всё это однажды утром кончилось, когда она отвезла меня в аэропорт Арланда.

— Прости за то, что ничего не получилось, — сказал я, — но сейчас мне надо ставить паруса и выходить в море — открывать неизведанные миры. Это был потрясающий танец, Майя…

— Прощай, Колумб, удачи тебе. Я переживаю за тебя, но не покину своего королевства — и никогда не забуду…

Я поднялся на борт самолёта «Скэндинейвиан Эйрлайнз». Но не того, на который имел билет. Я предполагал лететь в Торонто через Лондон, но в Лондоне в тот день был туман, поэтому я полетел напрямик в Нью-Йорк, оттуда в Торонто, из Торонто ночью в Ванкувер с короткой пересадкой в Калгари.

Первая попытка взлететь в Стокгольме напугала меня. Пилот надавил на тормоза и остановил машину, чуть не въехав в ограждение. Что-то случилось с шасси, и пришлось ждать лишние два часа.

Наконец мы взмыли в небо — в тот день оно было ясным и добрым. С воздуха Норвегия — полная снега и горных отрогов — очень напоминала Британскую Колумбию. Мы пролетели над побережьем и городом Берген, оттуда вышли все мои родственники Брекки.

Я происхожу из большой норвежской семьи по линии отца, но в чикагском телефонном справочнике мы были единственными Брекками. Когда же я работал в Северной Дакоте, оказалось, что норвежцев там тьма и фамилия Брекк так же часто встречается, как фамилии Смит или Уилсон. Ну и, конечно, в Белла-Куле их полно. В долине около 50-ти Брекков, есть даже «Брекк Роуд» — Дорога Брекков.

Мы миновали Гренландию и повернули на юг, к Лабрадору. В жизни не видел ничего более дикого, чем Лабрадор. Повсюду заснеженные горы, огромные протянувшиеся к морю ледники и дикие реки. Нелегко ходить по этой земле.

Наконец я вернулся к первозданности Британской Колумбии и дорогой моему сердцу долине Белла-Кула.

Приятно было снова вернуться домой.

Наш брак оказался неудачным, а развод — наоборот. Мы оформили его в Стокгольме 26-го марта 1990-го года, через полтора года после начала переписки и через восемь месяцев после того, как вымолвили «да» у алтаря.

Мимолётные и сладкие, клятвы вечной любви и преданности — в горе и в радости, в болезни и во здравии — не рассчитаны на долгий срок.

Эти сиюминутные обещания написаны на зыбучих песках сердца двумя любовниками, стремящимися в страну по имени «Навсегда»…

Это новый Эдем…

Его имя — Надежда. И, подобно Любви, она рождается, умирает и снова рождается в сердце человеческом…

POSTMORTEM

— Так где же повозка пошла под откос, — спрашивали друзья, — ведь всё было так романтично?

— Хороший вопрос, — отвечал я, — но думаю, вы уже сделали для себя выводы. Наверное, пора пересматривать наши представления о любви и браке.

В одном из первых писем Майя рассуждала о встрече с «другой половинкой» — с мужчиной, который подберёт ключ к её любви. Она считала, что мы все лишь «половинки» и что, встретив «своего единственного», мы только тогда составим целое, потому что две человеческие половины равны единому целому. С такими представлениями воспитывали её в Швеции. И с такими же понятиями в Америке растили меня.

Но в наши дни мы понимаем, что это ложь.

Или не понимаем?

Добрые отношения предполагают наличие двух полноценных личностей, которые решают — но не обязаны — быть или не быть отношениям, и при этом понимают, что каждый из них может обойтись без другого.

В противовес этому существует путаница и подмена понятий, когда оба человека убеждены, что не могут обойтись друг без друга.

Так что ж, возможно ли это? Разве всем нам не внушали, что неразрывные отношения и есть настоящая любовь?

Особенно женщинам вбивают в головы, что их судьба — найти свою любовь и посвятить ей жизнь. То, что подаётся как настоящая любовь, на самом деле привычка. Но в нашей музыке мы прославляем мысль о страданиях и сердечной боли и нашими книгами о любви распространяем миф о том, что счастье и совершенство заключены в другом человеке.

Скотт Пек в книге «Неторенный путь» пишет, что «любовь — это желание продлить своё «я» ради подпитки своего или чужого духовного роста».

Любовь, говорит он, это форма работы. Она включает в себя целеустремлённость, преодоление лени и страха, мужество для противостояния риску и ударам судьбы. Таким образом, любовь — это не чувство. Это акт воли, выбор, сознательное решение. Настоящая любовь, продолжает он, начинается с себялюбия. Мы должны уметь ценить себя, прежде чем начнём ценить других.

Но до тех пор существует блаженное состояние увлечения, потом влюблённости, одной из самых привычных подделок под любовь, потому что «люблю» ещё не означает настоящей любви.

Сознаём мы то или нет, но увлечение сексуально мотивировано, ибо мы не влюбляемся в родителей или друзей одного с нами пола — если, конечно, мы не ориентированы гомосексуально — или в наших детей.

С другой стороны, я знаю ковбоев, безнадёжно влюблённых в своих лошадей. У меня есть сын, который без ума от своего автомобиля. Есть сосед, обожающий своего пса. А как-то очень давно, на Рождество, я влюбился в пару сапог, которые мне принёс Санта-Клаус, и отказывался снимать их ни перед сном, ни перед ванной.

Но я знаю, что любовь с противоположным полом временна. Многие из нас болезненно воспринимают одиночество, хотят избежать его и слиться со вселенной, как сливаются в миг оргазма. Один из способов достижения такого состояния, кардинально изменяя при этом настроение, есть влюблённость.

Психологи говорят нам, что границы нашего эго взрываются и — БАЦ! Мы уже заодно с нашим любимым. И это прекрасное, яркое по силе состояние бытия — на какое-то время…

Но в действительности это есть форма временного помешательства, потому что, находясь под гипнотическим очарованием влюблённости, мы буквально слетаем с катушек. И состояние это такое стрессовое, и стресс такой сильный, и возникает при этом такая боль, что запросто можно загреметь в дурдом, задержавшись на этом пути.

Но — хвала Господу — мы поступаем иначе.

Однажды шоры спадают, любовь кончается, волшебное очарование линяет — и мы возвращаемся к нашим ощущениям и видим объект нашей привязанности и сумасшествия в реальном свете, не так, как себе насочиняли.

Вот так всё в точности случилось у нас с Майей, сначала платонически, а потом и физически. Мы писали письма и влюбились друг в друга заочно. Встретившись в Ванкувере, мы опять испытали влюблённость, и это время было чудесно…

Пока мы не поженились через 11 дней. Ибо именно в тот момент кончился наш роман и началась борьба за власть.

Я хотел секса дважды в день, иногда чаще. Майе было довольно раза в неделю. Поэтому шесть дней в неделю я пылал бешеной похотью — а она нет. И нас обоих злила разница в наших сексуальных потребностях и аппетитах.

В Стокгольме вечерами ей хотелось навещать подруг, а я очень уставал за день и хотел остаться дома. Мы ходили в видеомагазин и никак не могли договориться, какой фильм выбрать. Так постепенно, раз за разом, пограничные вешки нашего эго вернулись на прежние места, и мы с глухим ударом выпали из любви, словно свалились с дерева. Мы снова были два отдельных человека и снова испытывали боль и одиночество.

Добро пожаловать на планету Земля, Майя. Медовый месяц кончился!

Оглядываясь на свою жизнь, я понимаю, что влюблённость — это великая иллюзия. А окончание влюблённости — тошнотворное осознание факта. Когда сон кончается, начинается настоящая работа любви.

Утром ты внимательно рассматриваешь любимую женщину, пока она спит и выглядит не совсем должным образом, и гадаешь, кто она такая — чёрт бы её побрал — и зачем ты на ней женился, когда тебе было так хорошо одному, и что же — проклятье — тебе сразу так бросалось в глаза, ведь — тысяча чертей — она совсем не такая, какой ты себе её рисовал.

Ты вглядываешься — она сопит и похрапывает — в незамеченные раньше морщинки и шепчешь под нос, тихо-тихо…

— Господи Боже мой, какую же глупость я спорол! Как я мог? Что со мной случилось? Где я дал маху? Мы совсем друг другу не подходим. У нас разные потребности и желания, мечты и страхи, симпатии и антипатии, вкусы и предубеждения, ритмы и привычки, разные культурные и семейные традиции. Ох, и ведь это навсегда. Видимо я совсем чокнулся, раз женился на этой женщине! Ой, она просыпается…

Для многих супружеских пар в этом месте происходит сцепление колеса с дорогой, если так можно выразиться. Либо вы разбегаетесь и продолжаете свой путь в одиночку, либо заставляете свою любовь трудиться, то есть день за днём изображаете из себя милого и приветливого в то время, когда хочется ворчать и брюзжать.

Таким образом, влюблённость — это уловка эволюции и естественного отбора для обеспечения выживания нашего генофонда и человеческой расы в целом, ибо Господь ведает, что люди влюблённые обязательно займутся любовью, и если у них получится хорошо, а сперматозоиды с яйцеклетками проделают положенный путь, то появятся дети.

И тогда можно было бы молиться о неурожае.

Мне был известен миф о романтической любви. Я сталкивался с ним раньше. Начало любви расцветало тюльпанами под апрельским дождём, а финал любви сухо шелестел кукурузными будыльями на декабрьском ветру. Я знал, что настанет время, когда нам придётся трудиться, и я был готов к этому, но Майя ушла в эту сказку с головой, она никогда не была замужем, никогда не жила с мужчиной под одной крышей, а потому лелеяла массу несбыточных надежд. И когда из любви не получилось чарующей скрипичной мелодии, на которую она рассчитывала, она тут же решила, что совершила ужасную ошибку, и вознамерилась положить ей конец. Итак, всё доброе было перечёркнуто дурным.

Трудно пересмотреть представления о романтической любви. Они живут в нас. Человеческое сердце всегда готово отправиться на поиски любви и романтики.

Я сам виноват, виноват во всём, не единожды, но много-много раз.

Я одинок. Мне отчаянно нужна любовь и понимание, мне нужно, чтобы меня слушали и слышали. Я хочу найти женщину. Новую женщину. И я её нахожу. И я влюбляюсь в незнакомку. А незнакомка сердится и грустит. Её любовник вдруг снимается с места и исчезает, и она не понимает, почему.

— Не переживай, — я стараюсь её успокоить, — у тебя вся жизнь впереди и, кроме того, все грустные молодые женщины мира пишут книги о том, как прекрасные белые лебеди превращаются в гусей и улетают на юг. Если нельзя любить вечно, давай хотя бы заниматься любовью ночь напролёт…

Я наделяю её качествами, которых у неё нет. Я использую всю силу обольщения, чтобы превратить её в плод своей мечты. Я сам клюю на эту удочку: воображаю, какой бы я хотел её видеть, какая она была бы нужна мне — и пытаюсь осуществить свои мечты. Я не знаю о ней ничего и ничего, по большому счёту, не хочу знать…

И вот тогда она может стать моей фантазией.

Но, раз я выведал все её секреты, раз я знаю, какова она в постели и что её раздражает, раз я знаю все её маленькие особенности, раз вместо лебедя и ночной чаровницы она оказывается обычным человеком, то она теряет загадку, теряет что-то такое, чего терять не должна никоим образом, и превращается в старую ворону, и любовь быстренько увядает.

И снова наступает время выходить на охоту. Другая луна, другая женщина…

Вот так закручивались романы по пивнушкам до отправки во Вьетнам, так играли в любовь в борделях и именно так разворачивают свою деятельность службы эскорта в наши дни. Настала эпоха фантазий, и мы — армия Великих Притворщиков, ищущих женщин, которые бы нас любили, которые бы о нас заботились и которые привели бы нас туда, где обитают лишь любящие сердца…

Туда, что называется Всегда, Навсегда и Навеки Вечные.

Романтическая любовь увлекает нас в брак, ибо опыт первой любви создаёт великую иллюзию, что любовь будет существовать всегда и вовеки.

И — ничего подобного. Тогда твои лучшие мечты превращаются в кошмар. И ты роняешь слова, о которых потом жалеешь. И любимая твоя поступает так же. И ты уязвлён. И она уязвлена. И вы прощаетесь и клянётесь на могиле матери, «ЧТОБ ЕЩЁ РАЗ — НИ ЗА ЧТО…»

До следующего раза.

И обязательно приходит «следующий раз» — будь ты хоть семи пядей во лбу, хоть самый распрекрасный. Ты снова покупаешься на приманку, потому что любовь великолепно входит в привычку, потому что она — высший кайф, лучше выпивки, травки, валиума, кокаина и наркоты 60-х — это чистая правда…

Ух ты!

Всем нам хочется верить в Золушку и в то, что кто-то может быть специально создан для нас, что можно жить так же счастливо, как эта девчушка.

Проблема только в том, что Золушка — сказка, чудесный сценарий, идеал, расхожий миф. И если пытаться вписать такую историю в повседневную мирскую жизнь, где нет места совершенству, где всё всегда не с той ноги, где у нас, тем не менее, появляются какие-то надежды, отчего мы теряем связь с реальностью…

То мы просто убаюкиваем себя сладкой песенкой вроде «В воскресенье поутру».

Миф о романтической любви диктует нам, в частности, что для каждого юноши в мире есть девушка, «созданная исключительно для него», и наоборот. Миф доказывает, что женщине назначен только один мужчина и только одна женщина — мужчине. Что такое положение вещей предопределено «звёздами».

Но тише! Что за свет блеснул в окне?

О, там восток! Джульетта — это солнце.

(пер. Т.Щепкиной-Куперник).

Помните эти строки? Кто ж не помнит их? Интересно всё-таки заметить, что в этой величайшей романтической истории Ромео и Джульетта — несчастные любовники, так и не обретшие согласия с небесами. О, Билли Шейк знал, что делает.

Миф повествует, что мы узнаём о том, что встретили суженого потому, что влюбляемся в него. Вот встречается нам человек, для которого мы определены небом, и мы под стать друг другу совершенно, а посему сможем всегда удовлетворять потребности друг друга, и, следовательно, будем жить счастливо, в полном единении и гармонии, и умрём в один день в возрасте 122 лет, до конца дней занимаясь БЕШЕНОЙ И СТРАСНОЙ ЛЮБОВЬЮ то на задней седушке грузовичка, то в ресторане роскошной гостиницы под накрытым длинной скатертью столом.

Но стоит туче заслонить серп месяца или косо глянуть в сторону, стоит только заслышать крик совы или не смочь сделать приятное друг другу, стоит только раз огорчить друг друга или возникнуть каким-то трениям, стоит только разочек появиться прохладце…

Как тут же становится ясно, что совершена непоправимая ошибка.

О Боже, мы неправильно поняли звёзды, это вовсе не тот «единственный»: то, что казалось настоящей любовью, вдруг обернулось дешёвой подделкой. Нас использовали, обвели вокруг пальца, и мы хотим покончить счёты с жизнью…

Здесь можно поступить тремя способами:

Можно вставить в ухо пистолет и нажать на спусковой крючок.

Можно сосать член в полной прострации и помереть от разбитого сердца — если повезёт — или от старости, от болезни Альцгеймера или лихорадки Эбола — если не повезёт.

Или лететь на юг за быстрым мексиканским разводом.

Да, чуть не забыл: есть ещё одна штука — у людей редко до неё доходят руки…

Можно попробовать всё решить.

При здоровых отношениях я могу быть собой, ты можешь быть собой и мы можем быть собой. Никто не обязан ходить по яйцам или дышать через трубочку. Таким образом, я могу расти, ты можешь расти, и мы можем расти вместе.

Но в том-то и парадокс, что двоим не стать единым целым, хоть очень иногда хочется. И при нормальных отношениях ты волен оставаться самим собой.

Ах да, может быть, в другой раз…

 

ЭПИЛОГ: «ВЫГРЕБАЯСЬ ИЗ СВАЛКИ»

Война изменила меня и Билли гораздо сильнее, чем мы об этом догадывались, хоть нам и потребовались годы, чтобы это осознать.

Вот Фриско, вот борт самолёта, Взлетаю, Вьетнам впереди, Неведомый мир ожидает меня, И детство моё — позади…

Армия вывернула нас наизнанку, порвала пополам — и научила быть хладнокровными убийцами, способными жрать собственные кишки и просить добавки.

— Убей вьетконговца! Вьет Конг — это Чарли. А Чарли — это вонючий азиат. — Долбил на занятиях строевой сержант. — Это мерзость, отбросы, грязный засранец. Вьет Конг — это женщины и малые дети, начинённые взрывчаткой. Ты не достанешь его — он достанет тебя!

Беда только в том, что Дядя Сэм не перепрограммировал нас перед возвращением на родину, и мы вернулись с мозгами убийцы в черепной коробке и гарью боёв под ногтями.

Тягостным было возвращение домой. Это значит, что мы вернулись неудачниками и растяпами, что армия джеков армстронгов превратилась в армию разъярённых квазимодо. Мы возвращались один за другим, часто ночью, сломленные и разочарованные: Боинг-707 меньше чем за 48 часов перемещал нас из боевых порядков в очереди для безработных. Никакого времени на декомпрессию. И очень многих из нас эмоционально поразила «кессонная болезнь».

Оказалось, мы не в состоянии собрать воедино нити прежней жизни. Мы оставались солдатами, только война теперь шла внутри нас самих. Мы стали романтическими жертвами войны и её же потерями.

Война явилась для нас величайшим событием и испытанием, когда мы уходили из обычного окружения в условия важнейшего международного события, ставшего крупнейшим поставщиком новостей на нашем веку.

Я мог бы убраться в Канаду, Я бы в колледже мог переждать, Но я был воспитан иначе, И правил не стал я ломать…

Вернувшись к мирной жизни, мы поняли, что наша роль — добывание хлеба насущного — монотонна и прозаична. Нас не возбуждали женщины, которых мы брали в жёны, и угнетала скука наших рабочих мест.

Я поехал к Мэрилу и второпях женился — таково было завершение долгой и нудной переписки, которая скрашивала одиночество казармы, но при этом создавала ложное чувство близкого знакомства и совместимости.

Тащил дни и ночи я службу, К концу своей тени страшился, Богу молился, а секунду спустя Дурными словами давился…

Билли и я — мы думали, что для нас война закончилась в тот миг, когда «Птица свободы» коснулась американской земли, но оказалось, что мы не можем похоронить своих мёртвых.

И не было места, куда бежать И укрыться от той войны…

Боевые товарищи были нам ближе, чем женщины, с которыми мы жили, хоть эти женщины и делили с нами постель, готовили нам еду и вынашивали наших детей. Но они не делили с нами смерть и тяготы, опасности и страх. Мы старели и ностальгировали о войне и жизни на войне, которая так крепко связывает мужчин друг с другом.

Я вернулся и в каждую дверь стучал, Но такие, как я, не нужны…

Когда мы в Чарльстоне виделись с Билли в последний раз, мы вспоминали очарование воздушных рейдов на борту «Хьюи» над трёхъярусными джунглями и крошево партизан с боевого вертолёта «Кобра» — на мелкие смердящие кусочки, вспоминали прелесть перестрелок и рукопашных, поисковых операций и ночных засад, блуда в Сайгоне и Дананге, пьянства на белых песчаных пляжах Южно-Китайского моря, в барах и бистро улицы Тю До.

Ибо душа моя в Сайгоне, в Сайгоне в Сайгоне до сих пор…

Да, я скучал по Сайгону. До сих пор скучаю. И когда я думаю об этом городе, я вспоминаю то, что в 1950-м году Эрнест Хемингуэй написал своему другу о Париже. Потому что то же самое легко можно сказать и о Париже Востока…

«Если тебе посчастливилось жить в молодые годы в Сайгоне, то где бы ты ни был впоследствии, он всегда будет рядом, потому что Сайгон — это праздник, который всегда с тобой…»

Мы шли в армию с личными проблемами, а покинули её с непреходящей болью в душе. Для меня и Билли Вьетнам и алкоголь превратились в болезнь, в раковую опухоль души.

— Прошло немного времени, и я стал напиваться в одиночку, — говорил Билли.

— Я говорил старушке: «Слушай, я чувствую приближение запоя». Потом шёл за сарай и выпивал банку сивухи, орал как резаный, крушил голыми руками доски, слушал рок, валялся в навозе и трахал крашеных свиней.

— Запой кончался — я приходил в себя, чистил пёрышки и возвращался в мир — туда, откуда выпал. Всё шло своим чередом, но постепенно загулы за сарай стали повторяться чаще и чаще, и оставался я там дольше и дольше, и, наконец, я решил и вовсе не возвращаться. Но, пытаясь залить страхи алкоголем, я лишь усиливал состояние вечной тоски и страданий.

Родные равнины укрыло снегом, Но пот заливал мои раны…

В определённом смысле, я подвёл свою мать. Я не пришёл домой сложившимся мужчиной. Я не научился подчиняться приказам и держать язык за зубами. И не повзрослел…

Я просто постарел.

Мы ненавидели войну и в то же время были к ней эмоционально привязаны. Думаю, можно было бы назвать это состояние «травмирующей связью». Это касалось не только меня или Билли…

Братишка сказал мне «убийца», Папаша назвал ветераном…

Война глубоко изменила большинство, если не всех солдат — тех, кто нюхал порох во Вьетнаме.

Люди твердят, я стал другим, Что болен и нет мне леченья,

Для многих возвращение домой было тяжелее самой войны.

Сам не пойму, кто я такой, Лишь там не терзали сомненья…

Рушились браки, и, не имея звонких монет в карманах и спроса на обученных убийц в деловых кругах, солдаты — те, кто сражался в джунглях, кто ответил на призыв родины к оружию — теряли самоуважение и чувствовали себя обманутыми и использованными.

Пока была в Сайгоне, в Сайгоне, в Сайгоне душа моя…

Беда часто случалась тогда, когда ветераны, сумевшие найти смысл в войне — может быть, вследствие того факта, что они остались в живых — не могли перенести этот смысл в мирную жизнь.

Дождь шумит, а я слышу джунгли И гул самолётов в придачу…

Когда пришли тяжёлые времена, когда работы для них не нашлось, когда распались их семьи, когда общество стало помыкать ими и наплевало на них, обзывая «убийцами детей», терпение их иссякло. Они не могли вынести такого отношения к себе, вернулись к ипостаси «воинов» и стали обходиться с обществом так же, как обходились с Вьет Конгом.

Кому мне сказать, что жжёт стыд? Когда-нибудь всё-таки спячу…

Или плюхнулись в бутылку с выпивкой и приобрели привычку тратить ежедневно по 300 долларов на героин в попытке забыть то, чего забыть нельзя, — отрицая всё и вся, подавляя сознания, впадая в сладкое, но несущее смерть забытьё.

Десять долгих лет утекло — Время поймать мне бы, Но как прежде я вдруг замираю И с тревогой гляжу в небо…

А если не могли выразить свои чувства словами, то старались разыгрывать их действиями. Сценки же, как правило, получались ни к чёрту.

Мы никогда не сможет походя сбросить этот груз, не сможем стереть из памяти то, что видели, делали и чувствовали там, и не важно, как долго мы прятали эти воспоминания в самых тёмных и дальних уголках нашего мозга.

Из далёкого прошлого звукам Навеки в моей голове звучать:

Мы можем годами подавлять их, но в один прекрасный миг они вдруг вырываются наружу, находя лазейку в нашу жизнь, ибо велико давление подсознательного, что призвано навеки похоронить воспоминания на кладбище психики. Оказаться в такой ситуации 10, 20 или даже 30 лет спустя, когда жизнь уже как-то определилась, значит вновь пройти через тяжёлые испытания.

Кричать отчаянно раненым И мёртвым страшно молчать…

Год, проведённый в Индокитае, всегда будет сказываться на нас — прямо и косвенно, осознанно и неосознанно — в наших отношениях, в том, как мы смотрим на людей, в том, как мы оцениваем мир.

Ибо душа моя в Сайгоне, в Сайгоне в Сайгоне до сих пор…

Война, без сомнения, паршивый способ решения мирных проблем, и если бы был другой способ…

Но древние ритмы войны и мира составляют часть нашей природы, а человеческая природа от войны к войне практически не меняется.

Солдаты, воевавшие на этой войне, рядом, хоть в нынешнем обществе и не высовываются: они носят костюмы-тройки, фирменную форму или бездомными бродягами шаркают по улицам в выцветших полевых френчах и старых боевых ботинках, вспоминая минувшие дни.

Но знаешь, мы сражались не за свободу. Мы даже сражались не за вьетнамцев. Мы шли воевать за политиков и генералов, бросивших нас на эту войну.

Линдон Джонсон, восстаньте из мёртвых. Уильям Вестморленд, встаньте. Химики, сыпавшие на нас «эйджент орандж», «Доу Кемикал» и «Монсанто», склоните головы. Корпорации, поставлявшие боеприпасы для нашего оружия. Поднимите руку, «Бетлехем Стил». И люди, помогавшие финансировать эту прекрасную маленькую войну. Я вижу вас, «Ассоциация американских банкиров».

Война обернулась мошенничеством, и жертвы оказались напрасны!

А когда мы вернулись домой, какой-то жирный кот в костюме от «Брукс Бразерс» — как говорил Билли, «целка в подгузнике из серой фланельки» — спрашивал на собеседовании, не натворили ли мы во Вьетнаме чего-то такого, что могло бы впоследствии обеспокоить нас или явиться причиной каких-нибудь неприятностей для компании.

— Как ты терпишь таких парней? — спрашивает Билли. — Иногда меня так и подмывает просветить их по-своему.

Парни, воевавшие во Вьетнаме, не имели ничего общего с сытыми и успешными ребятами, которые косили от армии по высшим школам и налаживали коммунальное хозяйство в многоэтажках Торонто.

Эти парни не могут решить квадратное уравнение, не могут провести химический опыт и разъяснить тонкости метафизики Джона Донна.

Но они могут рассказать тебе, что это была за война…

Они могут рассказать, что на войне захватывали территории и теряли солдат. Что война велась за принципы, которые они не понимали, и за идеалы, многим из них казавшиеся ложными. Что на войне они убивали невинных безоружных людей, сжигали деревни, стреляли в кур, свиней и буйволов. Что сражались за горсть праха на вершине безымянного холма.

Они могут рассказать, что на Вьетнам было сброшено бомб в три раза больше, чем за всю Вторую мировую войну.

Они могут поведать об упорных боях у Плей Мей, Дак То, Кон Тхиен и Кхе Сань. О том, что жили одним днём, потому что завтра можно было погибнуть. Что страдали от вросших ногтей на ногах, потому что жали ботинки. Что в ночных дозорах мучились от зубной боли и что раны долго гноились. Что войну вели просто смекалистые уличные мальчишки, а на языке всегда было наготове слово из четырёх букв. Что ели сухие пайки и курили сырые сигареты. Что измочаленные нервы и детское восприятие действительности ломали солдат пополам как хворостинку.

Они могут рассказать, что это было первоклассное убийство — обдуманное, тщательно спланированное и организованное.

Они могут рассказать тебе, что увечья наносили обе стороны: отрезали уши и языки, головы и половые органы. Что врага охотней оставляли умирать, лишив его первой помощи. Что убивали женщин и детей, потому что они могли проявить враждебность. Что это было убийство ради самого убийства.

Что смерть была напрасна. Что солдаты не стыдясь плакали на людях. Что убивали голыми руками. И получали за это «Бронзовые и Серебряные звёзды» и «Пурпурные сердца». Что был и героизм, и самопожертвование, и минутное помешательство. Что страдали малярией, венерическими заболеваниями и желтухой. Что учились любить и любили до ненависти. Что всё время молились и гадали, чью сторону держит Господь. И устраивали кровавые бойни, как в Ми Лай.

Они скажут тебе, что если можно оправдать войну, то можно оправдать и убийство. А если можно оправдать убийство врага, то нетрудно оправдать убийство предполагаемого врага — будь то женщины или дети. А если можно поступить так, то что может остановить от убийства американских офицеров и сержантов, если они тебе не понравились?

Ничто не может. Поэтому так и случалось.

Они расскажут тебе, что немыслимые гримасы войны не имеют ничего общего со справедливостью и потому не имеют оправдания.

Они скажут тебе, что нет таких людей, кто бы больше ненавидел войну с чистой, неразбавленной страстью, чем сами воюющие. Что приговор нужно выносить войне, а не сражающимся на ней солдатам. Что солдаты в бою — просто люди, а не гуманисты. Они беззащитны и полны страха. Их учили убивать. И они убивают. Часто нерасчётливо. По ошибке. А иногда ради удовольствия, просто так.

Люди, проливающие крокодиловы слёзы над вьетнамцами и утверждающие, что ничего не испытывают к ушедшим на войну кроме презрения, на деле не питают жалости ни к кому.

Мать их за ногу!

Жестокость шла не от солдат, нацепивших на шеи бусы из вьетконговских языков и ушей. Жестокость шла от отказавшего нам в поддержке американского правительства и от американского народа, пославшего нас на эту войну.

Мы верили в Америку Прекрасную, покидая наши дома. Беда в том, что Америка Прекрасная не верила в нас. Поэтому вот уже многие годы я чувствую горечь от предательства моей страны, пославшей меня туда.

В моральном плане Вьетнамская война ничем не отличалась от других войн. Все войны аморальны, как сказал бы сержант Дуган. Но некоторые из них аморальнее других. Не существует такого понятия как хорошая или справедливая война.

Войны всегда начинают старики, а воюет и умирает молодёжь во имя патриотических мифов о долге, чести и родине.

Может быть, если бы на войне воевали сами политики, которые их развязывают, тогда было бы меньше войн. Пусть старики воюют и умирают за свои убеждения, и пусть молодые сами распоряжаются своей жизнью.

*****

Призрак Вьетнама жив. Кошмар, парализовавший целое поколение, не исчез, и уроки Вьетнама не усвоены. После Войны в Заливе в 1991-м году американцы попытались выбросить этот ужас из головы. Не получилось. Он вернулся как фальшивая монета. Он вернулся, потому что как нация мы не разобрались в нём, не выяснили причин, не поняли, какое влияние оказал он на поколение.

Напротив, Война в Заливе явилась полной противоположностью Вьетнаму. Это была даже не война. Это скорее напоминало линчевание и изгнание Вьетнама через принесение в жертву двухсот тысяч иракских солдат. Потому что, имея превосходство в воздухе, коалиционные силы неделями трамбовали иракские позиции и цели. Это была первая американская война, широко освещаемая по телевидению, но она не дала такого драматичного до боли в сердце видео материала, с каким вернулись журналисты с Вьетнамской войны. Скорее она была похожа на скучную видео-игру.

Президент Буш заявил, что Война в Заливе поможет нам справиться с Вьетнамским синдромом. Полно, Джордж, не надувай щёки. Это тебе кажется. Вьетнамский синдром, после того как пройдут марши-демонстрации со знамёнами и утихнут истеричные проявления патриотизма, только усилится, потому что сокровенные проблемы Вьетнама по-прежнему не решены, потому что, осваивая роль полицейских для самых могучих громил мира, мы так и не удосужились вытвердить уроки об иностранной интервенции, которые пытался преподать нам Вьетнам.

Сегодня мы обладаем более совершенными военными технологиями, более мощным оружием массового поражения, но мы всё так же не можем решить это уравнение по-человечески, всё так же не можем справиться с проблемами мира, как не могли в 60-х и, если на то пошло, как не могли справиться и 200 лет назад, когда посылали кавалерийские отряды во главе с такими офицерами, как генерал Джордж Кастер, на запад — уничтожать индейцев и расчищать американские границы для белых поселенцев.

Если Вьетнам чему-то и научил нас, так это торговать войной: занижать потери и подтасовывать боевые цифры.

Правда по-прежнему является первой жертвой войны, но операция «Буря в пустыне» вписала новую главу в жуткую повесть о войне внутри войны: о цензуре и дозировании фактов, о манипулировании общественным мнением и глобальной битве за информацию.

То, что мы слышали по телевидению, вышло за рамки строго отмеренной пропаганды, вышло за разумные пределы сдерживания информации во имя защиты жизни и обеспечения безопасности.

Наши недобрые лидеры — весьма незамысловато — врали нам. Лгали! В который раз!

Есть два рода лжи: ложь чёрная и ложь белая. Чёрная ложь заключается в положениях, о которых мы заранее знаем, что они ложны. Белая ложь заключается в утверждениях, которые сами по себе не ложны, но скрывают значительную часть правды и призваны, таким образом, исказить всю картину, как это делает чёрная ложь. Следовательно, белая ложь, поступающая из Белого Дома, Пентагона и командного поста Норманна Шварцкопфа на ежедневно устраиваемые для прессы брифинги, в каждой своей малейшей части была так же разрушительна для американского общества, как и чёрная ложь.

Плохой парень президент Саддам Хусейн потчевал свой народ чёрной ложью.

Хороший парень — Джордж Буш, выслушивая генералов, которые, жужжа военную риторику, кружили вокруг него подобно макбетовским ведьмам, слегка привирал и искажал реальность, пичкая нас белой ложью.

Но правительство, которое утаивает значительную часть информации от своего народа, не демократичнее того, которое несёт откровенную чушь.

Война в Заливе огорчила меня, потому что я считал её бесполезной; в конце концов, хватило бы обычных санкций. Но больше всего меня огорчило, что в то время, когда у страны столько внутренних насущных проблем — углубляющийся кризис, безработица, разорение банков, миллионы бездомных, предоставляющая услуги богатым и игнорирующая бедных система здравоохранения, неэффективная судебная система, значительные экологические проблемы, беспрецедентное число людей, страдающих от наркотической и алкогольной зависимости — в то время, когда сама ткань семейной системы американского общества разрывается надвое…

Мы отвращаем свои взоры в сторону и вливаем миллиарды долларов в ещё одну ненужную войну и убиваем арабов на другом конце планеты вместо того, чтобы в первую очередь помогать нуждающимся здесь, дома. А так как мы не можем заниматься мирными вопросами, это лишний раз доказывает, что мы превратились в поджигателей войны.

Мне кажется, мы потеряли свой путь, растеряли свои основополагающие ценности. Наша страна полыхает, в ней стало меньше личной свободы, чем в былые времена, большой бизнес, алчность и трудоголизм убивают нас, а мы словно не видим, что творится. Как будто мы все впали в транс, во всеобщее коллективное отрицание происходящего в стране, ведь гораздо легче ткнуть пальцем и заявить…

— Да ведь это грязные иракцы!

Кроме того, Война в Заливе прошла явно неудачно. Я не хотел, чтобы мы шли на войну с Ираком по нефтеносным полям Кувейта, но уж если пошли, то я бы хотел, чтоб мы развернулись бы там как должно и одержали бы полную победу, задействовав все имеющиеся средства, а не так как вышло у нас во Вьетнаме.

Я бы хотел, чтобы мы полностью разбили иракскую армию, двинулись на север к столице и сделали бы так, чтобы эта армия зла не могла больше творить свои дела. Я бы хотел, чтобы американские войска выследили неуловимого Саддама, эту Багдадскую Змею, и передали его иракскому народу, который ненавидит его. Ещё я бы хотел увидеть, как повстанцы освобождают Ирак, я бы хотел увидеть, как разъярённые женщины и дети несут жердь с головой Саддама по разбомблённым улицам Багдада — на удивление всей планете.

Но этому не суждено было случиться. Буш приказал остановить боевые действия вскоре после начала войны, потому что Кувейт был освобождён, коалиционные силы не получили мандата ООН на продолжение войны и поимку Змеи, и ещё потому что он знал, что страна не готова к значительным американским потерям. Всё это оставило у многих из нас неприятный, горький осадок.

Где же победа? Что мы выиграли? Тот, кому мы жаждали снести голову, ускользнул.

Ну, ладно, может быть, кто-то другой срубит мечом его голову…

Когда-нибудь.

Но именно из-за Войны в заливе я считаю, что мы должны говорить о Вьетнаме, чтобы покончить с ним. Что мы должны пройти через отпущенные нам страдания — и покончить с ними. Что нам нужно выговориться, выплакаться и — рассмеяться. Вскрыть рану, залить спиртом, прочистить, и тогда, может быть, — МОЖЕТ БЫТЬ — зараза исчезнет полностью…

Ради каждого паренька, ушедшего на войну и вернувшегося в смущении. Ради тех, кто не пошёл на войну и не может её понять. Ради каждой матери, попрощавшейся со своим сыном. Ради каждой жены, чей муж вернулся домой в серебристом ящике.

*****

В 1982-м году в печати всей страны появились заголовки и статьи о многих тысячах ветеранов, страдающих от последствий распыления дефолианта «эйджент орандж». Этот дефолиант использовался во Вьетнаме для уничтожения растительности, чтобы лишить врага защиты леса; в нём есть токсическая составляющая — диоксин — он-то, по мнению многих, и явился причиной целого букета расстройств у ветеранов: злокачественных опухолей, сексуальных дисфункций, нервных и кожных заболеваний, болезней почек, выкидышей у их жён, деформаций плода и родовых дефектов у их детей.

В мае 1984-го семь химических компаний согласились выплатить 180 миллионов долларов ветеранам Вьетнама, попавшим под смертельный гербицид. Ответчиками в суде выступили «Доу Кемикл», «Дайамонд Шэмрок», «Монсанто», «Геркулес», «Юниройал», «Томпсон Кемикл» и «Ти-Эйч Эгрикалчер энд Натришн».

В результате полюбовного соглашения образовался гигантский фонд, из которого были выделены специальные суммы по каждому заболеванию, пусть на дворе ещё стоял 1986-й год и ветераны ещё не начали получать денег.

Эти химические компании категорически отвергли утверждение, что их продукция явилась причиной вышеперечисленных расстройств, и по условиям существующих договоров они не признали за собой никакой ответственности. Тем не менее, во время разбирательств они заявили, что дефолиант изготавливался в соответствии с государственными стандартами и что какие-либо расстройства могли возникнуть только из-за неправильного применения продукции военными.

Вследствие обнародованных судебных решений соглашение оставило щёлку для семей пострадавших ветеранов — но не самим ветеранам — для предъявления судебных претензий правительству.

Это разбирательство было инициировано организацией «Вьетнэм Ветеранз Эйджент Орандж Инкорпорейтид» со штаб-квартирой в городе Стэмфорде, штат Коннектикут, — неподалёку от того местечка, где жил Билли Бауэрс, — потому что управление по делам ветеранов отказывалось предоставлять медицинскую помощь больным людям до тех пор, пока они не докажут, что их заболевания возникли вследствие воздействия «эйджент орандж», а это была почти непосильная задача.

Дело было начато в 1978 году бывшим пилотом-вертолётчиком Полом Рейтершеном, который в тот же год скончался от рака. Окончательные детали дела включали в себя предписание образовать ряд комитетов в нескольких регионах страны для определения суммы, которую мог бы получить каждый ветеран, обратившийся с обоснованной претензией.

«Эйджент орандж» — это кодовое название дефолианта, содержавшего в себе один из самых страшных ядов, известных человеку. Он был одобрен к применению президентом Джоном Ф. Кеннеди, и около 12 миллионов галлонов его было распылено в Южном Вьетнаме на территории по площади равной штату Массачусетс. Распылением занимались американские ВВС, эта операция называлась операцией «Рэнч Хэнд», и длилась она с 1965-го по 1971-й год с периодами наибольшей активности в 1968-м и 1969-м.

Американские войска и мирные вьетнамцы оказались подопытными кроликами и стали жертвами полевых складов, выпустивших токсичный элемент в воду и отравивших пищевые цепочки.

Это соглашение, я думаю, несёт какую-никакую надежду пострадавшим от дефолианта американцам, а равно австралийцам, новозеландцам и канадцам, воевавшим во Вьетнаме добровольцами на стороне американской армии.

*****

За первые четыре года нашего брака у Мэрилу было три выкидыша. Во время третьего выкидыша врачи сказали, что у четырёхмесячного плода деформировано тельце и две головы. Они просили её согласия на передачу плода в медицинское училище в Чикаго.

Мэрилу сказала «да». Для неё это было потрясением. Она хотела вытравить саму память о недоразвитом уродце. Из больницы она вернулась подавленной. Называла ребёнка чудовищем, дурным предзнаменованием и посланием Сатаны.

Обладая теперь полными знаниями, я оглядываюсь назад и думаю, что, наверное, так оно и было. Помните фильм, что вышел на экраны примерно в то же время, — «Дитя Розмари»?

Страшно.

В 1981-м году я начал мочиться кровью. Тогда я почти не придал этому значения. В последний год алкоголизма у меня часто случались кровотечения из желудка и прямой кишки. К счастью, это произошло за два дня до начала ежегодного медосмотра. Я рассказал обо всё врачу, доктору Максу Фогелю, и он направил меня к урологу. Четыре месяца спустя из мочевого пузыря мне вырезали злокачественную опухоль размером с мячик для гольфа.

Я написал Мэрилу, что у меня рак мочевого пузыря и что заболевание связано, скорее всего, с агентом «оранжевый», потому что в конце 70-х — начале 80-х почти все недуги ветеранов были связаны с ним. Я хотел, чтобы Мэрилу знала об этом не затем, чтобы сильно за меня переживать, а потому, что от меня что-то могло передаться мальчикам. И я хотел, чтобы она и доктор наших детей знали об этом.

Вместо этого она использовала новость, чтобы избавиться от меня. В тот же вечер она собрала Тину, Криса, Эрика и Брайана в гостиной и сообщила, что я умер. Умер от рака. Конечно, дети были ошарашены и плакали. Я писал мальчикам, но это оказалось бессмысленным, потому что с момента нашего развода в 73-м году она перехватывала все мои письма. Связь прервалась.

Но однажды в 1985-м моя мать созвонилась с Крисом и в конце разговора обмолвилась, что я очень беспокоюсь о нём, потому что знал от Мэрилу, что у него были проблемы со школой и с законом.

— Мой отец умер, — сказал он моей матери.

— Нет, не умер и по-прежнему живёт в Калгари.

Крис взял мой номер телефона и позвонил. После этого мы стали регулярно общаться по телефону и впервые я смог прорваться к нему с письмами. А летом 86-го, когда Джойс умирала от рака, он приехал к нам и гостил две недели.

Таков был один из многих трюков Мэрилу, чтобы отдалить от меня моих детей.

Канадские врачи — не зная, что я ветеран Вьетнама, обсыпанный «оранджем» — предположили, что мой рак возник из-за какого-то токсичного химиката, потому что рак мочевого пузыря — старческая болезнь. Нечасто можно увидеть 40-летнего мужчину на приёме у уролога по поводу рака мочевого пузыря.

В самую точку! Всё тогда встало на свои места.

Сегодня я уверен, что выкидыши, деформации плода и рак — всё вместе это следствие контакта с «эйджент орандж», которым поливали и Железный треугольник, и другие места моей службы.

Осенью 85-го рак вернулся, и опять пришлось ложиться на операцию. После неё пять лет ничто меня не беспокоило. Либо иммунная система моя работала хорошо, либо мистер Рак уехал на отдых в Аргентину.

Но 4-го июня 1990-го года на горизонте сгустились тёмные тучи. В тот вечер я вышел на свою ежедневную шестимильную пробежку — вниз к причалам Белла-Кулы. На полпути я остановился у кустов пописать. У меня ёкнула селезёнка, когда я увидел то, что из меня вышло: чистая кровь, почти чёрная по цвету. В тот же миг я понял, что мистер Рак снова угнездился в моём теле.

Это была новая опухоль, от которой лопнул кровяной сосуд. В то лето мне делали одну операцию за другой, я лежал в больнице и, чтобы облегчить боль, накачивался морфием, демеролом и белладонной.

Кровотечения беспокоили меня больше хирургических вмешательств. В то лето я терял кровь три раза и потому пригоршнями глотал углекислое железо, чтобы восстановиться. Первый раз это случилось, когда лопнул сосуд от опухоли. Обильно кровотечение продолжалось четыре дня. После первой операции, которая прошла 21-го июня, я кровоточил шесть дней. Сгустки крови в полпальца размером, напоминающие куски печени, закупоривали мои мочевыводящие протоки. В июле я прошёл курс лазерной терапии — и опять всё повторилось. Спустя десять дней после того, как я покинул операционную, кровь текла восемь дней, и я потерял такое количество кровяных телец, что начинал задыхаться уже на первых ступенях невеликой лестницы. И всякий раз, когда я спускал воду в туалете, мне казалось, что в кабинке только что кого-то зарубили топором — нечто подобное скорее ожидаешь увидеть на сюрреальных полотнах Сальвадора Дали, но никак не в спальне.

Я злился на своё тело. Оно меня подвело. Есть что-то ужасно символичное в кровоточащем пенисе. Уж не была ли это расплата за мои сексуальные приключения в публичных домах Сайгона.

*****

В долине Белла-Кула я находился слишком далеко от медицинской помощи, поэтому осенью я переехал в Вильямс-Лейк и два месяца проходил химиотерапию, чтобы излечиться или, по крайней мере, предотвратить рецидивы. Задачу по обнаружению и уничтожению микроскопических раковых клеток, чтобы они не беспокоили меня хотя бы пять-десять лет, я назвал ОПЕРАЦИЕЙ «КУРИНЫЙ СУП».

Мне казалось, что химиотерапия вкупе с любовью, смехом и каждодневной миской горячего, дымящегося куриного супа будут бороться за мою свободу, за мою жизнь. Они поставят рак на колени, заставят его покинуть моё тело и перекроют ему дорогу назад. Ибо у меня в крови есть два суровых, обвешанных шевронами сержанта: сержант Любовь, он управляет моим военным, чихающим на завтра обменом веществ, и сержант Зануда — брызжущий слюной и пинающий под зад чувак, отвечающий за иммунную систему.

Но каждый вечер я делаю ещё кое-что, чтобы себе помочь. Я воображаю бой с мистером Раком в «Мэдисон Скуэр Гарден» в Чикаго, на крупнейшем в этом веке чемпионате по боксу, и мы выходим на бой с голыми руками, как делал Джон Л.Салливан, чемпион 25-го года.

Существуют полученные опытным путём данные, что такое воображаемое представление, при котором ты лупишь заболевание, может превратить иммунную систему в отлаженную и эффективную машину убийства, направленную на опухоль.

Положительные ожидания могут повлиять на исход заболевания и помочь излечиться от него. Визуализация основывается на предпосылке, что если верить в неизбежность определённого исхода, то вольно или невольно можно получить желаемые результаты. Люди, ожидающие выздоровления от рака, более перспективны, чем те, кто считает свою болезнь фатальной.

Кроме того, вполне очевидно, что верящие в своё выздоровление больные проживут гораздо более счастливую жизнь, сражаясь со своей болезнью, чем те, кто просто ждёт смерти. Бывшие раковые больные говорят, что в их по-боевому настроенных мозгах никогда не было сомнений по поводу выздоровления.

Я верю, что у моего мозга есть власть над моим телом, чтобы преодолеть его неполадки. И не важно, правда это или нет. Если я чувствую, что мне это поможет и мне от этого хорошо, то это положительный шаг в борьбе, потому что в этом случае я знаю, что контролирую господина Рака и, помимо того, что я собираюсь начистить ему рыло!

В любом случае, визуализация не стоит ничего, побочных эффектов не имеет, и каждый вечер от вида набитой несчастной задницы мистера Рака мне только хорошеет, и бюджет мой при этом не трещит. Рекомендую всем, у кого подобное заболевание.

*****

Вот как я это делаю, но предупреждаю, что этого нет в руководствах, которые мне попадались на глаза. Вечером перед сном я представляю бой на ринге между мной и мистером Раком. Если в течение дня я чувствую себя сносно, то вышибаю ему гляделки и днём, чтобы заставить зловредного прохвоста уснуть вечным сном. Сначала я дразню и вывожу Рака из себя при взвешивании. Я начинаю так…

— Глянь на себя, жирный. Сплошное сало. Ни единого мускула. Господи, у тебя на спине больше волос, чем у меня на голове. Тебе нужен колючий ошейник и разрешение на выгул. Что это, блин, с тобой, как вообще ты собираешься биться со мной в этом жалком тельце? Ты медленней улитки и ленивее далматинца. Слышал, тебе надо неделю лежать в постели и набираться энергии, чтобы только спустить в розовые трусики твоей тёлки. Что скажешь, толстый?

Я пихаю его, и он падает, наступив себе на шнурок. Когда он поднимается, я плюю ему в глаза.

— Слушай, подлец, из большого ЭР ты сейчас станешь полным ничтожеством.

Он становится на весы, и я спускаю спортивные трусы и пускаю жёлтую струю на его новенькие белые балетные туфли.

— Нелегко будет тебе сегодня прыгать, гомик…

Я опять толкаю его, и он заваливается на бок, смотрит на меня жалобно и плачет.

— Вставай, бессловесный дурень, ты что-то сегодня как Смоляное Чучелко. Вымолви словечко, сынок, скажи что-нибудь типа «Привет!» или «С Новым годом!»

Мистер Рак хрипит и кашляет, прочищая горло и стоя на одном колене, потом поднимается на ноги и отводит взгляд в сторону.

Ну ладно, парень, пришло время драться.

Звучит гонг. Первый раунд. Сейчас я вздую этого маленького говнюка.

Я гарцую и коршуном вьюсь вокруг него, играю бицепсами, потом сближаюсь и начинаю молотить кулаками. Для начала сажаю ему фонари под глазами, потом мы тузим друг друга, я опрокидываю его на канаты и со всего размаху бью правой. Он стекает на пол.

Толпа беснуется. Ослепительно горят софиты. Я обхожу ринг с высоко поднятыми руками. «Да, это я крутой, я…»

Мистер Рак ползает по рингу словно ковбой с шестью свинцовыми сливами в потрохах. Он поднимает голову, и я вижу, что его лицо пошло в крапинку, как у прокажённого. Ну и ну. Я ставлю ногу ему на плешь и оглядываю толпу, играя роль до конца.

— Испортить ему день, а?

Толпа одобрительно ревёт — это песня для моего слуха.

Я тихонько обращаюсь к мистеру Раку.

— Слушай, что они кричат. Никто не ставит на тебя, чудовище!

Я вдавливаю его голову в пол и прыгаю на нём, перемалывая его кости в студень. Потом мне приходит в голову мысль стать Брюсом Ли, и я начинаю ногами рвать его на части, бью его по роже, пока он не начинает плеваться зубами и кровью.

Это похоже на описанный Хемингуэем испанский бой быков, вид крови возбуждает людей, и они скандируют «УБЕЙ! УБЕЙ! УБЕЙ!»

Сладчайшая музыка, я в упоении. Вдруг из толпы на костылях ковыляет Ицхак Перлман, садится подле ринга и на скрипке исполняет «Рождённый в США».

Народ дуреет.

Боже мой, это лучше войны! О нет, мистер Рак опять от меня уползает. Я-то думал, что он уже сдох. А я-то думал, что пришиб его. Наверное, он как Вьет Конг: его надо порвать на мелкие кусочки, а то оживёт.

Ну что ж, пора доставать меч и исполнить coup de gras. Я ставлю Рака в углу ринга, его безвольные руки забрасываю на канаты, чтоб не свалился, и колочу справа и слева. Я луплю его под дых, он воет и медленно сползает на пол: хлещет кровь, глаза закрыты, он хватается за свои крошечные яйца и слышит, как птички чирикают для него похоронный марш. Так он и остаётся лежать мокрой, неподвижной макарониной.

— …Девять, десять, аут! — говорит рефери и поднимает мою руку.

— Ты слышишь, маленький сыкун? — шепчу я мистеру Раку. — Я разбил тебя в пух и прах, честно и справедливо надрал тебе жопу, так что didi mau — отвали от моей, бля, жизни и больше не появляйся, иначе будет тебе ещё хуже, гораздо хуже. И знаешь что, мистер Рак, мне будет тебя не хватать. Не на ком будет оторваться. Но я скажу тебе, что я намерен сделать…

— Я сделаю пару запонок из твоих зубов в качестве военного сувенира — в память о тебе. Как считаешь? Эй, я тебе говорю, ты слышишь меня, придурок? А чёрт, да ты не слышишь: глазки закатил, глух как пробка…

— Я достану тебя, Брекк… — шепчет он.

— Что? Говори громче! Ори в две глотки. Я тебя не слышу.

— Я вернусь… — мычит он.

— Не тебе вести такие речи. Это слова Арнольда Шварценеггера, мелочь ты пузатая…

Я поднимаю его на ноги, приваливаю к канатам и бью что есть мочи. Бью так, что его глаза выскакивают из орбит и шариками от подшипника катаются по рингу.

Толпа ревёт опять.

— Так тебе и надо, мудак! Будешь знать, как наезжать на меня!

*****

Но может настать момент, когда потребуется вырезать мой мочевой пузырь, и если так случится — что ж, это будет радикальное лечение: нельзя иметь опухоль мочевого пузыря, если отсутствует сам пузырь. Это значит, нужно будет пройти цистэктомию и до конца своих дней таскать на себе пластиковый пакет, но — чёрт побери — не так уж это худо.

В последних числах января 1991-го года меня осмотрел уролог и объявил, что рака нет. Это означало не выздоровление, а только то, что за мной осталась победа в этом раунде.

Выиграв поединок с опухолью, я стал искать работу. Я планировал ненадолго вернуться к журналистике, прежде чем решить, чем же заниматься в дальнейшем. Но работа для журналиста попадалась реже, чем в западной Канаде попадаются зубы динозавров. Война в заливе кончилась, углублялся кризис. Дни необузданной алчности, лёгких кредитов, безответственных трат, крупных долгов и беспрецедентных личных банкротств — облюбованная яппи идеология потребления, которой характеризовались 80-е годы — подошли к концу.

В 90-х Америка сжалась под железной пятой экономического спада, превратившего промышленность в руины и заставившего бизнес мельчать и экономить. Люди склонялись к нехитрому, более незамысловатому образу жизни, при котором меньшее значение придаётся деньгам и вычурному меркантилизму и большее внимание уделяется здоровью, семье, умеренности, душевному равновесию и традиционным ценностям.

Времена снова менялись.

Не сумев найти работу по призванию, я тоже решил адаптироваться к 90-м и переключиться на другой род занятий.

Я был журналистом почти всю свою взрослую жизнь. Теперь же я записался на курсы подготовки инструкторов по навыкам самостоятельности в Центр подготовки Северо-Шесуапского округа и стал обладателем членского билета Общества инструкторов по навыкам самостоятельности провинции Альберта.

Тем летом я снова стал слышать орудия войны из далёкого прошлого, они бухали в моём мозгу день и ночь. Многие годы я страдал депрессией и старался победить её самостоятельно. Но борьба окончилась неудачно и на этот раз депрессия просто пожирала меня. Я чувствовал себя так, словно тащил на спине камень в 500 фунтов. Поэтому я пошёл к врачу. Он подтвердил, что у меня все клинические показания депрессия и что я, по всей видимости, страдаю ей уже много лет, и назначил мне новое чудесное лекарство — прозак. Всего два месяца — а какие поразительные результаты! Лекарство действовало замечательно. Если с рецепторами в моей голове были нелады, прозак всё исправил. Я принимал его год, потом перестал, но и потом чувствовал себя хорошо.

Впервые я почувствовал, что наконец-то вернулся из Вьетнама, что депрессия свалилась с моей спины. Стелацин и парнат просто затушёвывали проблему и кое-как позволяли мне функционировать, но это новое лекарство лично для меня явилось истинно чудодейственным средством.

Летом 92-го я недолго работал консультантом-наркологом в «Карибу Френдшип Сосайети» в Вильямс-Лейке — это была практика в навыках самостоятельности.

Потом я работал разнорабочим в интернате для душевнобольных.

Всё шло прекрасно, пока осенью 93-го я не отправился на ежегодный медосмотр в местный городок Квеснел. И уролог сообщил мне, что мистер Рак сдержал своё слово и опять пришёл ко мне. И добавил, что у меня в мочевом пузыре целый лес из опухолей. Началась новая серия сеансов химиотерапии, но большого оптимизма в её пользе уже не было.

В январе 94-го мне сделали биопсию, чтобы определить, пошла ли химиотерапия на пользу. Не пошла. И у меня уже не оставалось ни времени, ни выбора. Опухоль стала более агрессивной и вот-вот должна была прорвать стенку мочевого пузыря. Если так дальше пойдёт, заявил доктор, опухоль поразит лимфатические узлы, и тогда никто уже ничем помочь не сможет. Жизнь моя была поставлена на карту, и мне необходимо было хирургическое вмешательство — и как можно скорее.

Я поехал в Ванкувер, в ту больницу и то урологическое отделение, где мне уже делали две операции четырьмя годами ранее.

Ирония судьбы порою горька донельзя. Мне назначили операцию на 14-е февраля — в Валентинов день, день любви. И в этом международный день любви под скальпелем хирурга я стал импотентом. Хирург — доктор Джеми Райт — вынул из меня мочевой пузырь. Рак перекинулся также и на мою простату — такая в точности болезнь скосила рокера Фрэнка Заппу в 93-м году. Во Вьетнаме мы любили слушать Фрэнка Заппу и группу «Мазерс ов инвеншн».

Операция шла почти целый день, я очнулся в послеоперационной палате. Было темно. На другом конце кровати была тень. Я ещё подумал, не помер ли я. Тень напомнила мне ворона. А потом я понял, что это чья-то голова и что на меня смотрит сиделка, мой ангел-хранитель. Тогда мне стало очень покойно. Я засыпал, просыпался и искал глазами сидящую на стуле тень. Я не знал, кто она такая. Не видел её лица. Но сознание того, что она рядом, очень меня поддерживало.

Последним я запомнил операционный зал. Яркий свет ламп. Снующие мимо медсёстры в масках. Мне на лицо положили кислородную маску, а руки привязали, чтоб не дёргался. Здесь же был доктор Райт и ласково говорил, что всё идёт превосходно и будет мне хорошо. Анестезиолог шептал: «Расслабься и забудь, забудь обо всём, и ты уснёшь…»

Голос его слабел, и я отключился.

Для больничного персонала я просто кошмар. Я очень плохо переношу боль, но хорошо принимаю болеутоляющие средства. Посему в течение всех восьми дней мне вводили максимально возможные для взрослого пациента дозы морфия. Мне вливали его в спину и в яремную вену — по капельке, 24 часа в сутки. После операции трубку из спины вынули. Но по-прежнему давали максимальные дозы, и я бредил галлюцинациями и наркотическими снами — без перерыва, днём и ночью, хоть с закрытыми глазами, хоть с открытыми.

В послеоперационной палате я видел, как откуда-то взялись две отвратительные кошки, набросились на меня и стали рвать на части. Мех у них был белый, глаза огненно-оранжевые и зубы как у саблезубого тигра. Я видел, как они вошли в мою грудь. Кожа у меня оказалась прозрачной, по ногам ползали черви. Черви были будто из гранёного стекла, с огромными акульими зубами. Они меня пожирали. Я посмотрел на свою грудь и увидел, что кошки дерутся из-за куска мяса. Я пригляделся: они дрались из-за моего сердца. Я вскрикнул и увидел другой сон…

На этот раз я очутился в каком-то жутком мультике, и видение было так ясно, что мне показалось, будто меня специально заманили в этот сон, и мне стало страшно. Какие-то парни на грузовичке остановились посреди городка где-то на западе Техаса, открыли капот, и оттуда что-то выпрыгнуло.

Это был здоровенный ковбой. Его руки были привязаны к ногам, и ему, должно быть, вставили в задницу воздушный шланг, потому что он был круглый, как большой надувной мяч. Он был обнажён и волосат, с огромным болтающимся членом. Член был похож на бейсбольную биту — с бородавками, буграми и шляпками гвоздей. Мужик покатился вприпрыжку по улице как шина от колеса, и все засмеялись. Потом парни накинулись на меня и…

Я оказался в другом мультике.

Теперь я лежал в больничной палате, и парень на соседней койке смотрел по телевизору норвежскую мыльную оперу с участием Тони Хардинг и Нэнси Керриган.

О Господи, как раз то, что нужно. Ну что за штучка вон та блондинистая сучка!

Я бредил, приходила сиделка и задавала вопросы. Я садился на кровати и тупо, бессмысленно отвечал, она уходила, я ложился и опять начинал грезить. Жуть…

Каждый день ко мне заглядывал доктор Райт. В первый день он сказал, что я молодец, хорошо перенёс операцию. В другой раз сказал, что я быстро поправляюсь, наверное, потому что здоров, если не считать рак, и в отличной форме. Да, я не пил и не курил и был активен всю жизнь — каждый день делал зарядку.

Через неделю после операции он пришёл сказать, что прибыл отчёт о лабораторных исследованиях.

— Замечательно. У тебя ничего не нашли, мы всё вычистили. С тобой всё будет в порядке. Какая ещё новость может быть лучше…

А я подумал, сколько ещё нас таких страдает от отравления «оранджем»? Сколько таких, как я, передали это «наследство» своим детям? Какие ещё факты закопает наука о воздействии «агента оранжевого»?

И так ничего радостного в том, что мы вернулись домой кто в гробу, а кто раненый, парализованными или без рук и ног, с психическими ранами или напичканные химией, от которой растут раковые опухоли. Но почему мы должны переносить наши проблемы на наших детей и делать их невинными жертвами Вьетнамской войны?

Где же предел?

Мне кажется, пусть не достали тебя пули и растяжки, война всё равно прикончит тебя, только умирание в этом случае будет медленнее, мучительнее и трагичнее.

Вьетнам поразил тысячи солдат раскалёнными психологическими осколками, которые не извлечь никакому хирургу, залил их кровью, которую можно смыть с рук, но не с души. Они вернулись живыми и физически целыми, но война отняла всё, что у них было.

Миллион ветеранов тащит эмоциональное бремя Вьетнама, 303 тысячи несут бремя физических ран, а свыше 58 тысяч человек унесли свою войну в могилу.

Оглядываясь назад, понимаю, что война обернулась не только потерей смысла в поисках могущества. Она пошатнула нашу гордость за свою страну, веру в правительство, наши понятия о мужественности и ценности доллара. Вернувшись на родину, мы взглянули на Америку по-новому. Мы больше никогда не будем слепо верить ни Вашингтону, ни Пентагону. Слишком многие наши товарищи стали пушечным мясом, и мы сами вот-вот присоединимся к ним.

По оценкам, 75 процентов участвовавших в боях страдали и до сих пор страдают от кошмаров и мучительных вспышек памяти, от ярости и чувства вины — всего того, на что так много лет никто не обращал внимание. Среди них показатели разводов и алкоголизма значительно выше, чем у не ветеранов. И среди заключённых сегодня — 30 процентов составляют ветераны Вьетнама.

Мы вернулись и кинулись на поиски кайфа — такого же, как от войны. Пробовали крепкие напитки и наркотики — как мы говорили, «оздоровительную фармакологию» — и превратили свои тела в ходячие аптечки. Уходили в секс и географические странствия, но поняли, что это не помогает. Мы были не в силах задержаться у одной женщины, сосредоточиться на одном занятии и оставаться в одном городе. Что-то гнало нас вперёд, и мы шли на поиски той своей части, которая так и не вернулась домой — и всё напрасно. Некоторые из нас полагали, что если мы не можем жить по законам общества, то — чем чёрт не шутит — сможем жить по своим.

Наши дети повзрослели, им теперь столько лет, сколько было нам во Вьетнаме; нам же по 50 или около того, мы толстеем и лысеем — не первая, скажем так, свежесть, на носу неминуем зрелый возраст, и мы гадаем, так ли это хорошо, как кажется, перейдут ли наши заботы детям и можно ли нам на что-нибудь надеяться ещё помимо смерти.

Вьетнам сегодня — история, и эта история живёт внутри нас. Внутри нас она жива. В навязчивых воспоминаниях мы возвращаемся к войне, отбирая наиболее яркие, полные боли и ужаса моменты, и не можем от них избавиться. Словно висишь на проводе высокого напряжения. Не можешь от него отцепиться, но знаешь, что если не разжать ладони, он убьёт тебя. И когда всё-таки удаётся оторваться, жизнь продолжать очень нелегко.

Вернувшись домой, мы с Билли думали, что всё будет лучше не придумаешь. Ведь мы пережили эту войну. Но Билли не смог пережить мир, да и мне это плохо удаётся. Немногим из нас это удаётся — всё совсем не так, как мы мечтали, отсчитывая по календарю дни до дембеля.

Вьетнам внутри меня коверкал мои чувства и распалял мою ярость, пока не стал неотъемлемой частью меня, даже в сексе. До сих пор бывают случаи, когда я взрываюсь по пустякам, и я понимаю, что это из-за Вьетнама. Это выстреливает старая злость. Люди, делавшие глупости на войне, запросто могут прикончить других людей. И хоть сегодня вопрос жизни и смерти уже не стоит, я реагирую иногда так, словно всё наоборот. Вьетнам по-прежнему снится мне, и я просыпаюсь в горячечном бреду. Хоть и не так часто теперь, как это бывало в 60-х, 70-х и 80-х. Я думал, что покинул армию, но здесь я тащу новый срок службы на рисовых полях, и косорылые наступают, и мою винтовку заклинило и — я просыпаюсь в холодном поту. Я иду в гостиную и гляжу на луну. Наливаю кружку чаю и включаю музыку. Немного успокаиваюсь и через час возвращаюсь в постель с головной болью. Но она уже не такая острая, как была.

Недавно мне приснилось, что я приехал во Вьетнам после войны. Захотелось пройти по знакомым местам. Но вдруг вижу, что иду вдоль русла реки, где-то в Дельте, и по ходу теряю предметы: одежду, фотоаппарат — словом, всё. И вот я уже голый, сижу на грязном берегу реки Сайгон и со мной нищенская сума, как у мальчишки-побирушки во время войны…

Ну не хрень ли!

Мне повсюду мерещится Вьетнам. Как и прежде я живу в Вильямс-Лейке, провинция Британская Колумбия, и меня окружает первозданная природа Канады. Но как часто в шуме винтов частных вертолётов слышится мне знакомое «ТВОП-ТВОП-ТВОП». Я вздрагиваю и судорожно вглядываюсь в небо — высматриваю то ли стреляющую по желтолицым «Кобру», то ли прилетевший за ранеными и убитыми эвакуационный вертолёт. Всякий раз, садясь в ванну, я вижу дырку в ноге: она появилась в тот знаменитый вечер, когда мы с Билли улизнули в публичный дом на «Аллею 100 пиастров». Рана заживала девять месяцев и не затянулась до самого возвращения в Штаты.

Когда я смотрю передачи о сегодняшних проблемах ветеранов Вьетнама, я сгибаюсь пополам, хватаюсь за живот и кричу. Потому что она не проходит — боль не проходит!

К счастью, многим солдатам удалось перевалить Через Свалку, преодолеть кризис и сделать огромные шаги к реабилитации. Но реабилитация требует времени, сил и мужества, и она никогда не может быть закончена. Не существует полного избавления от Вьетнама, ибо нет полного избавления от жизни. Ты просто учишься с этим жить.

Только это и остаётся.

И если посчастливится, война не будет висеть над тобой как раньше.

Пока, придя домой, я выступал против войны, я чувствовал гордость за свою службу и за людей, с которыми служил. Это были, без сомнения, самые обычные парни, но в самых необычных обстоятельствах война часто выявляла их лучшие качества.

Она, конечно, могла выявить и плохие стороны.

Так бывало.

Однако ярче всего я помню ребят — ребят и их рассказы о войне. Рассказы о дружбе и страхе, о храбрости и трусости, о высоких помыслах и разбитых убеждениях, о зверствах и милосердии, о страданиях и чувстве стыда, о ярости и боли, о любви и воздаянии, о грязи и славе.

А поскольку они вернулись на родину, то ныне рассказывают новые истории — истории о скрытых ранах, которые гноятся и не заживают, о ранах, за которые Министерство обороны на награждает «Пурпурными сердцами».

Вьетнам был не нашей ошибкой, и мы не особо гордимся тем, что там делалось, но мы рады, что выжили и не стали его жертвами. Ребята, ушедшие на войну, приняли всё худшее, что только могла бросить им жизнь, на себя и вернулись домой, понимая о мире гораздо больше остального, оставшегося дома поколения.

И этим они могут гордиться.

Я мечтаю о том дне, когда не будет войн, но если такой день наступит, человека тогда уже, наверное, не будет.

Сегодня многие из нас вспоминают о войне с ностальгией не только за то, что там творились ужасные вещи, а скорее за то, чего там не было. Мы вспоминаем о войне так, как взрослый вспоминает о своём детстве — с некоей долей горечи за недополученные объятия и поцелуи, за то, что было сказано и сделано и что больше никогда не будет ни сказано, ни сделано.

Мы обращаемся к войне с тупой болью в сердце и вспоминаем, как ждали открытых объятий и приветствующих наше возвращение толп народа — чего так и не случилось, а если всё-таки случалось, то слишком поздно — и как ждали прощения, в котором отказывали себе, потому что общество никогда не собиралось до него снизойти.

Будь Америка Прекрасная Америкой Сострадающей и Америкой Милосердной, даруй она своим воинам прощение, не предай и не отвернись от них — я уверен, что Билли Бауэрс, как и многие тысячи ветеранов, преступивших черту, были бы сегодня с нами.

Весной 1986-го года Чикаго и Нью-Йорк организовали для нас шествие — 19 лет спустя после нашего с Билли возвращения из Вьетнама. Девятнадцать лет! Мать спросила меня, участвовал бы я в том шествии, будь я дома.

Я ответил нет, не пошёл бы. Шествие сегодня — слишком мелко и слишком поздно. Сегодня оно — оскорбление. Я не хочу шествий. Я хочу, чтобы эта страна поняла, что она сделала для целого поколения людей. Я хочу, чтобы эта страна обратилась к урокам, которые преподал Вьетнам, чтобы мы больше никогда не попадали в подобный переплёт. И, кроме того, если страна искренна в своей радости видеть нас дома, то я бы хотел, чтобы потраченные на шествия деньги пошли на помощь нуждающимся ветеранам Вьетнама.

Но надежда есть.

Каждый день вот уже более десяти лет тысячи людей влечёт к чёрной гранитной стене — Стене плача, как её иногда называют, — что стоит в тени мемориалов Линкольна и Вашингтона. Они приходят читать, прикасаться и плакать над именами, выбитыми на Мемориале ветеранов Вьетнама и знаменующими собой трагическую главу американской истории. Открытый в День ветеранов в 1982-м году монумент врачует раны нации, которая никогда не была так расколота надвое со времён Гражданской войны.

Сегодня у мемориала исполняется один ритуал — простой человеческий порыв — прикоснуться к именам, запечатлённым на 496-футовой плите полированного гранита.

Ветераны кладут ладони на имена товарищей — словно пытаются закрыть руками тягостное зрелище. Оставляют цветы, записки и венки с надеждой, что война их наконец-то отпустит. Есть такие, что в течение 20-и лет не могли и думать о Вьетнаме, и вот теперь они говорят, что посещение мемориала для них — акт исцеления.

Для миллионов людей, пришедших к мемориалу со времени открытия, посещение его означает национальное признание утрат. Наконец-то выздоровление сдвинулось с мёртвой точки.

Мы начали долгий путь домой — не только ветераны, но мы все…

Мне ещё предстоит проделать этот путь: совершить паломничество к Стене, и произнести последнее «прощай» Дэнни и Крису и всем ребятам, и пролить невыплаканные слёзы, и покончить с тоскою, и оставить эту славную часть Дороги Приключений там, где ей и следует быть…

А потом — жить дальше…

— FINI VIETNAM

Ссылки

[1] День Труда — национальный праздник в США, отмечаемый в первый понедельник сентября. Традиционно, День Труда празднуется большинством американцев как символический конец лета.

[2] Джи-ай  — солдат армии США.

[3] Транзистор — название портативного радиоприемника на таких приборах.

[4] Акро́ним — аббревиатура, образованная из начальных букв слов или словосочетаний, произносимая как единое слово, а не побуквенно.

[5] Чиканос — это мексиканцы-ацтеки, волею судеб оказавшиеся в США.

[6] Каджуны — выходцы из Франции, обосновавшиеся сначала в канадских землях, в Акадии (на индейский манер — Каджи), но отказавшись принять присягу британской короне, вынужденные их покинуть.

[7] Последний бой Кастера — Битва при Литтл-Бигхорн — сражение между индейским союзом Лакота — Северные Шайенны и Седьмым кавалерийским полком армии США, произошедшее 25–26 июня 1876 года у реки Литтл-Бигхорн, Монтана. Битва закончилась уничтожением пяти рот американского полка и гибелью его знаменитого командира Джорджа Кастера.

[8] Монтаньяр — франц. montagnar, от montagne, гора.

[9] ВУС — (Военно-учетная специальность).

[10] Джеймс Эббот Макнил Уистлер (англ. James Abbot McNeill Whistler, 1834–1903) — англо-американский художник, мастер живописного портрета в полный рост, а также офорта и литографии. Один из ключевых предшественников импрессионизма и символизма.

[11] Канаста (от исп. canasta — корзинка) — карточная игра, зародившаяся в начале XX века в Южной Америке, предположительно в Уругвае. В 50-е годы игра проникла в США, где стала популярной, а после уже попала в Европу.

[12] No habla Ingles, senor — Он не говорит По-английски, сеньор (исп.).

[13] Альберт Швейцер — немецкий теолог, философ, музыкант и врач, лауреат Нобелевской премии мира (1952).

[14] Старший брат — персонаж романа Джорджа Оруэлла «1984».

[15] Уинстон Смит — персонаж романа Джорджа Оруэлла «1984».

[16] Ди-ди мау — «Делать ноги» — сленг американских военнослужащих во Вьетнаме. От вьетнамского di di mau — «быстро уходить».

[17] Ао Дай — национальный костюм жителей Вьетнама. Это целый комплект одежды, состоящий из длинной туники, сшитой из натурального шелка и брюк яркой расцветки. Носится туника поверх брюк. К костюму прилагается треугольная соломенная шляпа. Раньше этот костюм носили как мужчины, так и женщины. Сегодня Ао Дай носят женщины разных возрастов, преимущественно по праздникам.

[18] ЛБД — Линдон Бэйнс Джонсон (англ. Lyndon Baines Johnson; 27 августа 1908, Стоунволл, Техас — 22 января 1973, там же) — 36-й Президент США от Демократической партии с 22 ноября 1963 по 20 января 1969.

[19] КПЗ — камера предварительного заключения.

[20] Сэм Спейд — герой романа Д.Хэммета "Мальтийский сокол", частный детектив.

[21] Даниэль Бун — американский первопоселенец и охотник, чьи приключения сделали его одним из первых народных героев Соединённых Штатов Америки.

[22] «Марш десятицентовиков» — американский национальный фонд помощи детям с врожденными дефектами. Общественная организация. Занимается сбором пожертвований в виде небольших сумм среди широкой публики для оказания помощи детям с родовыми травмами, при заболевании полиомиелитом и т. д. Основана в 1938. Имеет 131 отделение и более 2 млн. добровольных членов. Штаб-квартира в г. Уайт-Плейнс, шт. Нью-Йорк.

[23] Чарльз Мэнсон — американский преступник, лидер коммуны «Семья», отдельные члены которой в 1969 году совершили ряд жестоких убийств, в том числе известной киноактрисы Шэрон Тейт.

[24] Джон Доу — (англ. John Doe) — обозначение мужской стороны в судебном процессе (англосаксонское право). John Doe — устаревший термин, использовавшийся в ситуации, когда настоящий истец неизвестен или анонимен. Очень часто под этим псевдонимом подразумевалось неопознанное тело.

[25] Дитя бума — (бэби-бумер) дети, родившихся в США в период резкого увеличения рождаемости (1946–1960 гг.).

[26] Coup de grace — удар, при котором смертельно или тяжело раненого и уже не оказывающего сопротивления противника добивали, чтобы прекратить его мучения.