Чур, не игра!

Бременер Макс Соломонович

„Тебе посвящается…“

 

 

I

Виктор Громада впервые написал стихотворение, которое ему назавтра не разонравилось. Раньше он, сочинив стихи, на другой день рвал их на клочки, а эти клочки иногда ещё сжигал, разведя костёрчик в пепельнице.

В этот раз он написал стихи вечером, дома, перечитал их наутро на уроке, поправил последнюю строчку, спрятал и испытал на минуту чувство, до того не испытанное и совершенно неожиданное.

Стихотворение начиналось строчкой «Мне без тебя так трудно жить…». Виктор имел в виду Инну Петрову, учившуюся в их девятом «А» уже три месяца, с января (раньше она училась в другой школе и в другом районе). Ему действительно было трудно, оттого что Инна его не замечала. Она ни разу не оказывалась рядом, когда он на переменах удачно шутил и ребята вокруг него громко смеялись. Её не было в классе, когда учительница литературы читала вслух его сочинение о Базарове, которое назвала «наиболее своеобычным». Но ещё труднее стало Виктору после того, как, по-прежнему не замечая его, Инна заметила Гришку Мигунова. Вот тогда он взялся за перо. И сейчас, перечитав стихи, он почувствовал то, чего не ожидал и не надеялся почувствовать: ему стало легче. Не так трудно, как было. Это изумило и даже смутило его. Но облегчение было недолгим, потому что Мигунов передал Инне записку, и она, слегка улыбаясь, тут же принялась за ответ.

Мигунов был старше других ребят в девятом классе. Ему уже исполнилось семнадцать лет, у него росли усы и борода, и он каждое утро пользовался электробритвой «Нева». Кроме того, он курил сигареты и катался на мотороллере. Помимо этих чисто мужских привычек, у него были и мужские переживания. Например, недели полторы назад Гришка бросил курить. С искажённым мукой лицом он сосал на переменах пустой мундштук, и всё это видели. А по вечерам — о чём тоже знали все — он два раза в неделю навещал старушку, которую сбил, мчась на мотороллере. И эти в высшей степени мужские Гришкины беды внушали, по-видимому, Инне сострадание.

Однажды она поехала вместе с Мигуновым проведать старушку и с заднего сиденья мотороллера помахала рукой переходившему улицу Виктору. После чего Мигунов умчал её на второй космической скорости, а Виктор забыл, в какую сторону шёл…

Виктор решительно не понимал, как она может сочувствовать Гришке. Он не видел в Гришкином отвыкании от сигарет ни геройства, ни мученичества, поскольку того никто не заставлял приучаться к курению. И точно так же Виктор считал, что Мигунов вполне мог не сбить с ног старушку, если б не мчался что есть духу неизвестно зачем. То, что беды, в которых Гришка сам виноват, могут казаться Инне испытаниями, выпавшими на долю его сильного характера, поражало Виктора. Ему даже как-то пришло в голову, что Инна только делает вид, будто Гришкины переживания ей небезразличны. И, вероятно, именно поэтому вторая строчка его стихотворения в последнем и окончательном варианте звучала так:

«А ты?.. Ты дразнишь и тревожишь…»

 

II

Неизвестно, что произошло бы дальше с только что написанными стихами Виктора, если бы в тот день, когда он принёс их в школу, его брата Алёшу Громаду, ученика шестого класса той же школы, и ученика тоже шестого класса, Ваську Тушнова, не привели на большой перемене к директору школы.

— Драчунов из шестого «Б» — ко мне, — произнёс Иван Еремеевич с порога кабинета.

Алёша и Васька вошли, сопровождаемые девятиклассником Михаилом Матвеевым и руководителем школьного кружка художественного чтения Глебом Анисимовичем. Глеб Анисимович и Михаил Матвеев приблизились к директорскому столу, а Алёша с Васькой остались у дверей.

— Вы сказали «драчунов — ко мне», Иван Еремеевич, между тем драчун тут только один… — проговорил Глеб Анисимович.

У него был такой артистический голос, такая великолепная дикция, что казалось странным, если этим голосом он не стихи по радио читал и не монологи со сцены произносил, а сообщал что-нибудь обыденное, стоя от вас к тому же в двух шагах.

— Вот этот, Тушнов, — пояснил Матвеев.

— Да, этот Тушнов на моих глазах, как говорится, ни с того ни с сего смазал по физиономии этого мальчика… — продолжал Глеб Анисимович.

— Алёшу Громаду, — вставил Матвеев.

— …Алёшу Громаду, который от этой затрещины отлетел на несколько шагов и едва не упал.

Алёша печально подтвердил:

— Я с трудом сохранил равновесие.

После этого директор спросил:

— Тушнов, почему ударил Громаду?

И услышал в ответ:

— Он мне не давал марку…

Директор не понял:

— Какую марку?

А Васька пожал плечами.

Тогда директор спросил Алёшу:

— Что же произошло?

И Алёша принялся охотно объяснять:

— Это очень ценная марка, поэтому я… Она ценилась ещё тогда, когда она была просто маркой голландской колонии. И теперь, представляете себе, она стала маркой бывшей колонии! — Он вынул марку из нагрудного карманчика куртки. — Вот она!

— Как тебе удалось достать? — спросил директор, разглядывая марку. — Выменял?

— Да, на две, — живо ответил Алёша. — Тоже ценных… Но тех у меня, Иван Еремеич, остались дубликаты.

— Толково, — сказал директор, возвращая Алёше сокровище. Потом взглянул на Тушнова: — Что ж ты молчишь? (Васька пожал плечами: «А вы, мол, мне подсказываете, что говорить?..») Не просишь у Громады прощения?

Немедля Тушнов отрывисто произнёс:

— Извини, Громада.

На что Алёша ответил несколько театрально:

— Если ты сожалеешь о своём поступке, я тебя прощаю, Василий.

— Ага, — сказал Василий, подумав о том, что пробыл в директорском кабинете уже вполне достаточно. — Можно идти? — спросил он буднично.

И тут как раз послышался звонок, возвещавший о конце перемены.

— Нет, — ответил директор. Затем повернулся к Алёше Громаде и Михаилу Матвееву: — Вы свободны, идите в классы.

И оба ушли, а Тушнов остался. На лице его появилось выражение недоумения. Точно до этой минуты всё было в порядке вещей, «нормально», как говорил он по всякому поводу, а теперь начинается, неизвестно для чего, нечто излишнее.

— Он же меня извинил, так? — пробормотал Васька. — Чего ж тут…

— Ты находишься в кабинете директора, Василий Тушнов! — напомнил Глеб Анисимович своим великолепным, звучным и гибким голосом. (Слыша этот роскошный голос, невольно думалось, что Глеб Анисимович бедновато одет. Пожалуй, не будь у него такого роскошного голоса, это просто не бросалось бы в глаза и никто не замечал бы, что его костюм немного потрёпан.)

— Видишь ли, Громада тебя простил, а я — нет, — сказал директор спокойно. — Возможно даже, что я сочту нужным исключить тебя из школы.

— За что? — спросил Тушнов хрипловато.

Директор не отвечал. Потом спросил сам:

— Когда, по-твоему, можно бить человека по лицу?

Пытаясь угадать, чего от него ждут, Васька пробурчал:

— Никогда нельзя… Только простил же Громада…

— Ну, почему же — никогда? — жёстко осведомился директор. — Если человек грязно оскорбляет женщину, нужно ему…

— Как это — «грязно оскорбляет»?.. — Тушнов наивно и непонимающе поглядел в глаза директору. Ваську забавляло, когда, запинаясь и затрудняясь, старшие потешно неподходящими словами рассказывали о том, о чём, по их мнению, ему лучше не знать и что ему, однако, давно известно во всех подробностях.

Но директор ответил коротко и сразу:

— Ты знаешь как. Вот за такое следует бить по щекам. А ударить просто так — это… — Иван Еремеевич возмущённо смолк.

— Ты, вероятно, знаешь, Тушнов, чем отвечал в старину на пощёчину порядочный человек? — спросил Глеб Анисимович.

— Не. Не знаю, — ответил Васька. И он действительно не знал.

— Вызовом на дуэль! — сообщил Глеб Анисимович. — Может быть, ты не читал пушкинского «Выстрела»? — спросил он с брезгливым состраданием.

Васька затряс головой отрицательно, украдкой следя за тем, какое это производит впечатление. Чутьё невнятным шепотком подсказало ему, что его невежество может, пожалуй, в известной мере смягчить педагогов.

— Так тебе незнакомо это?! — И, приблизившись к Тушнову на расстояние шага, Глеб Анисимович наизусть прочитал: — «Главное упражнение его состояло в стрельбе из пистолета. Стены его комнаты были все источены пулями, как соты пчелиные. Искусство, до коего достиг он, было неимоверно, и если б он вызвался пулей сбить грушу с фуражки кого б то ни было, никто б в нашем полку не усумнился подставить ему своей головы».

Васька слушал и чувствовал смущение от какой-то неопределённости происходящего. Это было нечто среднее между нахлобучкой и концертом. Он даже не знал, как ему теперь держаться…

— Не узнаёшь этот отрывок? — спросил Глеб Анисимович.

— Проходили, возможно, — ответил сумрачно Тушнов.

— «Возможно»?.. Печально, — промолвил Глеб Анисимович с горечью. Он сделал выразительную паузу и медленно, будто думая вслух, прочитал: — «Мы полагали, что на совести его лежала какая-нибудь несчастная жертва его ужасного искусства».

Глеб Анисимович пытливо взглянул на Тушнова, желая, может быть, определить, нашло ли его чтение какой-нибудь отзвук, а Ваське почудился вдруг в последней фразе упрёк.

— Ну что я сделал?.. — ворчливо запричитал он. — И ведь извинился — пожалуйста! А что я сделал?

— Стань в угол! — резко сказал директор. — Вон в тот!

Он указал на дальний угол в глубине кабинета. Тушнов секунду колебался, затем, пожав плечами, подчинился. И директор с Глебом Анисимовичем повели между собой неторопливый разговор, будто его уже не было в комнате.

— Вот… Это не первый случай, когда в классе-то проходили, а следа в душе не осталось никакого… — Иван Еремеевич покачал головой.

— Не только в душе — в памяти. Что, я бы сказал, ещё более странно, — добавил Глеб Анисимович.

— Да, на уроке у ребят, я замечаю, с литературой складываются… порой, конечно… очень уж официальные отношения.

— Как говорится, увы, это так, — подтвердил Глеб Анисимович с унылой скорбностью.

— Тут у нас три года работал литкружок, — продолжал директор. — Довольно много ребят в нём занималось — больше, правда, старших. И они, понимаете, были с литературой на короткой ноге. В хорошем смысле.

— Я понимаю. Без развязности в отношениях с классиками, — вставил Глеб Анисимович.

— А главное, к современной, прежде всего, литературе вкус прививался. Его надо прививать, потому что и ерунды же много печатается…

— Да, столько, знаете ли, дребедени всякой…

— Потому-то, конечно, необходимо ребятам дать ориентировку. Да. А Оксана Георгиевна нас покинула. Уехала с мужем учительствовать на необжитые земли. Кому-то там, вдалеке, повезло, — так? — а для нас утрата. Вот… Не согласились бы вы…

— Сейчас не то время, чтобы в угол ставить! — выпалил из своего угла Тушнов. — Это раньше ставили, а теперь… — и замер, ожидая оглушительных громов на свою голову.

Но Иван Еремеевич одобрительно сказал:

— Хорошо, Тушнов! Постоял, подумал и начал, я смотрю, потихоньку разбираться в том, что можно и чего нельзя в наше время. Постой, что ли, ещё минутку-две, а потом скажешь, в чём ещё разобрался, и, может, в класс пойдёшь.

Затем, повернувшись к Глебу Анисимовичу, он сказал:

— Так не взялись бы всё-таки литкружок у нас вести?

— Вы говорите так, точно уже предлагали мне это…

— А разве я вам минуту назад этого не предлагал? — удивился Иван Еремеевич. — Нет? Ну, всё равно — согласны?

— Если позволите — один предварительный вопрос, — отвечал Глеб Анисимович с некоторой торжественностью. — Почему именно мне вы…

— Понимаю, понимаю, — перебил Иван Еремеевич. — Во-первых, загружены наши преподаватели. И потом… хочется же, чтобы кружок вёл человек, видящий в литературе красоту! Не только, знаете ли, то или иное содержание. Словом, человек с любовью к художеству… Вот вы на память читаете прозаическое произведение. Это…

— Это моя профессия, — произнёс Глеб Анисимович со строгим достоинством. — Я знаю на память сотни страниц прозы — по роду профессии, Иван Еремеевич. — Он как бы не допускал удивления тем, что в порядке вещей. — Но… отпираться не стану — люблю литературу.

— Что и требуется, — сказал директор. — Так берёте литкружок? Я бы, знаете, начал на вашем месте с конкурса… ну, там с конкурса на лучшее стихотворение. Выявил бы виршеплётов — такие, конечно, найдутся — и вообще неравнодушных. Образовалось бы ядро, а вокруг ядра… — Он прервал себя, как бы не желая в фантазиях чересчур высоко залетать. — Так берётесь?

Глеб Анисимович отвечал степенно:

— Ваша идея с конкурсом мне нравится. Ваше предложение принимаю с одной только оговоркой: не позволю никому, и для начала вам, именовать литературный кружок литкружком. Это звучит для моего уха так же уродливо, если угодно — уничижительно, как «Сикстинка», «Третьяковка» или… что-либо подобное.

— Согласен на эту поправку, — сказал, улыбаясь, директор. — Принимайтесь, Глеб Анисимович. — И, встав из-за стола, круто повернулся к Тушнову: — Ну, что ты ещё понял насчёт нашего времени?

— В наше время… нельзя без причины рукам волю давать, — с запинкой ответил Васька.

— Ну, куда ни шло. Хоть так. Запомни крепко! — После чего Тушнов был, наконец, отпущен и вслед за Глебом Анисимовичем покинул кабинет.

Вот что предшествовало объявлению по школьному радио, которое среди других услышал Виктор Громада. Объявление было короткое:

— Сегодня у нас в школе состоится конкурс! Это будет конкурс поэтов нашей школы на лучшее стихотворение и конкурс чтецов на лучшее исполнение какого-либо стихотворения… — диктор помешкал, — …можно не своего. Лучшие стихи будут помещены в общешкольной стенгазете и переданы по нашему радио в исполнении авторов. Лучшие чтецы также выступят у нас перед микрофоном. Утверждено жюри конкурса…

Это известие свалилось на Виктора Громаду посредине его разговора с Женей Старковым. Разговор был самый откровенный из всех, какие когда-либо затевал Виктор, а Женька вёл его как обыкновенный, «нормальный», ничем особенно не замечательный.

 

III

— Понимаешь, Женька, я написал… Конечно, в шестнадцать лет все стихи пишут, я знаю… Но, в общем, я, по-моему, написал настоящие стихи… Хотя, вполне возможно, это ерунда. Ну, бумагомарание, помешательство на почве весны и ж-жалкие потуги… Чёрт его знает. Всё-таки получилось, кажется, очень здорово! Но…

— Стоп. Прочти, — сказал Старков.

— Я потом прочту… Тут шумят…

Действительно, все, для кого, как для них, пятый урок был последним, лавиной неслись вниз. Но Старкову это не мешало. Притиснутый к перилам эскалатора, он мог читать учебник, во время объяснений учителя — решать шахматный этюд, а дома — спать, когда рядом беседуют мать с отцом и тёткой и по радио транслируют симфонический концерт по чьим-то заявкам. Женька везде делал что хотел.

— Прочитать бы мне, Жень, эти стихи перед большим залом, — мечтательно продолжал вполголоса Виктор.

— В Лужниках, в Колонном? — спросил Старков.

— Допустим, в Колонном — там же бывают вечера поэзии? И, значит, когда прочту, когда… — Виктор запнулся, — одобрят…

— …и стихнут аплодисменты, прерываемые криками «Ура!», «Бис!», «Вперёд!», «Вот даёт!..»

— Да… Тогда пройти мимо Инки Петровой и так, знаешь, на ходу ей сказать: «Тебе посвящается…»

— Ого! — сказал Старков как-то неопределённо.

— Думаешь, не бывать этому? — спросил Виктор, вдруг сникая и чувствуя изнеможение после своей откровенности.

— Чему? Тому, что ты прочтёшь когда-нибудь свои стихи перед большим залом? По-моему, это вполне возможно.

— Правда, Женьк?!

— Другое дело, — продолжал Старков, — как там окажется Инка? На вечере поэзии.

— А что?.. — осведомился Виктор с острым интересом, ожидая услышать что-либо об Инне.

— Ничего, — ответил Старков. — Предупредишь меня за неделю — я её приведу. Не забудь: за неделю до вечера в Колонном, — повторил он деловито.

И оба рассмеялись, одновременно стукнув кулаком по плечу один другого.

Тут они и услышали объявление по школьному радио. После слов «конкурс начнётся ровно через час, в зале» Старков сейчас же сказал:

— Может, сперва в этом зале прочтёшь? Недолго ждать, недалеко ходить. И к тому же… почти наверняка Инка здесь окажется.

— Ты думаешь?

— Забежит на огонёк.

— Значит, читать, Жень? — спросил Виктор с волнением, ожидая сейчас от Старкова и более решительного, и более заинтересованного тона.

— А чего ж? — сказал Старков. — Сходим только пока что в буфет, если открыт. Если закрыт, домой придётся сбегать.

И хотя, не отвечая настроению Виктора, эти слова чем-то его разочаровали, они в то же время подействовали на него успокоительно.

По пути в буфет, спускаясь с четвёртого этажа, Старков и Громада столкнулись с бегущим наверх Тушновым.

— Вы, а призы там давать будут? — спросил Тушнов, приостанавливаясь.

— Будут, — сказал Старков.

— Какие?

— Разные, — ответил Старков.

— Ну какие — разные? — настойчиво допытывался Тушнов.

— «Москвич», кажется, — отвечал Старков, продолжая спускаться по лестнице. — Две машины: одна — швейная, другая — стиральная… Стихи, значит, читать собираешься?

Тушнов на ходу бойко отвечал:

— А чего ж, мало ли их… «Стрекоза и муравей лето красное пропели, оглянуться не успели…»

— Оба, значит, пропели? — крикнул вдогонку Старков.

— А что? — И Тушнов скрылся из виду.

— Вот паренёк не робеет, а ты робеешь, — сказал Виктору Женька.

— Ладно, не буду.

И всё-таки, когда через час они остановились на пороге школьного зала (конкурс уже начался), Виктор совсем не выглядел решительным. Пока Старков, приоткрыв дверь, заглядывал внутрь, он успел отпрянуть в сторону, но Женька шепнул ему: «Инка там», взял за рукав и спросил:

— Пошли?

— Минутку… — Виктор высвободился, прошёлся, читая про себя стихи, по коридору из конца в конец. — Что ж, пойдём, Жень, — и переступил порог зала, подумав о том, что ни за что не сделал бы над собой этого усилия, не будь рядом Женьки.

На сцене, за столом жюри, сидели лицом к залу Глеб Анисимович, Михаил Матвеев и секретарь школьного комитета комсомола Рома Анфёров. Зал был заполнен меньше чем на треть — первые и последние ряды были совершенно пусты. В середине же группками, с интервалами, расположилось человек сорок старшеклассников.

Хотя самый зал выглядел так же, как во время других школьных мероприятий, на которых бывал Виктор, а ребят собралось не меньше, чем можно было предположить заранее, Виктор изумился. Чему? Ведь, и не имея воображения, легко было себе представить, что, войдя, он увидит именно то, что увидел. Но, обладая воображением, Виктор ожидал за знакомой дверью увидеть зал, смахивающий на Колонный, — большой зал, из тесноты которого вырвутся крики одобрения…

— Сейчас свои стихи прочитает Люда Семёнова, ученица восьмого «Б», — сказал Матвеев с благожелательной улыбкой. — Пожалуйста, Люда.

Люда неторопливо поднялась на сцену. Она довольно часто выступала, спокойно и без смущения. В последний раз (это запомнилось Виктору) — на встрече с писателем. Писатель приезжал в их школу зимой и сидел за столом с краю, как сейчас Рома Анфёров, а Люда стояла там же, где сейчас, и говорила, глядя попеременно то на гостя, то на ребят:

«Пусть писатели почаще заглядывают к нам в школу. Это поможет им повысить качество их книг. Мы подскажем им новые темы и идеи, которые, мы надеемся, они сумеют воплотить».

Писатель растерянно глядел на уверенную Люду. Может быть, он не надеялся, что сумеет воплотить все темы, какие ему подскажут. А может быть, его поразило, что, на взгляд этой девочки, подсказать писателю тему — несложное дело… Шутя он заметил, что хорошие писатели, как и хорошие ученики, подсказкой не пользуются.

В общем, ни в тот день, ни потом Виктору в голову не приходило, что Люда сама пишет, и притом — стихи…

Между тем Люда Семёнова с выражением читала:

Нам в будущее все пути открыты, И все дороги к счастью нас ведут, О счастье шепчут колоски пшеницы, И птицы песню счастья нам поют! И города растут и расширяются, И красотой манят своей, И трубы заводские возвышаются Над городами Родины моей. Расти и крепни, Родина свободная, Шумите же, колхозные поля, Цветите же, сады необозримые, Красуйся же, великая земля!

В то время как Люда читала эти стихи, Рома Анфёров после каждой строфы посматривал сначала на часы, затем — на неё, как это делает председатель, напоминая оратору о регламенте. Когда Люда кончила, в зале раздалось несколько хлопков.

Глеб Анисимович сказал задумчиво:

— Вот таким образом… — И церемонно: — Благодарю вас. Спасибо.

— Не за что, — ответила Люда машинально и, сойдя со сцены, села на своё место.

— Сейчас мы послушаем следующего… м-м… стихотворца, который пожелает принять участие в нашем конкурсе, — объявил Глеб Анисимович.

— Давай, Вить, давай, — заторопил Старков, выталкивая Виктора из ряда в проход.

— Да погоди… Почему — сразу?!

— Видимо, нам сейчас прочитает стихи Виктор Громада, — сказал Михаил Матвеев, заметив их возню.

Виктор, не чуя под собой ног, поднялся на возвышение.

— У тебя — свои? Или чужие будешь художественно читать? — спросил деловито Матвеев.

— Свои… Я просто прочту свои стихи…

Виктор поискал взглядом в зале Инну Петрову, но не нашёл её и, смущённый тем, что пауза, кажется, затянулась, начал:

Мне без тебя так трудно жить, А ты —           ты дразнишь и тревожишь. Ты мне не можешь заменить Весь мир… А кажется, что можешь. Есть в жизни у меня своё: Дела, успехи и напасти, Мне лишь тебя недостаёт Для полного людского счастья. Мне без тебя так трудно жить, Так неуютно… Всё тревожит. Ты мир не можешь заменить! Но ведь и он тебя — не может…

Виктор смолк и почти сразу услышал, как Глеб Анисимович произнёс, точно про себя: «Любопытно!» — а затем отчётливо и церемонно:

— Благодарю вас.

Виктор, не поднимая глаз, вернулся на своё место. Старков сильно похлопал его меж лопаток, словно распрямляя, после чего показал ему большой палец.

— Что же… Обменяемся мнениями о последних двух стихотворениях, с которыми нас познакомили Семёнова и Громада, — сказал Глеб Анисимович. — Та-ак. Кто же у нас окажется самым отважным и сломает лёд молчания?

После короткой заминки решительно встал Матвеев:

— Я, пожалуй, скажу. — Он заглянул в блокнот и веско начал: — Во-первых, мне понравились стихи Люды Семёновой. Я их слышу, по правде говоря, во второй раз. Мне их Люда показывала недавно, советовалась, поскольку я член литературного объединения при газете. (Михаил Матвеев был членом литобъединения при газете «Комсомольцы впереди», о чём к слову охотно упоминал.) Тогда у неё не ладилось с ритмом. Теперь наладилось. Теперь с этим благополучно. А было… Я думаю, Люда на меня не обидится, если я напомню, как было:

Нам в будущее все дороги открыты, И все пути к счастью нас ведут, О счастье шепчут колосья пшеницы, И птицы песню счастья нам поют.

Теперь же, когда Люда поработала, стихи стали хорошие. Я считаю, их стоит передать по школьному радио и напечатать в спецвыпуске стенгазеты. Люда выразила то, что мы все думаем и чувствуем…

— Не все. Я лично вовсе этого не думаю, — перебил вдруг Старков.

— Интересно!.. — произнёс Матвеев ошарашено и сейчас же добавил иронически: — У Старкова особое мнение. Ну, выскажешься потом.

— Лучше сейчас, — отозвался Старков чуть громче прежнего. У него был тон человека, преодолевающего лень. — Вот мы часто думаем — и педагоги с нами об этом говорят — о выборе пути в жизни. Чего ж думать и выбирать, если Семёнова пишет: «Все пути к счастью нас ведут»?..

— «Все дороги» у меня теперь… — поправила Люда Семёнова.

— Ну, все дороги. Всё равно. «Все дороги к счастью нас везут» — это, что ли, дороги вроде эскалаторов: сами везут, и ногами передвигать не надо?

— Во-первых, не «везут» а ведут, — вмешался рассерженно Матвеев. — А во-вторых, Семёнова так чувствует! У поэта такое чувство. Понял, Старков?

— Понял. И пожалуйста. — Старкову, казалось, надоело уже спорить. — Только ты же сказал, она выразила то, что все мы думаем!.. — И вдруг таким голосом, каким говорят о своих причудах, Женька закончил: — Ну, мне чего-то не захотелось, чтоб кто-нибудь решил, будто и я так думаю!

Он прикрыл рукой зевок и снова спокойно опустился на стул рядом с Виктором.

— Это как раз в духе Старкова, — пояснил Матвеев Глебу Анисимовичу и повернулся к залу: — А насчёт стихов Громады скажу… В них, правда, тоже ритм соблюдён, но чувства… очень странные! На самом деле: Виктору Громаде кажется, что девушка может ему заменить весь мир.

Он улыбнулся, слегка разведя руками, и Виктор увидел улыбку человека, которому это не покажется никогда.

— Весь мир, товарищи! — повторил Матвеев. — Выходит, любовь может заменить ему и учёбу, и общественную работу, и культурные развлечения, и дружбу, и занятия спортом.

— «Занятия спортом», а спортплощадка не оборудована! — крикнул из зала парень в лыжном костюме. — Ответственный кто — физкультсектор? Так? А кому физкультсектор поручен?

— Мне, — ответил Михаил Матвеев.

— Физкультпривет! — крикнул парень в лыжном костюме, и собравшиеся зашумели, а кто-то захохотал, тыча пальцем в сторону Матвеева.

— Тише! — Матвеев повысил голос. — Вот тоже… Как будто это поехал и взял инвентарь! Меня направляют на склад, а на складе говорят: жди. Что ли, вы не помните, как с духовыми инструментами было? Когда…

— А кто был ответственный за культпоход в Малый? — перебила девочка с бантами из нейлона. Тон у неё был на редкость язвительный.

— К твоему сведению, не я! — ответил, торжествуя, Матвеев.

— Погоди, Михаил, — вмешался на этот раз Гришка Мигунов. — По-моему, турник, кольца можно сейчас безо всяких…

Виктор, холодея, слушал эту перепалку насчёт инвентаря. Он предпочёл бы самые суровые слова о своих стихах.

Наконец Рома Анфёров постучал карандашом по горлышку графина:

— Отвлеклись, ребята!

— Да, вернёмся, друзья, к нашей теме, — поддержал его Глеб Анисимович. — Стало быть… — И он жестом предложил Матвееву продолжать.

— Значит, насчёт стихов Громады… — вернулся к теме Матвеев. — Плохо то, что Виктору кажется, будто любовь может ему заменить весь мир, — я уже говорил про это. Кроме того… Чёрт, потерял мысль. Сейчас вспомню… — Он потёр лоб. — Ну, только что из головы вылетела! Минутку…

— Можно, я пока скажу? Я совсем коротко… — подала голос Люда Семёнова.

— Пожалуйста, если коротко, — кивнул Глеб Анисимович.

— Ребята, я считаю — такое моё личное мнение, — Люда в этот раз не поднялась на сцену, а просто встала, — что нам ещё рано писать о любви… ну, такой — мальчика к девочке или, наоборот, девочки к мальчику. Лучше пока что в нашем возрасте писать о дружбе. Не нужно забывать об этом прекрасном чувстве. А по окончании школы можно будет взяться и за стихи о любви. Такое лично моё, конечно, мнение…

И Люда Семёнова, потупясь, села.

Ребята оживлённо зашушукались.

— О чём вы, если не секрет? — строго осведомился Глеб Анисимович у двух девочек, сидевших к сцене ближе других и заметней других шептавшихся. — Поделитесь с нами.

— Это так… Не имеет отношения… — ответила, привстав, девочка с бантами из нейлона.

— Но всё-таки?

Девочка с бантами промолчала, а её подруга ответила, смущаясь:

— Она говорит, в прошлом году две девочки прямо с выпускного вечера ушли… замуж.

Эти слова вызвали бурный отклик. В зале возникли шум, движение, раздались возгласы с мест и звон председательского колокольчика — словом, прозвучало одновременно всё, что только упоминается в скобках в стенографических отчётах, кроме аплодисментов.

— Ребята, я хочу продолжить! — прокричал Михаил Матвеев, перекрывая шум. — Я не согласен, совершенно не согласен с Людой Семёновой! Люда права в том, что нам нужно много стихов о чистой дружбе. Но неправильно то, что вопросы любви в стихах нам не надо поднимать. Я с этим не согласен! Эти вопросы в жизни встают, если две девочки из нашей школы прямо с выпускного вечера уходят туда, куда… — Матвеев смешался, — тут об этом сказали. Стихи Громады не потому неудачные, что они про любовь, а потому, что в них грусть, тревога, какая-то робость…

— По-моему, если мальчик… или вообще человек… и тем более поэт…

Виктор узнал голос Инны Петровой. Она заговорила, не беря слова. Вдруг оказалось, что она сидит совсем рядом — на два ряда ближе к сцене и немного левее, чем Виктор со Старковым.

— …и тем более поэт, — повторила Инна Петрова, — влюбился, он обязательно… непременно должен робеть… и тревожиться.

Виктор замер, вслушиваясь. Он буквально отшатнулся от Женьки, попытавшегося было что-то шепнуть ему на ухо, с силой сжал его локоть…

— Ведь ему неизвестно ещё, взаимно ли… — негромко продолжала Инна. — Может быть, девочка… или вообще женщина… не ответит взаимностью?

Эту вскользь высказанную мысль о том, что последнее слово остаётся за ними, девочки встретили бурно-одобрительными криками:

— Правильно, Инка!.. Конечно!.. А то мальчишки воображают, будто очень нужны!..

Ободрённая поддержкой, Инна обратилась к Матвееву:

— А по-твоему, значит, мальчик всегда должен быть спокоен и уверен?

— Да. У нас это в любом деле, Петрова: «Кто хочет, тот добьётся!» — ответил Михаил Матвеев. — Так мы все думаем и чувствуем… — добавил он и сейчас же с опаской покосился на Старкова.

Но Женька уже не следил за тем, кто что говорит. Ему было неинтересно. Он продолжал тут сидеть только из-за Виктора…

— А по-моему, если влюблённый не робеет, не сомневается, если он с самого начала бодр и уверен, значит, он самодовольный тип, и это просто противно! — Инна села, и Мигунов — Виктор расслышал — ей сказал: «Я робею…»

После этого, тяжело опираясь на стол, поднялся Глеб Анисимович:

— Позвольте в заключение мне…

И все обрадовались при словах «в заключение». Да, пора уже закругляться! Все как-то сразу ощутили усталость и безразличие к тому, что будет дальше, точно у каждого кончился вдруг внутри какой-то завод. Только Виктор и ещё, вероятно, Люда Семёнова напряжённо внимали Глебу Анисимовичу. Но, не пропуская ни одного слова, Виктор уловил перемену общего настроения и мимолётно всей душой позавидовал тем, кто не зависит от произносимого сейчас приговора…

— Попробую резюмировать… м-м… подвести итог сказанному о стихах Семёновой и Громады. Стихи Семёновой, несомненно, современны, чувства… м-м… излившиеся в них, нам близки.

«Какие же там чувства? Набор слов», — подумал Виктор.

— Однако эти стихи ещё несамостоятельны, несовершенны…

— Автор — только начинающий, — ввернул Матвеев с улыбкой.

— Несомненно, — согласился Глеб Анисимович. — Хотя… м-м… и в начале пути поэты обнаруживают порой большую, что ли, свежесть голоса.

«Вот именно. Он понимает, просто старается самолюбия не задеть…» — отметил про себя Виктор.

— Теперь относительно Громады. Тут говорили о настроениях неуверенности… м-м… тревоги в его лирическом стихотворении.

«И что же?..»

— М-да… В годы моей юности появлялось, знаете ли, много стихов, проникнутых мотивами безысходной тоски, глубочайшей разочарованности в жизни… Стихов, порой поистине прекрасных, столь мелодичных и… — Глеб Анисимович чуть покачал головой, будто в такт полузабытой, любимой музыке. — Сейчас таких нет!.. — вырвалось у него внезапно. И тотчас же он осёкся и стал поспешно объяснять: — Потому что сейчас у нас иное время. У молодёжи преобладают иные настроения — бодрости, жизнерадостности, уверенности, как мы знаем! Мы наблюдаем их повсюду с понятной гордостью и удовлетворением!

Глеб Анисимович сделал паузу, решая, довольно ли уже сказал, чтобы загладить свой промах. Но, судя по лицам ребят, никто из них, пожалуй, даже не понял, что он на минуту себя выдал. Никто не понял, что русская поэзия кончилась для него на декадентах, и всё, что он читал позднее, никогда его не трогало. Это ни до кого не дошло, но душевное равновесие, утраченное минуту назад, почему-то возвращалось к нему не сразу… Он чувствовал потребность говорить ещё и ещё, словно всё-таки нужно было рассеять то впечатление, которого, впрочем, ни у кого не возникло.

И Глеб Анисимович продолжал:

— Итак, о Громаде. Беда Громады в том, что он не выразил чувств сверстников, своего поколения. Об этом справедливо говорил тут товарищ… — Он кивнул на Михаила Матвеева.

Виктор встал, пошёл к двери, отворил её без скрипа и, выйдя в коридор, неслышно закрыл за собой. Ему хотелось исчезнуть незаметно, и, кажется, это удалось: на его уход почти никто не обратил внимания. Коридор был совершенно пуст и тёмен (вероятно, свет в нём погасили из-за позднего часа), и Виктор ощутил облегчение оттого, что он уже здесь, а не в зале, где на него, опозоренного, могли бы глядеть ребята. Он казался самому себе неудачливым, незадачливым, жалким, ему не только посторонние взгляды были неприятны, — он и собственного взгляда постарался избежать, торопливо отвернувшись от зеркала в гардеробной.

Здесь его нагнал Старков.

— Вить, дашь стихи списать? — спросил он как ни в чём не бывало. — Мне понравились. Дома буду для души читать. Про себя.

Виктор молчал.

— Ты что это? — спросил Старков по-иному, укоризненно и недоумевая. — «Убит поэт»?.. Ну, как не стыдно!

— Действительно, стыдно, — медленно произнёс Виктор. — Написал какую-то дрянь, никому не нужную… Ну… — Он махнул рукой и потянул на себя тяжёлую дверь, ведшую из вестибюля в тамбур и на улицу.

— Я же сказал: дай списать, — повторил серьёзно Старков, удерживая его. — Значит, не дрянь. А отчего это стало дрянью? Оттого, что Мишка Матвеев толкнул речь?

— Не в одном Мишке дело…

— Инка тебя защищала.

— Она же говорила не о стихах… — Виктор опять попытался уйти.

Женька преградил ему путь.

— Не о стихах. Конечно. Ну и что же? Допустим, она говорила ерунду, но какую-то симпатичную, правда же? Девчата вообще чаще всего городят ерунду, — вопрос только в том какую. Людка Семёнова несёт противную ерунду, а Инка Петрова — милую. И очень хорошо, что ты заглядываешься на Инку!

— Ладно, — сказал Виктор, и у него мелькнула мысль о том, что в другое время эта тема его очень заинтересовала бы. — А чего ты меня не пускаешь?

— А для того, чтоб ты не убегал. Тебе надо, чтоб ребята решили, что ты сбежал?.. Нет? Тогда пусть видят, что ничего с тобой не сделалось, а просто надоело тебе на конкурсе, вот ты и ушёл и стоишь — со мной болтаешь… Погоди, ты чего-то бледный немного… К чему здесь торчать, лучше во дворе мячом побросаемся.

Старков на минуту исчез — вероятно, чтобы взять у сторожихи хранящийся у неё мяч, — а Виктор вышел во двор. Как ни странно, его несколько успокоили Женькины слова «ты чего-то бледный немного». Он даже произнёс про себя: «Только-то», — как будто до сих пор опасался, что у него по меньшей мере отросли ослиные уши или выпучились глаза. Сознавая, что ужасающих перемен не произошло, Виктор с удовольствием вдыхал свежий влажный воздух. Асфальт посреди двора не только обнажился, но и успел уже высохнуть, пахли весенней сыростью газоны, освободившиеся от толщи снега, и только у ограды валялись грязноватые останки зимы — куски льда, смёрзшегося с углём.

Едва Виктор с Женькой начали пасоваться посреди двора, ловко беря тяжеловатый мяч то с земли, то в прыжке, словно уговорились ни за что не ронять его, дверь школы отворилась, захлопнулась, ещё раз отворилась и захлопнулась, и во двор выбежали те, кто был на конкурсе. По пути на улицу они проходили мимо Громады и Старкова. Следя за мячом, Виктор видел их только краем глаза, но он слышал голоса.

— Ребята, кто в «Хронику»? — Голос Михаила Матвеева.

Незнакомый голос:

— А что там за фильм?

И снова голос Матвеева:

— «Охота в подводном царстве». Цветной. Если идти, то давайте быстрей!

А потом совсем рядом голос Гришки Мигунова.

— Сочетаете с занятиями спортом? — спрашивает он, не поясняя, с чем именно они сочетают эти занятия.

— Одуреешь, если не сочетать, — отвечает Старков, с силой отбивая мяч.

Постукивание каблучков Инны.

— Не идёшь, Жень?.. — осведомляется она на ходу. — Не идёте с Громадой?

— Как Громада, так и я… — Женька приседает, беря мяч.

— Я — нет! — И, посылая мяч свечой, Виктор понимает, что благодаря Женьке предстал сейчас перед Инной, Гришкой и всеми, кто проходил мимо, в самом выгодном для своего достоинства виде.

Удаляются голоса и шаги. Инна Петрова и Гришка Мигунов — уже у ворот, они поравнялись с Матвеевым. И тут до Виктора доносятся слова Михаила Матвеева — тот произносит их не громко, но так внятно и отчётливо, что руководитель кружка художественного чтения, конечно же, остался бы им доволен:

— Не повезло сегодня Громадам: младший, Алёшка, по морде схлопотал, Виктора мы мазнули!..

Инна Петрова что-то отвечает ему, но что — не слышно, и все быстро исчезают из поля зрения… Виктор вяло отбивает мяч в последний раз и говорит Женьке:

— Довольно.

Старков забегает в школу, чтобы отдать мяч сторожихе, возвращается, и они с Виктором, кажется, последними сегодня уходят домой.

В воротах они сталкиваются с Тушновым.

— Вы, а призы сегодня давали? — осведомляется Васька той бойкой скороговорочкой, какой он объясняется с ровесниками и со старшими, со знакомыми и незнакомыми.

Не оборачиваясь, Виктор с Женькой идут своей дорогой.

— А призы-то давали? — кричит он им вслед. — Вас я спрашиваю или не вас?!

Провожая Виктора, Женька половину недолгого пути молчит, небрежно что-то насвистывая. Потом говорит, будто не замечая, что это звучит как рассуждение, начатое с середины:

— В общем, мне то нравится, что она глазки не строит. Ни мне, ни, между прочим, Гришке.

— Кто? — спрашивает Виктор с тускловатым интересом.

— Ну, Инка. Я говорю, не ломается, не хохочет по-особому, не напоминает всё время: чувствуешь, мол, с тобой рядом девчонка, а не парень! Кто-то здорово сказал: надо с теми девчонками водиться, с которыми ты бы всё равно дружил, — будь они даже мальчишками! Вот на той неделе мы с ней в театр ходили…

— Ну?! — перебивает Виктор, и взгляд его становится не таким уже самоуглублённым, как минуту назад. — Расскажи.

— Что ж рассказывать? — продолжает ленивее Старков. — Ну, во время действия она внимательно глядела на сцену. В антракте…

— Да?.. — нетерпеливо вставляет Виктор так, точно ожидает сейчас услышать об Инне нечто необычайное, чудесное и просит Женьку поторопиться.

Это «да?..» и тон, каким оно сказано, чем-то раздражают Старкова. Он произносит с расстановкой и чуточку даже неохотно:

— В антракте, значит, мы пошли в буфет. Она ела бутерброды с копчёной колбасой. У неё отличный аппетит. Нормальный. Ну, что ещё? Для неё театры не на одно лицо. Разбирается. В Ермоловском, например, всегда бутерброды чёрствые, в каком-то — имени Пушкина, что ли, — бывают свежие пончики. Не то во МХАТе, не то в Малом, не помню, эклеры бывают с заварным кремом в первом антракте. В Детском тоже буфет неплохой, но туда не протолкнёшься, толчея. Она всегда закусывает в антракте. — Женька бросает на Виктора беглый взгляд, видит, что в глазах у того погасло ожидание чуда, и заключает слегка задиристо: — Чего удивляешься? Обыкновенная деваха.

— Обыкновенная… — отзывается Виктор так, точно теперь уже для него потеряно всё, без остатка.

Старкову кажется даже, что он улыбается ему какой-то далёкой улыбкой, будто тяжелобольной — здоровому, выбравшемуся его навестить…

Обеспокоено и поспешно Женька говорит:

— Ну, я пошутил. Серьёзно, пошутил, Витьк. Она и актёров знает. Вообще разбирается. На самом деле. Много знает всякого. Слушай, ест пирожки, лимонадом запивает и говорит мне, что Байрон не любил смотреть, как женщина ест.

— Байрон?..

— Ну да, английский поэт, он в том рекомендательном списке был, что, помнишь, ещё Оксана Георгиевна давала, — поясняет Старков вкрадчиво и всё так же поспешно.

— Знаю, конечно.

— Но я всё-таки на неё смотрел… — Это снова об Инне.

— А она?.. — Неожиданно в голосе Виктора звучит один только острый интерес.

— Всё равно пирожки умяла. — И Женька смеётся, довольный тем, что сумел отвлечь Виктора от его мыслей.

Кто-то кладёт сзади руки на плечи Громаде и Старкову. Они поворачивают головы: Рома Анфёров.

— Слушай, мне понравились, Громада, твои стихи, — говорит он. — На решении жюри это не отразится, я остался в меньшинстве. Но мне понравились, — повторяет Рома упрямо. — Хорошо, что ты прочитал их.

— А ему уже разонравились, — кивает на Виктора Старков.

— Не понимаю, — говорит секретарь комитета комсомола. — Как, то есть?..

Они подошли уже к дому, где живёт Виктор. Это огромный десятиэтажный дом с высокой аркой, лоджиями, балкончиками и статуями пехотинца, лётчика и танкиста, стоящими в нишах на уровне шестого этажа. (В доме живут военные.) Виктор поднимает глаза на окно над головою танкиста. Света в нём нет. Должно быть, Алёшка лёг уже…

— Ну, его переубедил Мишка Матвеев, — отвечает Анфёрову Старков, явно вызывая Виктора на разговор. — Он думает, Мишка много понимает.

«Чёрт с ним, с Мишкой. А Глеб Анисимович как же — тоже, по-твоему, ничего не понимает?» — хочется спросить Виктору. Но вслух он этого не произносит. У него появляется вдруг такое чувство, что разговор бесполезен. Потому что сегодняшний вечер не сделать радостным, предстоящую ночь — спокойной, и о чём бы сейчас ни говорить, он проснётся завтра с мутноватой мыслью о сегодняшнем поражении… Старкову с Анфёровым ничего тут не изменить.

— Ну, пока, ребята, — говорит Виктор.

— Пока. Всё будет нормально! — отзывается Старков.

— До завтра, ладно, — кивает Рома Анфёров, подчёркивая, что разговор не заканчивается, а прерывается.

Дома пусто. Виктор не застаёт ни матери, ни сестры с мужем. Никого, кроме Алёши, который, вероятно, спит, потому что пальто его висит в прихожей, а свет во всех комнатах погашен. Сейчас это даже приятно Виктору.

Не зажигая света, он входит в комнату, где живут они с Алёшей. На ощупь расстилает постель и ложится. Глаза быстро привыкают к темноте, уши — к тишине, тело — к покою… Веки смыкаются сами, но это ещё не сон: Виктор слышит и тиканье будильника, и ровное дыхание младшего Громады, которому, как сказал Михаил Матвеев, тоже сегодня не повезло.

Виктор несколько раз повторяет про себя резанувшие его обидные слова Матвеева, потом вспоминает добрые слова Ромы и спрашивает себя, что предпочёл бы: чтоб не прозвучали ни те, ни другие или произошло… то, что произошло?..

Он не может себе на это ответить сразу.

…Мысли путаются и сменяются картинами. Виктор лежит с закрытыми глазами и видит, как читал стихи в школьном зале. Не то он представляет это себе наяву, не то видит связный сон-короткометражку. Потом ощущает толчок, и всё вдруг дёргается и, замелькав, меркнет, как изображение на экране, когда рвётся плёнка.

Виктор привстаёт, опершись на локоть, трёт глаза, и почему-то в памяти всплывают слова «Тебе посвящается…», которых он сегодня не произнёс. По-дневному трезво и отчётливо он думает в темноте о том, что, может быть, уже никогда не скажет их вслух.

 

IV

Утром Виктор проснулся от длинного телефонного звонка. Как встал и ушёл Алёша, он не слышал. Виктор выбежал в прихожую и снял трубку.

— Алло! Набрали воду?.. Вёдра и кастрюли наполнили? Алло!.. Наполняйте ванну — сейчас будем перекрывать воду! — прокричали ему в ухо.

Это была ежеутренняя шутка Старкова. Просто шутка, без претензии на розыгрыш. Женька не изменял голоса, он знал, что Виктор его узнает, и Виктор действительно узнавал его, но тем не менее в тон ему осведомлялся, до каких пор будут продолжаться эти возмутительные перебои, насчёт которых он сейчас же позвонит в райисполком.

— Телефон временно выключается — кабель будем перекладывать, — отзывался Женька бесцветным голосом.

Таково было непременное начало их разговора, их, что ли, излюбленный дебют, разыгрывавшийся в неизменно бодром темпе. Сегодня Старков долго не слышал даже привычного ответа, над которым нечего было раздумывать.

— Алло! Измерьте длину шнура от трубки до аппарата! Как меня слышите? Треск не беспокоит? — не сдавался Старков.

— Хорошо. Не беспокоит, — ответил Виктор.

Это был вялый, неизобретательный ответ. Виктор не тщился вести забавный диалог. Он подумал, что в Женькином стремлении говорить так, точно ничего не произошло, есть что-то фальшивое. Впрочем, если б в голосе Старкова звучали сочувственные нотки или сдержанная печаль, Виктора и это резануло бы. Бывают такие положения, когда, какой тон ни избери, всё одно получается неладно. Тут надо искать не верный тон, а верный выход. И, может быть, Старков это понял.

— В общем, в школе увидимся, — деловито «закруглился» он. — Мы с Ромкой тебя ждём.

Виктор повесил трубку и только теперь понял, как ему не хочется идти в школу. Утешало лишь то, что идти надо не сразу. До двух часов было ещё время. Он полистал учебники, потом отложил их. Закрепил что-то в памяти «на живую нитку». Попробовал решить задачу по физике, но она не решалась. Взял газету, просмотрел заголовки, прочитал отчёт о футбольном матче, закончившемся со счётом 0:0… Наткнулся на шахматный этюд: «Белые начинают и выигрывают». Совершенно неясно было, как это сделать. Положение чёрных казалось даже лучшим. Под шахматным этюдом приютился шашечный. Тут требовалось пройти в дамки. Это тоже представлялось недостижимым — и на первый взгляд, и на второй…

Взяв портфель, Виктор вышел из дому заблаговременно, чтобы перед школой прогуляться. На улице ему почти сразу же попался навстречу Мигунов. Они пошли рядом, и Гришка сначала посочувствовал Виктору, назвал Глеба Анисимовича «мужиком лукавым», а потом признался, что сам сейчас «погибает» — по ночам так тянет закурить, что он часами лежит без сна.

— Вообще-то я бы не выдержал — плюнул и опять закурил, — но для Инки это был бы такой удар… — произнёс он, доверительно понизив голос после «но», — что я… ну, нельзя.

Затем, не делая паузы, Мигунов пропел частушки, которые он с приятелем сочинил прошлым летом. После каждого куплета он победно смеялся и спрашивал: «Ерунда, да?» Виктор кивал и боялся, что это выглядит поощрением. На самом деле он лишь соглашался с тем, что Гришка напевает ерунду. И, слушая эту развязную ерунду, глядя в смеющийся рот Мигунова, думал о том, как странно, что Гришка небезразличен Инне и может нанести ей удар, причинить боль, тогда как любой поступок Виктора, наверно, ничем её не затронет.

Они пришли в школу к звонку.

Ни на истории, ни на алгебре Женька с Виктором не успели перемолвиться ни словом. Только на большой перемене они вместе вышли из класса, и, едва заговорили, их тут же перебил голос Матвеева, который возвещал по школьному радио:

— …Победителями конкурса являются: ученики десятого класса Пустовойт и Динабург, а также восьмиклассница Люда Семёнова. Завтра они выступят перед нашим микрофоном.

После этого зазвучал «Марш энтузиастов».

В сущности, тут не было для Виктора ничего нового и ничего неожиданного. Но это было напоминание о том, что со вчерашнего вечера его, Виктора, повело не по той стезе, и Люду Семёнову повело по другой, но тоже не той стезе, и движение это продолжается.

«Марш энтузиастов» не вызвал в нём всегдашнего отзвука: прилива сил и знакомого радостного волнения. Про себя он отметил это с таким же беспокойством, с каким вчера на миг ощутил, что его не увлекает разговор об Инне…

— Да будет же на твоей улице праздник! — прокричал над его ухом Старков с заражающей бодростью и уверенностью.

И почти одновременно пронёсся из учительской в класс Матвеев, на бегу крича:

— Физик заболел! Вы! Физик заболел!..

Виктор не раз замечал, что в такие минуты старшеклассники мало чем отличаются от младших ребят.

В этот раз и у него в голове мелькнуло только, что можно сейчас уйти, а последний урок — пропустить… Виктор опрометью бросился в гардеробную…

В переулке он едва не столкнулся со своей матерью, Флорой Александровной, шедшей, как видно, в школу разузнать об Алёшиных успехах. Виктор вовремя перешёл на противоположный тротуар и, разминувшись с нею, стал быстро удаляться от школы, гадая, какой и как скоро наступит для него праздник…

Когда он вернулся домой, то застал, как вчера вечером, пустую квартиру. Почему-то ему пришло на ум дождаться прихода домашних, притаясь, не зажигая света, и услышать, о чём они будут говорить, когда его нет; считая, что его нет. Это желание не имело ничего общего с любопытством Тома Сойера, которого интересовало, что о нём говорят. Виктора (особенно в Алёшином возрасте) занимало совсем иное: как живут люди, что происходит там, где его нет. Это казалось ему таинственным. Спрятавшись, он желал увидеть, как течёт жизнь там, где его нет. Где его как бы нет.

В нём опять проснулось это когда-то угасшее любопытство… Но неожиданно его сморило, и он заснул на краю своей кровати.

Он спал, почти вися между стеной и матрасом, укрытый лёгким покрывалом так, что кровать казалась со стороны не очень аккуратно застланной, но пустой.

 

V

Виктор спит и не слышит, как приходит Флора Александровна, как потом раздаётся в прихожей звонок и Флора Александровна говорит Алёше, вернувшемуся из музыкальной школы:

— Алёша, скорей к роялю, ты ещё сегодня не играл.

— Мама, я сегодня не успею поиграть, ко мне придёт один мальчик, — возбуждённо отвечает Алёша, бросая в кресло папку с нотами, а на папку — пальто.

— Какой мальчик? Зачем?

— Ну, один мальчик из нашего класса. В гости, — отзывается на ходу Алёша.

Но Флора Александровна спрашивает настойчиво:

— Он у нас раньше бывал? Я знаю его?

— Нет. Потому что он из параллельного…

— Ты, по-моему, сказал «из нашего». Как его фамилия?

Не сразу и неохотно Алёша роняет:

— Тушнов…

— Это тот самый мальчик, который тебя… — Флора Александровна поражена.

— Да. Мама, ничего ему не говори! Обещаешь? Хорошо, мама? Не будешь ему про это напоминать?

— Значит, ты пригласил к нам именно того, кто тебя…

— Мама, я тебя умоляю ему не напоминать! — произносит Алёша моляще, но и чуть капризно.

— Хорошо, — говорит Флора Александровна уже спокойно. — Но, пока он не пришёл, позанимайся немного.

— Я же ничего не успею…

— Иди! А зачем он всё-таки придёт?

— Не знаю.

Из столовой доносятся аккорды, взятые Алёшиной рукой, а Флора Александровна, стоя посреди прихожей, негромко говорит в пространство:

— Я просто не понимаю… Я ничего не понимаю: вчера этот негодяй мальчишка дал ему по физиономии, а сегодня он как ни в чём не бывало приглашает его к нам в дом! И ещё боится, что я буду неприветлива с этим… Тушкиным, что ли?.. Нет, главное, я не понимаю, что за характер у мальчика…

Снова в прихожей раздаётся звонок.

Флора Александровна открывает.

На пороге Зоя, старшая сестра Алёши и Виктора, и её муж Саша Малик.

— Добрый вечер! — говорит Зоя. — Мама налицо. И Алёшка тут, судя по бренчанью. Виктора нет? Кого-нибудь ещё ждём?

— Да, Алёша пригласил мальчика, — отвечает Флора Александровна. — И знаешь, того… — она косится на мужа дочери, — …с которым у него вчера было недоразумение.

Саша Малик в курсе дела:

— Это того, что съездил ему по морде?

Флора Александровна сухо кивает.

— Если вам угодно так выразиться. Между прочим, Алёша просил ему об этом не напоминать, — добавляет она веско.

— А кому, собственно, не напоминать? — осведомляется Саша. — Самому Алёшке или… почётному гостю?

— Тушкину… Тушнову этому, — морщась, поправляет себя Флора Александровна.

— Что ж, деликатно. Боюсь только, как бы сам он нам об этом не напомнил, — замечает Саша и хочет с Зоей пройти в столовую, но в прихожей опять раздаётся звонок и вспыхивает над дверью лампочка.

Это незнакомый звонок: Виктор звонит чуть протяжнее, Алёша — нетерпеливее, два раза с коротеньким перерывом.

— Кто там? — спрашивает Флора Александровна.

Незнакомый звонок и вопрос матери слышит проснувшийся Виктор. И вдруг решает, что это Инна. Ведь никто из домашних так не звонит. Гостей никто не ждёт… Почтальоны в этот час не приходят… Кто же ещё, кроме неё?.. Так вот какой праздник обещал ему Старков!

— Кто там? — повторяет Флора Александровна.

Виктор вскакивает и бежит в прихожую, но у двери круто тормозит, сообразив, что измят и встрёпан…

Тушнов на лестнице говорит:

— Алёша Громада дома?

— Он дома, — отвечает Флора Александровна и распахивает перед ним дверь.

— Здрасте. Позовите, пожалуйста, Алёшу, — отрывисто произносит Тушнов, не переступая порога.

— Сейчас… Ты заходи. — Флора Александровна слегка растеряна.

— Можно, да? — быстро переспрашивает Тушнов.

Он входит, и несколько мгновений все его разглядывают. Потом Флора Александровна кричит — громко и несколько нервно:

— Алёша, к тебе товарищ!

Виктор отступает от двери. «Не Инна… И как это я себе вообразил только…»

— Привет! А я не слышал, как ты пришёл, понимаешь, я на рояле играл… — тараторит Алёша, выбегая навстречу Тушнову. (Он так частит, что Флора Александровна вспоминает, как его в своё время лечили от пулеметности речи.)

— Умеешь? — спрашивает Василий, глядя вбок.

Алёша уводит его в столовую.

Проводив их взглядом, Флора Александровна поёживается:

— Как-то тревожно даже… Не хочется оставлять их одних.

— Что страшного, подумаешь! — пожимает плечами Зоя. — В крайнем случае, Алёшка на этот раз даст ему сдачи.

— А может, не даст? Может, Алёшка — толстовец, непротивленец? Мы же не знаем его взглядов, настроений… — говорит Саша.

— Остришь? — спрашивает Зоя.

— Да, настроения… — Флора Александровна что-то вспомнила. — Была я сегодня в школе по поводу Алёшиных дел, и вдруг мне говорят, что Виктор…

С полотенцем через плечо появляется Виктор. Он идёт в ванную сполоснуться.

— И что же тебе «вдруг говорят»? — небрежно осведомляется он.

— А ты, оказывается, дома… Говорят, что ты написал очень странные… — Она обрывает себя. — Ну, это разговор серьёзный. Сначала тебя накормлю.

— Спасибо.

— Сейчас тебе разогрею…

Тем временем в столовой Тушнов, кажущийся чуть пришибленным в непривычной обстановке, легонько отводит руку Алёши, который протягивает ему два увесистых альбома.

Указывая на рояль, он спрашивает:

— Ваше?

— Конечно, — просто отвечает Алёша.

— «Конечно»! Бывает, на время пианино берут.

— Это не пианино. Рояль. На нём, говорят, один раз сам Рахманинов играл.

— Специалист был?

— Выдающийся композитор, — поясняет Алёша почти без наставительности.

— А… — говорит Тушнов. — Вообще-то неплохо у вас. — Он широко разводит руки в стороны. — И метраж… и… — Он указывает на картины, висящие друг напротив друга: на одной изображены пушкари, ведущие огонь прямой наводкой по наседающему противнику, на второй битая дичь в соседстве с очень яркими овощами — помидорами и красным перцем.

Алёша раскрывает альбом и негромко произносит:

— А это папа…

Тушнов смотрит:

— Генерал был?

— Генерал-лейтенант артиллерии, — уточняет Алёша.

— В войну убило?

— Что ты! Мне уже год был, когда он умер. Инфаркт. — Минуту Алёша молчит — не скорбно (ведь он не помнит отца), а просто как положено, он знает, в таких случаях, — потом оживлённо рассказывает: — А во время войны папа один раз перед наступлением сосредоточил двести орудий на километр линии фронта! Про это в истории Отечественной войны есть. Папа первый такую плотность огня создал! Двести орудийных стволов на один километр, представляешь?!

— Ого! — Тон у Тушнова не очень прочувствованный. — Пенсию за него получаете?

— Получаем. Мать — пожизненно, а я — пока институт не кончу.

— Много, да?

— Не знаю… — Маленькая заминка. — Мама говорит, меня это не должно интересовать. А твой отец жив?

— Как будто жив, — говорит Тушнов и пожимает плечами, не то удивляясь этому, не то в этом сомневаясь. — Я его не видал пока что…

— Ну да?! Как это?..

— Да! Они с матерью… — Он хмурится и, точно уже ответил, спрашивает сам: — Брат стихи пишет?

— Чей?

— Твой.

— Кажется!

— «Кажется»! Точно. Я слыхал, из десятого класса ребята говорили: стоющие стихи. — Васька понижает голос. — Ему даже за них попало. Его, может, за них будут тягать…

— Я не знал, — говорит Алёша.

— А он дома сейчас?

— Виктор? Не знаю. Кажется. А что?

— Ничего.

И тут Алёша понимает, что Василия интересует не он, а Виктор. Но Алёша не очень самолюбив. Ему, в сущности, всё равно, чем гордиться: своими марками или своим братом, своей игрой на рояле или тем, что на этом рояле играл один раз сам Рахманинов. И он снова раскрывает альбом и дружелюбно предлагает:

— Показать тебе фотографии нашего Виктора, когда он был маленький? Зоя сама снимала.

Взглянув на фотоснимки, Тушнов замечает:

— Вроде тебя был пацан… — Тон у него такой, точно это кажется ему удивительным.

Входит Флора Александровна. Она накрывает на стол и, расставляя чашки, спрашивает Василия:

— Чаю с нами не выпьешь?

Тушнов отрицательно качает головой и говорит Алёше: «Ну, я пошёл. Пока», а Флоре Александровне: «До свидания». И направляется в прихожую. В это время Флора Александровна громко зовёт, протяжно выкликая каждое имя:

— Зоя, Саша, Виктор, — к столу!..

В прихожей, где теперь нет никого, кроме него с Алёшей, Тушнов внимательно осматривается и неторопливо натягивает пальтишко.

— А велосипед-то у тебя есть? — вдруг спрашивает он так, будто раньше всё забывал об этом спросить.

— Велосипед?.. Нету.

— Нету?! Рояль есть, а велосипеда нету?.. — И Васька хохочет, должно быть находя это чрезмерным даже для такого чудно́го дома. — Если бы у тебя был велосипед, мы б к нему приладили мой моторчик, — добавляет он, уже не смеясь и сдержанно сожалея о том, что этого нельзя сделать. — Хочешь — педали крути, хочешь — кати, как на мотороллере! Твой — велосипед, мой — моторчик, общая машина была б…

— Я уж, понимаешь, просил маму к лету купить, но она говорит: положение сейчас затруднительное…

— Загнать надо что-нибудь, — обыденно советует Тушнов. Он, видно, совсем уже здесь освоился.

— Продать?

— Угу.

— А что?

Тушнов переводит взгляд с оленьих рогов, прибитых над вешалкой, на картину (артиллерийский расчёт у гигантского орудия) и хочет предложить что-то, но потом, раздумав, говорит рассудительно и даже слегка надменно:

— Это вам самим лучше знать.

— Я сейчас попробую поговорить с мамой! — загорается вдруг Алёша.

— Конечно, давай пробуй. Я на лестнице подожду.

— Зачем? Здесь можно.

— Лучше на лестнице.

Алёша закрывает и запирает дверь за Тушновым и направляется в столовую, где Флора Александровна как раз приступила к отложенному объяснению с Виктором…

— Так вот, Виктор, мне сегодня сказали, что ты написал очень странные стихи…

— Не странные, а просто плохие, — вставляет Виктор.

— …стихи с таким настроением, которого просто не может быть у юноши в наше время, — продолжает Флора Александровна. — Пришлось мне краснеть. Удовольствия, знаешь ли, я не получила. Что-то я в ответ бормотала, но глаз старалась не поднимать, и было мне, откровенно говоря, так не по себе… Оч-чень не по себе!

…Это самое неприятное и пугающее — узнать, что таких чувств, как твои, быть не может. А ведь ты не придумал их. Ты же их испытал?.. Испытал или нет?

Виктор думает, сознавая, что, кажется, его о чём-то спрашивают, а он это пропускает мимо ушей. Потом он слышит, как Флора Александровна произносит настоятельно и раздельно:

— …Во всяком случае, я требую, чтобы впредь ты, если будешь писать стихи, сначала показывал их мне, а потом уж читал в школе!

— А я, наверно, не буду больше писать.

Виктор говорит это не слишком-то всерьёз. Но Флора Александровна сейчас же отвечает серьёзно: «Что ж, это, может, и лучше». И Виктор вздрагивает, точно ощутив внезапно резкий толчок отдачи: ещё секунду назад играл человек пистолетом, и вот толчок — не пошутил, оказывается, выстрелил…

— Может, это и лучше, потому что…

Раньше чем Флора Александровна успевает докончить, Виктор вскакивает, выбегает в прихожую, распахивает дверь и уже на лестничной площадке налетает на Тушнова.

— Ты… что здесь?..

— Жду… — Васька растерян. — А ты?

— Ухожу! — И Виктор бежит вниз по лестнице.

— И я с тобой! — кричит ему вслед Тушнов, захлопывает дверь и бежит за ним.

Он нагоняет Виктора уже на улице. Виктор идёт куда глаза глядят, но так быстро, словно торопится в определённое место. На что-то он отвечает Тушнову — автоматически и односложно, мгновенно забывая, что сказал, и его не покидает ощущение нелепости и в то же время реальности происходящего с ним. Как будто он смотрит фильм, с героем которого сроднился. И с этим героем в трудную минуту оказывается рядом мальчишка, который никогда раньше не был ему близок. И это кажется совершенно непредвиденным и не тем, чего он желал герою, но жизненным — более жизненным, чем всё, что он мог предвидеть.

— Ты их все наизусть помнишь? — спрашивает Тушнов.

— Конечно, помню. — Виктор догадывается, что речь идёт о стихах.

— Я десять раз читаю, пока запомню… — говорит Тушнов. Он делает короткую паузу. — Ребята из десятого говорили, твои стихи стоющие…

Виктор молчит.

— Тебе за них попало, да?

— Ты откуда знаешь?

— Слыхал.

— А… попало, да, — подтверждает Виктор.

— Не робей: ничего не будет, — говорит Тушнов ободрительным и свойским тоном. — Меня вот директор исключить совсем грозился, а потом ничего не было.

— За что же тебя?

— Да тут… — Махнув рукой, Тушнов медлит. — По морде одному дал…

— Алёшке, что ли?

— Ему. — Тушнов смущён. — Слышь, Виктор, я ему не сильно дал… Стихи прочти, а? — предлагает он решительно.

— Какие?

— Те, что на конкурсе читал.

— Тебе прочесть? — переспрашивает Виктор с откровенным удивлением.

— А то кому же?

— Что ж…

Виктор ждёт, пока мимо прогромыхает трамвай, потом начинает читать — приглушённо и словно бы видя всё время себя и Тушнова со стороны.

— Я б так не смог, — твёрдо и сокрушённо говорит Васька, дослушав до конца. — У тебя получается.

— Понятно было?

— Ясно — понятно. — Тушнов немного обижен. — «Мне без тебя так трудно жить…» А от нас, например, отец ушёл, как я родился, сразу. Матери, когда из роддома выходила, дали мыла два куска: туалетного, хорошего, в обёртке, она говорила, и хозяйственного большой кусок. Она их берегла. Тогда всего не хватало. И вот приходит раз домой, захотела постирать — нету мыла. Она к отцу: «Ты взял?» Он говорит: «Я». Оказалось, он оба куска на базаре загнал. Деньги проел. Есть очень хотел: год неурожайный был, голодно. Мать ему и сказала: «Ты ещё пока ничего в дом не принёс, а из дому тащишь. Пошёл ты, говорит, не нужен мне такой». И погнала его из комнаты: она тогда в вашем доме истопницей работала, комната её была. Он и ушёл…

— Вот как…

— А ты спрашиваешь: «Понятно?»

— Это просто у меня такая привычка.

— А…

Потом они прощаются, и Виктор медленно бредёт домой. Он сознаёт, что Василий стихов не понял, но всё-таки не остался к ним равнодушным. Откровенность его, конечно, была ответной, это главное…

Справа от Виктора идут парень и девушка. Она что-то говорит быстро и оживлённо, а он слушает зачарованно и отрешённо, как слушают только музыку, но не речи.

И Виктор думает о том, что, наверно, выглядел бы точно так же, если б шёл рядом с Инной…

…На следующее утро к Громадам, едва Виктор встал, явился Старков. Он крепко взял Виктора за руку и молча, ничего не объясняя, повёл за собой. Они сбежали по лестнице, пошли быстрым шагом по улице, свернули на другую улицу, а Старков всё шёл, и Виктор решительно не понимал, куда он его ведёт, к кому и зачем. Он думал только, что, наверно, где-нибудь их ждут ребята, которым пришла в голову какая-то затея: может быть, поехать на пароходике по Москве-реке, может быть, махнуть в кино на утренний сеанс.

Но вдруг на малолюдном тротуаре, не у кино и не на набережной, Женька отпустил руку Виктора и повернул его за плечи к стене дома, возле которой никто не стоял; на ней висел только стенд с газетой.

— Ну? — спросил Виктор, недоумевая.

Старков с силой подтолкнул его к стенду, почти притиснув носом к стеклу.

И тут произошло чудо: Виктор увидел свои имя и фамилию, напечатанные типографским шрифтом. Он почувствовал такое же изумление, как много лет назад в скверике, когда буквы, которые он уже знал порознь (отец выводил их палочкой на песке), внезапно сложились в слово. Секунду назад это был набор букв, и что-то произошло — и он превратился в слово…

Под своими именем и фамилией Виктор прочёл свои стихи. Те самые, что вчера вечером слушал Тушнов, те, которые обсуждали на конкурсе. Они показались Виктору знакомыми и, странно, в чём-то иными, чем раньше, хотя были напечатаны слово в слово.

Постояв возле этого стенда, Виктор с Женькой побежали к киоску, догадавшись, что газету можно купить. Но комсомольская газета была уже распродана. Потом они шли по бульварам и, переходя от стенда к стенду, убеждались, что стихи Виктора есть повсюду, где висит комсомольская газета.

Возле одного из стендов Виктор увидел Инну Петрову. Несомненно, она читала его стихи. Сейчас же он подумал, что для одного дня это, пожалуй, слишком много счастья. Вообще в один день достаётся иногда, оказывается, больше счастья, чем ты можешь пережить, точно так же, как за один день случается иногда больше бед, чем ты в состоянии пересилить…

Виктор крадущейся походкой подошёл сзади к Инне и негромко произнёс возле её уха:

— Тебе посвящается…

Она обернулась и переспросила:

— Что, что? А, Громада, Женька…

Либо она не разобрала, что Виктор сказал, либо не поняла, к чему его слова относятся.

— Ты что читала? — спросил Старков.

— «Из зала суда», — ответила она. — Знаешь, я никогда не слыхала про такое хитрое мошенничество. Представляешь, оказывается…

Значит, она читала не его стихи… Ну и что же!.. Минуту назад его счастье было огромным и безоблачным, но каким-то нереальным. А теперь, слегка омрачённое, оно стало зато несомненной, надёжной явью. Инна стремительно повернулась к газете, — должно быть, Женька ей сказал про его стихи, — а Виктор, перестав воспринимать происшедшее как чудо, наконец спросил:

— Между прочим, Жень, как стихи очутились в газете?

Этого вопроса Старков ждал раньше.

— Отнёс Рома Анфёров. Да, собственно, мы с ним вместе ходили… А идея была его.

— Его?

Виктор взглянул на улыбающегося Старкова, и ему захотелось написать стихи о дружбе. Неожиданно он вспомнил, что это как раз советовала Люда Семёнова, и весело рассмеялся — впервые за эти дни…