«Дорогая ты…»
– Это экспресс номер четыре, направляющийся в Бронкс, – проговорил женский голос в интеркоме, когда я устроилась на сиденье и уложила сумку на колени. – Следующая станция – Центральный вокзал. Сорок Вторая улица.
– Осторожно, двери закрываются.
Эти два голоса в записи, объявляющие все остановки в пути, в последние два месяца превратились в моих верных попутчиков. В подземке, где никто не разговаривает, эти два автоматических голоса были собеседниками, надежными и правдивыми. Я придумывала для них двоих истории. Мне нравилось представлять, что они – реальные люди, которые познакомились на прослушивании голосов в департаменте транспорта и оба получили роли – Голос Подземки № 1 и Голос Подземки № 2. После того дня они сделались практически неразлучны. Я мысленно сочиняла их брачные обеты, принесенные друг другу: как женщина поклялась всегда сообщать мужчине, куда они направляются, и как он обещал всегда предупреждать ее о закрывании дверей. Вместе они прожили долгую и счастливую жизнь, сплетаясь на белых простынях в своей квартире с видом на Гудзон. И, конечно, у них были дети. Они учили своих малышей разговаривать твердыми и властными голосами, чтобы в один прекрасный день те смогли продолжить семейное дело, став голосами подземки MTA.
Это было на пороге октября. Октябрь – месяц, который естественным образом запоминается. Октябрь – прирожденный правитель. Он захватывает Северо-Восток как диктатор и притягивает к себе людей бодрящим воздухом и тем, как он творит нечто поистине прекрасное из умирающего лета. Я ехала домой с работы. Когда поезд затормозил на Центральном вокзале, я внутренне подобралась, готовясь встретить толпу пассажиров, ожидающих за стеклом возможности втиснуться в вагон и занять каждый свободный дюйм пространства. Это был вечерний час, когда все пытаются сбежать от дня и добраться домой, к ужину на столе, коктейлям, любимым и собакам. Конец рабочего дня в Нью-Йорке почти осязаем, в него практически можно вцепиться, точно в перекладину чердачной лестницы.
Когда люди стали заполнять вагон, я бросила взгляд на свои туфли – и тогда увидела ее. Я увидела ее обувь. На ней были изношенные строительные ботинки без шнурков. Я вела взгляд по этим ботинкам, одна незашнурованная дырка за другой, и дальше вверх, до самого лица этой пожилой женщины. Она была худенькой. Слегка горбилась. Небольшого росточка. На ней была ярко-красная шапочка, из-под которой торчали жидкие прядки седых волос.
Могу поклясться, дойдя до меня, она посмотрела мне прямо в глаза. Может быть, этот взгляд длился всего полсекунды, но я знаю, что он был. Вся ее повадка была выражением крайней усталости и изнуренности. С того мига, когда я увидела ее глаза – цвета глины, – я мысленно поместила ее и цвет ее глаз в гармонию. Коричневый, карий, бурый.
Она напомнила мне то утро, когда моя мать привела в церковь подругу, которую я не видела много лет. При встрече я даже не узнала ту женщину. Ее глаза казались глубокими впадинами, на веках до сих пор были видны остатки нанесенной накануне вечером подводки. Мама дважды подмигнула мне посреди бара, а когда ее подруга отошла за кофе, сказала:
– Она обычно так не выглядит. Видимо, не ложилась вчера допоздна. Даже не представляю, что случилось.
Однако я видела лишь пустоту.
Грязь на женщине в красной шапочке была отчетливо заметна. Я смотрела, как она пробирается в мою часть вагона. Она уселась напротив меня, втиснувшись на узкое сиденье, сплюснутое с одной стороны стенкой вагона. Ее глаза быстро обежали вагон. Шапка отчасти закрывала ее лицо, но я все равно видела глубоко вплетенные в кожу морщины. Она сложила руки на коленях, сцепив ладони вместе, точно приготовившись молиться, и прислонилась к стенке головой. Неподвижно. Не шевелясь. Ее ноги твердо стояли на полу вагона. Я то и дело взглядывала на ее строительные ботинки. Никакой возможности завязать бантики или «кроличьи уши» из длинных кожаных шнурков.
Я не могу этого объяснить. У меня нет никакого реального объяснения тому, что она, единственная из всех людей, которые втиснулись в тот поезд на станции Центрального вокзала, привлекла мое внимание. Но я не могла от этого отделаться.
Я сумасшедшая. В этом все дело. Я схожу с ума. Скоро приедут за мной санитары с красивыми белыми куртками, у которых рукава завязываются бантом на спине, чтобы нельзя было двигать руками, думала я. Я чувствовала, что это безумие – смотреть на нее. Быть неспособной отвести взгляд. Хотеть сказать что-то, что нарушило бы молчание в поезде, мчащемся к окраинным кварталам. Я втайне молилась, чтобы она открыла глаза, посмотрела мне прямо в лицо и сказала что-то вроде: «Ага, девочка, я тоже одинока. Просто глянь по сторонам – все мы такие».
Я могла бы рухнуть на колени, обцеловывая своими черными колготками пол вагона, и подползти к ней, схватить ее за руки и спросить, как прошел у нее день. Моя мама сделала бы это. У моей мамы есть такой дар, который трудно пришпилить словами к листу бумаги, – она всегда в первую очередь думает о других. Она просто хочет, чтобы все, кто ее окружают, чувствовали себя познанными.
Я думала о матери, глядя на эту женщину. Голова ее была по-прежнему опущена, и я видела следы грязи на ее шапке. Руки, лежавшие на коленях, были сжаты в кулаки. Я думала обо всех поступках, о силе и энергии, которые извлекала из себя моя мама, чтобы сделать меня сильной. О том, как всякий раз, когда телу моему не хватало топлива или разум начинал забредать в темные углы, в которых я запиралась от любви, мама всегда была той, кто выводил меня к центру. Как во время учебы в колледже посещение почтового отделения было лучшим моментом моего дня, когда я находила письмо с выведенным ее почерком адресом на конверте.
Я наблюдала за этой пожилой женщиной, дергая себя за кудряшки и думая о любовных письмах, которые писала моя мать. Она знала, что обычный вырванный из тетради лист превращается в любовное послание, когда человек вкладывает в него свою душу. И внезапно слова взлетают с бумаги. Твои руки оказываются согреты пониманием, состраданием и добротой другого человека.
Слова, думала я, вспоминая о блокноте в брюхе моей сумки. Я могла бы написать этой женщине записку и вручить ей, выходя из вагона. Я могла бы уронить записку к ее ногам.
Я вытащила из сумки блокнот. Это был мой любимый блокнот – яркие сине-зеленые павлиньи перья разбегались по его обложке, и веснушчатые пятнышки золота играли в прожилках каждой пушинки. Я открыла чистую страницу и начала писать письмо. Слова так и посыпались из меня. Не было ни пауз, ни вопроса, о чем писать, – слова, сталкиваясь, летели на страницу. Слоги лились как бурный поток. Это были такие слова, которые перечитываешь позднее и дивишься каждой строчке, потому что сама не знала, что действительно испытывала такие чувства.
Дорогая ты!
Мы с тобой никогда не были знакомы, так что, пожалуй, со знакомства и следует начать. Прежде чем какие-либо другие слова лягут на эту страницу, тебе следует знать, что наше с тобой время ограничено. Вероятно, мы больше никогда не увидимся после этой единственной встречи. Ты ничего обо мне не узнаешь, кроме складок на этом листке и моего летящего почерка. Мы никогда не будем с тобой сидеть, пить кофе и смеяться старым анекдотам, извлеченным из закромов памяти. Возможно, у нас никогда этого не будет, и мне нужно научиться относиться к этому легко…
Мне трудно. Трудно настолько, что я даже не знаю, как признаться в этом кому-либо из тех, кто меня окружает. Я перебралась в Нью-Йорк всего два месяца назад и до сих пор не привыкла чувствовать себя как дома в его шуме и гаме. Мне кажется, я должна была бы легче погрузиться в эту роль жительницы Нью-Йорка – той, кто не разговаривает, не улыбается, сидит в одиночестве в кофейнях и не испытывает дискомфорта от этого одиночества. Но это не так. Это меня бесит. Я распадаюсь на части. Я вижу девушку и парня, которые встречаются на Центральном вокзале после долгого дня, и что-то внутри меня начинает болезненно ныть. Мне нужно знакомое лицо. Мне нужен кто-то, хоть кто-нибудь, кто сказал бы мне, что я во всем этом не одна.
Я не знаю твоей истории, но это не имеет особого значения, – по крайней мере, не мешает мне желать тебе всяческих благ. Ты этого заслуживаешь – разве ты не знала?
Это немного странно. Это то, чего мы никогда не говорим друг другу – что все мы заслуживаем блага. Что мы заслуживаем самых лучших историй. Что наша жизнь – нечто достойное благоговения, и нам просто очень повезло, что мы сегодня живы и дышим. Это первое, о чем я забываю. Вероятно, это будет первой истиной, которую я отброшу, когда сложу это любовное письмо и уйду. Я продолжу суетиться и спешить как безумная, думая, что, может быть, удастся улучить еще один момент, чтобы сказать другому человеку, как много он на самом деле для меня значит. А потом забуду поднять глаза. И этот день внезапно кончится.
Я не хочу, чтобы ты вот так ускользала из моих пальцев, так что сделай одолжение и узнай правду: ты этого достойна. Ты абсолютно, невероятно достойна этого, и ты была создана для прекрасных вещей. Продолжай идти вперед. Продолжай стараться. Не позволяй никому в этом широком-широком мире даже пытаться загасить тот свет, который ты несешь. Ты должна знать, что он важен. Мир попытается убедить тебя в обратном, но ты не слушай. Пожалуйста! Не надо. Не слушай. Ты – чудо. То, что ты здесь, – важно. Если когда-нибудь начнешь об этом забывать, приди и найди меня.
Я подняла глаза, не поставив подпись. Я даже не слышала, как мои подземные приятели из MTA объявляли все станции до 161-й улицы, стадиона «Янки». Вагон изменился. Люди передвинулись с тех мест, которые занимали изначально, и мы уже приближались к моей станции, откуда мне нужно было пройти четверть мили до дома, мимо магазинов одежды и ресторанов фастфуда.
Ботинки! Строительные ботинки без шнурков. Я стала искать их взглядом – а их не было. Та женщина исчезла. Словно ее вообще здесь не было. Бессмыслица – как я могла настолько увлечься письмом, что даже не заметила, как она исчезла! На ее месте сидел парень с ирокезом. Его глаза были закрыты. Теперь он мог вздохнуть посвободнее, поскольку давка в поезде уменьшилась. Он сидел, вытянув ноги в проход, положив их одна на другую. Шнурки у него были на месте.
Дописав письмо, я поняла, что не знаю, что с ним делать. Оно было закончено, но та женщина никогда не узнает, что оно предназначалось ей. Я уставилась на неподписанное письмо, написать под ним свое имя или так и оставить без подписи. Я не знала, что делать.
Я не могла позволить той женщине уйти. Несмотря на старания вытолкнуть ее из моих мыслей, образ ее в тот вечер шел за мной по пятам. И на следующее утро тоже. Я искала ее в поезде в часы пик следующего дня. Но так и не нашла. Я до сих пор пристально смотрю на людей, одетых в ярко-красные шапки, вглядываюсь в цвет их глаз, чтобы понять, не того ли они самого землисто-карего цвета, как у той женщины в вагоне метро.
То письмо так и оставалось лежать в моем блокноте до тех пор, пока я не поняла, как подписать его именем, которое казалось мне истинным и правдивым. Со временем появилась правильная подпись:
Света тебе и любви!
Девушка, которая просто пытается найти свой путь
Девушка, которая просто пытается найти свой путь. Это описание «село» на меня как родное в тот же миг, как только я нацарапала его на странице. От него оставалось ощущение надежности – как будто надеваешь отличную пару обуви, зная, что не сотрешь до волдырей пятки, даже если будешь преодолевать в ней большие расстояния. Я слишком долго прислушивалась к рокоту, который каким-то образом превратился в истину о том, что я должна непременно все вычислить, должна знать, куда иду. Следующий поворот. Пятилетний план. Большой вопрос «Что дальше?». Я сидела там, в поезде, и перед глазами у меня красовалась новехонькая, с иголочки, подпись. Я почти ничего не знала о том, что будет дальше в любой произвольно взятый момент, – и, как ни странно, это меня ничуть не волновало.
Это была я, потерянная настолько, что приходилось говорить себе: «Так, ладно… Я не очень точно представляю, куда иду или куда меня поведут, просто собираюсь следовать процессу написания писем и надеяться. Просто следовать и надеяться».
Надежда может быть очень мощной штукой, когда решаешь вплести ее в путешествие. Надежда может все перетряхнуть. Она убедит тебя, что, даже если ты не знаешь, в какую сторону направляешься, что-то встретит тебя в конце пути.
* * *
Что-то сломалось внутри меня, когда я написала то первое письмо. Может быть, лопнуло молчание; может быть, дала трещину потребность сделать все идеальным; но с этой страницы на меня в упор смотрела истина. Я могла бы в тот день замостить толстым слоем честности все вокруг, потому что письмо заставило меня вспомнить, каково это – выпускать слова наружу, вместо того чтобы удерживать их внутри, пока не рванет.
* * *
Такие же честные письма, печатая шаг, выходили из меня одно за другим, пока я не заполнила ими весь блокнот, – и это случилось скоро. Я не могла остановиться. Я перестала выбирать слова – это слова выбирали меня. Они будили меня в два часа ночи, умоляя, чтобы я их записала. Они вплетались в крики уличных торговцев по дороге на работу. Они расталкивали друг друга, вырываясь наружу, стремясь обрести покой на странице. Внутри меня точно щелкал выключатель, переключаясь с «давай-ка я напишу кому-нибудь письмо» на «или эти слова выйдут из меня – или будут преследовать меня до тех пор, пока я не дам им выйти».
Я начала в случайном порядке выбирать людей на улицах. Низкорослых. Высоких. Явных туристов. Сами не зная, они становились на один день моими друзьями по переписке. Я устраивала им экскурсию по моей жизни. Мы вместе сидели в крохотных кофейнях и на скамейках, выстроившихся вдоль аллей Центрального парка, стараясь решить задачи, которых никогда не понимали. Я разговаривала с ними о жизни, о любви и обо всем том, чего мне всегда хотелось, и о том, что мне было страшно сказать вслух, потому что тогда желание казалось более реальным.
Я писала с честностью, какой у меня никогда не было, даже когда я по вечерам делала записи в своем дневнике. Эти письма были иными. Они были большими, слепящими кусками моего сердца, но они были еще и историями. Каждое из них заставляло меня отчетливо осознавать то, что творилось вокруг, даже когда мне хотелось вернуть все обратно в русло нормальности. Даже если не происходило ничего настолько особенного, чтобы выдергивать это из контекста дня и подносить к свету. Я перестала чувствовать себя такой одинокой в городе, который для некоторых людей звучит скорее эхом, чем песней.
* * *
Я заполнила весь блокнот. И снова оказавшись в поезде, всего через пару дней после этого, решила его перелистать. Я написала десятки писем за невероятно короткое время. У меня ни на минуту не возникало ощущения, что они принадлежат мне. Всегда казалось, что они предназначены для других людей.
Не знаю, откуда изначально взялась эта идея. Я вдруг осознала, что эти слова больше никогда мне не послужат. Тогда я вернулась к первому письму и вырвала его из переплета «павлинового» блокнота. Огляделась по сторонам, проверяя, заметил ли кто-нибудь, чем я занимаюсь. Никто не поднимал взгляда от электронных книг и телефонов.
План был ясен. Яснее, чем все, что я ощущала в себе на протяжении долгого времени. Я буду разбрасывать эти любовные письма по всему городу Нью-Йорку. И как только каждое из них окажется на своем месте, я начну писать новые. Ты хочешь знать почему? Потому что это заставляло меня что-то почувствовать. Мне подумалось, что в это я могу влюбиться. Было ощущение, что мне нужно просто делать то, что я могу полюбить. Мне даже не хотелось понять истоки этого знания или пытаться их вычислить. Я хотела проверить, куда это меня заведет.
В конце концов, блокнот был уже полон. Какой еще у меня был выбор, кроме как выдирать из него листы и оставлять письма там, где найдут их другие люди?
Я попыталась представить, какая надпись могла бы побудить меня подобрать письмо, подумать, что оно предназначено для меня, если бы я нашла его в случайном поезде метро или в кофейне. Мысленно перебирала варианты: Открой меня. Подбери меня. Забери меня домой.
Остановилась на довольно простом: Если ты найдешь это письмо – значит, оно для тебя. Если бы я увидела такие слова, нацарапанные на клочке бумаги, я могла бы его подобрать и посмотреть, что там, внутри. Честно говоря, не знаю, что бы я подумала, найдя на измятом листке любовное письмо для меня.
Я написала эти слова на первом письме.
Сложила листок и сунула его себе за спину. Буду придерживать его поясницей, пока не приблизится моя станция, и уходя дам ему соскользнуть на сиденье. Я то и дело обводила взглядом вагон, чтобы убедиться, что никто не замечает прикрытого моей спиной письма. Я старалась, чтобы мой вид не вызывал подозрений. Несколько раз напомнила себе, что я не преступница и не делаю ничего плохого.
На станции Центрального вокзала я подождала, пока откроются двери, а потом ринулась со своего места. Коснувшись ногами платформы, я шла все быстрее и быстрее. Прочь от письма. Нервы мои гудели. По венам гулял адреналин, пока я уходила все дальше от поезда, исчезая внутри города Нью-Йорка. Ушла, ушла, ушла.
* * *
Некоторое время назад по Интернету гуляло письмо одного человека о его жене. Он рассказывал, как она стала стремительно терять вес и как все на свете вызывало у нее тревогу – работа, неудачи, промахи и проблемы с детьми. Под глазами у нее появились мешки, и он в конечном счете отчаялся, понимая, что они вскоре разведутся, потому что… право, а что еще он мог сделать, если его жена почти покинула свое тело? Но этот человек выбрал неожиданный путь и сделал то, что для сегодняшнего мира кажется выдающимся поступком: он начал заботиться о ней больше, чем прежде. Он щедро изливал на нее любовь. Он каждую секунду осыпал ее комплиментами. Он затопил ее исхудавшее тело любовью. И она начала поправляться.
В этом письме есть строчка, которая встает у меня колом в горле всякий раз, как я пытаюсь прочесть ее вслух: «Женщина – это отражение мужчины. Если любить ее до безумства, она станет им».
Письмо нарезало анонимные круги по Интернету, пока кто-то не приписал его Брэду Питту. Некоторое время люди думали, что он написал в этом письме об Анджелине. Мифы умирают неохотно. По-прежнему никто не знает, кто на самом деле был автором этого письма. Но когда я прочла эту последнюю строчку – «Если любить ее до безумства, она станет им», – я решила не выяснять, кто его автор. Не имеет значения, кто написал эти слова, – они нашли способ увлечь меня. И, возможно, такова с самого начала была цель письма – остаться анонимным, но увлекать людей.
Мне не было нужды подписывать свои письма, добавлять электронный адрес или номер телефона. Смысл был не в том, чтобы тебя узнали, а в том, чтобы тебя нашли. Я влюблялась в те вещи этого мира, которые уводят тебя куда-то – заставляя выпрыгнуть из собственных туфель. Если я смогу принести что-то из таких вещей в мир, этого, возможно, хватит для одного дня.
Если ты найдешь это письмо
Не знаю, говорил ли тебе кто-нибудь об этом, но на Крейгслисте есть раздел сайта, который я предпочитаю называть «тайным садом Крейгслиста». Вообще-то он называется «Несостоявшиеся контакты» – хотя по-хорошему следовало бы назвать его так: «Смотри, как несколько часов твоей жизни бесследно пропадут, когда ты кликнешь «вход».
Это виртуальная доска сообщений для всех, кто увидел кого-то в кофейне, в дешевом баре, в продуктовом магазине – где угодно – и жалеет, что не осмелился подойти и познакомиться.
Это постоянно растущее сообщество людей, которые совершили промах и хватаются за еще один шанс. Я как-то видела «несостоявшийся контакт», описанный парнем, который опубликовал фотографию записки, оставленной у него на коленях, когда он заснул в одной из библиотек Нью-Йоркского университета почти два года назад. В записке был примерно такой текст: «Привет, соня! Интересно, что тебе снится?» – и подпись: «Девушка, которая сидела напротив тебя на диване». Два года он не мог выбросить из головы эту девушку, которая оставила ему записку, пока он дремал на стопках учебников.
Думаю, этот парень – лишь один из миллионов, продолжающих думать о человеке, с которым мы так и не познакомились, не узнали его поближе, не выпили вместе кофе. Сайты, подобные «Несостоявшимся контактам», пользуются популярностью, потому что (а) мы – люди, (б) мы жаждем контакта и (в) есть нечто неотвязное и прекрасное в мысли о том, что могло бы случиться. Во всех этих «что, если». Во всех «возможно» и «может быть, когда-нибудь».
Я читала «Несостоявшиеся контакты» в тот год чаще, чем мне хотелось бы. По нескольку раз в неделю я прокручивала эти полные надежды сообщения. Однажды я сидела напротив какого-то парня в поезде, возвращавшемся в Бронкс. У него были такие голубые глаза, что их цвет до сир пор не отпускает меня. Я всегда встречалась только с парнями, у которых были голубые глаза. И еще на нем были рабочие ботинки, очень грязные, которые заставили меня подумать об отце. Примерно секунду я думала, что мы могли бы полюбить друг друга, потому что люди вечно твердят, что однажды непременно влюбишься в того, кто сильно похож на твоего отца или твою мать. Он пару раз бросал взгляд в мою сторону. И я тоже посматривала на него. Но на 125-й улице он поднялся, пошел к выходу и не оглянулся. Это было не похоже на сцену из рекламных роликов сотовых компаний. Девушка прижимает номер своего телефона к окну поезда – и ты путешествуешь по мелькающим сценкам: вот они влюбляются, вот женятся, вот воспитывают великого политического лидера… Ничего такого не случилось.
Я в тот вечер зашла в «Несостоявшиеся контакты» поискать голубые глаза. Подумывала запостить объявление: «Я видела тебя в поезде. Мы провели вместе всего десять минут. Сбоку от нас играл ансамбль марьячи. В поезде было полно народа. Спасибо, что внушил мне ощущение, что я там была одна-единственная».
Я его так и не опубликовала. Возможно, однажды я это сделаю. Здорово знать, что существует доска объявлений, которая хранит все надежды, и что все места, где мы оказываемся, и люди, с которыми мы сцепляемся взглядами, и письма, которые мы оставляем, чтобы их нашли другие, – все это не напрасно.
* * *
Я продолжала прятать письма и уходить, прятать и уходить. Это стало привычным занятием. «Прятать и уходить» – это, в сущности, было моей религией в том октябре. Я оставляла письма, где только могла. Я прислоняла их к раковинам в общественных уборных. Опускала в карманы пальто в универсальных магазинах. Оставляла в примерочных. Засовывала в кресла в ООН, когда бывала там на встречах. Я была Джульеттой для этого города.
Я писала истории. Приносила с собой людей. Потом находила некоторые истории, которые мне нравилось рассказывать, и пересказывала их снова и снова. В нескольких письмах я писала: PS3563.08749. Набор цифр и букв, который помнила наизусть. Он до сих пор внутри меня, как полотнище флага, ниспадающее с воспоминания на воспоминание. Эта строчка из букв и цифр навсегда останется значимой для меня одной. В библиотеке кампуса моего колледжа на третьем этаже была одна книга, прямо в том месте, где встречались отделы PS и PR.
В колледже это был ритуал, который я соблюдала каждый раз, когда у меня выдавался плохой день. Я закрывала учебники, выключала телефон и шла в библиотеку, чтобы вытащить из книжных стопок экземпляр «Возлюбленной» Тони Моррисон. Язык этой книги потрясающе красив.
Одна из моих профессоров задала эту книгу моей группе, когда мы проходили курс афроамериканской литературы. Профессор говорила, что книги меняют нас. Они перетряхивают наши внутренности. Они заставляют пускать слюнки над перспективой стать лучшим человеком, лучшим влюбленным, лучшим другом. Они берут за живое, оставляют человека незащищенным, раскрытым и обнаженным. Книги могут искромсать тебя – и порой лучше позволить им сделать их работу.
Она рекомендовала читать эту книгу при свечах, чтобы щуриться, фокусируясь на словах. Это очень плотная книга – в том смысле, что язык ее насыщен как патока и требует продвигаться медленно, медленно, медленно, если хочешь что-то из нее вынести.
Я читала, свернувшись клубочком в гардеробной своей квартиры, рядом с резиновыми сапогами и пальто. Язык, сюжетные линии, изъяны характера – все это крепче сжимает тебя в своей хватке, когда выключен телефон, когда глаза твои по странице ведет только свет свечи. Слова приветствуют тебя не торопясь. И ты учишься больше их ценить.
Я могла просидеть с этой книгой не больше пятнадцати минут – потом мне нужно было прогуляться или куда-нибудь поехать. Что-то вселялось в меня всякий раз, когда я брала в руки книгу, и я быстро таяла, превращаясь в озерцо слез и соплей.
– Ненависть. Ты чувствуешь, как люди учились ненавидеть друг друга, – говорила мне профессор после занятий, когда остальные студенты собирали вещи и покидали аудиторию. Я же просто сидела, пока класс не опустел, и слезы струились по моему лицу.
– Читай дальше, – велела она мне. – Где-то должна быть любовь.
Так начался мой поход в поисках любви. В горах ненависти, страха, тревоги и алчности – я изо всех сил старалась служить не им, а любви.
* * *
После того занятия я начала ходить в библиотеку. Взяв эту книгу с полки, я брела по рядам, пока не отыскивала низенькую табуретку. Я садилась на нее, раскрывала книгу и перелистывала до последней страницы.
Ему очень хочется положить свою жизнь, все, что случилось с ним, рядом с ее жизнью.
– Сэти, – говорит он, – у нас с тобой осталось в прошлом больше, чем у кого бы то ни было. Теперь нам нужно хоть какое-то завтра.
Он наклоняется к ней и берет ее за руку. Другой рукой касается ее лица.
– Ты – твое самое дорогое сокровище, Сэти. Ты сама. – Он крепко, крепко держит ее за руку.
– Я? Я?..
* * *
Последняя страница никогда не менялась. Она никогда не покидала меня. Она всегда была там, сколько бы раз я ни совершала путешествие к этим полкам. «Ты – твое самое дорогое сокровище». Это было напоминание. Подтверждение. То, о чем я могла с легкостью позабыть на целый день, а то и на неделю: быть своим самым дорогим сокровищем.
Дело было не только в словах, но и во всем этом ритуале. В тайном уголке библиотеки, о котором знала только я одна. В самом этом поступке – закрыться, когда мир вокруг становился слишком безумным. Сделать передышку. Выйти на прогулку. Дышать всю дорогу. Глубокий вдох, еще глубокий вдох. Добраться до места. Ухватиться за что-то. Прочесть эти слова. Закрыть книгу. Уйти. Все это складывалось, давая в сумме нечто, на что я всегда могла положиться, когда мир выбивал меня из колеи.
* * *
Та профессорша пробила брешь в моей жизни этой книгой. Я до сих пор вижу, как она поднимала высоко в воздух потрепанную копию текста, словно пыталась помочь ее страницам на миг увидеть небо. Она снова опустила книгу, прижала ее к груди и вышла из-за стола, встав перед ним. Присела на столешницу, подвинулась назад и стала болтать ногами.
– Первые два года в колледже я пыталась стать той, кем хотели меня видеть другие, – сказала она. Тон ее был очень личным, как будто мы держали в руках чашки с покрытым пенкой напитком, и это была та непринужденность, какую люди испытывают после многих лет подобных разговоров.
Она тратила так много времени, отливаясь в чужие формы и меняясь, и заставляя себя быть иной, не такой, какой она была на самом деле. И это всегда приводило лишь к расставаниям и принятому решению: никогда больше не меняться ради кого-то другого, умаляться ради другого, быть виноватой ради другого. Ее так возмущали попытки вписаться в клетку, созданную кем-то другим, что она решила больше никогда не знакомиться и не выходить замуж. Поэтому, когда один из ее друзей по колледжу сказал в начале летних каникул, что будет ей писать, она только плечами пожала. Она решила, что это он не всерьез. Не будет он писать.
Я положила руки на стол и стала слушать. Ее любовная история по сей день заставляет мои пальцы сжиматься. Был 1971 год. Они не могли набирать друг другу SMS. Не могли переписываться по электронной почте. Не было социальных сетей, чтобы искать в них информацию друг о друге. Никакого способа рядить свои чувства в смайлики или фрагментированные кусочки букв, чтобы адресат понял, что ты «смеешься во все горло». Они не могли вступать в диалог, заранее зная, что собеседнику нравится музыка в стиле кантри, марафонский бег и «Над пропастью во ржи».
Через три дня после начала каникул – столько времени потребовалось на доставку письма из Оклахомы в Пенсильванию – пришло первое послание. А потом еще одно. И еще. Он писал ей по письму в день все каникулы. Если почту не доставляли в среду, в четверг ее ждали два письма. И в какой-то момент ее сердце дрогнуло.
* * *
В то время как некоторые люди использовали расстояние как отговорку, для них оно стало решающим фактором. Они восстали против часовых поясов, чтобы доказать, что иногда расстояние – это просто страх, одетый в плохо скроенный призрачный костюм, когда используешь его как предлог, чтобы не быть с человеком. Они доверили свою любовь почтовой службе Соединенных Штатов, надежным людям в синей форме, которые с сознанием долга бросали ответы и страдания, песни и стартовые точки в почтовые ящики вдоль тротуаров.
– Было нечего делать, кроме как переписываться, – рассказывала она группе. – Я мысленно сочиняла письма весь день, а к концу дня могла принести вниз свою пишущую машинку и просто поговорить с ним.
Я представляла, как она выкладывала все это на лист бумаги, без возможности взять свои слова обратно – капризы, странные привычки и старые школьные истории, – профильтровывая их сквозь чернила, марки и почтовую бумагу, пропитанную запахами дома. Она рассказывала ему все. Запечатывала письмо. Бросала его в почтовый ящик. А потом ждала. Не потому что терпение было добродетелью, а потому что единственное, что можно было делать, – это ждать. Ожидание – все, что у них было.
– Мы не знали, что подумает, скажет или сделает другой, – говорила она. – Приходилось просто выкладывать все, а потом ждать. Мы не знали, когда адресат получит письмо. Не знали, как он или она отреагирует. Не знали, получим ли ответное письмо.
Именно в нем – в этом ожидании – эти двое и влюбились. Со временем она поняла всей глубиной сердца, что он – то, что ей нужно.
– У вашего поколения этого никогда не будет, – говорила нам профессор, обводя взглядом аудиторию. Помнится, эту фразу она повторяла чаще, чем все остальное.
Ее слова не производили особого впечатления на детей миллениума, которые набирали друзьям сообщения, пряча телефоны под столами. Это был не вопрос. Это было утверждение. Она была права. Почти невозможно представить, как садишься и пишешь кому-то письмо. Страшно думать, что́ я сказала бы человеку, не имея фильтра в 140 знаков. Но я никогда не думала, что мы действительно что-то упускаем.
Было что-то особенное в корявых рукописных буквах и чувствах, которые приходили в движение, когда кто-то писал «я люблю тебя». В едва понятном почерке и просто в мысли, что кто-то достает листок бумаги и думает о тебе все это время, – что-то такое, что гораздо труднее понять, когда браузер включен, айфон тинькает и мы одновременно ведем шесть разных диалогов. Мне так отчаянно хотелось этого присутствия! Мне нужен был кто-то в этом мире, кто думал бы, что я могу стать центром его вселенной, пусть даже на пять минут.
* * *
Я решила написать в блог о том, как оставляю любовные письма по всему Нью-Йорку. Когда я добралась до пустого белого пространства страницы, мне вспомнилась история о моей профессорше и ее любовных письмах. А потом вышла на поверхность и правда. Может быть, это была одна из первых правд, которые я написала в блоге за то время, что жила в этом городе: у меня было ощущение, что мне чего-то не хватает. Мне не хватало диалогов. Мне не хватало контакта.
Мне не хватало вечеров, которые я прежде воспринимала как само собой разумеющееся, – когда была просто ты и единственный другой человек, и телефон не звонил, и не приходило жужжащее сообщение. Мне не хватало знания, что потребуется нечто куда как большее, чем статус и ретвит, чтобы заставить собеседника отвести от тебя взгляд. Мне не хватало того, как это было, – только я и он, или она, или они – и целой кучи вещей, которым мы могли бы наконец посмотреть в лицо, когда оторвемся от экранов.
Догадываюсь, что я была дурочкой, если считала, что ничего никогда не изменится. Мы, вероятно, были наивны, думая, что морщины и растяжки до нас не доберутся, но мы не говорили о расстоянии, или об обязательствах, или о чеках на оплату аренды, когда друг до друга было рукой подать. Мы просто вели себя так, будто наш возраст – чуть за двадцать – был овеян тайной, и глотали горячий шоколад, не давая себе труда считать калории, и ходили ужинать в два часа ночи, зная, что, возможно, такое уже больше никогда не повторится. Невозможно положить эти мгновения в шкатулку. Невозможно удержать людей навсегда. Эти моменты случаются, а потом исчезают.
Думаю, поэтому меня изначально так привлекла эта мысль – писать и оставлять письма. Все это, опять же, возвращается к присутствию. К тому, что ничто не вызывает такого удивительного чувства, как знание, что кто-то где-то думает о тебе. Даже если это всего лишь клочок почтовой бумаги, оставленный в поезде, чтобы его нашел незнакомец. В мире, который дергает тебя, требуя смотреть одновременно в тысячу разных сторон, приятно знать, что кто-то говорит: «Эй, я тебя вижу!»
* * *
Я напишу тебе любовное письмо.
Это последние слова, которые появились в том посте. Если тебе нужно письмо, если тебе нужна причина, чтобы постоять у почтового ящика, там-то мы и встретимся. Мне предстояло нарушить анонимность своих сеющих письма блужданий по Нью-Йорку и появиться на другой стороне страницы, подписываясь моим настоящим именем. Я была готова писать в ответ.
Я оставила в блоге свой электронный адрес и добавила, что, если кто-то напишет мне электронное письмо и снабдит меня своим адресом для «черепашьей» почты, я напишу этому человеку любовное письмо.
Я называла их любовными письмами, но никогда не имела в виду слащаво-сентиментальный смысл этого словосочетания. «Любовное письмо» – это то, что говорит тебе каждой своей рукописной строкой: «Эй, спасибо тебе! Спасибо, что встал с постели сегодня утром. Спасибо, что вышел из дома, чтобы встретиться лицом к лицу с этим миром. Я знаю, как это бывает нелегко. Так что – спасибо!»
Я нажала кнопку «опубликовать» – а потом ушла. И напрочь обо всем этом забыла.
* * *
За считаные часы все изменилось. Публикуя этот пост, я думала, что любовные письма у меня попросят несколько друзей, да еще, может быть, один-два незнакомых человека. Я не рассчитывала на тот момент смятенной радости, когда обновляла страницу почтового ящика, видя все новых и новых людей, которые прочли мое обещание.
– Письма продолжают поступать, – сказала я в трубку. Мама была первым человеком, которому я решила позвонить, когда вернулась за компьютер и нашла в нем десятки электронных писем от людей, прочитавших мой пост. Я попыталась, насколько была в состоянии, объяснить ей, что произошло. – Я написала пост в блог… и теперь здесь все эти люди, которые хотят, чтобы я написала им… Я их не знаю… писем становится все больше.
Я снова щелкала кнопкой обновления, наблюдая, как новая гора запросов громоздится поверх прежней. Просматривала темы писем:
Любовные письма
Помоги
Одинока и нуждаюсь в любовном письме
Я пыталась помочь маме разобраться во всех хитросплетениях случившегося, но она все время перебивала меня, не в силах понять, как это люди, которые меня не знают, смогли найти меня в Интернете. На случай, если это еще не очевидно: моя мама не из тех людей, которые разбираются в социальных сетях. Она думает, что «твит» – это звук, который издают чирикающие птички. Тогда она еще не знала, что кто угодно может выбрать контент и распространить его дальше по сети. Понятие вирусности было выше ее понимания. Она думала, что мой блог известен только ей и моим теткам.
– Так что же ты собираешься делать? – спросила она.
– Я… я не знаю.
– Ну, ты можешь написать одно любовное письмо и распечатать его на принтере, – предложила она. – А потом просто разослать всем скопированные письма – это будет намного легче.
Я стала думать о том, что я написала бы в общем ксерокопированном письме, какие слова могла бы послать по почте людям, которых не знала:
Дорогой ты!
Прошу прощения! Я тебя разочаровала. Увы!
Все мои старания выложить любовь на эту страницу будут неискренними, натянутыми и не задержатся в памяти.
Мне жаль. Ты должен знать, что я – обычная девушка. У меня дрожат коленки. У меня вьются волосы. Я до сих пор содрогаюсь, когда кто-нибудь говорит «прощай», и я понимаю, что это всерьез. Я – романтик самого худшего толка и уже перестала за это извиняться. Зато я извиняюсь почти за все остальное. За то, что стою в очереди за вещами, которые принадлежат мне. За то, что хочу вещей, которые, как мне кажется, мне не следовало бы иметь. Я говорю «простите» как минимум пятнадцать раз на дню и жалею о том, что не знаю, за какую ниточку внутри себя потянуть и наконец-то – наконец-то! – прекратить извиняться.
Кстати, тебе следует знать, что я теряю веру в себя еще до завтрака. И теряю носки. Много носков. Раз – и нет. Пуфф! Так что, пожалуйста, не думай, что я могу дать тебе что-то такое, чего ты не можешь дать себе сам. Я и сама-то не слишком хорошо во всем разбираюсь. Иди и живи своей жизнью. А я останусь здесь и буду болеть за тебя в фоновом режиме.
С любовью,
Я.
Едва опубликовав тот пост, я уже изо всех сил хотела взять его обратно. Только когда он вышел в мир, я пожалела, что не написала что-то другое. К примеру, мне, наверное, следовало предупредить людей, что я не профессионал. У меня не было никаких реальных причин писать им любовные письма – помимо того факта, что, вероятно, я и мой адресат оба знали, как пахнут пепел и кровь на ободранных коленках. Ничто иное не делало меня подготовленной для этой работы.
Но мне вспомнилась история, которую однажды рассказала мне подруга, – о том, как хоронили ее бабушку. В то время моей подруге было двадцать лет. Незамужняя. Беременная. Одинокая. Сидящая рядом с дедом посреди огромного католического храма. Все вокруг нее хором повторяли стихи из Библии, но она не могла заставить себя пошевелить губами. Она только ощущала стыд за то, что сидит, незамужняя и беременная, посреди этой церкви. Она сидела рядом со своим стоически державшимся дедом, который только что потерял любовь всей своей жизни.
– И когда я поняла, что ничего другого не могу сделать в этот момент, я просто взяла его за руку, – рассказывала она. – Просто держала его за руку. Это было все, что я могла сделать.
Вот оно, подумала я. Это именно оно. Эти люди в моем почтовом ящике не искали себе гуру. Они не рассчитывали, что я буду врачом. Они не уверовали в то, что мои тексты расскажут им, как повернутся дела, если они совершат шаги А, Б и В. Вероятно, им просто нужна была рука, которую можно пожать. В момент настоящих трудностей им нужен был кто-то, кто остановил бы их, пока они не выключили свет навсегда, и сказал бы им: «Погоди-ка, мне кажется, что внутри тебя может быть нечто великолепное. Я не всегда вижу это в себе, но, может быть, мы оба попытаемся принять это как факт и посмотреть, к чему это нас приведет».
Не так уж много я знала наверняка, когда сидела у компьютера, а на проводе у меня висела мама. Я знала, что хочу быть человеком, который исполняет обещания. Это точно. Если уж я публикую предложение написать каждому, кому нужно, любовное письмо, то не стану просто копировать один и тот же кусок бумаги и рассылать его по почтовым ящикам сотен незнакомых людей. Я должна идти до конца. Это должно быть сделано хорошо, искренне и правдиво. Письмо за письмом. Мало-помалу. Пока пальцы не распухнут. Пока не заболит сердце.
– Думаю, я буду им писать, – сказала я матери. – Нет… да, да, – повторила я. – Я напишу им.
Я напишу. Я устала быть девушкой, которая никогда не делала резких движений, потому что заранее чувствовала себя виноватой в собственном существовании. Это было смешно и жалко, и я не смогла бы продолжать в том же духе до конца жизни, иначе умерла бы в одиночестве, в компании дюжины кошек, влюбленная в Джона Стеймоса. Это была бы долгая жизнь в окружении мусорных коробок и «марафонов» по фильмам Стеймоса, если бы я не научилась не жалеть себя и ненадолго становиться кем-то другим.
Помню, как думала про себя: «Ну, и насколько же трудно это может быть?»
* * *
Я всегда была уверена, что моменты, которые в конце концов станут для меня определяющими, будут громкими. Заметными. Я воображала себе фейерверки. Я думала, что буду способна точно определить момент, отличив его от всех прочих, если выстроить их в шеренгу. Я смогу встать там, по другую сторону стекла, и сказать: «Вот этот. Вот этот был громким, огромным, гигантским, и я знала, что он изменит мою жизнь».
В то время как число электронных писем продолжало расти, внутри меня ничто не воспаряло. Голова-то уж точно не росла. Я не наблюдала за собой откуда-то со стропил; не было у меня и ощущения, что удается вынырнуть из тумана. Я не слышала никаких фейерверков. На самом деле чувство было как раз противоположное, самое что ни на есть смиренное и осязаемое.
Казалось, я пригибаюсь к земле и, когда мои колени поцелуют пол, меня будут ждать ведро и тряпка. И что-то внутри заставляло меня взять эту тряпку и оттирать половицы прошлого, приговаривая: «Вот кем ты была когда-то. Вот кем ты когда-то была».
Я оттирала прошлое – и внутри меня рождалась цель. Кто-то где-то ждал моего прихода. Одетую в Twine и курсив, подписанную и запечатанную – кто-то где-то ждал меня.
Пожалуйста, напиши ответ
Ты больше не одна. Это первое, что осознаешь, когда обещаешь любовное письмо любому человеку, который тебя о нем попросит. Ты никогда не была одна. Все это время были другие, жавшиеся по сторонам и тоже одинокие. Казалось, каждый носит в себе собственную историю одиночества. Были и мосты, и фонтаны, и библиотеки, и кафе – все сплошь сложенные из толстых стопок одиночества.
Тот день, когда стали приходить запросы на письма, стал поворотным моментом. Я больше не могла утверждать, что не вижу людей или их трудности. Я должна была их видеть. Они стояли передо мной, держа в руках картонные таблички, которые кричали об одиночестве, разводе, несчастной любви и страхе.
Я была катапультирована в жизнь людей, которых, возможно, никогда не встречу, – и в то же самое время чувствовала, что мы с ними как будто садимся выпить чаю и они устраивают мне экскурсию по своей жизни.
Это единственный известный мне способ описать просьбы о письмах. Было ощущение, будто меня приглашают в гости к незнакомцам. Словно все их дома выстроились по сторонам одной-единственной улицы. В одних горел свет. В других был погашен. В окнах третьих мерцали свечи. Четвертые были темны и мрачны снаружи, и можно было только гадать, что за существа обитают за передней дверью. Некоторые проводили всю свою жизнь, работая в доме, ни разу не выйдя наружу, чтобы посмотреть, что может предложить им мир.
Каждое электронное письмо было очередным приглашением в чье-то сердце, словно сердце это было домом. Некоторые показывали все, комнату за комнатой. «Вот комната, где я храню аккуратно сложенными кусочки своего разбитого сердца. Вот комната, где хранятся все отказы».
Люди впускали меня. Один квадратный метр за другим, я обходила жизни, которые нуждались в новой покраске стен.
* * *
Я начала писать письма каждый божий день. Просыпалась пораньше, чтобы начать писать их. Не ложилась допоздна, чтобы закончить. Не могу сказать, что у меня получались хорошие любовные письма. Я не знаю, что́ нужно включить в любовное письмо, чтобы оно было хорошим. Но в свой ответ на каждую просьбу, которую я вытаскивала из своего почтового ящика, я изо всех сил старалась вложить всю себя. Я очень старалась быть там, на странице, не отшатываться и не игнорировать подробности, о которых сообщали мне люди. Не знаю, сумела ли я написать лучшие из возможных любовных писем, но меня с ними определенно связывала своеобразная преданность, которая заставляла меня оживать.
Некоторые люди делали запрос на письмо кратким, с безликими оборотами вроде «депрессия», «одиночество» или «ностальгия». Другие рассчитывали разбить мне сердце – и я это понимала, потому что иногда они мне об этом сообщали. Как-то раз одна девушка написала о своей надежде на то, что, когда я прочту ее письмо, мое сердце разобьется на кусочки. Она намеренно хотела, чтобы так и случилось, чтобы ей не пришлось оставаться одной с тем, что с ней происходило; чтобы не пришлось чувствовать, что только она одна живет с разбитым сердцем. Она отошла от Бога и была изгнана из церкви. Она была настолько убита, что я не знала, что ей написать.
Я узнавала, что люди собираются держаться или освободиться. Увы, девушка по имени Лейни была не единственной, кто бросил в мой почтовый ящик письмо со словами, что она ненавидит себя. Результатом ненависти к себе были порезы, рвота, насилие, с которым она смирялась, считая, что заслуживает его. Хотелось бы мне, чтобы Лейни была одна такая, но это неправда. В моем почтовом ящике жили десятки Лейни.
И с каждой Лейни, на которую я натыкалась, – а среди них были парни и девушки, пожилые и молодые – я снова и снова вспоминала цитату из книги Стивена Чбоски «Хорошо быть тихоней»: «Мы принимаем любовь, которую, как нам кажется, мы заслуживаем».
* * *
Она помогала мне объяснить любые распавшиеся отношения, о которых я читала. Любые причины, по которым кто-то от кого-то ушел, по которым кто-то решил довольствоваться малым и научиться быть благодарным за то, что было. Я использовала ее, чтобы понимать тех людей, которые объявлялись в моем почтовом ящике с желанием цепляться за других и все их несовершенства, словно они могли их как-то исправить. Должно быть, многие из нас думают, что мы заслуживаем меньшего. Что мы, мы сами, никак не могли бы смириться с тем, что кто-то может считать нас чудесными, оригинальными и тонкими.
Я хотела верить, что возможна большая любовь, гораздо бо́льшая, чем то, чем мы позволяли ей быть. Любовь, которая могла бы сказать: «Знаешь что? К черту твои дурацкие ограничения! Я больше, чем ты. Я сильнее тебя. И я знала тебя и знала, чего ты заслуживаешь, задолго до того, как ты начала вручать свое сердце любому, кому вздумалось обратить на тебя внимание, – и тебе было плевать, если он тебя сломает. Ты драгоценнее, чем осмеливаешься поверить».
* * *
Я могла бы сколько угодно шутить о том, как я писала любовные письма незнакомым людям, и люди могли бы корчить мне в ответ странные гримасы. Но это не мешало мне приходить домой и пугаться того, что жило в моем почтовом ящике. У меня возникало ощущение, что я держу в руках секрет, о котором мы никогда не говорили и к которому никогда не относились всерьез, передавая друг другу по цепочке слова: «Мы одиноки». И как же нас много! Мы одиноки, и мы ищем что угодно, противоположное чувству одиночества. Мы одиноки, и порой это чувство бездонно. Мы одиноки. И все же жизнь способна иногда быть самой чудесной вещью на свете.
Чудо. Это слово заставляет меня вспомнить первое письмо из первой порции в одну сотню писем, которые я разослала почтой в том октябре. Запрос пришел от девушки из Толедо. Она училась в колледже, и у ее лучшего друга были проблемы с попытками самоубийства. Множественные попытки самоубийства заставляли этих двоих раскачиваться взад-вперед между двумя сферами: ты остаешься здесь – или покидаешь меня? Не могу даже представить себе, какие это наносило травмы обоим. Сохранить жизнь. Лишиться жизни. Сохранить жизнь. Лишиться жизни.
Девушка писала, что, если бы любовное письмо ему написала она, он узнал бы ее почерк и, вероятно, сразу принялся бы ворчать. Он был в конце-то концов всего лишь двадцатилетним парнишкой. Но если бы письмо ему написал кто-то другой – например, человек незнакомый – он мог бы решить, что это по-настоящему круто. Он мог бы решить, что такое письмо достойно того, чтобы бережно хранить его.
Когда я большими буквами выводила его имя поперек страницы, я уже знала, что это будет одно из моих самых любимых писем. Я буду его помнить. Пойми меня правильно. Я считаю, что особым мужеством отличаются все люди, способные попросить незнакомого человека о любовном письме, которое они будут читать самим себе. Но самое сильное впечатление на меня производили случаи, когда человек переступает через себя, чтобы задаться вопросом: «Кому в моей жизни сегодня нужно любовное письмо? Кому в моей жизни нужен я?»
Эта просьба о письме, казалось, шептала с экрана: «Позаботься о нем. Пожалуйста, позаботься о моем друге, потому что я люблю его. И мне нужно, чтобы он остался. Мне нужно, чтобы он остался здесь».
* * *
И еще в таинственном мире писем, обретающих самостоятельную жизнь, была Либби – лучшая подруга одной из моих соседок по квартире. Мы встретились с ней в Центральном парке, когда прибыли в Нью-Йорк. Хотя она переехала в этот город всего за пару месяцев до нас, Либби уже являла собой ходячее и говорящее хранилище знаний обо всем, что касалось Нью-Йорка.
Она носит ярко-желтые солнечные очки, и для нее любой незнакомец – это без двух вдохов лучший друг, родственная душа или будущий спутник в автопробеге по всей стране. Она – единственный на моей памяти человек, который относился к онлайн-знакомствам как к настоящему приключению. Даже если я буду единственной, кто блюет всухую в дамской комнате какого-нибудь мексиканского ресторанчика, это ее ничуть не устрашит, потому что в любом опыте она видит именно то, что опыт собой представляет – то есть возможность узнать больше. Возможность увидеть жизнь с другого кресла в театре. Для этой девушки все является подарком. Она считает, что все на свете истинно драгоценно – и все истинно временно.
В первые несколько недель в Нью-Йорке мы с Либби стали встречаться в кофейнях, разбросанных по всему Манхэттену. Она знает все кофейни в Нью-Йорке, которым суждено оставаться в памяти после того, как ты осушишь в них первую кружку. В одной из этих кофеен она сказала мне, что собирается уехать из Нью-Йорка. У нее уже есть билет на самолет. Через три дня после Хэллоуина она летит в Италию. Во время учебы в колледже она провела один семестр на этом желтом клочке суши в форме сапожка и вернулась оттуда другим человеком. Когда Либби рассказывала об Италии, она заставила меня поверить, что действительно можно оставить свое сердце в аэропортах, на старой итальянской брусчатке и в кофейнях. Мы не обладаем почти никакой властью над тем, где наши сердца решат пустить корни. Порой некоторые места прилепляются к тебе суперклеем, как бы ты ни старалась отломить или оторвать их от себя. Кажущиеся невинными точки на ярко раскрашенных географических картах что-то с тобой делают. Они выворачивают тебя наизнанку. Они заставляют подвергать все сомнению. Географию в этом смысле здорово недооценивают. Когда я спросила ее, почему она возвращается туда именно сейчас, она сказала, что либо ради жизни, либо ради любви, либо ради спасения. Может быть, ради всего вместе.
Пока мы с ней сидели в кафе и она рассказывала мне о капучино, я задумалась, почему мне всегда везет на знакомства с людьми как раз в тот момент, когда они собираются сняться с якоря и отправиться куда-то в другое место. Вот ведь вопрос! Честно говоря, я уже почти перестала им задаваться. Почему наше время всегда истекает? Почему именно тогда, когда ты думаешь, что тебе нужен человек, который сделает нечто по-настоящему безумное, к примеру, почти полностью дополнит тебя, он говорит тебе, что у него в кармане билет на самолет? Он уезжает. Но именно такие люди, как Либби, заставляют меня думать, что, даже если у человека осталось всего двадцать четыре часа до самолета или поезда, все равно следует рискнуть и попытаться узнать его поближе. Такие люди многому тебя научат. И когда эта штука внутри них начинает вопить: «беги, беги, беги» – нет никаких вариантов, кроме как отпустить их. Я пока еще не видела ни одного человека, который вышел бы в мир – участвуя в поисках всем сердцем – и не вернулся более знающим, чем сам себя считал. Вот что я думаю о тех людях, которые появляются в нашей жизни с билетами на самолет: приходится их отпускать. Пусть посмотрят, что есть там – «где-то там».
* * *
Через несколько дней после лавины запросов на любовные письма мы с Либби встретились за кофе в заведении под названием Neil’s Coffee Shop. Это уютное местечко, примостившееся на углу Лексингтон и Семнадцатой еще полстолетия назад. Винтажная неоновая вывеска над кирпичным зданием – яркое доказательство тому, что внутри заведения мало что изменилось. Это место для завсегдатаев, кофе и бекона.
Мы сидели на барных табуретах. Я ела яичницу, Либби пила кофе и расспрашивала меня о письмах. Она хотела знать, что именно заставило меня оставлять письма на улицах города; что побудило писать людям, с которыми я, вероятно, никогда не познакомлюсь. Как ни странно, последний момент меня никогда не волновал. Я даже не думала о том, чтобы познакомиться с получателем очередного письма. Я просто хотела быть кем-то для кого-то, не важно, насколько большим или малым этот «кто-то» будет.
– Что ты об этом думаешь? – спросила она. – Во что, как ты думаешь, это выльется?
В этом вся Либби. Девушка – большая картина. Всегда. Большая-большая картина с яркими цветами. Эта девушка не потерпит хандры, серости или тусклости.
Гоняя свою яичницу-болтунью по тарелке, я посмотрела на нее и сказала правду:
– Это тайна. Вот что это на самом деле. Я обожаю писать письма, но всякий раз, берясь за очередное письмо, мне приходится остановиться и подумать: «Что же не так с этим миром?!» Либби, это самые печальные откровения, какие я только читала, и я не знаю, почему они попадают в мой почтовый ящик!
А ведь это было только начало потока душераздирающих просьб, которые мне предстояло увидеть в следующие несколько лет. По причинам, которые я, возможно, никогда не смогу объяснить, после того как был написан тот пост, мой почтовый ящик стал гаванью для душевных травм и отстойником для трудных дней других людей. Их электронные письма были достаточно печальны, чтобы я, прочитав их, сидела у экрана и в упор разглядывала компьютерную клавиатуру, пытаясь понять, существует ли еще кнопка backspace. Она существовала. Они могли бы стереть эти слова, если бы этого захотели.
Наверное, я рассчитывала, что люди сочтут перспективу получения любовного письма по почте неким приключением. Я и не думала, что мой пост заденет в их сердцах струнку, которая заставит их внезапно замолотить по клавишам, рассказывая мне всю подноготную своей жизни. У большинства этих электронных писем была довольно распространенная концовка: Я не собирался писать так много. Честно, я даже не знаю, откуда все это взялось. И – да, напечатав, они оставляли эти слова, не стирая их.
Есть нечто поразительное в людях, которые позволяют таким вещам быть. Просто быть, вместо того чтобы взять молоток и гвозди и заколотить в своей жизни каждую мелочь, которая выглядит не совсем так, как они ее планировали. Есть что-то особенное в людях, которые согласны быть там, где они есть в данный момент.
Однако я была не из таких. Я не могла взглянуть в лицо даже собственной печали, а тут ко мне со всех сторон ринулись люди, которые говорили: «Может быть, в моей жизни сейчас и не все прекрасно, может быть, я сегодня ночью буду плакать, пока не засну; но я делаю большой шаг, рассказывая тебе все это. Может быть, мне не обязательно сегодня быть полностью здоровым и целым. Я просто не хочу быть один и наконец даю кому-то об этом знать».
Если честно, я тоже этого хотела.
– Представь себе, – продолжала я, – кто в твоей жизни мог так и не написать тебе любовное письмо, чтобы тебе понадобилось просить о нем двадцатидвухлетнюю девушку, которая едва способна понять, какой сироп ей нравится в кофе?
– Думаю, тут дело не только в этом, – улыбнулась Либби и отпила глоток. – Может быть, ты напала на тему гораздо большую, чем ты представляешь.
* * *
Хотя Либби водила меня по всем «правильным» кофейням, в привычности чашки из «Старбакса» в моих ладонях все равно оставалось нечто несравненное. Я не стыжусь признать, что это ощущение заставляло меня чувствовать себя одной из близняшек Олсен. В одном из «Старбаксов» неподалеку от моего офиса в Манхэттене я случайно услышала, как девушка говорила по сотовому телефону. Столики там стояли чуть ли не друг на друге. Передо мной лежал открытый блокнот.
– Знаешь, – говорила она, – у меня все в порядке.
Она умолкла. Кто-то что-то отвечал у нее в трубке.
– Просто это трудно; я собираюсь проявить себя. Мне нужно в каком-то смысле быть важной. То, какой я была в Лос-Анджелесе… – еще одна пауза. – Тяжело чувствовать себя ничем в конце дня.
Ее слова окатили меня, как волной, но я не отшатнулась. У меня в сумке была стопка запросов на письма. В основном от молодых людей, которые примерно так же описывали себя. Полагаю, это самая удивительная черта всей истории с любовными письмами: бо́льшая часть запросов приходила не по тем причинам, которые предполагала я. Я думала, что буду писать людям, скучающим по «черепашьей» почте, тому поколению, которое обменивалось письмами друг с другом, когда переписка была главной формой коммуникации. Но в моем почтовом ящике отмечались в основном люди моего возраста. Те, кто вырос в мире, где наши лучшие воспоминания можно возродить на экране. Поколение, которое никогда по-настоящему не было любимо на бумаге. Поколение нас – детей миллениума.
Я почти уверена, что 2010 год был пиком «публичной порки» для нашего поколения, но не надо делать из этих моих слов цитату. Все мы задаемся вопросом, действительно ли СМИ настолько безжалостны к каждому поколению, которое вступает в пору взрослости. Нас рисовали самоуверенными. Поглощенными собой. Нетерпеливыми. Взбалмошными. В то же время, видя свой почтовый ящик забитым электронными письмами от студентов университетов Лиги Плюща, я не могла не думать, что мы не так уж плохи. Судя по этим историям, мы старались. Мы были молоды и работали с теми средствами, что были нам даны. Нам велели получить образование. Нам велели брать студенческие кредиты. Мы выходили со своими дипломами в рушащуюся экономику. Нас воспитывали на риторике о том, что мы можем выйти в мир и получить все, чего захотим. При этом некоторые из нас вообще не понимали, чего они хотят. Стоя по колено в вязкой каше историй, которые присылали мне девушки и парни моего возраста, я не стыдилась того, что я – дитя миллениума. Более того, я этим гордилась.
Слушая, как продолжает говорить девушка за соседним столиком, я открыла новую страницу блокнота и начала писать ей письмо. Я писала, что мне хочется, чтобы она не оставалась такой маленькой. Моя мама говаривала: «Будь маленькой – или будь красивой». Красивая – это громкие шаги и понимание значимости этих шагов. И хотя я не могла подарить этой девушке те слова, которые звучали бы верно для меня, я все же желала, чтобы она шла по жизни, не пытаясь быть живым письмом с извинениями на каждом шагу. Эта роль совершенно ей не шла.
Девушка поднялась, не переставая разговаривать, и стала пробираться к задней части кофейни. Я была вынуждена сделать письмо кратким. Я вырвала листок из блокнота и написала два слова – «для тебя» – на его оборотной стороне. А потом собрала свои вещи – сумку, наушники, айфон, потрепанную копию «Возлюбленной» и блокнот – и направилась к двери.
И только когда я уже быстрым шагом прошла половину улицы, мне припомнился тот день в Фордемской библиотеке, проведенный с Джессикой. Тот день, когда она сказала мне, что, как ей кажется, я в конечном счете влюблюсь в кофейне.
– Думаю, это будет идея, какая-то мысль, которая к тебе придет, – сказала она, когда мы с ней сидели вдвоем в окружении книг. – Ты влюбишься в нее в этой кофейне. И твоя жизнь сразу изменится.
Она была права. Моя жизнь изменилась.
Все-все-все
Как-то днем мне позвонила соседка по квартире и сказала, что для меня в иммиграционный центр прислали коробку. Коробка была такая тяжелая, что ей пришлось попросить какого-то мужчину поднять ее по лестнице. Мы с Шерил наблюдали за резвящимися на игровой площадке детьми, когда раздался этот звонок. Мы только что водили наших подопечных на экскурсию по одной из пожарных станций Бронкса и задержались на детской площадке на обратном пути, чтобы дать детям побегать и выплеснуть часть энергии. Октябрь мстительно срывал с деревьев листву, и мы с Шерил стояли рядом в подмокшей кучке хрустких красных и ярко-желтых листьев, липнущих к цементу. Глубоко засунув руки в карманы, я рассказала Шерил о письмах, понимая, что посылка, вероятно, каким-то образом с ними связана. Она не могла в это поверить. Она буквально лишилась дара речи при мысли о том, какое множество писем с просьбами поступает в мой почтовый ящик.
– Мы на самом деле больше не пишем писем, – сказала она мне. – Теперь есть только вот это, – она вытащила из кармана свой «Блэкбери» и положила на ладонь. – Только вот это, и больше мы не обращаем внимания ни на что.
В тот вечер, идя домой, я позвонила Либби и продолжала с ней разговаривать, пока не поднялась на три пролета лестницы к коробке, которая дожидалась меня на полу.
– Ох ты, Боже мой! – выдохнула я.
– Что там? – спросила она. – Ты уже поняла, что это такое?
– Эта штука просто огромная, – ответила я, разглядывая коробку, под которую едва можно было подсунуть пальцы, чтобы приподнять.
Встав на колени рядом с коробкой, я сорвала с нее скотч ключами от дома и распахнула толстые картонные створки. Игрушки. Новенькие игрушки. Упакованные, совершенные и ждущие ручек малышей, которые станут хватать их, качать, носить и любить. Куколки-пупсы с пухлыми щечками. Конструкторы, машинки и классические попрыгунчики.
– Это… игрушки, – проговорила я в трубку.
– Игрушки?
– Новенькие игрушки. Запечатанные, и все такое…
Я осмотрела борта коробки в поисках записки, но не нашла. Должно быть, они предназначены для детей, подумала я. Я писала в блоге о своих приключениях воспитательницы детского сада. Это была единственная пришедшая мне на ум причина, почему на моем пороге могла объявиться коробка с игрушками. Мне никогда прежде не случалось воочию видеть такие акты щедрости.
– Как думаешь, от кого она может быть, Либби? Похоже, тут игрушек на пару сотен долларов.
Я вытащила из коробки куклу с яркими блондинистыми кудряшками. Ее глаза мгновенно открылись, а потом снова захлопнулись, мазнув длинными ресницами по щекам, когда я уложила ее обратно.
На том конце линии было тихо.
– Либби?
– Ханна, – наконец вымолвила она. – Я пла́чу. Не могу удержаться!
Мы минуту или две не говорили ни слова, обе – замершие в молчании. Я – на коленях возле коробки. Она – где-то там, посреди Бруклина.
– Просто люди так добры! – прошептала она.
– Ага, – подтвердила я и повторила ее слова: – Они просто добры.
Больше добавить было нечего.
Тайна коробки с игрушками у моей двери разрешилась на следующий день, когда в мой ящик на Фейсбуке влетело сообщение. Оно было от парня, с которым я училась в колледже. Он получил диплом на год раньше меня. В колледже мы почти не общались, но я вспомнила его лицо, когда увидела извещение о сообщении. Он писал, что выслал мне посылку, которая должна на днях прийти. Говорил, что на самом деле не мастак писать любовные письма. Но подумал, что сгодится и посылка.
Я рассмеялась, прочитав это сообщение, потому что, хоть этот парень и не брался за ручку с бумагой, он практически написал мне любовное письмо. Коробка с новыми яркими игрушками для крохотных человечков, которых он никогда не видел, определенно была самым настоящим любовным письмом.
На следующий день я зашла в кабинет сестры Маргарет и рассказала ей о том, что получила коробку с игрушками. Что они – для детей. Она тут же с головой нырнула в прожекты – как мы завернем часть игрушек в праздничную обертку и подарим деткам, которые в Рождество наверняка останутся без подарков. Она послала двух парней из центра ко мне, чтобы они забрали коробку, и ее содержимое окончательно перестало быть моей собственностью.
Наблюдая, как сестра Маргарет просматривает игрушки, удивляясь, как глубока коробка, я ощущала Бога. Было такое впечатление, что весь этот момент покрыт отпечатками Его пальцев. Я чувствовала Его, словно Он говорил мне: «Девочка, я вдребезги разнесу все твои представления о том, что является, было или будет любовным письмом. Если ты просто чуточку ослабишь хватку, я превращу всю твою жизнь в любовное письмо».
Несколько дней спустя прибыла еще одна посылка, от девушки по имени Кейли. Она в своем студенческом общежитии в Виргинии прочла мой пост о любовных письмах и, кажется, тоже загорелась мечтой оставлять письма по всему городу. Она была на пару лет моложе меня. Мне достаточно было прочесть ее письмо, чтобы понять, что у нее в голове тоже крутятся любовные песни, что она тоже не может отделаться от постоянного стремления помогать другим людям искать свое место в этом мире. В небольшой сверток с любовными письмами она вложила записку с текстом: Я знаю, что ты оставляешь в городе любовные письма. Не могла бы ты оставлять где-нибудь и мои?
Единственное, что я о ней знала, – это что сердечко у нее, наверное, бьется так же быстро, как у меня; но принялась бродить по городу уже от лица Кейли. Я выбирала книжные магазины, которые, на мой взгляд, ей понравились бы, и оставляла в них ее записки. Находила кофейни со списками латте на грифельных досках, от которых она могла бы прийти в восторг. Я подыскивала библиотечные книги – наполненные такими стихами, читая которые даже трудно поверить, что люди способны так хорошо нанизывать слова, – и вкладывала в них ее письма. Я прятала их по всему городу – и ощущала благодарность за то, что могу ей этим помочь. Это был один из тех нереальных моментов, в которые я чувствовала себя такой живой, словно действительно живу в городе своей мечты, в городе, который я некогда поминала в каждой своей детской молитве. Жизнь в этом городе не всегда ощущалась как сбывшаяся мечта, но этого хватало, чтобы быть благодарной за все, что было мне подарено в тот год.
* * *
Лужица черного лака для ногтей растекалась у моих ног, когда я ехала в метро на 59-ю улицу и площадь Колумба, на банкет в «Тайм Уорнер Центре» – тот самый, который и был причиной всех этих блужданий по примерочным, когда мне понадобилось платье.
Мы с Дейвом должны были встретиться у верхней площадки эскалатора, возле магазина «Бебе», в половине девятого вечера. Я расхаживала взад и вперед (он явно опаздывал), разглядывая свое отражение и надеясь, что он не придет. Гипнотизировала взглядом свой телефон, молясь, чтобы услышать жужжание и увидеть сообщение: «Извини, должен допоздна задержаться на работе. Придется отменить».
Я и не представляла, до какой степени это может быть дискомфортно. И дискомфорт, обвившийся змеей вокруг моих щиколоток, не имел ничего общего с Дейвом.
Так что на банкете я врала напропалую. И едва раскрывала рот. И запихивала в него маленькие канапе с креветками. И часто смотрела себе под ноги. И, наверное, искала на полу то мужество, которое потребовалось бы, чтобы сказать Дейву, какие чувства у меня вызывает эта обстановка: словно я – зеленая фланелька из секонд-хенда, оказавшаяся в шкафу, полном шелков. Словно я меньше, чем эти люди. Меньше, чем их роскошь. Меньше, чем их разговоры.
Я при любой возможности забивалась в угол зала, занимая свой пост около экрана со слайд-шоу, мигавшего черно-белыми изображениями женщин, в пользу которых проводился безмолвный аукцион. Их кожа была грубой и истерзанной. У детей, сидящих на их натруженных руках, на щеках виднелись слезы – казалось, что они будут литься вечно, все такие же обильные и соленые. Я не хотела, чтобы люди ко мне присматривались и видели, что мне здесь не место.
В какой-то момент я отделилась от толпы и подошла к гигантскому окну с видом на Манхэттен, который в тот вечер был красив как открытка. Спустя пару минут ко мне присоединился Дейв, и мы уселись у окна. Туфли на каблуках я сбросила и отставила в сторону, и они уже дразнили меня угрозой мозолей, которые я натру, идя в этот вечер пешком домой. Некоторое время мы оба молчали, разглядывая виды города с неслышными здесь сиренами и автомобильными гудками.
– Знаешь, – наконец проговорил он, – я слышал, что ты пишешь письма незнакомым людям… Ну, не то чтобы слышал… Я имею в виду, я тебя читал.
Он не поднимал глаз. Я ощутила волну жара, поднявшуюся и снаружи, и изнутри. Щеки залил багровый румянец. Сколько бы раз я ни слышала эти слова – я тебя читаю, – я всегда чувствовала себя перед человеком, их произносившим, раздетой. Беззащитной. Обнаженной.
– Ага, этих просьб десятки. Мой ящик ими переполнен. Я и не думала, что их будет столько…
Он привстал и вынул из заднего кармана брюк бумажник. В руке у него оказалась сложенная книжечка марок. Их лицевую часть украшали колокола свободы. Похоже, они провели в этом бумажнике маленькую вечность – просясь на конверты, которые понесли бы их в странствия по штатам, где они никогда прежде не бывали.
– Они хранились у меня очень-очень долго, – сказал он. – Я все время думал, что для них найдется какой-нибудь особый повод. Типа, идеальный случай, – он вертел потертые марки на ладони. – Но, думаю, теперь они могут пригодиться тебе больше, чем мне.
Он положил марки мне на колени. Пока я их не коснулась, мы сидели очень тихо. Я не могла не задуматься о том, что, возможно, в эту минуту держу на коленях тайну множества вещей. Такого рода мелочи не дают стоять на месте. Такие мелочи, как его вера в меня, будут подталкивать меня вперед. Такие мелочи не дают угаснуть надежде и освещают путь как раз тогда, когда думаешь, что вошла в пятно темноты.
В начале этого вечера я подумывала о том, чтобы бросить Дейва здесь. Отговориться ужасной головной болью: мол, просто не доживу до конца банкета. У меня вообще не было никакой реальной причины, чтобы появиться там в этот вечер. Но когда я шла домой и свежие мозоли облизывали задники моих туфель, и ярлычки по-прежнему прятались внутри платья, которое мне предстояло вернуть в магазин утром, мне казалось, что в кулаке я держу какую-то новую истину. Когда люди в тебя верят, это – настоящий огонь. Я облизала бы клапаны тысячи конвертов, только бы увидеть, как Дейв кладет мне на колени книжечку с марками, и услышать, как он говорит: «Я в тебя верю. Давай, сумасшедшая девчонка. Я абсолютно верю в то, что ты делаешь. Не останавливайся на этом».
Я сидела рядом с демоноподобной тварью и скелетом, обутым в «конверсы», когда на моем экране появилось это сообщение. Был полдень Хэллоуина. В подземке было полно людей, наряженных в костюмы. Маленькая ведьма бегала кругами по вагону, но мать все время одергивала ее и притягивала поближе к себе. Зеленый грим на лице девчушки едва держался.
«Привет, незнакомка!»
Это был Нейт. При взгляде на его имя, высветившееся на экране, меня затопила волна облегчения. Крохотный привет из дома. Странно, что я так отдалилась от друзей из родного городка. Казалось, нас разделяли целые миры, тогда как на самом деле для преодоления расстояния достаточно было телефонного звонка или текстового сообщения. Это было то свойство волонтерского года, о котором меня не предупредили. Ты – это по-прежнему ты. Но ты меняешься и пытаешься осмыслить все, что тебя окружает. Это способно озадачить любого, кто никогда по-настоящему не понимал, почему ты добровольно решила целый год своей жизни не зарабатывать никаких денег и жить привязанной к иммиграционному центру. Я уже знала, что у меня в запасе будут истории, которые я никогда не расскажу своим друзьям дома. Дело не в том, что им было все равно: они просто не поняли бы это так, как мне хотелось бы.
Однако Нейт был исключением. Он всегда был исключением, потому что даже тогда, когда он чего-то не понимал, он хотел понять. И усаживался в кресло, которое ты для него ставила, и слушал тебя часами, если тебе это было нужно. Вот такой он, Нейт. И хотя в тот день его не было со мной в подземке, а на том месте, где должен был бы сидеть он, сидел демон, я все равно почувствовала себя в безопасности, просто увидев на экране его имя.
Мы с Нейтом вместе росли. Говоря «росли», я имею в виду, что мы стали друзьями в напоминающей размерами Гранд-Каньон пропасти, разделяющей ту пору, когда ты ребенок и желания у тебя детские, и то время, когда ты уже подросток и хочешь вписаться в эту роль. Мы познакомились, когда коридоры звенели от первых поцелуев и «вторых баз», когда металл скобок заполнял наши рты и большинство из нас могло рисовать созвездия из прыщиков, каскадами высыпающих по крыльям носа и на лбу. Пора неловкости и неуклюжести – да, но именно в те первые подростковые годы мы начинали выбирать из компаний одноклассников тех, кто вырастет хорошим человеком.
Как и любая девочка-подросток, я чувствовала себя неприметной и пыталась понять, как и чем мне заполнить это долговязое тощее тело, которое доверил мне Бог. Но Нейт заметил меня и выбрал из толпы. Он шутил со мной. Он интересовался, как у меня дела. Мне нравится думать, что я в чем-то отвечала ему взаимностью, возможно, до степени одержимости. Потому что я именно была им одержима. И ты, читатель, сказал бы, что слово «одержимость» – преуменьшение, если бы был там и видел мои сердечные микроприступы всякий раз, как я слышала в компьютерных наушниках звук распахивающейся двери и видела, как ник Нейта появляется в верхней строке списка моих друзей, в который я вносила имена всех своих тайных влюбленностей. Если бы видел, как я выжидала от трех до пяти минут, давая ему время, чтобы войти в сеть и проверить почту – и сама успевала стать достаточно хладнокровной, спокойной и собранной, чтобы набрать «привет!» и послать это слово ему по волнам киберпространства. Или как я распечатывала все наши диалоги до единого и хранила их в ярко-желтой папке под кроватью. Эти воспоминания понадобятся мне, когда мы поженимся – так я думала.
Я не удивилась бы, узнав, что на свете существует еще сотня желтых папок, посвященных Нейту. Он обращал внимание на каждого. Он разговаривал со всеми. Его поступки как будто стирали границы популярности. В то время как мы придавали такое значение этому слову, он просто хотел, чтобы все чувствовали себя желанными. Нужными. Имеющими причину быть здесь. Это о многом говорит, когда человеку четырнадцать лет.
«ПРИВЕТ!!!» – отозвалась я на его сообщение. Поезд только что вынырнул на поверхность у 161-й улицы. Это запоминающаяся часть поездки на метро, когда ты наконец снова вступаешь в контакт с внешним миром. Все SMS и «твиты», которые ты пропустила под землей, потоком устремляются в коммуникатор, когда все квадратики AT&T вновь появляются в уголке экрана.
Я набрала было вопрос «Как дела?», но засомневалась, стоит ли оставлять эту фразу. Мой палец завис над кнопкой «отправить». Я терпеть не могла задавать ему этот вопрос. Это был вопрос, который все наши друзья задавали постоянно, и этого я тоже терпеть не могла: «Как дела у Нейта?»
Всего два года назад один телефонный разговор навсегда изменил все последующие «Как дела?». Это был один из тех разговоров, которые надолго оставляют на пальцах чернила памяти. Я научилась остерегаться таких разговоров, о которых помнишь все, – где ты стояла, что было на тебе надето… Эти разговоры становятся твоей частью. Как вторая кожа.
Это был телефонный звонок Ронни, лучшему другу Нейта. Я стояла в прачечной нашего студенческого общежития. Складывала рубашки. Я сказала Ронни, что до меня дошли слухи, будто Нейт болен. Я просила Ронни подтвердить, что это неправда. Мне нужно было, чтобы он это подтвердил. Он не смог. Нейт действительно был болен. По-настоящему болен. Это оказались не слухи. Рак.
«Ведь нам положено быть неуязвимыми», – вот что я думала после того, как Ронни в тот вечер повесил трубку. Нам всего по двадцать одному году. Все должно обойтись. Это будет просто еще один ухаб на дороге, и спустя пару лет все мы будем сидеть за столом, разговаривая о вещах, которые так рады были оставить в прошлом. Типа джинсов клеш и того периода, когда мы считали миленькими платья а-ля шлюха, которые надевали на школьный бал. Рак будет просто одной из таких вещей… Потому что рак был одной из тех вещей, что никак не могли нас коснуться. Мы были слишком молоды. Нам еще столько всего нужно было сделать. Наверное, людям свойственно думать, что тех, кого они любят, рак никогда не коснется. До тех пор пока это не случится.
Я увиделась с Нейтом несколько недель спустя. Он пошутил: мол, весит теперь всего-навсего 62 килограмма. Я видела это по его лицу. Мы сидели в городском ресторане-вагончике. Я обламывала кончики своих куриных палочек. Он прихлебывал суп. Я жалела, что не могу промотать время, как киноленту, вперед к тому моменту, где мы оба будем взрослыми и окажемся по другую сторону всего этого. Думаю, мне просто хотелось знать, что мы оба доберемся туда благополучно.
Он все рассказал мне в этом старом, привычном ресторане-вагончике. У него хорошо прошел семестр. Он выбрал специализацию. Все было нормально. А потом пришла боль, мучительная боль в боку. Он утратил способность удерживать внутри пищу. Поднялась высокая температура. Он кашлял так сильно, что трещали ребра. Все случилось быстро. Все анализы и тесты крови привели к тому, что утром в понедельник с губ онколога слетели слова: «Уже по одним снимкам я могу сказать, что у вас рак прямой кишки, распространившийся в печень». Рак прямой кишки. Продвинутая стадия. Четвертая.
Вот в чем коренится причина, по которой я ненавижу задавать вопрос «Как дела?». Я не хотела задавать его теперь, когда Нейт заболел. Может быть, дело было в моем страхе, может быть, в его желании забыть об этом, но о его болезни мы на самом деле не говорили. А когда я хотела узнать настоящую правду, я читала блог, который он вел, чтобы сообщать своим родным и друзьям, как идет лечение.
Долгое время я носила в кошельке распечатку одного из его постов. Он писал об одном дне, когда случайно поймал свое отражение в зеркале. Нейт достаточно долго смотрел на него, чтобы понять, что огонь из его глаз пропал. Пропал, пропал, пропал. «Мне не понравился тот человек, которого я увидел в зеркале, – в сущности, я его возненавидел. Это был человек настолько близкий к тому, чтобы сдаться, что мне стало за себя стыдно. Что сказали бы мои родные, что сказали бы мои друзья, если бы я сообщил им, что сдаюсь, что не могу этого сделать?»
В результате этого отчаяния он принялся запасать дрова и искать растопку, чтобы что-то в нем загорелось. Он не фокусировался на своих сомнениях и страхах. Он не ждал, пока другие восстановят его веру, надежду и доверие. Он просто начал запасать дрова, и у него стало появляться это слово – «непреклонно».
Оно проскальзывало в разговорах и в письмах. Оно появлялось снова и снова. «Непреклонно». Со временем оно преобразовалось в девиз миссии. А потом Нейт превратил его в некоммерческую организацию, которой вскоре предстояло слишком разрастись, чтобы он мог управляться с ней один. Это было маленькое чудо нашего городка, способ для нас всех возвращаться друг к другу. Это было самое лучшее в Нейте. Он позволил нам всем бороться вместе с ним за его дело. Он позволил нам встать за его спиной. Да, все мы любили Нейта и хотели поддержать его. Но люди больше всего на свете любят участвовать в больших задачах. Нам нравится видеть, что мы вписываемся в большую историю.
* * *
На экране появилось следующее сообщение от Нейта.
«У меня все хорошо. Я пока здесь. А как ты? Как с тобой обращается большой город?»
Я чувствовала, что не права, когда писала, что мне трудно и что у меня тяжелый период. Казалось, я не имею права говорить такие вещи Нейту. Но я все равно отослала сообщение. Он тут же отозвался: «Мы все здесь так гордимся тобой! Ты делаешь то, что решила. Помни: больше, чем это».
Я прикусила нижнюю губу, стараясь не заплакать. Нахлынули воспоминания о том, как он впервые сказал мне эти слова. Нам было по семнадцать, на самом пороге выпускного класса. Стояло лето, один из тех вечеров, когда мы все заваливались к кому-нибудь в гараж, вскрывали по банке пива и из колонок, подключенных к чьему-нибудь айподу, лилась музыка группы O. A. R.
– Я уеду отсюда, – сказала я ему. – Уеду и, думаю, даже не оглянусь.
Мы сидели поодаль от остальной компании на пластиковых садовых стульях. Слышались взрывы смеха вперемешку с перестуком мячиков для пинг-понга, ударяющих в пластиковые стаканчики, и крики «Наливай!»
– Ага, – отозвался он, глядя в свою чашку. – Я тоже не уверен, что вернусь сюда. Нас обоих ждет хорошее будущее. Больше, чем это.
Если я и верила кому-нибудь, кто говорил, что собирается убраться из нашего городишки и найти для себя нечто побольше, поярче и получше, то этим кем-то был Нейт.
Мы сидели в тот вечер бок о бок, и между нами словно что-то гудело, когда мы держали в руках красные чашечки, и я чувствовала прикосновение его плеча. Я продолжала повторять его слова в памяти, надеясь, что не позабуду их к утру. Больше, чем это, больше, чем это. Это была колыбельная тому летнему вечеру, обещание, данное нами обоими.
Такое временами бывает нужно. Нужен человек, который оказывается рядом с тобой и говорит тебе, что ты не сумасшедшая и что он тоже временами хочет сбежать прочь отсюда. Иначе можно забыть, что гравитация – это то, против чего нам нужно бороться.
* * *
Либби в тот вечер заявилась к нам, наряженная в полный костюм Бэтмена. Она приехала с вечеринки Хэллоуина. Утром ей предстояло лететь в Пенсильванию, которая была ее домом до Нью-Йорка. И этот город будет скорбеть, утратив еще одну мечтательницу.
– На нашей входной двери штук пятнадцать разных замков, так что я встану утром и выпущу тебя, – сказала я ей накануне вечером. – Иначе промучаешься, пока народ не начнет собираться на занятия по английскому.
Я не могла уснуть в ту ночь. Что-то не давало мне покоя. Я стащила со стоявшего рядом кресла ноутбук и открыла его. Рождественская гирлянда на стене освещала комнату с красными занавесками. Пусть думают, что я поспешила с этим месяца на два, но на самом деле белые фонарики я не снимала со стен круглый год.
Интернет ловил не очень хорошо, но я залогинилась и набрала адрес блога Нейта. Он опубликовал последний пост всего пару часов назад. Я сказала бы, что это странное совпадение – то, что этот пост появился через несколько часов после нашего диалога, но я уже перестала верить в совпадения. Речь об ангелах.
Он писал, что никогда не был уверен в том, что ангелы существуют, но ему хочется верить в знаки от Бога – или того, что есть вместо Него где-то там. Он не хотел сводить все к странным совпадениям. Когда он пришел в больницу на свой первый сеанс лечения, его встретили люди, которые определенно были ангелами. Ангелы. Они разговаривали с его родителями. Они делились с ним своими историями, словно говоря: «Вот, вот веревка – хватайся покрепче, и она вытянет тебя на другую сторону». Он, честное слово, не знал, что бы с ним было, если бы не эти ангелы, встретившиеся ему, когда он был жестоко болен и напуган той дорогой, что ждала его впереди. Он писал, что когда-нибудь, возможно, сможет и сам стать ангелом.
– Ты уже ангел, – прошептала я пустой комнате. Мои руки сжимали компьютер. Глаза были закрыты, словно все это было молитвой. Комната казалась священной, окутанной тем особым светом, который может создать лишь рождественская гирлянда, горящая в октябре. – Ты всегда был для меня ангелом.
Он был ангелом. Не того рода ангелом, с которым встречаешься в воскресной школе или на рождественском маскараде, ангелом с картонными крылышками, в белых одеждах и с блестками в волосах. Я имею в виду человека, который оказывается рядом как раз в тот момент, когда кажется, что земля вот-вот уйдет у тебя из-под ног.
* * *
Когда на следующее утро я встретила в коридоре Либби, она по-прежнему была в бэтменовской шапочке и леггинсах. Было пять утра, еще не рассвело. Мы почти не разговаривали, пока спускались на три лестничных пролета к входной двери. Я обняла ее на прощание. Велела беречь себя и поискать свое сердце – или то, что ей нужно искать, – когда она доберется до Италии.
– Вот, – сказала она, вручая мне длинный тонкий конверт. – Это тебе. Прочти, когда я уеду. Я же знаю, как ты любишь письма.
Я снова обняла ее. Выглянула в окно, чтобы проверить, есть ли кто-то на улице. Толстый слой холодного воздуха укрывал сонный район, точно плащ.
– Нет! – выдохнула Либби, толкая дверь, которую я не успела до конца открыть. – О нет!
Вещи кучами лежали вокруг багажника и дверцы заднего сиденья. Кто-то вскрыл ее машину. Куски жизни Либби усыпали весь тротуар. Осколки разбитого заднего окна веером рассыпались по задней части машины.
– Нет! – она побежала к машине. Голос ее был сдавленным. – Пожалуйста, нет!
В такие моменты мало чем можно помочь. Слов не хватает. Думаешь о том, что и как надо было сделать по-другому. Глупо было оставлять машину на улице перед домом, когда в ней было полным-полно вещей. Надо было завести ее за ворота или взять ценные вещи в дом. Мы слишком доверились своим ближним. Конечно, это просто не могло не случиться.
Стоишь и пытаешься заставить разум переключиться на спокойный режим, сосчитать все блага, которые у тебя есть. Помогает ненадолго. На тебя давит ощущение грубого вторжения. Оказавшись в такой ситуации, чувствуешь себя по-настоящему маленькой и беспомощной.
Вернувшись в центр, Либби принялась рыться в своей сумке, которую только что нашла на земле.
– Мне нужен лист бумаги, – сказала она. И начала яростно писать список. Я села за стол, который всего через несколько часов будет занят другими людьми, и сложила руки на коленях.
– Так, это… и еще это… и вот это… – она вела подсчет своих потерь. – Ладно, – подытожила Либби. – Это просто вещи. Всего лишь вещи. Им можно найти замену.
Она была спокойна и собранна. Знаю, в это невозможно поверить, но она выглядела осчастливленной, несмотря на то что лишилась собственности примерно на тысячу долларов. Я бы на ее месте, пожалуй, стала бы швыряться разными предметами и носиться по улицам, поджидая у лавок старьевщиков в надежде, что там скоро объявятся воры. А Либби была спокойна. Для нее это были просто вещи. Всего лишь вещи. А все вещи, которыми она по-настоящему дорожила, все то, чего она по-настоящему желала, было неосязаемым. Это были зрелища, и звуки, и знакомые голоса, – именно за этим она и собиралась в Италию. Собиралась искать их там. Ни о каких материальных вещах и речи не шло.
В конечном счете она ушла, чтобы отнести заявление в полицию. После ее ухода я осталась одна в пустом холле иммиграционного центра. Уселась посреди пола и осторожно вскрыла ее письмо. Оно было на нескольких страницах, исписанных с обеих сторон. Я прочла эти слова вслух пустоте, чувствуя, как каждое из них отдается эхом в стенах здания.
Я знаю, что в последнее время тебе было очень трудно, и на самом деле не могу сказать ничего такого, что могло бы это изменить. Но тебе нужно помнить: единственное, в чем мы можем стремиться к совершенству, – это в умении видеть свой потенциал, позволяющий по-настоящему менять мир. Мы всегда ищем совершенства, но нам нужно вместо него искать потенциал – понемногу, шаг за шагом.
Ты найдешь свое счастье. Я знаю, что найдешь. Просто старайся оставить все тревоги, страхи, сомнения в чулане, полном прочего мусора, от которого ты избавляешься.
Даже если тебе нужен еще один день, чтобы вернуться в эти примерочные, чтобы просто посидеть там, подумать и поплакать, чтобы осознать это, знай – у тебя действительно есть место в этом мире, и ты прекрасно в него вписываешься.
Ищи свое счастье и продолжай делать то, что делаешь. Ты должна верить, что это важно.
Буду следовать за тобой с другой стороны Атлантики.
Либби.
Из письма выпал ярко-голубой чек. Либби чернилами вывела на нем сумму в 100 долларов. Вложение, как она выразилась, в то, чем однажды станут любовные письма. Может быть, она все это время верила в «большее».
Я несколько минут сидела неподвижно, пропитываясь тишиной, царившей в центре до открытия. Держа в руках ярко-голубой чек, я думала о Нейте и об ангелах, о которых он писал. Как он был прав, считая, что они есть повсюду и помогают нам устоять, когда мы готовы упасть и разбиться! Либби совершенно точно была одним из таких ангелов.
Повесть о желтом полотенце
«Клуб ди Джульетта» («Клуб Джульетты») – это реально существующее место в Италии, на родине шекспировских Ромео и Джульетты, куда каждый год приходят тысячи писем. Все они адресованы Джульетте, девушке, хорошо знающей, что такое сердечная боль.
Как гласит легенда, люди начали писать и оставлять письма Джульетте у местной достопримечательности, считающейся ее гробницей. По почте стало приходить так много писем, что решено было создать офис, укомплектовать его пятнадцатью секретарями (которые, я полагаю, обладают великолепным почерком), чтобы они могли отвечать на послания. Секретари занимаются этой работой бесплатно. Город оплачивает почтовые расходы. И – да, каждое из шести тысяч писем, ежегодно приходящих в «Клуб Джульетты», получает ответ.
Я была заперта в Бронксе и регулярно проверяла свой почтовый ящик, находя в нем марки от незнакомцев, подбадривавших меня. Но мне нужна была поездка в Италию, чтобы встретиться с моими двойниками, такими же девчонками, как я. Мне нужно было, чтобы кто-нибудь появился у меня на пороге с билетом на самолет и со словами: «Вот, поезжай, потусуйся с секретарями «Клуба Джульетты» и посмотри, как они работают. Послушай их рассказы. Выясни, как начать писать лучше».
Мне нравилось воображать себя членом их клуба или, по крайней мере, потерянной сестренкой, оказавшейся за тысячи миль от них. Если бы мне представился шанс встретиться с любой из этих женщин, я задала бы ей вопросы, беспрестанно вертевшиеся у меня в уме. Как вам удается не бросать это, не терять свежесть взгляда и языка? Неужели вам никогда не хочется остановиться?
Вот что происходило в середине ноября. Примерно сто первых писем пошли хорошо. Я упивалась новизной. Но когда число их достигло почти двух сотен, я начала терять драйв, сбиваться на неоригинальность. Мне было интересно, как другие справлялись с такого рода ситуацией. Каждая душевная травма, попадавшая в мой почтовый ящик, была уникальной, но мне было трудно оценивать эти письма и отвечать на них с такой же долей оригинальности. Люди заслуживали того, чтобы получать от меня лучшее, а у меня не всегда было это самое лучшее, чтобы его отдать.
Оглядываясь назад, я вижу, что это было самое прекрасное, что могло со мной случиться. Должно было накатить это желание сдаться и бросить все, чтобы я смогла по-настоящему понять, что такое преданность и обязательства. Полагаю, теперь я начинаю понимать, почему это слово – обязательства – в сегодняшнем мире кажется несколько устарелым и неубедительным. Потому что настоящая преданность – полное участие без надежды дать задний ход – не всегда оказывается такой, как ты предполагала. Часто она – слезы и приказ себе: продолжай. И напоминание себе о том, что ты – не центр вселенной и не всегда можешь выбрать капитуляцию.
Так что я продолжала двигаться вперед и писать. Я смотрела на каждое следующее письмо как на возможность быть еще честнее, чем в предыдущем.
* * *
Кстати, по поводу честности: было бы неверно сказать, что я начала писать эти любовные письма – и депрессия тут же исчезла, чтобы преследовать кого-нибудь другого. Это неправда. Я не эксперт по депрессии, я просто знаю, что это не безразмерная одежка, одинаковая для всех. Я ни в коем случае не хочу умалять чудовище, коим является депрессия, и то, как она проявляется у разных людей.
Если бы я могла, я нарисовала бы карту депрессии – все ее высокие вершины и низкие низменности. Ее долины и пустыни. Но, видишь ли, тут-то и прячется ловушка. Карты рисуют, чтобы они тебя куда-то привели. Карты рисуют, потому что есть крестик, отмечающий место или крохотный домик в углу, который символически говорит: «Вот здесь ты окажешься в итоге».
Но в этом и состоит коварство депрессии. Вряд ли она позволит рисовать с нее карты. Она не расскажет, куда ты направляешься. У тебя могут быть леса, а у меня будут болота. Самое важное – продолжать двигаться. Без карты и без компаса. Иногда у тебя не будет даже настоящей истины в роли проводника. Просто надо идти дальше. По пути ты найдешь то, за что можно крепко держаться. Надежду. Хорошие разговоры. Людей, которые останутся с тобой до утра. Найдешь то, что можно крепко сжать в руке. Для меня это было желтое полотенце, присланное мамой.
Оно оказалось на моих коленях всего за несколько часов до нашего праздника в честь Дня Благодарения. Одним из требований волонтерской программы было не ездить в тот год домой на Благодарение. Каникулы предстояло провести вместе с сообществом, в котором мы жили, чтобы проявить солидарность и уважение к тем, кто не мог уехать за тридевять земель, чтобы праздновать дома. Традиционно волонтерские службы Бронкса и Лоуренса (города в штате Массачусетс) отмечали День благодарения вместе. Так что вечером накануне праздника к нам должны были прибыть четверо волонтеров из Массачусетса.
Утром того дня мой класс в детском саду был переполнен волонтерами-родителями и заставлен тяжелыми блюдами с жареной курицей, плантайнами и кукурузными лепешками. Если бы я никогда не читала хрестоматийную историю о первом пире в честь Благодарения, то поверила бы, что первые переселенцы и индейцы совместно вкушали аррос кон пойо (цыпленка с рисом) и запивали его напитком «Капри Сан», подпевая Джастину Биберу. Все двадцать шесть ребятишек сидели за столами, составленными вместе в центре комнаты, на головах у них были шапочки, которые мы с Шерил мастерили для них целую неделю из плотной цветной бумаги, и все мы держались за руки. Я видела, как маленькая первопоселенка сунула ручонку под стол и поймала под ним ладошку маленькой индианки, чей головной убор удерживали на волосах пластиковые заколки с цветочками.
Мы по очереди перечисляли, за что мы больше всего благодарны. Из уст детей сыпался парад «мамочек», «папочек» и «кошечек», и каждый ребенок внимательно выслушивал остальных. Никто даже не ерзал. Есть нечто таинственное в благодарности, которая заставляет притихнуть даже круг из двадцати шести четырехлеток. Когда очередь дошла до меня, Джозу сжал мою ладонь и велел начинать, я сказала, что благодарна за дом. Как бы он ни выглядел. Где бы ни находился.
После нескольких благодарственных пиров в тот день (второй, с учащимися курсов английского в иммиграционном центре, состоялся сразу вслед за первым) одна из моих соседок по комнате принесла мне посылку. Я бросила взгляд на знакомый почерк и сразу же поняла, что это от мамы.
Я надорвала боковую сторону свертка и обнаружила в нем все предметы, характерные для посылки в стиле «как жаль, что ты не приехала домой на каникулы». Среди содержимого особняком стояли медная тарелочка и ярко-желтое полотенце. Я повертела тарелочку. На ее лицевой стороне было вычеканено изображение индейца. Как всегда, когда мама присылала мне что-нибудь, я не могла проникнуть в ход ее мыслей и понять, зачем она это сделала. Ей нравится быть непредсказуемой. Единственное, что пришло мне в голову в связи с тарелочкой, – это моя бабушка и наша вечная семейная шуточка насчет того, что она считала себя коренной американкой. Она всегда говорила о «своем племени» и «наследии предков», квартира ее была украшена индейским декором; но не было никаких доказательств тому, что это правда, в особенности учитывая ее ирландские корни. Мы были совершенно уверены, что она не индианка, но все равно ей подыгрывали. Пару лет в средней школе я тоже говорила всем, что я индианка. Я думала, что мальчики будут считать меня необычной и захотят со мной встречаться. Бледная кожа и веснушки говорили не в пользу этого утверждения, но я все равно старалась быть своего рода ирландской Тигровой Лилией и вести счет безумным бойфрендам. Вскоре это притворство было отброшено, поскольку никаких доказательств этих моих корней не нашлось. Невозможно получить стипендию для колледжа, если не можешь предъявить доказательства происхождения из конкретного племени.
Я вытащила из свертка ярко-желтое полотенце и прижалась к нему щекой, читая записку, которую мама вложила внутрь:
Когда я проводила в Нью-Мексико свои первые каникулы вдали от дома, помню, моя мама прислала мне посылку, в которой было ярко-желтое полотенце. Так что я продолжу эту яркую и утешительную традицию.
Я крепче прижала полотенце к груди. Удивительно, как предмет, не имеющий особой важности, – предмет, который обычно висит на крючке и впитывает стекающую с тела воду, – внезапно становится самой важной вещью в твоем окружении!
Маме не нужно было больше ничего писать. Я была благодарна за эти несколько слов. Она не воспользовалась этим моментом, чтобы напомнить мне, каким тяжелым выдался этот год. Она вообще никогда этого не делала. Никогда не говорила мне, мол, будь сильнее. Она тоже когда-то была молодой девушкой, пытавшейся найти свой путь. Казалось, полотенце в моих руках говорит: «Это нормально – скучать по дому. Жизнь – непростая штука. Я понимаю. Она не всегда дает себя контролировать. Но ничего страшного. Для меня ты всегда самая лучшая».
* * *
После приезда гостей вечер шел без сучка без задоринки. Мы решали, где бы нам отпраздновать канун Дня благодарения и наше мини-воссоединение, поскольку не виделись с коллегами-волонтерами с августа. И каким-то образом – не иначе как в процесс планирования вмешался чистый гений – нас сначала понесло в винный погребок на другой стороне улицы пить «Фор Локо».
Скажу честно: как-то неловко даже писать название «Фор Локо», не то что употреблять его. Я не горжусь этим решением. На вкус это пойло похоже на сочетание солодового виски и энергетика. Очевидно, сей напиток был настолько опасен, что в какой-то момент Управление контроля качества продуктов и лекарств запретило его. Но в тот момент я ничего не знала о нем, кроме того, что он упоминался в огромном количестве песен в стиле рэп. Это давало мне чувство полной обоснованности моего поступка, когда я сделала первый долгий глоток из неоново-желтой банки.
Сам вечер мы решили провести в ирландско-американском заведении пабе «Вудлон», в самом конце линии поезда номер четыре. Меня начало мутить еще до того, как мы добрались до паба. Не прошло и десяти минут с начала нашего «светского выхода», а тускло освещенная стойка уже вращалась перед моими глазами, и я хваталась за стол, надеясь прекратить изгибающиеся искажения атмосферы. Вскоре один из моих соседей по квартире вывел меня на улицу глотнуть свежего воздуха и подозвал «цыганское» такси, чтобы водитель отвез меня домой. «Цыганские» такси были лучшим вариантом для поездок по Бронксу, поскольку «желтые такси» в этот район никогда не совались. Разница заключалась в том, что эти такси были нелегальными. Садясь в них, следовало молиться, чтобы это оказалось действительно такси, а не посторонний черный автомобиль, который увезет тебя от семьи и друзей навсегда. Предлагаешь водителю определенную сумму, и он либо соглашается, либо смотрит на тебя как на сумасшедшую и уезжает прочь.
Я села на переднее сиденье рядом с водителем. Внутренности мои крутили сальто. Таксист закладывал резкие повороты. Я прислонилась головой к щелке над приспущенным стеклом и умоляла таксиста никогда не пить «Фор Локо».
– Будете чувствовать себя уж-жас-сно! – стонала я.
В доме я едва успела добраться до ванной комнаты, как меня вырвало. Рвоты было много. Плюс слезы и сопли. По щекам стекала размокшая тушь. Волосы свалялись в беспорядочный ком. Внутренности крутило, как в сушильном барабане. Все как полагается.
Зажужжал телефон. Я глянула на экран. Это был парикмахер Хуан с противоположной стороны улицы. Я и забыла, что недавно послала ему сообщение с вопросом, пробовал ли он когда-нибудь «Фор Локо». Он ответил, что я идиотка, если мне пришла в голову мысль его попробовать. Увы, слишком поздно.
«Ты где приеду заберу», – высветилось на экране его сообщение.
Не может быть, чтобы это происходило на самом деле, думала я про себя. Этого не может быть. Ванная вращалась вокруг меня. Я едва сумела набрать ответ.
«Сижу головой в унитазе. Все прекрасно».
«Бог мой чем тебе помочь?»
Я в красках представила себе, как все возвращаются домой и видят Хуана, который придерживает меня за волосы, собранные в спутанный хвост на затылке, а меня в это время всухую выворачивает в унитаз. Интересно, это будет похоже на тот момент, о котором я мечтала, когда приклеивала надпись розовыми буковками «Мне нужен парень, который будет придерживать мои волосы, когда меня тошнит», поперек тетради по словесности в девятом классе? Ярче всего мне представлялся ужас на лице Хуана, когда он увидит меня, полностью лишенную боевого духа, в выходной одежде и с размазанной по всему лицу косметикой. Это заставило меня ответить: «Честно! Все в порядке».
* * *
Рвота продолжалась снова и снова. Внутри меня уже буквально ничего не осталось, и я вполне могла начать выкашливать куски своих органов. Было страшно отойти от унитаза – вдруг неистовый приступ скрутит меня снова.
Вот! вот этого ты и заслуживаешь, думала я снова и снова. Ты заслужила это за то, что считала поход за «Фор Локо» прекрасной идеей. Это критическое замечание зациклилось на повторе, мстительно вращаясь по кругу. Голоса в моей голове наперебой завывали: Какая ж ты тупица! Ты безнадежна. Хороша! Да что там, просто прекрасна! Ты совершенно одна. Ты всегда одна…
В какой-то момент вечера я отключилась, скорчившись возле унитаза, лежа щекой на кафельном полу. И внезапно проснулась от воплей:
– Я ТЯ ГРОХНУ! А НУ ВЫХОДИ ЩАС ЖЕ!
Вопли проникали через открытое окошко ванной комнаты и постепенно набирали силу. Я слышала грохот ударов. Громкий стук. Звон разбитого стекла. Я не могла сдвинуться с места. Просто лежала на полу и думала: неужели моей жизни и впрямь пришел конец? Неужели она так и закончится? Неужели конец света настанет сегодня, в канун Благодарения 2010 года? Кто-то ворвется в наш дом и всех нас прикончит? Я не представляла, который час. Вопли продолжались.
– ХУАН, ВЫХОДИ!
Крики мужчины стали громче. Он выкликал Хуана.
Нет. Нет. Нет, думала я, пытаясь опереться на руки и сесть. Белые стены водили вокруг меня хороводы. Я медленно выползла из ванной в ближайшую к улице комнату, чтобы разглядеть то, что творилось снаружи.
Мужчина кричал, задрав голову к окну квартиры, где жил Хуан. Он то и дело дергал дверь сбоку от парикмахерской, ту, что вела на второй этаж, распахивал ее и вбегал внутрь, но тут же снова выскакивал. Он орал, вызывая Хуана. Он грозился убить того самого мужчину, который только что доказал мне, что рыцарство еще не умерло, вызвавшись прийти и позаботиться обо мне.
Нет, нет. Не может быть, чтобы это было на самом деле. Это, должно быть, сон. Это сон, навеянный «Фор Локо». Я поползла обратно к унитазу. Меня снова тошнило. Грохот продолжался. Я вернулась к окну. У того мужчины было что-то зажато в руке. Он прижал кого-то к стене и бил его. Однако этот второй был не Хуан. Вопли доносились еще минут пятнадцать. Я снова ушла к унитазу. Непрекращающаяся брань летела сквозь окно.
Это на самом деле происходит? Может быть, нет. Может быть, у меня галлюцинации. Я чувствовала, что не сплю. Я знала, что бодрствую.
Вот оно, думала я. К утру парикмахер будет мертв. Я кое-как выживу. Будет День благодарения. Мы сядем за стол пировать гигантской индейкой, и внизу у входной двери раздастся громкий стук. Это будет полиция. С наручниками. Приедет, чтобы отвезти меня в тюрьму, поскольку я окажусь последней, кто общался с Хуаном, а ведь я так и не позвонила копам. Вот и все. Я так долго старалась быть хорошей! Я не думала, что это так кончится.
И всегда в подобные моменты – например, когда симпатичного парикмахера с другой стороны улицы убивают, а твои внутренности опустошены гуараной, – ты начинаешь бормотать в потолок слова, которые похожи во тьме на молитвы.
Именно в такие моменты ты, избегавшая Бога или поступавшая так, будто Он тебе не нужен, обнаруживаешь, что ползешь обратно в жалких попытках завладеть Его вниманием. Ты внезапно оказываешься слаба, и тебе нужно убедить себя, что ты не одна на полу ванной комнаты.
Бог… сэр… Бог… мистер Бог…
Ванная была безмолвна и все еще вращалась. Я прикрыла глаза, чтобы защитить их от яркого света.
Отец… Папа? Папочка? Бог… Просто Бог… Ты там, наверху? Надеюсь, что Ты там. Я знаю, люди говорят, что Ты всегда там, наверху, но я не всегда Тебя ощущаю… И я пойму, если Ты меня проигнорируешь… Не мог бы Ты, пожалуйста… э-э… подать какой-нибудь знак? Заставить лампы мигнуть или сделать еще что-нибудь необычное, чтобы доказать мне, что Ты там есть?
Ничего.
Ладно… Значит, Ты там. Давай от этого и плясать. План Б. Ты и я. Прости. Полагаю, мне надо сказать «прости»? А мне не хочется извиняться, потому что в данный момент я ощущаю себя ужасающе правой и думаю, что все, что было у меня внутри, оказалось в унитазе. И хочу извиниться, потому что Тебе, наверное, стыдно. Потому что я, наверное, Тебя опозорила. Потому что я вроде как… Твое дитя.
Честно говоря, мне часто бывает стыдно за ту женщину, чей ребенок закатывает буйную истерику в ресторане. Меня так и корчит – от стыда за нее. Так что я не могу даже примерно представить себе, что должен чувствовать Бог с его миллиардами и миллиардами детей, позорящими себя повсюду. Думаю, будь я на Его месте, я бы остановила всю историю Творения. Я бы перевязала Еве трубы с самого начала и сказала своим глупеньким детям джунглей в фиговых листках вместо одежды: «Вы не в состоянии даже не жрать плодов с одного-единственного дерева в Эдеме? Да я даже видеть не хочу, что натворит ваша популяция, похотливые позорники, в Мичигане, Китае и Канаде».
Моя торговля с Богом продолжалась.
Я чувствую себя ужасно, просто ужасно. И понимаю, что «Фор Локо», вероятно, дьявольское зелье. До меня дошло. Это было глупо. Но просто позволь мне выжить. Не заставляй меня снова блевать. Пожалуйста! Я буду перед Тобой в долгу. Вечном. Такое больше не повторится.
Я думала обо всех тех обещаниях, которые могла Ему дать. Я открою суповую кухню. Сделаю поперек лба наколку «Восхитительное милосердие». Продам всю свою собственность… нет, погоди-ка, лучше я все раздам. Стану монашкой. Сделаю все, чего Он от меня захочет. Только бы это ощущение исчезло.
Какая-то часть меня была готова к тому, что утром я не найду своих канцелярских принадлежностей и просьб о письмах в почтовом ящике. Это стало бы подтверждением, что мне представился шанс заниматься действительно замечательным делом, а я его профукала и уничтожила. Сама пустота этого момента была достаточным наказанием.
Я чувствовала свою вину за все. Это было похоже на опасную смесь из одной чашки неповиновения Богу, половины чашки Его разочарованности мною и щепотки моих сомнений в том, что Он действительно есть. Эта смесь перемешивалась, взбалтывалась в пену и посыпалась сверху толстым слоем страха: Что, если Ты махнешь на меня рукой, Бог? Что, если Ты в это самое мгновение глядишь на меня и говоришь: «Думаешь, я стану тебя использовать? Да за что Мне хотя бы просто любить такую мелочь, как ты?»
Единственный другой случай, когда я так же беспомощно лежала на полу, был летом между моим первым и вторым курсом в колледже. Я тогда не искала Бога. Я провела весь год, стараясь сыграть роль Бога в собственной жизни и сохранить четырехлетние отношения, вырвавшиеся из-под власти двух детей. Мы с моим бойфрендом наконец достигли той точки, в которой «прощай» означает то, что должно означать. Вдруг приходится вкладывать все свое существо в это слово, потому что обоих убивает идея заново собрать все разрозненные кусочки в единое целое. И поэтому «прощай» должно значить нечто большее, чем быстрый взмах руки и поцелуй, который поможет продержаться до завтра. «Прощай» должно значить, что ты забываешь вкус его гигиенического бальзама для губ.
У меня и моей лучшей подруги случились такие расставания на одной и той же неделе. Внезапно у нас обеих от «мы» остались только «я». Мы не целовали на ночь своих любимых. Мы не ждали звонка в конце вечера, чтобы поговорить о том, как прошел день. Мы привыкали к факту, что нужна только доля секунды для того, чтобы из двух людей остался один.
Помню, я была рядом с ней после того, как это случилось. Мы встретились, чтобы поговорить, а в конце концов оказались лежащими на полу в танцевальной студии в ее квартире на первом этаже. Нам особо не о чем было говорить. Мы просто лежали. Горячие слезы катились по нашим щекам. У меня на груди точно лежал груз. Словно не было никакого способа смыть с себя боль от тоски по тому, кого любила. Я могла бы изменить это или сделать лучше, думала я про себя. Он бы принял меня обратно. Он бы принял меня обратно.
– И долго будет так больно? – прошептала она в темноте.
– Не знаю. Честно, не знаю.
Нам нужен был конечный срок. Дата, которую можно отметить на календаре, – день, когда все слезы высохнут и мы снова станем цельными. Думаю, для нас обеих стало откровением, что любовь – не такая уж цельнокроенная штука. Это было первое осознание, что иногда мы отдаем себя друг другу, а получаем обратно не все.
– Как думаешь, Бог все это видит? – я поежилась, задавая этот вопрос; мы с ней росли с разными представлениями о Боге.
– Это?
– Я понимаю, наверное, это глупо… Но я всегда думала: может, Он там, наверху, тоже плачет.
– Ну, не знаю, – проговорила она. Я почувствовала себя дурой, потому что вообще заговорила об этом.
Я лежала там и гадала, почему я подумала о Боге в этот момент. Я не открывала перед Ним дверь, чтобы Он пришел на наш праздник жалости к себе по красной ковровой дорожке; я даже не нацарапала Ему приглашение и не бросила его в почтовый ящик. И все же мысли о Нем витали в тот вечер в воздухе, точно светильники, прогоняя тьму, боль и страх быть одной. Что-то внутри этого момента заставило меня шептать, когда в тот вечер я садилась в машину:
– Надеюсь, что Ты здесь. Надеюсь, что Ты действительно здесь.
* * *
То же чувство надежды жило внутри меня, когда я подняла голову с пола и выползла из ванной. Я упорно двигалась к посылке, стоявшей у моей кровати. Вытащила желтое полотенце, присланное мамой. Мои зубы клацали друг о друга, когда я обернула им плечи и свернулась калачиком посреди пола. Уплыв в сон, я проснулась через несколько часов и обнаружила, что за окном тихо. Драка прекратилась. Я проверила телефон. Никаких сообщений от Хуана. Я с усилием поднялась с пола и забралась в постель, завернувшись в одеяло и не выпуская из рук желтое полотенце. Надвигалось утро.
– Надеюсь, что Ты здесь, – прошептала я притихшей ночи. – Надеюсь, что Ты и вправду здесь.
207
Полиция так и не приехала. Утро действительно настало. Я провалялась в постели бо́льшую часть Дня благодарения. Мои соседи и наши гости поднялись около четырех утра, чтобы поехать в город, посмотреть «парад Мэйси», но я сдалась на милость болей в животе и температуры 38,3˚. Я так и не поняла, действительно ли «Фор Локо» стал причиной моего недомогания или я уже заболевала и наконец разболелась. Но единственный раз за весь этот день я поднялась с кровати, чтобы перейти через улицу к тому самому винному погребку. Я крепко зажмуривала глаза, протягивая руку к холодильнику, чтобы достать из него «Гаторейд», и молясь, чтобы на глаза мне не попался «Фор Локо».
Когда я вскрыла бутылочку и вышла на улицу, чтобы глотнуть воздуха, я заметила Хуана. Он помахал мне и улыбнулся, будто накануне вечером ничего не случилось. Он был вполне себе жив-здоров. А я – краше в гроб кладут. Пару дней спустя я все же спросила его, что происходило той ночью. Он рассмеялся и сказал, что просто его друзья «безумно дурачились». Я могла с ним только согласиться. Да, смертельные угрозы в час ночи – это «безумные дурачества». Мы больше ни разу не заговаривали о той ночи, и я предпочитаю думать, что мы оба стерли ее из памяти, пока продолжались праздники.
* * *
Когда Рождество приходит в город, в атмосфере явно присутствует романтика. Она гудит, щекочет и берет тебя под локоток. Видимо, дело в иллюминации, в том, как гирлянды оплетают уличные фонари. Кажется, что все спешат по вечерам домой оживленнее, чем обычно; и я часто размышляла о том, ради чего они так торопятся. Была ли это елка, которую нужно украсить, или печенье, ждущее глазури, или просто тот, кого стоило обнимать всю зиму.
Пока все вокруг ворчали из-за туристов, заполнивших город, я обожала смотреть на красные чашечки, которые люди баюкали в ладонях, и на маленьких девочек в пальтишках, прижимающих к груди кукол-американок. Мне нравилась мелодия «Тихой ночи», летящая по залам Центрального вокзала. Я любила Санта-Клаусов, которые попадались на каждом шагу – пухленькие и худые, с настоящими бородами и накладными, – украшая собой углы улиц.
У меня в то время вошло в привычку останавливаться в одном «Старбаксе» на Лексингтон-авеню после работы, заказывать мисто (обычный кофе с кипяченым молоком отлично вписывается в бюджет из 25 долларов) и сидеть на барном табурете у окна, наблюдая, как бизнесмены спешат по домам. Я приносила с собой в сумке стопку запросов на письма и писала людям, представляя себе, как эти письма оказываются в ящике у дома в Айдахо, увешанного гирляндами, или в почтовом отделении колледжа, ожидая студента, замученного выпускными экзаменами, готового ехать домой, чтобы пировать индейкой и проводить вечера у камина.
* * *
Письма наполняли меня ощущением цели, а женщины в общественном центре – Сандра, Шелли и сестра Маргарет – дарили мне правильную перспективу. Я и не догадывалась, как мне это важно, когда вступала в свой волонтерский год, мечтая о деле, которое имело бы значение.
Я училась доводить все до конца. Когда финансов не хватало, когда усилия истощались. И хотя я выросла с мантрой «делай то, что любишь», в тот год эта идея постепенно трансформировалась в нечто иное: не обязательно увлекаться тем, что делаешь. Делай вместо этого то, что необходимо. Делай то, что нужно другим. Подержи на руках ребенка, который непрерывно хнычет все время дневного сна и никакое «Рождество Чарли Брауна» не помогает ему уснуть. Помоги разложить по папкам накладные, которые скапливались в громадной папке с тремя кольцами на протяжении последних шести лет. Смысл не в том, чтобы быть выше любой работы или ворчать по поводу любой задачи. Делай то, что нужно от тебя другим, и верь, что это будет иметь смысл. Делай то, что нужно сделать, чтобы нечто большее, чем ты сама, продолжало двигаться и работать. Вкладывайся в свою роль, даже если она кажется маленькой-маленькой, как роль пастуха в рождественской мистерии. Все равно вкладывайся. Думаю, в этом и заключается вся суть действительно важного дела.
Выполняя любые поручения сестры Маргарет, я перестала так упорно искать ответы. Я не получила всех ответов, зато получала массу возможностей выбора. Некоторые – огромные и весомые. Другие – крохотные и якобы незначительные. Однако я начинала понимать, что все они важны. Каждый выбор, каждая задача, которая согласуется со списком важных дел, в конечном счете суммируется и отвечает на один большой вопрос: действительно ли то, что ты делаешь, что-то значит?
Я хотела, чтобы это что-то значило. Поэтому делала все, что могла.
* * *
Однажды утром я сидела в кабинете сестры Маргарет, генерируя идеи по сбору средств для общественного центра. Тема денег всегда стояла на повестке дня, и сестра Маргарет о ней постояно беспокоилась. Поэтому мне казалось, что я должна то и дело выдавать на-гора идеи. Это было лучше, чем избегать этой темы (чего бы мне на самом деле хотелось).
– Мы могли бы написать письмо.
Предложение написать праздничное письмо для сбора средств было моей жалкой лептой в нашем разговоре.
– Не знаю, когда вы в последний раз писали письмо тем, кто вас во всем этом поддерживает, но людям нравится получать письма.
Глаза сестры Маргарет округлились, когда я это сказала. Спустя считаные минуты я уже сидела в своем маленьком кабинетике рядом с Сандрой, лихорадочно набрасывая заметки в желтом блокноте, а сестра Маргарет диктовала, о чем нужно упомянуть в этом письме.
Сотни марок и конвертов пустились в путь к почтовым ящикам монахинь и священников по всей стране. Помню, сидя рядом с Сандрой и облизывая конверты, я тараторила как из пулемета! Обо всем на свете. Я уже давно не чувствовала себя такой удовлетворенной. Писать письма от своего имени было, конечно, приятно; но это ощущение – быть частью чего-то большего, чем мои собственные старания, – рождало во мне настоящую зависимость. С ним я не чувствовала себя одинокой.
Ожидание почты стало лучшим временем для нас с сестрой Маргарет. В те дни, когда я бывала в центре, я прислушивалась к скрипу половиц в узеньком коридоре у входа в мой кабинет.
– Мы получили еще один ответ! – восклицала она. – Еще один чек!
На ее лице было написано такое волнение, такое изумление человеческой щедростью! Пусть это звучит странно, но каждый доллар был для нас своего рода версией рождественского утра. У нас кружилась голова, мы сияли и воздевали к потолку руки, молча и восклицая. Я добавляла цифры в «простыню» Excel и наблюдала, как сумма пожертвований переваливает за семь тысяч долларов. Она не была сногсшибательной; скорее, небольшой кошелек наличных по сравнению с тем, что нам на самом деле нужно было для центра. Но это были деньги, которых вчера еще не было. Казалось, фонды появились мгновенно, стоило нам обратиться к людям с простым письмом. И я снова шла в магазин за еще одной пачкой бумаги.
* * *
Стоя на светофоре и собираясь пересечь Гранд Конкурс, чтобы добраться до универсального магазина, я думала о Райане. Не знаю, что именно заставило мысли о нем вернуться с такой силой, когда я увидела, как на другой стороне перекрестка появился сияющий улыбкой человек. Так бывает. Идешь себе по какой-нибудь людной улице – и видишь что-то незначительное и малозаметное, к примеру, продуктовый фургон. Или распахивается окно, и из него доносится знакомая песня. Одна из таких мелочей спускает память с поводка, и ты вспоминаешь лицо человека или какой-нибудь разговор. Воспоминания умеют быть этакими жестокими маленькими тиранами.
В последние несколько месяцев было столько моментов, когда мне хотелось позвонить ему или послать простое сообщение. Рассказать ему, чем я занимаюсь, и услышать от него еще один, последний раз, что он гордится мной. Вероятно, мне даже не нужно было, чтобы на другом конце линии оказался именно он, я просто хотела потянуться к кому-то и сказать: Вот чем я занималась в этом году. Я стараюсь. Я стараюсь ради тебя.
Вернувшись в офис, я вытащила телефон и прокрутила список контактов в поисках его имени. Раскрыла блокнот, выписала его номер на листок, а потом молча удалила контакт. И сообщения. Вообще всё. Вырвала листок из блокнота и сложила вчетверо. Я могла бы его выбросить, но вместо этого засунула глубоко в карман своей толстовки. Когда толстовка с желтыми спиралями отправится в стиральную машину, это станет прощанием. Моющие средства, вода и сушка – боги стирального порошка порвут его на части, и дело будет сделано.
Эти семь цифр, набросанные толстым фломастером, лишь снова втянули бы меня в то, от чего мне предназначено было освободиться.
* * *
Вскоре после этого в Бронкс приехала навестить меня Селия.
Это было начало ее зимних каникул. Я стояла в одном из классов иммиграционного центра, взволнованно ожидая ее появления. Мы не виделись пять месяцев. Помню, как я боялась, что мы стали другими и что-то могло измениться между нами за срок, равный одному семестру. Я хотела оставаться для нее прежним человеком.
Когда машина притормозила у порога, я метнулась вниз по ступеням веранды, едва дождавшись, пока она вытащит с заднего сиденья свою дорожную сумку и попрощается с отцом. И тут я с визгом налетела на нее. Хуан и другие парикмахеры смотрели на нас во все глаза.
Мы снова вместе, мы снова вместе, мы снова вместе.
* * *
Весь уик-энд был у меня расписан. Бо́льшую часть субботы и воскресенья проведем в Манхэттене. Будем пропитываться его атмосферой. Погуляем по Верхнему Истсайду. Послушаем завывания скрипок на мелодию «О святая ночь» в Центральном парке. Пойдем в ресторан «Серендипити 3», держа скрещенными пальцы, чтобы очередь оказалась не слишком велика, и вместе посидим на месте событий одного из наших любимых праздничных кинофильмов – «Интуиция». Посмотрим, как танцуют фигуристы на льду. Это будет классический уик-энд в стиле «туристы в Нью-Йорке». И хотя мы действительно осуществили кое-какие из этих планов, потребность чем-то себя занять отпала сразу же, как только Селия добралась до места. В последние несколько месяцев было втиснуто столько жизни, что нам необходимо было сидеть, разговаривать и попивать кофе, и просто делать вид, что ничего не изменилось. Так что вместо остального я повела ее в «Бленд».
«Бленд» – это маленькая кофейня, которую мы с Либби открыли, когда однажды утром добирались до Артур-авеню – улицы гастрономов, пекарен и кафе у подножия нашего района, который гордился званием «маленькой Италии» Нью-Йорка. Если смотреть с витрины, «Бленд» кажется обманчиво миниатюрной. Поначалу мы думали, что там есть только передний зал, но когда я пришла в эту кофейню в следующий раз, я увидела, как компания студентов просачивается сквозь черную занавеску возле столика со сливками и сахаром в просторное помещение, где было полным-полно столиков и черных кожаных мягких диванов. Оно давало приют десяткам студентов, уткнувшихся носами в учебники.
Обтекая снеговой кашей с задников ботинок, мы взяли себе по тыквенному кофе, поставили чашки на низенький столик и уселись плечом к плечу на один из черных диванов. Вскоре мы с Селией достигли точки, на которой темы для светской болтовни закончились, и мы начали разговаривать обо всех добрых и сумасшедших делах, какие хотим в один прекрасный день совершить в этом мире. Этот разговор мы обе знали наизусть, но он нам никогда не надоедал: о наших надеждах найти любовь, завести когда-нибудь семьи. О ее надежде на дом с крытой верандой и широкие просторные поля, в которых смогут бегать ее дети. О моей надежде писать книги и путешествовать по странам, в которых даже вопрос, где находится ванная комната, звучит романтично. Именно такие разговоры всегда помогают сохранить надежду на будущее, даже после того как вы распрощаетесь в конце уик-энда.
* * *
– Ты еще общаешься с Райаном?
Задавая этот вопрос, она уставилась в чашку. Я знала, что мы рано или поздно придем к этому. По ее голосу было понятно, на какой мой ответ она надеется. Она была в Праге в тот семестр, когда мы с ним познакомились, и обижалась на меня, когда выяснила, что со многими вещами я иду к нему первому. Даже когда мы общались по Скайпу, ее отношение к Райану не менялось: «Тебе не нужно этого делать, Ханна». Я на самом деле к ней не прислушивалась.
– Нет, – сказала я. Я видела, как расслабились ее плечи, когда прозвучало это слово. – Не общаюсь. И не общалась. Я просто не могу к этому вернуться. Я оказываюсь на грани желания сказать ему что-нибудь, когда вижу в городе какую-нибудь ерунду, которая напоминает мне о нем, но даже не знаю, ответил бы он или нет.
– Думаю, ответил бы. Но не уверена, что это было бы хорошо.
– Не было бы. Теперь я это понимаю. Мне вообще не следовало все это начинать. Это должно было закончиться, не начавшись.
– Да, но это для всех была нелегкая ситуация, – сказала она. – Ты не могла знать, что все так сложится.
– Ясное дело. Однако это заставляет задуматься, почему вообще что-то случается. Понимаешь? Типа, зачем нам вообще нужно знакомиться с людьми, если мы знаем, что они не останутся в нашей жизни?
– А я порой жалею, что невозможно знать, какой цели такой человек служил, – подхватила она. – Думаю об этом все время: почему некоторые люди входят в нашу жизнь – и мы никак не можем от них избавиться, и почему другие люди уходят.
Мы некоторое время сидели неподвижно, не говоря ни слова. Она – единственный человек в мире, который умеет понимать меня лучше, когда я вообще ничего не говорю.
– Я в последнее время много об этом думаю. Как это на самом деле выглядит, – сказала я ей.
– И что ты об этом думаешь?
– Не знаю. Пытаюсь понять, существует ли такое на самом деле – можно ли захлопнуть за собой дверь навсегда.
– Финал, – кивнула она.
Всякий раз как я слышу слово «финал», мой разум возвращается ко мне-восьмикласснице, которая вместе с лучшими подружками устраивала то, что мы называли между собой «финальными церемониями». Представь себе компанию девочек-подростков с полными металлической проволоки ртами, бешено раскручивающих в воздухе молотки, круша медальоны, браслетики и голосовые устройства плюшевых мишек с приглушенными гнусавыми «я тебя люблю» на выдохе. Это были мы. Мы думали, что, если очень постараемся, сможем сделать этот финал осязаемым. Все равно что хлопнуть дверью и уйти навсегда. Мы сжигали любовные записки. Мы вопили и немножко сквернословили, ощущая свою силу, когда запретные слова срывались с наших уст, точно бомбы. А потом, обессилевшие от криков и ярости, мы просто ложились и плакали под звездами, пока баллады Селены и ночная радиопрограмма «Песни любви по вечерам с Дилайлой» сочились из колонок. Мы не пытались давать ответы, которых у нас не было. Мы не вели себя так, будто разбитое сердце – это старье в наших книжках. Оно им и не было. Мы просто признавали, что чувствуем, будто из мира высосан весь кислород, а потом обнимали друг друга.
– Я удалила его номер, – сказала я Селии. – Думала, это на что-то повлияет, но на самом деле не повлияло. Я все равно о нем думаю. Жаль, что мне хочется позвонить ему всякий раз, когда случается что-нибудь хорошее.
– Удаление номера мало чем может помочь, если продолжаешь надеяться, что кое-кто позвонит, – заметила она.
– Лиз Гилберт пишет в своих мемуарах, что, когда думаешь о человеке, от которого пытаешься избавиться, следует послать ему массу света и любви, а потом отпустить.
– Ты пробовала?
– Ага, только сдается мне, что я и так уже отдала ему слишком много своего света и любви, – рассмеялась я. Я подумала о Райане – переполненном слишком большим количеством света и любви, чтобы с ним могли справиться его легкие, – и представила, как он улыбается. У него была великолепная улыбка. Я попыталась – на одно мгновение – признать истину: если что-то ломается или попадает к тебе уже сломанным, это не всегда означает, что тебе следует вызваться в добровольные починщики.
– Это вроде как помогло унять боль, – продолжала я. – Да, мне грустно. Да, я думала, что будет иная концовка. Но это напоминает мне, что я всегда желала ему только лучшего. Даже когда написала ему письмо в день нашего прощания, оно было сплошным пожеланием найти свое счастье. Набраться мужества и сделать это самостоятельно.
– Ты тоже заслуживаешь такого счастья, – сказала Селия.
Когда она это произнесла, повисла неловкая пауза.
– Я знаю, – сказала я.
Сидя рядом со своей лучшей подругой, соприкасаясь с ней плечами, но ничего не говоря, я вспомнила тот вечер, когда Райан стоял у окна, выходящего на ночной кампус.
– Я хочу знать, как повернется твоя история, – сказал он. Из-за него я почувствовала себя персонажем «Лета наших надежд», с удивлением обнаружившим, что он стоит не на той стороне бухты. В то время я сделала бы все что угодно, только бы прожить ради него хорошую историю. Историю, в конце которой он выбирает меня.
Но вот она, история. Все ее подробности разворачивались вокруг меня. И она не имела ничего общего с избранностью или неизбранностью. Он не писал для меня писем. Он не бросал ради меня вызов одиночеству. И эту истину мне нужно было проглотить: люди не проживают твою жизнь за тебя; делать это предстоит тебе. Ты должна быть той, кто погружается достаточно глубоко и шепчет слова, которые люди не всегда могут сказать за тебя, – неважно, полностью ты в них веришь или нет: «Я выбираю тебя. Я выбираю тебя».
* * *
– А теперь – за этот год и Нью-Йорк, – сказала Селия, нарушая молчание и поднимая белую картонную чашечку, точно произнося тост.
– За Нью-Йорк! – подхватила я, салютуя своей чашкой. – И за мозоли, и за двести семь любовных писем в почте!
– Правда? – она развернулась ко мне. – Так много?
– Так много, – подтвердила я. – Я бросила последние пару десятков в почтовый ящик как раз перед тем, как ты приехала. Собираюсь сделать перерыв на каникулы, но думаю потом продолжить. Я просто хотела сказать, что я справилась с ними всеми. Я хотела, чтобы нам было что отпраздновать. – Помолчала и добавила: – Не могу поверить, что довела это дело до точки.
– Как думаешь, чему это все тебя научило?
Этот вопрос застал меня врасплох, хоть я не знаю точно почему. Это как раз в духе Селии – спрашивать о таких вещах. Селия – этакое живое постоянное напоминание о том, что мы никогда не перестаем учиться, где бы ни оказались.
Ничто внутри меня ни разу не замерло, пытаясь понять, что вся эта писанина может значить для меня в эту пору моей жизни. Я была так сосредоточена на том, чтобы закончить с письмами, что не особенно и задумывалась, чему же это я учусь.
Однако мне было что сказать – и много. Я сама удивилась, обнаружив, что способна написать столько писем. Я и представления не имела, сколько горя существует в мире. Его оказалось так много, что возникал соблазн основать клуб или, по крайней мере, ознакомительный курс для новичков в области ощущения «разбит вдребезги». В мире, который дарит нам гениальные смартфоны и навигаторы, пора уже создать сообщество для тех, кому нужно просто услышать, после того как их сердце вычерпано до дна: «Привет, вот ты и здесь. Ты прибыл. Не стыдись. Ты начинаешь долгое путешествие обратно к цельности. Все станет лучше. Обещаю. Ты не один, малыш. Ты не один».
Но я ничего такого Селии не сказала. Мой ответ был проще.
– Наверное, я научилась справляться с одиночеством, – сказала я. – Просто поняла, что одиночество не худшая вещь в мире. Полагаю, ничего из этого не случилось бы, если бы я не была одинока. Я хочу быть за это благодарной.
Это правда. Понадобилось одиночество, чтобы заставить первые несколько любовных писем выйти из меня, чтобы осознать нечто намного большее, чем то, что я считала своим собственным одиночеством: мы никогда не бываем действительно одни. Пусть одиноки – да, но не одни.
Благодать колдуньи Ноны
Я поехала домой на Рождество через пару дней после отъезда Селии и осталась праздновать Новый год. В рождественское утро мама вручила каждому из нас подарки в оберточной бумаге. Пару минут кроме шуршания не было слышно никаких звуков. У моих братьев в руках оказалось по паре желтых трусов-боксеров. Маме тоже достались желтые трусы. Я раскрыла свой подарок – и тут же принялась запихивать его обратно в оберточную бумагу, стыдясь вынимать при всех.
– Я нашла эту идею в одном журнале, – объявила мама. – Это венесуэльская традиция. Люди надевают в Новый год желтое белье, чтобы оно принесло им удачу.
Она сияла оттого, что ей в голову пришла такая хорошая мысль, оттого, что все ее самые дорогие люди собрались вместе, в одной комнате, и у каждого в руках по паре желтых трусов.
Я посмотрела на свои, с рисуночком из белых горошинок по всему полю, и подумала: вот странная традиция! Вообще все это было странно. Но, полагаю, не страннее, чем убеждать себя, что, когда наступит полночь первого января, я как по волшебству стану совершенно другим человеком с прекрасными новогодними зароками.
Я обвела взглядом свою семью. Всех нас связывала какая-то венесуэльская традиция и желтые трусы в наших руках. И вдруг мне стала совершенно безразлична странность всего происходящего. Я выпустила из рук обертку и уронила ее на пол. Просто сказала «спасибо». А потом сказала «спасибо» еще раз – достаточно громко, чтобы мама меня услышала.
В начале 2011 года я не давала никаких зароков. Не пошла в бар в сверкающей мини-юбочке и балетках, как годом раньше. Вместо этого сидела, окруженная своими самыми близкими подругами из городка, в котором выросла. Мы ели сыр с тарелок, сидя на полу в гостиной. Смотрели, как падает мяч, и пили шампанское из фужеров. Я купила всем нам короны.
Я решила, что, вместо того чтобы давать зароки, которые все равно не сдержу, я просто выберу какое-то слово. Одно слово, которое понесу с собой в 2011 год. Этим словом не стали «комфорт», «успех» или «превосходство». Не стали «уверенность» или «жизнестойкость». Этим словом была интуиция. Интуиция. Способность обнаруживать нечто ценное и замечательное, не ставя себе целью найти его.
Не было ни суматохи, ни поцелуев в полночь, ни конфетти, запутавшихся в волосах. Новый год наступил тихо, словно, не будь на наших головах корон, мы бы его вообще не заметили. Я встречала его в желтых трусах.
* * *
Через неделю я вернулась в Нью-Йорк. Обратно за письменный стол в маленьком кабинетике общественного центра. Январь на Северо-Востоке безжалостен. Это бессердечный месяц. В сущности, январь – плод любви Сатаны и Салли Мей. Я лишь дивилась тому, как быстро ньюйоркцы вышвыривают свои рождественские елки на обочины. Только их я и видела по дороге на работу весь первый месяц 2011 года. Вечнозеленые деревца плакали, умоляя забрать их обратно в теплые дома и украсить шариками. Казалось, они стенали, когда я проходила мимо: «Я когда-то была вам нужна. А вы так быстро отказались от меня и моих веточек – на другой же день после Рождества!»
Видишь ли, в этот момент мне хочется тебе солгать. Мне хочется показать тебе волшебный поворотный момент, когда я несусь по улицам Нью-Йорка с энергией, веселой злостью и прочими бодрыми эпитетами, какие сгодятся для этого предложения. Думаю, это вина мира, что мне хочется нарисовать для тебя такую красивую картинку. По крайней мере, я предпочитаю обвинить мир, который всегда ухитряется убедить меня, что мне следовало бы парить на крыльях. Если я не погружена в бездну отчаяния, мне следует парить. Процветать. Преуспевать. В действительности же со мной все было нормально. Просто нормально. И я каждый божий день старалась не дать мелочам вывести меня из себя. Я пребывала в состоянии, в котором, если бы кто-то посоветовал мне «стать сильнее», он тут же получил бы по физиономии. Мы не становимся сильнее, как только того захотим. Думаю, более чем нормально просыпаться утром и просто быть «в порядке». Не «восхитительно». Не «это лучший день в моей жизни». Жизнь временами бывает сурова. И порой люди заслуживают большой похвалы уже за то, что сумели встать с постели.
Из положительных моментов следует отметить, что я плела в детском саду потрясающие фенечки – поскольку была настоящим гангстером в обращении с бусинами и черными ершиками для чистки трубок. И еще я участвовала в работе комитетов в ООН, особенно тех, что разбирались с несправедливостью в отношении девушек, которым не позволяли получать образование или которые сами не могли себе его позволить. Я изо всех сил старалась занять себя работой и в конечном итоге оказалась в комитете, помогавшем планировать конференцию для 250 делегатов-девушек. Они должны были съехаться в ООН со всего мира на 55-е заседание Комиссии по положению женщин – две недели, посвященные гендерному равенству и развитию женщин. В сущности, эти две недели были для меня тем, чем для других является «Неделя акул».
А что до любовных писем – я снова начала их писать. Сделала небольшой перерыв на каникулы, но чувствовала себя обязанной – более чем – открыть свой почтовый ящик и найти там очередные запросы на письма. Не имеет значения, что я пыталась писать о других вещах или пробовать другие проекты (настоятельно не рекомендую тебе просить читателей твоего блога присылать почтой арахисовое масло и мармелад, чтобы ты мог накормить всех бездомных Нью-Йорка), – любовные письма оказались самым крепким орешком. Именно их больше всего хотели читать люди. Я в то время не понимала почему, но оставила эту часть своей жизни тем, чем она и была, – тайной.
* * *
Несмотря на всю эту благодать, я по-прежнему с трудом вставала по утрам и слишком много плакала. Слезы были по поводу и без повода. Я уж боялась в том январе, что они вообще никогда не кончатся. Они приходили так часто, струясь потоками сквозь веки, точно покупатели в «черную пятницу», что я гадала, уж не стану ли я первой на свете настоящей несмеяной. Тогда мне пришлось бы выйти на улицы и стать общественной достопримечательностью, круче «голого ковбоя» на Таймс-сквер. Люди съезжались бы поездами и слетались самолетами, только чтобы увидеть меня, коснуться моих щек и собственноручно убедиться, что эти капельки – настоящие. Я плакала бы так много, что обо мне стали бы писать книги и детские стишки.
Даже Эзопу было бы трудно извлечь из меня мораль.
* * *
Однажды утром я сидела за своим письменным столом и, честное слово, даже не замечала, что плачу, пока не ощутила на своем запястье чью-то теплую руку. Я подняла глаза и увидела Сандру, одну из служащих офиса в общественном центре, которая пристально смотрела на меня сквозь очки. Она сжала мою руку сильнее, не убирая вторую с клавиатуры. Просто некоторое время держала меня за руку, поначалу ничего не говоря. Было такое ощущение, будто мир замер, и мы обе стояли неподвижно в заторе хлопотливого утра. Не отвечали ни на какие телефонные звонки. Не отсылали электронные письма, не читали сообщения. Были только мы и медленное шипение радиатора, всегда слышное, когда в офисе бывает тихо по утрам.
Наконец она заговорила:
– Дорогая, сегодня вечером идешь домой – и молишься, молишься, молишься, пока не уснешь. А потом встаешь поутру и делаешь то же самое. Договорились?
– Договорились, – отозвалась я.
Эта рекомендация была одновременно мягкой и сильной. Она не бросала слова мне в лицо. Она не велела мне перестать лить безрассудные, бесцельные слезы. Она просто держала меня за руку и советовала мне кое-что сделать. Даже если молитва кажется ничем, помолись – и увидишь, не окажешься ли ты не права.
Это заставляет меня думать о ветхозаветной книге Екклесиаста, той, чью третью главу так любят вышивать на подушках крестиком и ставить на компьютерные экраны в качестве фона. Мысль о том, что все случается в положенное время, вселяет в душу покой. Этот стих – словно врата. Нечто такое, с чем мы можем согласиться, не важно, есть у нас претензии к Богу или нет.
Но мне кажется, слова этой книги Библии – штука более мощная, чем просто сентенция о том, что для всего под солнцем есть одно из четырех времен года. Читая эти стихи, видишь целую связку глаголов. Насаждать. Собирать. Искать. Сберегать. Плакать. Плясать. Огромный пласт глаголов, обозначающих действие. Это как стратегия Бога. Словно Он говорит не только «Эй, Я тебя создал», но «Я – руль всего этого, и Я провожу тебя через каждое время года, чтобы еще больше отточить и отполировать тебя. Сейчас нет времени объяснять зачем. Не спрашивай зачем. Время есть только на то, чтобы делать. Ты же не хочешь пропустить то, что здесь происходит».
Иногда спрашивать «почему», – все равно что подпирать стену на танцевальном вечере, потому что тебя никто не пригласил. Иногда просто нужно сказать «к черту» и все равно выбраться на танцпол.
* * *
У меня ощущение, будто я налаживаю связь с Богом нашей Вселенной.
Такой была основа моих мыслей в тот момент, когда я села на пол и попыталась излить поток молитв, как и советовала Сандра.
Казалось, слова сталкиваются в моей голове в кучу-малу, точно детишки в нашем детском саду, когда мы устраиваем отработку пожарной тревоги. (Слава богу, настоящего пожара у нас никогда не было. Страшно себе представить – при нашем-то хаосе!) Я ерзала из стороны в сторону. Опускалась на колени возле кровати, потому что именно так молятся куклы из коллекции «Драгоценных мгновений». Вставала и воздевала руки к потолку. Брала Библию, роняла ее на пол, втайне надеясь, что она раскроется на той странице, с которой со мной заговорит Бог. Но ничего не помогало, когда я пыталась выплеснуть душу. В моменты кризиса все было намного проще. А в иных случаях казалось, что я подхожу к Богу так же, как к профессионалам в деловых костюмах, со своим резюме и визитками в руке. У меня не было длинного списка просьб к Нему, мне просто хотелось нравиться Ему и думать, что я нормально справляюсь со своей работой на этой маленькой, созданной Им планете.
Но всякий раз как я пыталась выговорить что-нибудь вслух, мой разум возвращался к разговору, который мы вели с девушкой из той религиозной группы в моем колледже. Он состоялся недели за две до моего предполагаемого крещения. Мы сидели на улице, на полдороге между ее общагой и моей. Было десять вечера. Мы заказали пиццу. Небо обсыпали звезды. Был такой вечер, когда ловишь себя на том, что подпеваешь припеву песни Тейлор Свифт.
– Как странно! Я просто не чувствую во всем этом Бога, – сказала я ей честно. – Я думала, что, может быть, стану чувствовать Его лучше.
Помню, она сказала, что Бог отстраняется от меня не без причины. Я еще не начала общение с Ним. Я еще не была в свете. Жаль, что я не могу припомнить ее точные слова, но мне было от них так больно, что я и выразить этого не могла. Как будто Бог меня не избрал. Думаю, человеку это ощущение пережить труднее всего – чувство того, что ты не избранный.
Под конец она взяла коробку с несколькими оставшимися внутри ломтиками пиццы и ушла. Я осталась сидеть на земле, глядя на звезды. Ответов у меня не было, зато было много вопросов: Как может Бог быть ненадежным? Как может Бог быть привередой, выбирающим, с кем Ему говорить? Главным моим чувством в тот вечер была разочарованность в Боге. Разочарованность тем, что Он настолько переборчивый.
Как сейчас помню, я думала, что звезды – они такие надежные. Я чувствовала это, подтянув ноги к груди и обняв руками колени: звезды надежны, в отличие от всего остального в этом безумном мире. Листья опадают с деревьев. Снег тает. Дождь смывает все, что мы пишем на асфальте. Но звезды неколебимы в своем сиянии.
Что касается разговоров с Богом, мне хотелось верить, что Он такой, как звезды. Если я посмотрю вверх, Он там будет. Я многое теряла за годы, которые привели к тому моменту, – туфли и ключи, книги и бойфрендов, – но никогда не теряла эту надежду.
* * *
Спустя несколько минут я поднялась с колен и подошла к компьютеру. Либби была в сети, где-то там, в Италии. Я представила, как она тусуется в интернет-кафе с симпатичными итальянцами, которые говорят на ломаном английском, от которого текут слюнки.
Ханна: Можно поговорить с тобой откровенно?
Либби: Всегда.
Ханна: Боюсь, что никогда не буду снова счастлива.
Либби: Будешь.
Ханна: Я каменею при мысли, что никогда не вернусь в норму. Я еще никогда так сильно не хотела потерять себя.
Либби: Ну, не думаю, чтобы кому угодно хотелось потерять себя полностью. Не думаю, что ты себя потеряла, Ханна. Ты просто на окольном пути в поисках себя. Иногда нам приходится через это пройти. Ты многое узнала о себе. Ты узнала, что тебе нравится жить в большом городе, но тебе мало 25 долларов в неделю. Это не то же самое, что потерять себя.
Ханна: Я все время воздеваю руки вверх и спрашиваю Бога: «Ты серьезно? Серьезно? Неужели мне действительно нужно разваливаться на части все последние месяцы?»
Либби: А ты пробовала ему писать?
Либби: Я серьезно. Ты пробовала написать ему письмо?
Либби: Я имею в виду, похоже, вы с ним друзья. Думаю, он отзовется, хотя ответ будет и не совсем четким, но он каким-то образом напишет тебе в ответ, если ты достаточно в него веришь. Знаешь, если бы я писала Богу письмо, я бы ни за что не получила ответа, потому что во мне недостаточно веры… но у тебя она есть.
Ханна: Ок.
Либби: Напиши письмо. Мне пора выходить из сети.
Либби: Va bene. Пообщаемся позже.
* * *
Я вышла из диалога с Либби и взяла лист бумаги, приготовившись написать Богу письмо. Я хотела дотянуться до Него. По-настоящему дотянуться.
Можешь называть это безумием, я же просто назову надеждой. Надеждой на то, что в мире, где мы можем написать кому угодно, найти кого угодно, поставить тэг кому угодно, «кликнуть» кого угодно, «твитнуть» кого угодно, дотянуться до кого угодно, – в этом мире мы можем дотянуться и до Бога. Как до этих звезд. И Он меня прочтет. Поймет. Откроет меня на Своем айфоне. И еще до того как я решу кликнуть кнопку «отправить», Он ответит мне любовью столь огромной, что она вышибет из директории шрифтов и Arial, и Georgia, и Times New Roman.
Довольно скоро стало ясно, что Богу не нужно, чтобы я писала Ему рукописное письмо. Был 2011 год. Эра технологий. А Бог – чувак весьма продвинутый. Ему уже знакома скорость света и молнии. Так что у Бога, раньше чем у кого-либо (чего-либо?) другого, должен быть электронный адрес, решила я. Я создам для Него электронную почту.
Я вернулась к компьютеру. Выйдя из собственного аккаунта на Gmail, я представляла, как Он потягивает тыквенный латте в разгар января, проверяя почту и наблюдая, как она наполняется петициями от малых Его. Я представляла, как Он победно вскидывает в воздух кулак со вздохом облегчения, когда Суперкубок наконец завершается: конец шуточным молитвам о победах. Я так и видела, как Он создает папки типа «Разбитые сердца» и «Не может в последнее время Меня найти», делая мини-перерывы, чтобы посмотреть вирусные видео и посмеяться над тем фактом, что Он всю дорогу знал, что говорит пресловутая лиса.
Всего через пять минут родился адрес [email protected]. («Тот, кто держит тебя за руку») Электронный адрес Бога. Способ наконец запустить мои молитвы в атмосферу и сделать так, чтобы они попали в защищенное паролем хранилище, о котором не обязательно знать всем остальным.
Как ни странно, я не колебалась, отсылая Ему письмо. Я думала, что буду испытывать неловкость, – как когда приходится отвечать на послание с сайта знакомств, состоящее из гримасничающих рожиц.
Была эта начальная неловкость, когда задаешься вопросом: «Как мне обратиться к Нему и можем ли мы с Богом завести друг для друга ники?», но всего пару секунд спустя я уже перешла на личности.
Я начала выгружать из себя мусор, и тревогу, и желания, и страхи. Неожиданно это все устремилось из меня могучим потоком. Слова разбегались из-под пальцев. Словно мы с Богом оказались в одной кухне, и все началось с замечания о том, что Он не помыл посуду, и взорвалось всеми теми темами, которые я с Ним не затрагивала.
Отправить. Отправить. Отправить. Отправить. Отправить.
Я не ощущала необходимости что-то фильтровать или чего-то бояться. Не было никакого «я делаю это неправильно, Бог? Неужели я все это время неправильно молюсь?» Я могла четко и красноречиво излагать свои молитвы, если бы захотела, а могла отсылать ему неразборчивые прошения и тяжеловесные шуточки – опять же, если бы захотела. Все это белое пространство принадлежало мне. Платформа для коммуникации – вот она, пожалуйста. Это было – словно набраться храбрости, чтобы наконец отослать через Фейсбук сообщение парню, на которого слишком долго смотрела издалека в кофейне. Была тревога о том, как он тебя прочитает. Если вообще прочитает. Тревога гадания: Как он ответит?
* * *
Следующим вечером я сидела в поезде подземки, дожидаясь станции Фордем Роуд. Рядом со мной сидел маленький мальчик, клевавший носом в ритме движения поезда. Ему было лет семь. Ножки его не доставали до пола. Когда состав дернулся, он привалился к моему боку, но не пошевелился, чтобы выпрямиться. Так и остался сидеть, спящий, прислонившись ко мне, наполовину зарывшись личиком в воротник курки-дутика, пока поезд уносил нас к пригородам. Я обвела глазами переполненный вагон в поисках человека, который подойдет ко мне и возьмет спящего ребенка на руки. Никто и глазом не моргнул.
В другой день я бы испугалась, что моя жизнь вот-вот превратится в один из тех фильмов, в которых женщина находит сиротку и ей приходится взять дитя к себе домой. В другой день я принялась бы раздумывать, как прокормить малыша, как его одевать и как стать безденежным «папочкой» Уорбаксом для него и его маленькой головенки, на которой, уверена, в парикмахерской напротив нашего дома выбрили бы звезды и планеты. Я бы оттолкнула его или встала бы сама. Но в тот вечер он был таким теплым и так хорошо вписался в свое место. Уже одно то, что он спал рядом со мной – маленький ребенок, которому вряд ли ведомы тревоги, – отчасти лишило голос января его змеиного шипения.
Мы с ним долго не двигались. Я тоже закрыла глаза. Он не шевелился. Поезд полз все дальше; мое дыхание синхронизировалось с дыханием ребенка. Нас с ним баюкали и укачивали объятия транзитной линии.
Я мысленно вернулась к созданному мною электронному адресу, с любопытством размышляя, какой ответ я получу – если получу – от Бога. Соизволит ли Он начать диалог? Будет ли в упор смотреть мне в лицо, когда я открою Псалтирь? А может быть, Он прямо тут – в тяжелом дыхании этого маленького мальчика?
Это была благодать. Я говорю это не без колебаний, потому что слово «благодать» для меня всегда было непростым. Когда растешь в лоне церкви, всегда кажется, что у людей появляется этакий странный рычаг частичного контроля над благодатью. У кого ее больше? У кого меньше? Одни считали, что благодать разлита повсюду. К другим она приходила короткими струйками, точно брызгающими из пипетки. Как-то раз подруга рассказала мне, что один старейшина из ее церкви заявил ей: «На тебе меньше благодати из-за твоих грехов». Она повторила эту мысль вслух: «На мне меньше благодати», – будто действительно в это верила. Будто постепенно, со временем, эти слова превратились для нее в мелодию и стали просачиваться во все, что она делала, во все отношения, которые она поддерживала, во все, на что она считала себя способной.
Бог значит много разных вещей для многих разных людей, но я не думаю, что Он – хозяин бюджетной вечеринки, у которого не хватит благодати на всех. Думаю, Он смеется до колик – этаким здоровым божеским смехом – над таким предположением. Типа: «Ой, прошу прощения, Я сумел пришить ножки паучку, но теперь придется выдать тебе меньшую порцию благодати. Ты столько в своей жизни налажала, и, хотя Я влюблен в твое сердце, как школьник, Я уже выбрал квоту Своей благодати! Непременно подай заявку в следующем году!» Не думаю, что все устроено именно так.
Это была благодать. Все это – мальчик, поезд метро. Дремота. Дыхание. Усталость. Опустошенность. Измотанность долгим днем. И то, что не хотелось ничего – только закрыть глаза и слушать тихое клик-клик-клик вагонов поезда. Не вздыхать. Не толкаться. Не пытаться в этот момент быть никем другим.
Благодать – это когда позволяешь чему-то еще, чему-то намного большему, чем ты, везти тебя домой. Это когда тебе не нужно и не хочется быть нигде больше, только в моменте, который принимает тебя такой, какая ты есть.
* * *
Я продолжала посылать письма на адрес [email protected], и благодать лилась рекой. Она давала о себе знать – как итальянская бабушка, которая знает по именам всех своих внуков, всех этих Алессандро, и Антонио, и Вито, разбросанных по всему алфавиту. Я так и представляла себе Благодать. С морщинистыми руками, которые некогда яростно сжимали белье при стирке. Она по нескольку раз целовала каждого, прежде чем уйти с вечеринки. Она хранила немало секретов – секретных блюд и секретных соусов, нацарапанных на клочках бумаги, обсыпанных мукой и остатками старых специй. Благодать была той, кто сядет с тобой после захода солнца и будет тихонько согласно «угукать» на все, что ты ей рассказываешь, на все слова, которые, спотыкаясь, будут вываливаться из тебя. Пока ты не достигнешь такой точки в разговоре, когда осознаешь, что ты в безопасности и можешь рассказать абсолютно обо всем, и она не встанет, не уйдет и не бросит тебя в одиночестве.
Вот такого рода благодать изливалась на меня. Благодать с нехитрыми столовыми приборами. Благодать, которая всегда подвинет тебе стул и будет рада видеть твое усталое лицо среди гостей за ужином. Не знаю, почему я представляла себе Благодать точь-в-точь как персонажа из книги рассказов о колдунье Ноне с ее волшебными кастрюлями с пастой. Она берет тебя за руку, говоря: «Малышка, ты не заставишь меня считать тебя менее желанной. Я умею только желать больше. Я умею только желать тебя больше».
Благодать была повсюду. Я видела ее во всем. Но я признаю́, что должна была сделать тот первый шаг сама. Я должна была сделать что-то такое, чего долго не делала, сидя и варясь в своей собственной печали, слезах и жалкой жалости к себе; я должна была поднять взгляд. Это то единственное, что изменилось внутри меня. Это было как мост, через который я перешла. Во-первых, я решила смотреть вверх. Во-вторых – обращать внимание. Может быть, и легче переключаться на другие вещи или продолжать гипнотизировать взглядом телефон, но на самом деле нужно обращать внимание на то, что происходит повсюду вокруг тебя. Иначе ты ее не увидишь.
Ты упустишь Благодать и все чудеса, которые она дарит. Ты не посмотришь достаточно пристально на бизнесмена, шуршащего газетой «Нью-Йорк Пост», чтобы заметить, что у него из-под костюмных брюк видны носки в желто-голубую тонкую полосочку. Ты не увидишь необычайно тонко нарисованные арбузики на ногтях девушки, которая лихорадочно набирает сообщения, пока едет в метро. Роспись настолько тонкую, что видны крохотные семечки зрелого арбуза, танцующие на ее кутикуле.
Ты не увидишь мужчину напротив, сжимающего руки так, будто его терзает тревога. А если ты его не увидишь, то и не помолишься за него. И хотя ты можешь думать, что на твои молитвы никто не отвечает, любая молитва – это шанс выскользнуть из собственного хаоса, чтобы попросить: пусть кто-то другой будет ошеломлен маленькой благодатью и радостью в этот день.
Если не обращать внимания, то упустишь этот короткий миг, когда поезд выныривает из-под земли перед стадионом «Янки», где можно увидеть начало самых изумительных закатов. Не заметишь, как солнечный свет ложится покрывалами на верхушки зданий. Желто-золотые покрывала. В тот же миг в твоем телефоне оживут все службы, и все сообщения, которые накопились за время пути по мертвым зонам, высветятся на экране. Но не смотри на них – смотри лучше на закат. Сообщения никуда не денутся, а ты увидишь то, о чем часто говорят люди старшего возраста, жалея, что в молодости не замечали этого чаще.
Она
Когда-то я много думала о рае. На что он похож? Как он пахнет? Долго он представлялся мне похожим на фильм «Титаник». Я смотрела его много раз и была убеждена, что всем нам предстоит этот момент на гигантской лестнице. Самая последняя сцена, когда Роза входит и стоит у подножия лестницы. Джек оборачивается – и выглядит точь-в-точь как тот Джек, в которого она влюбилась так давно, – и на его лице написана тысяча самых разных чувств: «Ты здесь. Ты наконец здесь. Я ждал тебя».
Мне эта сцена очень-очень долго казалась раем. Заметь, мне тогда было одиннадцать лет, и я хотела попасть в рай только потому, что там меня будет ждать Джек Доусон. Я думала, что, наверное, в этот момент на лестнице появится Бог и заберет меня в Свой огромный частный кинотеатр. Мы с Ним сядем, Он откинет спинку своего кресла и скажет что-то вроде: «Ну, как тебе эта поездка? Понравилась?»
Я надеялась, что смогу сообщить Ему добрые вести о людях, с которыми познакомилась, и о делах, которыми занималась. Это странное чувство иногда появляется у меня до сих пор – что я хочу вызвать у Бога чувство гордости. Я представляла себе, как Он держит большой райский пульт управления и указывает им на экран перед нами.
«Погляди-ка, – говорит Он. – Пора тебе узнать, какое воздействие – большое и малое – ты оказала тем, что была там и была человеком». Может быть, сделав большой глоток малинового коктейля и зачерпнув горсть масляного попкорна, Он скажет: «Твоя жизнь служила целям, которые ты даже не могла себе представить».
* * *
Я не знаю, что на самом деле происходит на небесах, есть ли в раю огромная лестница или кинотеатр, в котором можно увидеть все, на что ты повлияла, в своего рода приключенческом фильме типа «Столкновения». Зато я точно знаю, что именно так устроены наши истории: отпечатки, которые мы оставляем на ладонях других, обладают способностью переходить из рук в руки. Малейшие наши поступки, о которых мы забываем, могут помочь кому-то выжить и выстоять. Я перестала сомневаться в таком воздействии, потому что вера в него – вера в чудеса среди грязи повседневности – дает тебе ощущение цели.
И если там все-таки есть кинотеатр и Бог как экскурсовод по залам воспоминаний других людей, то я знаю, что Он, вероятно, уже коснулся женщины по имени Элен Берр. Он назвал ей мое имя и рассказал ей все о том дне, когда я ее встретила.
* * *
Это было во вторник. ООН организовала неделю памяти Холокоста, чтобы почтить память женщин, лишившихся жизни или боровшихся за нее из последних сил в 1933–1945 гг. На весь февраль главное фойе было превращено в мемориал жертв и выживших.
Ради этого дня я убрала все дела из своего расписания. Я торопилась увидеть преображение зала. Когда я приехала, там стояла тишина. Слышны были только шаги посетителей. Я стояла у главного входа и впитывала в себя тишину, пройдя под имитацией арки ворот Аушвица, на которой было написано Arbeit Macht Frei – «Труд делает свободным». Интересно, кто были люди, строившие ее? Люди, которые выбивали на камне эти переплетающиеся буквы. Знали ли они, сколько несчастных прогонят через эти ворота и сколько из них больше отсюда не выйдет?
В центре холла были расположены рисунки-наброски неизвестного узника Аушвица. Я стояла сбоку и вдруг заметила, что стены покрывают какие-то надписи. Обрывки, которые, как мне показалось издалека, были частью какого-то дневника.
Моя первая мысль была о дневнике Анны Франк. Это всегда была моя первая ассоциация между словами «дневник» и «Холокост». Я расспрашивала об этом людей в последующие годы, просто чтобы убедиться, что я не одна такая. Оказалось, существует тайное, но не такое уж секретное общество людей, которые любят дневник Анны Франк. Ее история привлекает многих. Она была с нами, пока мы росли: копии ее потрепанного дневника в бумажной обложке вручали нам в школе, когда мы только начинали знакомиться с половой зрелостью, французскими поцелуями и прыщами на спине. И тут вдруг появляется Анна и ее дневник, воображаемая подружка Китти. Мы получили возможность заглянуть одним глазком в ее жизнь, проживая ее на каждой странице. А потом Анна оказалась с нами, когда мы повзрослели и прочли ее дневник снова, открывая в нем то, чего раньше не видели.
Анна была одной из тех, кто боролся с трудностями, старался не дать умереть надежде и, может быть, думал где-то в темном углу: «Узнает ли кто-нибудь когда-нибудь мое имя? И о том, что со мной сделали?» Я всегда представляла этих людей героями, хотя никогда не узнаю всех их имен. Они были героями просто потому, что были там, стояли перед другими человеческими существами, старавшимися лишить их достоинства.
* * *
Подойдя поближе к дневнику, покрывавшему белые стены зала, я поняла, что он принадлежал женщине, которую назвали «французской Анной Франк». В 2008 году ее записи были наконец опубликованы и попали на полки книжных магазинов. Она была в том же концентрационном лагере, что и Анна. Их смерти разделяли всего несколько недель. Возможно, никто никогда не узнает, обменивались ли они взглядами или, может быть, сидели так близко, что их локти соприкасались, когда их держали внутри ограды Берген-Бельзена.
Ее звали Элен. Элен Берр. Ей был в то время 21 год. Она изучала английскую литературу в Сорбонне, во Франции. Была парижанкой. Жила счастливой, обеспеченной жизнью. Писала вещи, от которых у меня кружилась голова, потому что я не подозревала, что тяжкая поступь Холокоста может звучать так красноречиво.
Всего на год моложе меня. Те же инициалы. То же умение ценить слова и силу, которую они обретают, когда правильно нанизываешь их друг за другом. Меня мгновенно привлекла ее история. Она была как друг, которого всегда мечтаешь встретить. Как человек, который задевает за живое, – и ты внезапно чувствуешь себя узнанной.
Когда я переходила от одной панели к другой, она как будто брала меня за руку. Она раздвигала занавес своей жизни и показывала мне фруктовые сады, по которым бегала ребенком. Я здоровалась с ее женихом Жаном Моравики. Я стояла в двух шагах от тирании и выкрикивала ее имя, когда она оставила меня в одиночестве недоумевать, как такое может происходить на свете, как может жизнь закончиться вот так. Я полным ртом глотала ее страх.
Я знаю, зачем веду этот дневник, – писала она в среду, 27 октября 1943 года. – Я хочу, чтобы его отдали Жану, если меня не будет здесь, когда он вернется. Я не могу исчезнуть так, чтобы он не узнал обо всем, что я передумала за то время, пока его нет. Следующие несколько параграфов она посвящает размышлениям о том, следует ли ей писать так, как если бы эти записи читал Жан. Но слова «милый Жан» заставляли ее чувствовать себя героиней любовного романа. Жан над этим посмеялся бы. Она писала, что тоже посмеялась бы, если бы вспомнила, как надо смеяться.
Она знала. Это я проговорила сама себе, едва слышно. Слезы навернулись на глаза, хоть мне уже раньше было известно, что случилось с Элен. Но это было еще горше – понять, что она знала, что зло идет за ней, что она, возможно, больше никогда не увидит своего жениха.
Она знала, по проходу какой церкви никогда не пойдет к алтарю, каких малышей никогда не будет держать на руках. И все же посреди этой мрачной реальности она день за днем возвращалась к страницам своего дневника. Не для того, чтобы оживить воспоминания. Не для того, чтобы изложить подробности. Только для того, чтобы у него осталось что-то от нее, когда он уже не сможет ее обнять.
Я не могу исчезнуть так, чтобы он не узнал обо всем, что я передумала за то время, пока его нет.
Мурашки бежали по моему телу. Этот дневник был не о ней. Ничего там не было о ней. Она увидела разбитое сердце своего жениха еще до того, как увидела собственное, – и поняла то, что осколки своего разбитого сердца он будет носить с собой вечно. Она сумела забыть о себе, и ее жизнь стала квестом по спасению души человека, которого она любила слишком сильно, чтобы выразить это словами.
А потом все кончилось. Внезапно. Последняя панель появилась в поле зрения слишком быстро. Я стояла лицом к лицу с концом Элен. Прикоснулась пальцами к стене, на которой жили три последних слова ее дневника.
Ужас! Ужас! Ужас!
Знаменитые слова Уильяма Шекспира. Почерк девушки, которая заслуживала всего кислорода, который мог дать ей парижский воздух. Последняя запись. 15 февраля 1944 года. День рождения моей матери. Прощай, милая.
* * *
Отступив от стены, я стояла в толпе других людей – тихих и задумчивых, читающих страницы дневника, – и в голове у меня крутились вопросы: Зачем я здесь? Чем я занимаюсь? Как кто-то когда-нибудь поймет, что я здесь была? Что я жила, любила, танцевала, плакала? Что это было трудно, но оно того стоило?
Элен не ныла и не жаловалась. Она вкладывала бездну устремления в каждый свой шаг. Она даже никогда не перечитывала свой дневник, потому что отдавала записи порциями своей кухарке – женщине-нееврейке, – чтобы та сохранила его до возвращения жениха Элен. Если бы Элен этого не сделала, никто бы и не узнал ее историю. Я не могла отвернуться от того факта, что Элен не ведала о своем благородстве. Когда пишешь историю не для тебя, уже не важно, скольких жизней ты коснешься. Элен не суждено было познакомиться с двадцатидвухлетней девушкой, искавшей нити мужества в собственной жизни, которая читала ее дневник, – но какая-то часть ее души становилась сильнее благодаря словам Элен.
Наконец-то, наконец-то, – вот как выглядит мужество. Вот как выглядит храбрость. Это не связано с властью над каждым своим днем. Это значит – разоблачать и говорить правду. Одна правдивая фраза за другой.
Ты изменила мою жизнь, хотелось мне сказать ей. Ты изменила мою жизнь, Элен. И я осознаю то, чего не замечала прежде. Дело не во мне. Дело на самом деле не во мне.
* * *
Было ощущение, будто щелкнул выключатель. Либо я сама изменилась, либо изменилось все вокруг меня, но я начала по-другому смотреть на людей. Я стала знакомиться с другими людьми. Мой друг Клифтон называет их «экзотическими золотыми рыбками». Это люди, которые не довольствуются тем, чтобы вписаться в рамки аквариума. Они – живые, воплощенные персонификации высказывания Стива Джобса, потому что толкают тебя, и бросают тебе вызов, и гонят тебя за пределы клетки, которую ты строишь из ожиданий других.
Все больше таких людей входили в мою жизнь. Тэмми была одной из них. Я познакомилась с ней в ООН, когда работала в комиссии для девушек-делегаток. Тогда Тэмми находилась на пороге мечты, которой суждено было привести ее в совершенно новую жизнь. Она мечтала так, что мне становилось завидно. Она никогда не ждала, чтобы кто-то пригласил ее в жизнь, которая была ей нужна. Она каждый день шла к ней. Я узнала от нее, что одно дело – гореть самой, а другое дело – быть той, кто способен зажечь мир своими спокойными и прекрасными поступками.
В то время Тэмми была редактором социальных сетей и работала в одном из лучших журналов этой индустрии, посвященных моде и образу жизни. Когда только начали появляться термины «социальные сети», Тэмми увидела их силу и стоящий за ними потенциал. Она поняла – по тому неотвязному ощущению в сердце, которое не желает успокаиваться, – что это будет нечто гораздо большее, чем «твит» или обновление статуса, или еще один способ заставить мир позавидовать твоим свадебным планам. Если использовать социальные сети правильно, мы можем изменить мир. Тэмми любила эту работу, но я видела в ее глазах иной вид любви всякий раз, когда она говорила о некоммерческой организации, которой дала начало, – She’s the First. «Она первая». Эта организация помогала обеспечивать женщин стипендиями для получения образования по всему миру.
Я стала одним из сотрудников этой организации, поддерживая коммуникацию со школами в Танзании и Индонезии, где мы помогали спонсировать девушек-учащихся. На встрече руководителей, во время обеда, я оказалась рядом с Тэмми возле стола с буррито и тако. Мне хотелось засыпать ее вопросами. Как она создала такое важное дело? Окружали ли ее люди, которые поддерживали в ней убеждение, что она ничего не достигнет? Хотелось ли ей когда-нибудь сдаться? Но я не успела задать ни одного вопроса – она захотела узнать о любовных письмах.
Слишком нервничая, чтобы неспешно рассказывать свою историю, я попыталась побыстрее добраться до финала, но в конце концов рассказала ей все. О женщине в красной шапке. О посте в блоге. О сотнях писем – их число приближалось тогда к середине второй сотни. Я подытожила это все словами: «Да, я на самом деле понятия не имею, что я делаю».
Тэмми не стала много говорить. Только ее лицо осветилось неподдельной улыбкой, и она сказала, что людям нужны такие истории. По причинам, которых я, возможно, никогда не узнаю, Тэмми продолжала приглашать меня на разные мероприятия, и наша дружба росла.
Однажды она пригласила меня на бранч к себе домой. Она жила неподалеку от Колумбийского университета, в нескольких кварталах от входа в Центральный парк. Приглашены еще три женщины. Мы уселись за накрытый стол, на котором были выставлены апельсиновый сок, клубника, бейглы, творожный сыр, и стали по очереди рассказывать друг другу, кто мы такие и чем занимаемся.
Я рассказала о любовных письмах. И сразу разговор стал очень сосредоточенным. Я долго не могла понять, почему история любовных писем всякий раз так широко распахивает передо мной разные двери. Но теперь понимаю это лучше. Теперь я знаю истину: это не я и не моя история поворачивают разговор – любой, в котором затрагиваются любовные письма. Это связано не со мной, а с волнующей всех темой – любовью. Речь шла не о моих трудностях, не о депрессии – а о любви. И о том, что происходит, когда выпускаешь любовь на свободу.
Мы выскребли свои тарелки дочиста. Думаю, мы просидели там дольше, чем собирались. В то утро у меня начисто пропало желание быть кем угодно, только не самой собой. Чувство самодостаточности царило в моей душе. Я была окружена успешными женщинами, присутствие которых в другое время заставило бы меня полезть за мерными чашками и линейками, чтобы вручить их каждой из сидящих за столом со словами: «Измерьте меня. Взвесьте меня. Заставьте меня почувствовать, что меня для вас достаточно». Такой я когда-то была – девушкой, которая всегда хотела изменить свою сущность. Если бы кто-то велел мне стать другой, я бы послушалась. Даже если бы мы с тобой никогда не держались за руки, не целовались в щечку, не сталкивались коленями под стеклянными столешницами – все равно мне хотелось бы стать тем, кого ты хочешь во мне видеть.
Но в этом полукруге женщин, когда мы, поставив тарелки на колени, разговаривали о старых любовных письмах, не было необходимости измерять себя. Не было нужды сравнивать. Я с удивлением обнаружила, что у меня с этими женщинами намного больше общего, чем того, что нас разделяет. Возможно, у нас были разные доходы, мотивации, названия должностей. Но казалось, что все мы хотим вещей одинаковых и простых. Мы хотели полной жизни. Мы хотели уметь все в ней сбалансировать. Нам было трудно отпускать и освобождаться. Мы хотели любви. Мы хотели быть необходимыми. Это и была общая нить – необходимость. С виду кажется, что это просто, – и все же многие люди плачут по ночам, вопрошая Бога или потолок, который принимает их молитвы: «Я еще здесь? Я еще имею значение? Я еще желанен? Достаточно ли меня?»
Это был честный и странный разговор с женщинами, которых я никогда прежде не встречала. Ни у кого из нас не было всех ответов. Но это и не казалось целью. Мне нужно было увидеть это – как бывает, когда наконец перестаешь задавать вопросы и начинаешь вслух проживать ответы.
* * *
В течение всего месяца, пока выставка памяти Холокоста экспонировалась в ООН, я возвращалась туда. Я снова и снова приходила в главный зал, чтобы еще раз прочесть страницы дневника Элен. Однажды вечером я позвонила маме после заседания, посвященного героическим историям женщин Холокоста.
– Я не понимаю, почему это так задевает меня за живое, но я сидела в окружении людей намного старше меня. Лет по семьдесят-восемьдесят. И никак не могла отделаться от мысли, что они скоро умрут.
– Да, похоже, тебе было весело, – отозвалась мама. Ее тон был полон сарказмом.
Однако это было единственное, на чем я могла сосредоточиться во время того заседания: я была там самой молодой из присутствующих. У выступавших на сцене выживших узников была характерная медлительность в голосе, и я понимала, что их скоро не станет. Поколение выживших – тех, кто прочувствовал Холокост на себе, – тоненькой струйкой утекало прочь. Я ерзала на сиденье. Оглядывалась. Пыталась слушать. Гадала, беспокоится ли еще кто-нибудь так же, как я. Эти люди умирали. Старость летела на всех парах, чтобы забрать их. Я испытывала обоснованную панику.
– Мама, это ужасно, – сказала я ей своим фирменным тоном «тебе нужно понять свою дочь сию минуту, потому что мир вокруг нас рассыпается на куски». Так уж я устроена: у меня всегда происходит очередной сотрясающий землю кризис, в то время как все окружающие вполне довольны: день прошел – и ладно. Я же сталкиваюсь с простейшей историей, от которой у тебя, ну, может быть, мурашки побегут, – и меня раскатывает, как катком по асфальту. Я не могу выбросить ее из головы еще много дней. – Как люди смогут когда-нибудь о них узнать? Целое поколение людей, переживших эту ужасную трагедию, вымирает.
– Ну, для того и существуют дневники. И фотоальбомы. И письма.
Мама явно не испытывала такой тревоги, как я. Я же никак не могла отделаться от внутренней печали, которая охватывала меня при мысли о том, что многое будет забыто, что история Элен могла быть никогда не опубликована.
– Но потом это заставило меня задуматься о себе, – продолжала я. – И о моем поколении. О том, что у нас есть все эти прекрасные инструменты социальных сетей, которые мы могли бы использовать для таких благих целей, а вместо этого используем их для нытья, жалоб и пустого сотрясения воздуха. А что, если это – наше наследие? Я имею в виду, для тех из нас, кто вообще не живет вне экрана, – что, если именно такими нас и запомнят?
– Тогда я только спасибо скажу, что я не такая, – ответила мама. Я рассчитывала, что она добавит что-нибудь еще, но она молчала. Моя мама никогда не покупалась на соблазны социальных сетей. И поэтому, похоже, не заметила, когда социальные сети подняли руки и объявили миру: «Мы перестали быть социальными. Вы превратили нас в мельтешащее слайд-шоу из лучших моментов жизни других людей. Вы начали жить через нас. Мы не подпускаем вас друг к другу. Ну, и чего вы хотите теперь?»
Думаю, именно это делают в наши дни социальные сети. Считается, что они нас сближают, но я думаю, что мы слишком рассеянны и невнимательны, чтобы заметить, что они отрывают нас от единственного, что имеет значение, – друг от друга. И от того, как отчаянно нам нужно заботиться друг о друге.
Спустя неделю все, что мама сказала мне в том телефонном разговоре, обрело смысл, когда я стояла у стенки в зале во время ужина-сюрприза в честь ее шестидесятилетия. Мне разрешили по такому случаю съездить домой. Мои тетки закатили вечеринку в подвальном зале одной из городских католических церквей. Мы подвесили к потолку звезды. По всему помещению были разбросаны старые фотографии в рамках из «Икеи». Школьный фотоальбом матери стоял в центре одного из столов как доказательство того, что она когда-то была ребенком. Большим ребенком. Был приглашен диджей. Это была кульминация всего, что моя мама считает жизнью: вечеринки, танцпола и пляжа.
Стены церкви прогибались под напором толпы и веселья. Ко мне то и дело подходили люди, чтобы сказать, как они любят мою маму. Мне хотелось ответить каждому: «Я знаю. Она – это всё. Она всегда была всем. Я понимаю, почему вы ее так любите». Остаток вечера я наблюдала, как мама скользящей походкой движется по залу. Пусть это был ее шестидесятый день рождения, но она притягивала к себе взгляды так, будто ей было двадцать два.
Ближе к середине вечера она вышла в центр зала, чтобы сделать объявление.
– На днях я ездила к врачу по поводу боли в груди, – призналась она сотне с лишним присутствующих, словно поверяя интимный секрет. – К счастью, оказалось, что это всего лишь рефлюкс. Но я ехала в машине и паниковала: «Всем ли я сказала, как люблю их? Знают ли они, как я к ним отношусь?»
Ее взгляд обежал комнату, задерживаясь на лицах коллег, сестер, лучших подруг и племянников.
– Но сейчас вы здесь. Все вы сегодня здесь. И мне представился шанс.
Я смотрела, как моя мама превращает свой праздник в торжество в честь других людей. Она уже стала той, кем хотела стать в этом мире; полагаю, после этого все, что еще необходимо сделать, – это сказать самое важное: «спасибо», «я люблю вас», «я верю в вас и надеюсь, что у меня всегда найдется время, чтобы вам об этом сказать».
Возможно, моя мама никогда об этом не узнает, но я стояла в конце зала, покачиваясь на высоких каблуках и желая быть кем-то другим, – таким человеком, который осознает, что́ у него есть, когда у него это есть. Таким человеком, который действительно видит окружающих его людей. Тем, кто по-настоящему присутствует в великих моментах и не откажется от них ни за что на свете. Я хотела стать им. По меньшей мере, я была готова стать тем человеком, которым всегда знала меня мама.
Теперь ты готова
За неделю до поездки домой на мамин юбилей я бродила по рядам «Таргета», пытаясь найти для нее подарок. Даритель подарков из меня никакой. Сколько раз приближался в календаре день ее рождения – столько раз она падала жертвой моих ужасных подарков. Как-то я нарисовала для нее 60-страничный комикс о гипотетической ситуации, в которой все члены моей семьи становятся участниками реалити-шоу «Последний герой», и о том, что происходило бы (или не происходило), если бы нам пришлось голосовать друг за друга на острове. В этом комиксе наша семнадцатая собака (у нас было много собак, которые погибали таинственной смертью, – очень много…) в конечном итоге становится победительницей игры. Можно сказать, что это мило, – и так бы оно и было, не будь мне уже шестнадцать лет.
Я долго слонялась по магазину, но ни одна кофеварка, летняя шляпка или какой-нибудь другой нормальный подарок не выпрыгнул на меня из ряда с криком: «Возьми меня сейчас же!» Я не знала, чем можно одарить женщину, которая на полном серьезе говорит, что у нее уже есть все, что ей нужно.
Стоя посреди отдела канцелярских принадлежностей, я заметила пластиковый контейнер, полный открыток. В упаковке была одна сотня, все – ярких оттенков желтого, золотистого, пурпурного и зеленого цветов. Идея возникла мгновенно.
После всех тех лет, что она писала мне письма, присылала посылки и прятала записки в чемоданы, я напишу ей в ответ. Напишу за все те разы, когда мне следовало поблагодарить ее или уделить ей больше внимания, когда она хотела, чтобы я прочла отрывок из Писания, который вызвал у нее сердечный отклик. Когда она останавливала меня посреди кухни и спрашивала, не помолюсь ли я с ней. Таких моментов было немного. Но мне больно признаться, что я ей отказывала. «Да это как-то странно, – говорила я. – Молитва – это дело личное, для одного человека». Я не говорила ей эти неуклюжие слова: «Я буду скучать по тебе; я уже по тебе скучаю», – но сейчас я их напишу.
В тот вечер я села на пол в молитвенной комнате общественного центра, прихватив канцелярские принадлежности, золотой маркер, моток ленты и коробку. Я писала ей письма, одно за другим. Заклеивала каждый конверт и помечала на его лицевой стороне особую причину, по которой это письмо должно быть вскрыто в конкретный день. Вскрой меня, когда немного собьешься с пути. Вскрой меня, когда глаза будут на мокром месте. Вскрой меня, когда тебе потребуется напоминание о том, что нужно следовать своим мечтам (пожалуй, это была моя любимая открытка – ярко-оранжевого цвета).
Я писала ей, что не забыла те вечера, когда приезжала на каникулы домой из колледжа и мы с ней ходили гулять. Это случалось поздно вечером. Было так жарко, что по возвращении домой приходилось окунаться в бассейн. Я не забыла те вечера, когда только уличные фонари и цикады слышали нас и когда она сказала мне, что до сих пор мечтает поехать в детский приют в Южной Америке. Это всегда было ее мечтой, той, которую она отложила на дальнюю полку до тех пор, пока мы все не вырастем. Я написала ей, что мы уже выросли. Теперь она может ехать, если захочет. Я знала, что ей не нужно мое разрешение, но порой для людей многое значит, когда ты освобождаешь их своим словом.
На конверте с последней открыткой я написала: Вскрой меня, когда я вернусь домой навсегда. Не уверена, что я или мама предчувствовали, насколько скоро это письмо станет актуальным. Мы обе не представляли, что всего полтора месяца спустя она его вскроет.
* * *
– Так чем же ты хочешь заниматься? Когда все это кончится – чем ты хочешь заниматься?
Это говорила Либби. Она приехала из Италии и сидела напротив меня в нижнем этаже иммиграционного центра. Был поздний вечер. Она пробыла в Италии всего несколько коротких месяцев, но за это время под завязку нагрузилась жизнью и капучино. Капучино было много. Она посвятила целый блог одному капучино и в канун Рождества устроила живую трансляцию о походе по капучино-барам из Италии. Если тебе никогда не приходилось слышать о такой традиции, то это потому, что ее придумала Либби. Итальянская традиция – выставить на рождественский стол семь перемен рыбных блюд, а поскольку у Либби не было рыбы на семь блюд, она решила вместо этого побаловать себя семью капучино – по всему городу.
– Ну и на каком ты сейчас капучино, номер три или номер четыре? – спросила моя мама Либби, шагающую на компьютерном экране по итальянским улицам в красном колпачке а-ля Санта.
– Мам, она тебя не слышит, – сказала я ей. – Но, кажется, номер четыре… у нее лицо покраснело. Как бы она не грохнулась в обморок.
– Попей воды! – крикнула мама в экран. Как ни удивительно, Либби таки осилила все семь капучино. И вернулась в Штаты полтора месяца спустя.
– Ну, – ответила я, – у меня еще есть несколько месяцев до окончания этого года. Так что, думаю, пока слишком рано искать что-то.
– Но если этого не считать… серьезно, чем ты хочешь заниматься?
– Я хотела бы работать примерно в таком месте. – Я повернулась к компьютеру и набрала в поисковике адрес некоммерческой организации со штаб-квартирой в Коннектикуте. – Мне очень нравится то, что они делают. И я думаю, это будет сильно отличаться от той работы, которую я выполняю сейчас. Может быть, у них в здании даже будут окна.
Я кликнула по разделу сайта, озаглавленному «работа», как делала уже несколько раз за последний месяц, и прокрутила описания вакансий.
– Хоть я и не могу подать заявление, я все время возвращаюсь сюда с мыслью: а вдруг что-нибудь подвернется. Но для всего этого требуется опыт, которого у меня нет. Погоди-ка… – я примолкла. – А вот этой вчера еще не было!
Я развернула компьютер экраном к Либби, и мы вместе стали читать описание вакансии помощника руководителя по коммуникации. Она была опубликована в последние 24 часа. Эта работа была начальным уровнем невысокой должности для человека с несколькими годами опыта. Претенденту предстояло влиться в пиар-команду одной из крупнейших некоммерческих организаций для нуждающихся детей во всем мире. Его задачей была помощь в написании информационных сообщений, выступления перед прессой и помощь в разработке идей для творческих медиакампаний.
– Это… – Либби не находила слов. – Это же ты, Ханна! Они списали это описание с тебя!
– Но я не могу подать заявление. Я не смогу приступить к работе еще несколько месяцев.
– Ты должна подать заявление. Несмотря ни на что.
Я подала заявление. Я получила приглашение на первичное собеседование с рекрутером и стала ждать следующих событий.
* * *
Недели шли, а я не получала никаких известий об этой работе. Рекрутер время от времени связывался со мной, сообщая, что они сталкиваются с различными препятствиями, но я остаюсь в списке кандидатов. Я начала ходить в одну церковь вместе с девушкой, с которой познакомилась через Тэмми. Здание церкви располагалось в самой гуще увеселительных заведений Челси. Мне нравилось там, потому что она была не похожа ни на что из того, что я видела прежде. Музыка была очень хороша. Освещение – приглушенное. Идеи – важные.
Как-то раз вечером, когда мы должны были идти в церковь, полил дождь. Я предложила отменить поход. Ливень не прекращался весь день, такой ливень, от которого хочется найти в Библии место, где Бог дает обещание Ною никогда больше не вызывать подобную бурю. «Правда, Бог? Правда?» В такой вечер наверняка можно увидеть, как какой-то мужчина с маниакальным видом загоняет в ковчег слонов и тигров, гоня их, пара за парой, по пирсу в Челси.
В этот вечер мы с той девушкой, войдя в пустой холл, поняли, что опоздали. На минутку заглянули в алтарную часть и постояли в задних рядах, а потом поднялись на хоры. Богослужение уже началось. Я очень любила этот момент. Было нечто волнующее в том, как все воздевали руки к потолку, словно пытаясь что-то достать с небес.
Думаю, я ходила в ту церковь, потому что она помогала мне почувствовать себя не такой безумной и одинокой. Не в жизни, а в Боге. В поиске способа уютно угнездиться среди этих трех букв. Вероятно, так же, как слишком многие двадцатилетние на церковных скамьях, я росла с возможностью выбора. А чем больше вариантов выбора ты получаешь, тем труднее полностью посвятить себя чему-то одному. Всегда боишься сделать неверный выбор и что-то упустить. Я предпочту бесплатные пробы и сравню продукты и модели, прежде чем вкладываться в товар. В некоторых вещах я делаю выбор, а в других не делаю вообще. Но пробираться через набитое битком помещение и знать, что эти люди пришли сюда, чтобы сделать выбор в пользу Бога, – это было для меня непостижимо. Такого рода преданность была выше моего понимания.
Мы проскользнули на сиденья на хорах и начали стаскивать с себя слои мокрой одежды – шарфы и куртки, с которых капало. Не успела я скинуть с себя куртку, как на сцене внизу появилась девушка. Один-единственный прожектор изливал на нее свет. Она была в платье. Волосы кудряшками. И вдруг, без предупреждения, она заговорила в микрофон, который держала в сложенных ладонях.
Я никогда прежде не слышала ничего подобного. Слова нанизывались с такой убежденностью! Она произносила их наизусть и придала им ритм. Гораздо позже я узнала – из вирусных видео, – что это называлось «произносимым словом». Что автор создает стихотворение, а потом читает его вслух. И с помощью тона, рассчитанных движений и многозначительных пауз стихотворение обретает плоть и устремляется к тебе со всей мощью, облаченное в доспехи хорошей дикции и прочной аллитерации, и ты застываешь на месте, пораженная представлением.
Я не могла глаз оторвать от этой девушки. Там, на хорах, я торговалась с Богом. Прошу тебя, Бог! Ты так мощно ее используешь! Ты так ярко сияешь сквозь нее! Мне хотелось бы, чтобы Ты использовал так и меня. Ее руки проносились в воздухе, точно рубя цепи. Мои мольбы продолжались: Мне не нужна еще одна книга правил. Пожалуйста, только не еще одни отношения, полные кодексов. Я просто хочу этого, что бы это ни было. Ты используешь ее, и это разбивает мне сердце.
Я хотела быть таким светом.
Девушка рассказывала своими стихами историю. Она вела за собой толпу хипстеров, сидевших на скамьях, описывая то, что назвала «автокатастрофой в своей душе». Она рисовала пространство внутри себя, и я, закрывая глаза, видела обломки. Место происшествия, обнесенное желтой лентой. Туманную ночь. Холод, который поселяется в костях. Копов, обступивших место аварии, капли дождя, испаряющиеся с мостовой. Она сказала, что это было скрытое пространство внутри нее, о котором она никогда не хотела говорить. Именно там она хранила все свои травмы, словно можно держать все уродство запертым в сундуке, который стоит в твоей груди. Она пыталась делать вид, что его там нет, но это было то место внутри нее, куда больше всего хотел войти Бог. Он хотел осветить Своей божественной вспышкой весь хаос, а она ему не позволяла. Она слишком стыдилась этого места, того места внутри себя, в котором она, как ей казалось, разочаровала Бога.
Я знаю это место, думала я. Это место внутри меня, которое заставляет меня скрещивать руки и слабо шептать в молитвах: «Боже… если бы Ты только знал это, Ты бы меня покинул. Я знаю, что Ты бросил бы меня. Там темно. Холодно. Ты увидел бы, что я никчемная. Так что, пожалуйста, пожалуйста, не проделывай весь этот путь сюда только ради того, чтобы бросить меня».
* * *
Через считаные секунды девушку на сцене сменил пастор. Он встал у кафедры с раскрытой Библией в руках. В тот вечер темой проповеди была покорность. Помню, я думала, что слово «покорность» – очень христианское. Оно казалось мне таким слабым. Но я не успела особо сосредоточиться на том, что прежде оскорбляло меня в этом слове, как уже бешено царапала ручкой в блокноте, стараясь не пропустить ничего из того, что говорил проповедник. Он рассказывал историю об Иисусе из 10-й главы Евангелия от Марка. Когда он попросил нас найти это место в Писании, послышался шелест раскрываемых библий и переворачиваемых страниц. Внизу раскинулась целая простынь светящихся экранов: люди включали свои планшеты и электронные книги с библейскими текстами.
Иисус идет по обочине, и к нему подбегает какой-то человек. Нигде в Библии не говорится, что человек этот был похож на Джо Пеши – маленького взломщика из фильма «Один дома», – но именно его я всегда представляла, когда сама читала эту притчу. Итак, двойник Джо Пеши, запыхавшись, стоит перед Иисусом, спрашивая его, что можно сделать, чтобы получить жизнь вечную. Иисус делает вид, что этот парень его ужасно раздражает, и начинает швыряться заповедями. Но перед тем как он велит этому человеку пойти и раздать все имение свое, чтобы последовать за ним, в тексте стоит очень странное предложение. Оно словно бы взято не отсюда. Его легко не заметить. «Иисус, взглянув на него, полюбил его». Эта строка пламенела мне в лицо с экрана. Он взглянул на того человека. И полюбил его. Мгновенно. Словно это было настолько просто. Словно этому человеку не нужно было предпринимать шаги А, Б и В, чтобы просто быть любимым. Он был любим. Он был увиден. Он был познан. Уже. Ему достаточно было просто объявиться и вызвать раздражение у Иисуса. Объявиться – вот все, что требовалось. А потом быть готовым от всего отказаться.
Когда вступила музыка, пастор предложил нам прочесть свои молитвы и самим поговорить с Богом. Мы встали. Богослужение шло своим чередом. В помещении стало темно и тихо. Я закрыла глаза и позволила этому покою омыть меня. Нет никакого лучшего способа описать это, чем слово «покой».
Это не было осуждением. Это не было страхом – только покой. И если это был Бог, то Он был таким Богом, который проехал бы на машине все сорок четыре часа – гнал бы и днем, и ночью – чтобы объявиться у моего порога. Чтобы найти меня, он гнал бы без остановки. Колотя кулаком по дубовым доскам двери, такой Бог поклялся бы, что не уйдет, когда настанет утро. Он ждал бы до тех пор, пока я не отперла бы дверь и не впустила Его.
Я подняла руки к стропилам и представила, как веселье ночной жизни ползет вверх по стенам этой церкви. Я покорялась. Я отказывалась от контроля. Как ни удивительно, я не чувствовала себя ни слабой, ни хрупкой, как, мне казалось прежде, чувствовала бы себя, если бы выбросила белый флаг в знак капитуляции и покорности. Слово «покорность» казалось мне в тот момент словом силы. Будто я наконец говорю вслух: «Я больше не чувствую, что удерживаю все куски вместе слабеньким клеем».
Я не знаю, как описать это иначе, чем рассказать о девушке на хорах в церкви в Челси, в Нью-Йорке, говорящей вслух то, что я не могла себе раньше представить: «Я никуда не пойду. Я останусь здесь. Используй меня, Бог. Используй меня. Люби меня. Покажи мне, любишь ли Ты меня. Я никуда не уйду».
* * *
Это не было похоже на волшебное зелье. Не то чтобы Бог неожиданно расколотил мою маленькую жизнь на кусочки и сделал меня святой. Я по-прежнему совершала ошибки. Я все так же неверно судила о количестве текилы, которое могла безнаказанно переварить, и порой беспричинно обижала людей. Бог не сократил магическим образом все мои проблемы. Он был скорее, как песня Рэя Ламонтейна, та, названия которой никогда не знаешь – она играет посреди кофейни, но ты слишком рассеянна, чтобы ее слышать. Ты занята подключением к сети, набором текста и наблюдением за людьми вокруг себя. А потом, к концу песни, ты поднимаешь глаза от экрана и думаешь: Ох, как же мне нравится эта песня! Она мне всегда нравилась, потому что она проста, прекрасна и правдива. И тут песня заканчивается. Тебе ее не хватает, и ты удивляешься, почему не слушаешь эту песню чаще. Вот как я ощущала Бога в той церкви.
Как будто Он был тем, кто говорит красивые слова в тот момент, когда тебе хочется упасть на колени в этом покое. Тогда Он, может быть, и шепнет на ухо: «Ты в порядке. Ты всегда была для меня в порядке. Все твои кусочки, все частички на месте. Ничто из того, что ты потеряла, не пропало зря. Ты не потеряла по дороге ничего такого, что нельзя было бы возобновить, восстановить, сделать заново. Ты цельная. Перестань искать причины, чтобы не быть».
После той церковной службы в Челси все начало разворачиваться быстрее, чем я думала. После нескольких собеседований и посещения офиса я приняла предложение о работе в том некоммерческом фонде. И спустя пару недель вернулась домой.
Я уехала из Нью-Йорка во вторник накануне Пасхи. Было ли это большой неожиданностью? Жизнь порой именно такова – переходы не всегда бывают медленными и плавными. Иногда передышки хватает только на то, чтобы сложить сумку и собрать резинки для волос, которые ты рассыпала под трюмо и в углах шкафа, прежде чем перейти к тому новому, что ждет тебя впереди.
Не было никакой интерлюдии, не было ни оркестра, ни церковного хора, выстроившегося вдоль улиц, когда я катила свой чемодан к станции Фордем-роуд и ждала поезда номер четыре, чтобы он отвез меня на Центральный вокзал. Даже птички не чирикали. Это не было ни долго, ни изнурительно и не было встряской для души. Это совершенно не было похоже на телевизионные прощания. Никто не ждал у поезда с табличкой «Останься!». Я пересмотрела сериал «Лето наших надежд» и воображала, что меня когда-нибудь тоже ждут все эти долгие, удручающие отъезды, как Джоуи Поттер. Я думала, это будет настоящим золотым яичком взрослости – когда люди обнаружат, что им ужасно трудно меня отпустить.
Ничего подобного. И Джоуи Поттер следовало бы поступить честно и сказать нам правду: прощания болезненны и случаются они слишком часто. Нет ничего в этом моменте, что заставило бы уход выглядеть обоснованным. Но люди находят способ жить без тебя. Такую истину тяжело принять, но это не причина сидеть на одном месте – только для того чтобы не давать никому повода забыть тебя. Иногда нужно уходить – готова ты к этому или нет.
Знаешь, в чем единственном я уверена во всей этой истории с прощаниями? Иногда приходится быть по-настоящему мужественной, закусывать нижнюю губу и отпускать людей. Полностью, целиком. Хочешь ты или нет, ты все равно будешь взрослеть и говорить «прощай» гораздо чаще, чем рассчитывала.
* * *
Я хотела, чтобы станция Центрального вокзала была последним местом, с которым я попрощаюсь. Поэтому я в последний раз пообедала со своими соседями по квартире, а потом пошла к поезду. Он должен был доставить меня на эту станцию, чтобы я вошла в главное здание и сказала «прощай» большим часам, и лестнице, и маленьким магазинчикам, которые лепились к выходам на Лексингтон-авеню и к поездам номер четыре, пять и шесть. Пусть это кажется глупостью – желание попрощаться с местом, состоящим из бетона и кирпича. Но многое из того, что случилось со мной дальше, обязано этим Центральному вокзалу и тому, как здесь начались мои любовные письма. Мне нравится, что они начались в таком месте, где все чего-то ждут. Это ожидание не отличается от того, что происходит в аэропортах или на другом железнодорожном вокзале, но здесь все кажется возвышенным и гудящим энергией, просто потому что это Нью-Йорк. Он не делает мелких ставок даже в таких местах, где люди просто ждут, пока кто-то приедет, а кто-то уедет.
Я пошла к платформе 21, чтобы сесть в поезд, отбывающий в Нью-Хейвен через двенадцать минут. В последний раз сказала часам «спасибо», потому что когда-то я тоже ждала в этом месте, пока что-то случится. И, как ни глупо это признавать, мне хотелось написать еще одно, последнее письмо и каким-то образом запихнуть его в сумки всем едущим на уик-энд, всем людям, которые приедут сюда, пройдут через этот зал в надежде, что Нью-Йорк выучит или запомнит, а может быть, даже забудет их имена.
* * *
Тому, кто найдет это письмо
Я лелею надежду в один прекрасный день пасть жертвой автокатастрофы романтической любви. Безумие – признаваться в этом незнакомому человеку, но я хочу всего и сразу. Я хочу страсти – быстрой, и преданности – постепенной. Я хочу, чтобы в этом были стойкость и красота. Я верю, что в один прекрасный день отдам свое сердце – как зачитанную библиотечную книгу – человеку, который решит вырвать страницу с датой возврата и никогда меня не отпустит. Но до того как я найду такую любовь, я должна выйти в мир и посмотреть, что кроется за этой моей первой любовью – городом Нью-Йорком.
Переезжая в этот город, я взяла с собой три письма, засунутые в блокнот, чтобы их было легче достать: письмо от моей лучшей подруги, письмо от моей мамы и письмо от тетки. Лучшая подруга велела мне влюбиться в этот город, любым способом, каким получится. Мама велела мне найти в этом городе Бога, любым способом, какой я выберу. А слова тетки слишком прекрасны, чтобы не процитировать их здесь полностью: «Истинный ответ на все это – найти свой дар и подарить его кому-то, неважно, миллиону людей или одному человеку». Такова суть: отдавай себя в этом месте, любым способом, каким тебе нужно.
Я не могу предсказать, что случится с тобой здесь. Этот город может разбить тебе сердце. Ты можешь найти себя, по-настоящему найти себя здесь. Ты можешь стать кем-то новым или потратить слишком много времени, цепляясь за прежнее. Все это может случиться, и даже больше. Но среди всего этого иногда отступай на шаг. От шума, от огней, от стремления быть кем-то здесь. Отступи на шаг и увидишь, что этот город – на самом деле один большой танец. И будет тебе счастье, если ты сможешь хотя бы недолго побыть посреди этого танца.
Такчто танцуй. И однажды вечером, когда мягкий слой снега покроет город, поезжай на метро на Пятую авеню и погуляй немного по улицам. Нью-Йорк никогда не будет таким тихим, как в это священное мгновение, когда падает снег и мир, кажется, на мгновение замирает. Прямо у Колумбийского университета есть венгерская пекарня; зайди и туда. Посети собор на Амстердам-авеню. Найди Уголок поэтов, где сможешь прочесть некоторые мои любимые стихи. Направляйся в Стрэнд. Заблудись на несколько часов в книгах. «Серый Пес» – одна из тех кофеен, воспоминания о которых будут преследовать тебя еще долго после того, как ты оттуда уйдешь. А «Чайная чашка Алисы» – настоящий уголок чудес. Ты заслуживаешь того, чтобы почувствовать себя ребенком хотя бы на пять минут – или сколько там тебе потребуется, чтобы съесть булочку и выпить чаю. Вход в MoMA бесплатный только по пятницам, но для того, чтобы посидеть в Центральном парке и понаблюдать, как мимо проходят произведения искусства, не нужно платить и цента. Все эти объятия, поцелуи, уходы и приветствия – в них достаточно искусства, чтобы запереть их в музее и никогда не выпускать обратно.
Увлекись всем этим на какое-то время, что бы ни происходило. Возможно, ты никогда не поймешь то, что увидишь и почувствуешь. Места, по которым пройдешь. Руки, которые пожмешь. Но тебе все равно следует увидеть, почувствовать, пройти и пожать. Это жизнь. Ты внутри нее. И жизнь – это именно то, что представляет собой Нью-Йорк, когда люди видят его впервые. Безумная. Энергичная. Волшебная. Дикая. Нереальная. Большая. Громкая. Стоящая того.
Добро пожаловать в нее. Теперь ты готов. Теперь ты есть.
С любовью,
Девушка, которая просто пытается найти свой путь