Мне было уже шестьдесят лет, когда я в первый раз попала за границу, в 1903 году, в мае. Пробыла я вне России ровно два года и впервые в жизни своей узнала лично или ближе ознакомилась со многими, кто в Самом начале семидесятых годов уже выступал в рядах боевой армии революционеров, как в России, так и за границей.

Были среди эмигрантов и однокашники мои по процессу и тюрьмам, были и такие, с которыми приходилось знакомиться совсем заново. Прошло четверть века, многое могло измениться. Но, к радости своей, я нашла, что наши семидесятники жили дружно между собою и что даже разница теорий, которые они исповедовали, ничуть не мешала им сохранять ту душевную близость и взаимное понимание, какие живут в чистых, искренних сердцах, бьющихся не для себя, а для избранного дела.

Сразу чувствовалась родная среда и простор в работе. Еще бы! Там были Леонид Эммануилович Шишко, Егор Егорович Лазарев (в Швейцарии), приехал из Лондона Николай Васильевич Чайковский. А сколько подросших, молодых, усвоивших заветы народничества, «Народной воли», видевших своего духовного вождя в болевшем душой за, Россию Николае Константиновиче Михайловском! Богатая опытом своих предшественников, сильная духом, расцветающая красотой окружавшей и пополнявшей ее молодежи – партия социалистов-революционеров и за границей работала вовсю, доставляя в Россию и обильный литературный материал в крестьянские и рабочие организации и отсылая туда подготовленных научно пропагандистов и специалистов по печатному делу и лиц, требовавших для себя боевой деятельности.

И старые, и молодые были одинаково охвачены жаждой скорейшего освобождения России от старого бесчеловечного и грязного режима, и все, что могло помочь успеху в борьбе с ним, и все, кто словом или значением своим мог оказать поддержку задачам революционеров в их схватке с сильнейшим врагом, – высматривалось тщательно, встречалось трепетно, ценилось как высшее благо. Хватались за каждую написанную книгу, искали сотрудничества ученых сил, талантливых писателей.

Понятно, что партия эсеров с восторгом и с огорчением любовалась писательством Петра Алексеевича Кропоткина, признавая всю силу его и сознавая всю невозможность воспользоваться им.

Он анархист. Зачем он анархист? Такой же народник, как мы, эсеры, такой же революционер, как мы, и анархист!

А известный кружок молодежи, еще до моего приезда, издал на свой счет «Записки революционера» на русском языке и контрабандно пересылал их в Россию, где действительно они производили сильное впечатление – во всех слоях общества.

Петра горячо любили его старые товарищи, и они торопились послать меня в Лондон, чтобы повидаться с ним и другими тамошними русскими эмигрантами.

Им дали знать, что я еду, и они меня встретили и приютили у себя как родную. Радость увидеть старого товарища усиливалась еще тем, что я, отбывши свои долгие сроки в Сибири, уже успела поработать в России семь лет нелегально, изучив движение революционного роста в двадцати девяти губерниях, и могла сообщить много интересного тем, кто уже десятки лет, как Кропоткин, жили за границей.

И он был, видимо, доволен.

Но он также хотел делиться и своими заботами и скорбями, тем осадком недовольства, какой оставался у него на сердце от соприкосновений с партией социалистов-революционеров. Он, видимо, интересовался ее образованием и ее деятельностью, как ближайшей ему по духу, по его отношению к работе среди русского народа; несмотря на то, что в его размахе анархической перестройки программа ближайших достижений партии социалистов-революционеров являлась совсем ничтожной.

– Вы хлопочете только о том, чтобы земельки прибавили, и то, как вас преследуют, а ведь мы идем против всего, что стоит на дороге к полному освобождению человека от старых пут. К нам беспощадно относятся, нас не только боятся, нас ненавидят.

И Петр Алексеевич стал рассказывать, каким пыткам подвергали анархистов в Испании, при, недавних процессах, по случаю нескольких террористических покушений.

– А какие прекрасные молодые люди, как держали себя непреклонно… Ну, вот, скажи, разве добросовестно было со стороны вашей партии причислить себе в заслугу благороднейший, поступок юноши Балмашева? Молодой человек отдал себя в жертву всего, по собственному желанию идет и совершает геройский поступок, а посторонние люди берут этот поступок под свое знамя… Ведь этим вы умаляете значение личности.

Зачем это ему понадобилось? Ведь сам же он совершил покушение.

Надо было объяснить, с какими трудностями сопряжен каждый террористический акт при правительстве, уже напуганном подобными выступлениями революционеров, и что без участия, сил партии нет возможности достигнуть намеченной цели, – «партийная организация вгоняет в рамки чувства и действия людей, самую мысль их»…

– Ты знаешь, что сделала ваша молодежь с моей автобиографией? Она издала ее, правда, с моего разрешения, перевозила в Россию, там раскупали ее по высокой цене, давали по 25 рублей за книжку, а мне хоть бы один экземпляр прислали. Хорошо это?

– Очень даже нехорошо! – ответила я.

Но в извинение такого грубого поступка старалась уяснить ему, с какой горячностью, с какой самоотверженностью работала русская молодежь над революционным делом, над социалистической пропагандой. Увлекаясь этой деятельностью, она забывала свои личные интересы, она и чужие приспособляла к своей цели… Конечно, все это хорошо при условиях сохранения этических начал, положенных в основу учения и деятельности партии.

– Организация давит волю личности, это путы, связывающие все наши высшие способности…

– В каких же формах ты представляешь себе общежитие людей? Возьми хоть Россию!

– Русский народ меньше других нуждается в государственности. Он по природе своей анархист. Ни в правительстве, ни в какой бюрократии он не нуждается. Жизнь небольшими общинами – его вполне удовлетворяет.

– Ну, а как же поступать в вопросах, всем этим общинам одинаково необходимых: обороны от нападений врагов, сообщений по воде и по земле и множество других; каждая община может решать по-разному…

– А кто им мешает сговариваться, соглашаться, приглашать ученых для обсуждения вопросов? Общины соединяются в своих решениях в более крупные единицы, те идут дальше; приходят, наконец, к общему соглашению добровольно, без всякого принуждения.

– Это в будущем, вероятно, – а что же делать теперь?

Я пристально глядела в глаза Петра Алексеевича.

Он точно не ожидал такого оборота и как будто растерялся.

– Что ж, народ уже шевелится… стачки все чаще, даже крестьянские беспорядки, не надо только стеснять партийными, организациями. Зачем руководство, народ сам знает, что ему надо.

– Выходит, как будто интеллигенции там нет места?

– И интеллигенция должна быть там, – но каждый действует сам по себе и за себя отвечает.

Я плохо понимала. С одной стороны, безусловная вера в природу человека, в его способность черпать из себя непосредственно все лучшие импульсы разума и совести и поступать всегда справедливо при полном отсутствии ограничения его воли, с другой – как будто панический страх перед организацией тех же людей в ту или иную группу, принявшую на себя обязательства подчиниться заранее определенным требованиям. Если предположить, что соблазн властью, или другим каким преимуществом, носит в себе неотразимую силу по отношению к природе даже идейного человека, то трудновато рассчитывать на массовое совершенство людей.

И было грустно встретить такое противоречие в столь цельной душе.

Но в дальнейшей беседе нашей я нашла некоторое объяснение такому двойственному отношению к людской психике.

Началось с того, что я, видя, как ему трудно жевать пищу за обедом, как сильно он шепелявит при разговоре, спросила:

– Почему у тебя ни одного зуба не осталось?

– Это Лионская тюрьма так меня угостила, я там все время болел цингою, жизнь была тяжелая, все страдали… Но для меня она была особенно тяжела. Не столько физически, сколько нравственно было мучительно. Ты знаешь, к нам, анархистам, пристают как самые лучшие, так и самые худшие типы людей, и представь себе возможность сидеть в тюрьме, взаперти, в обществе негодяев. Нет ничего ужаснее… непрестанная пытка; Я чуть живой вышел из тюрьмы.

Глубоко вздохнула сидевшая с нами жена Петра Алексеевича Софья Григорьевна: «Совсем, совсем был близок к смерти; если бы не Лондонская академия – не остался бы Петр в живых; его освободили раньше срока».

Два года всего прожил в заключении этот мощный духом и телом человек, и каковы были его мучения, когда за короткое сравнительно время успели состарить его до неузнаваемости. Очевидно, что «самые худшие типы», величая себя анархистами, ничему и никому не подчиняясь и живя по воле исключительно своих страстей, умели так радикально отравить человека иного типа своим поведением, что по истечении многих лет он не мог вспомнить о днях, прожитых вместе, без содрогания. Отсюда, вероятно, та двойственность в отношении к природе человека, которая меня удивила.