В марте 1917 года уже многие эмигранты вернулись в Россию.

Кажется, в начале апреля и я уже проехала свой путь от Минусинска до Петрограда, где меня так дружелюбно и ласково встретил Александр Федорович Керенский, уже обремененный громкой ответственностью, но всегда ровный, всегда справедливый, беспристрастный к недругам и к друзьям.

Живя в Сибири, я знала о его деятельности как присяжного поверенного, всегда летевшего на защиту попранных прав рабочего народа, в каком бы конце бесконечного и бесправного государства нашего ни повторялись безобразия и жестокости, чинимые царской администрацией.

Следила за его речами в Думе с большим интересом, а когда он приезжал на Лену, чтобы разобраться в причинах расстрела двухсот рабочих на золотых приисках, и затем возвращался в Россию – он проездом навестил меня в Киренске. Виделись мы недолго, но дружба наша закрепилась навсегда.

И я с благодарностью и с гордостью вспоминаю его всегдашнюю обо мне заботу.

В Петрограде он поселил меня в своей квартире, и мы вместе ожидали прибытия на родину то одного, то другого изгнанника, а между ними особенно тепло Петра Алексеевича Кропоткина, сорок лет не видавшего России, не перестававшего всегда любить ее, всегда тянуться к ней, как к родной матери.

Керенский встречал лично всех возвращавшихся борцов. В них он видел новые силы, готовые и впредь служить своему народу, готовые отдаться его возрождению так же искренно, бескорыстно, как сам это делал.

Но в Петре Алексеевиче мы ждали патриарха революции, прошедшего опыты европейских народов, и в бескорыстии его преданности уже, конечно, никто не мог сомневаться.

Все слои общественные одинаково доверчиво, с одинаковым почтением относились к князю-анархисту, никогда не склонявшему своей совести ни перед сильными мира, ни перед соблазнами его. !

При встрече его я не была, потому что в то время отлучилась в южные губернии, а когда вернулась в Питер – Петр Алексеевич жил на Каменном Острове, на даче, предложенной ему кем-то из его почитателей.

Многие ездили к нему на поклон, многие ждали услышать от него мудрое слово совета; отправилась и я к нему с благоговением в сердце.

И действительно, ничего нет и прекраснее и отраднее, как увидеть человека, пред концом его скитальческой жизни могущего воскликнуть: «Видели очи мои спасение мое, и ныне отпущаеши раба твоего с миром».

Ибо – что бы ни случилось с Россией нашей за последующие годы – революция февраля 1917 года навсегда застраховала ее от возврата к темному прошлому.

И уже одно то, что страшный враг царского престижа, непримиримый анархист Кропоткин торжественно занял свое место среди народа своего, явилось тем историческим пограничным камнем, который бесповоротно отмежевал прогнившие века от новой эры будущего строительства.

Хорошо было въехать в обширный двор светлых зеленых газонов и клумб ярко-красных цветов.

Весело было входить в чистый просторный дом, окруженный сенью высоких, густых деревьев, каменноостровских парков.

Еще лучше было крепко обнять старика, как магнит тянувшего к себе все сердца, все умы различных, часто противоположных направлений.

И он выходил из глубины своего кабинета, светлый и ласковый, усаживался рядом и после взаимных поздравлений и радостных восклицаний пристально смотрел в глаза и спрашивал: «Ну, что?»…

Первый мой приезд к Кропоткину на дачу мы провели в общей беседе, в радостном настроении от свидания в России, от сознания, что великая родина наша вышла решительно из мрака затхлого прошлого и обернулась лицом к новой жизни.

К моей радости, с первого же момента революции, примешивалось чувство осторожности и выжидания. Мне была известна неопытность нашего народа в делах политических, и его спокойствие и благоразумие первых месяцев не исключало для меня возможности бурных проявлений нетерпения и недоверия. Понимала я также, что притихшие наружно поработители свобод и прав этого народа ждут удобного часа, чтобы поднять свой голос и руку свою на массы, оживающие от долгого сна. И на душе не было ни спокойно, ни ясно. А Петр Алексеевич еще только разбирался, осматривался и больше расспрашивал, чем говорил. Расстались мы бодро, сомнений не высказывали, наоборот, говорили с уверенностью о предстоящих работах во всероссийском масштабе и дивились необъятности предстоящей задачи для тех, кто всеми силами способствовал пробуждению народного сознания и видел в революции не цель, а средство к осуществлению условий, так много раз повторённых Временным правительством в первые же дни революции 1917 года, марта 1-го. Да, первые дни этой революции и по содержанию своему, и по форме представили миру еще никогда не виданное явление, когда во всей массе бесчисленного народа обнаружилась одновременно и повсеместно солидарность чувства и разума. И если это явление в его стихийном виде не могло противостоять натиску влияний умышленных искажений, с одной стороны, и жадным усилиям вернуть старые нормы жизни – с другой, можно с уверенностью сказать, что оставленная в покое массовая психология удержала бы за собой значительную долю своего благоразумия и своей исконной тенденции к жизни, основанной на началах справедливости. Увы, уже летом семнадцатого года явственно сказались обе враждебные силы и справа и слева, и растущее в народе недоверие к своим собственным, несомненным завоеваниям. Учащающиеся недоразумения и недовольства уже таили в себе признак того, что осуществление народных чаяний пойдет извилистыми путями и с большими преткновениями. Легко понять тревогу, что наполняла сердца тех, кто уже приветствовал в руках своих новорожденное спасение родины и теперь с трепетом ожидал роста божественного младенца. Ни днем, ни ночью не покидала тревога за дальнейшую участь его.

И неудивительно, что, теряясь в загадках беспримерных условий жизни, охвативших целую четверть мира, и сознавая себя действующим зрителем этих сложных условий, люди, привыкшие к ответственному служению человечеству, искали уяснений и подкреплений, где только могли. Близкие, живущие вместе, знали взгляды и требования друг друга. Не всегда соглашаясь, нередко исходя из разных точек зрения – кто из государственной, т. е. принимая во внимание весь комплекс сложного и запутанного наследия, оставленного нам веками; кто становясь на точку зрения основ массовой психологии, имевшей также позади себя всю прошлую историю русского народа. Трудно было прийти к полному соглашению, так как много зависело от того, в какой среде, в какой сфере деятельности прошла жизнь того и другого.

Мы, жившие всегда в России, хорошо знали обоюдные взгляды и мысли, но вот приехал свежий человек, беспристрастный философ-созерцатель, пусть он скажет свое слово, подаст мнение, соображение, критику.

И в начале июля, вероятно, я снова паломничаю на Каменно-островский и через ярко цветущий двор бегу в знакомую полумрачную приемную.

Все тот же ласковый прием, тот же шепот беззубого рта и ясные вопрошающие глаза.

– Ну что, как? Все партийные трения – это чистое несчастие. Ты ездила недавно… Расскажи, как в провинции, что говорят крестьяне, рабочие… Ты подожди, я позову Софью Григорьевну и мужа Саши… им тоже хочется послушать.

Вечно нелегальная, привыкшая к осторожности, я почувствовала нарушение той серьезности, какую сама придавала предстоящей беседе, и моя надежда допытаться взглядов и чаяний самого Петра Алексеевича сразу поблекла, охладела. Было очевидно, что он еще не пришел к определенным выводам, сам еще присматривался к событиям и не мог не заметить необычайной сложности момента. Давнишнее недовольство народных масс, затяжная безумная война, повсеместное обнищание, наследие позорного поведения ушедшего правительства и всей бюрократии, закипающий революционный котел и целый рой песьих мух, в виде большевиков, подливающих масло в огонь, – все это создало клубок безвыходных затруднений, неустранимых никаким решительным мечом. Анархическое состояние страны было не за горами, но и ничего хорошего оно не предвещало.

Кропоткин прекрасно понимал это, но противоядия наступающей болезни, как и все мы, не имел и, очевидно, избегал сказать это громко. Я оставила его, и на этот раз ничем не пополнив бездну своих жестоких опасений.

Россия кружилась с неимоверной быстротой. Время было упущено, и уже не предвиделось возможности приостановить всеобъемлющий напор, не уступив сразу, тут же, главному требованию крестьянской России – передачи всей земли в ведение земледельческого населения, не дожидаясь постановления Учредительного собрания.

Слишком много голосов в «сферах» противилось такому постановлению. Старые эгоистические привычки преодолевали расчеты разума. Моральная близорукость мешала рассмотреть грозную действительность, имущие классы точно сами стремились вогнать народные нетерпеливые массы в состояние недоверия, озлобления, мстительности.

Я родилась в деревне, в ней провела всю юность свою, из 75 лет прожила пятьдесят лет исключительно среди крестьян, рабочих, солдат, арестантов, ссыльных, сектантов, нищих, бродяг и опять крестьян и т. д. и знала их простую, несложную, но устойчивую психологию, устойчивую в своих требованиях справедливого к себе отношения; знала также, в чем должна выразиться справедливость этих отношений. Знала и то, что терпение масс на исходе и что каждый день замедления укрепляет подозрительность и недоверие растет.

И я все более убеждалась в том, что интеллигенция, живущая вне близкого соприкосновения с крестьянами и рабочими, не проникшая в их симпатии и верования, совсем не знает сущности души простого народа, совсем не улавливает тех изменений в народном миросозерцании, какое мне пришлось наблюдать и изучать за полвека, за всю жизнь мою, даже включая детство.

«Государственные» люди уверены, что они все лучше знают. Это огромная ошибка. Среди простого народа есть те же государственные головы, т. е. умы, понимающие, насколько необходимо всегда иметь в виду благосостояние всей страны, всего народа; и в то же время обладающие несомненным знанием психологии своего народа. С ними надо говорить, их привлекать к ответственной широкой работе.

Все эти мысли и тогда высказывались и передавались, но они и до сей поры вызывают снисходительные улыбки, и мы видим, как люди, мнящие себя рожденными для власти и порабощения чужой воли, и сейчас смотрят на чернь, на рабочую силу, как на подмостки своего будущего величия. Даже после урока, данного им четырехлетним анархо-террористическим режимом на протяжении всего Российского государства.