Быстро бежит время…

Давно ли, кажется, узнали мы горестную весть о гибели на «Петропавловске» Верещагина?

Вся Россия дружно оплакала трагическую смерть знаменитого художника…

Верещагин не только живописал войну, но и принимал в ней самое близкое, длительное участие. Богата приключениями шестидесятидвухлетняя жизнь его! Одно восьмидневное «самаркандское сидение» чего стоит! Эта ужасная томительная неделя, когда горсть русских солдат, запершись в тамерлановской цитадели, геройски выдерживала осаду большого двадцатитысячного полчища туземцев – может показаться легендарной. Многие так и думали!

Изнурительная азиатская лихорадка заставила Верещагина покинуть отряд. Он уехал в Париж, очутившись там среди оставленных товарищей-художников.

Целый каскад вопросов:

– Ну что, как!?

Верещагин картинно и сочно описал свои туркестанские впечатления…

На следующий день профессор Гун говорит Василию Васильевичу:

– Ты помнишь инженера К., который вместе с нами слушал вчера твой рассказ?

– Помню.

– Когда ты ушел, он сказал, что ты все врал… И что ты водил солдат на штурм, и что тебе присудили Георгия… Это – говорит, – невозможные вещи, – ему померещилось…

Через месяц вся обычная компания собралась в кафе. Вошел Верещагин. Инженер К. вдруг сконфузился. Перед этим Гун прочел вслух в русской газете, что Государь Император «за блистательное мужество и храбрость» – пожаловал Верещагину георгиевский крест…

* * *

С солдатским ружьем, Верещагин целые дни проводил на стене самаркандской цитадели, стреляя в осаждающих туркменов-халатников. Но время одного штурма враги подошли совсем близко… Двух Верещагин застрелил методично, по-профессорски. Он положил винтовку на выступ стены и ждал…

Первый туземец упал как скошенный… Ватный халат на нем загорелся, и к вечеру труп совершенно обуглился, а поднесенная ко рту в последний момент рука – так и застыла скрюченная…

Тревожные кровавые дни сменялись чудными южными ночами… Тихий теплый воздух, глубокое звездное небо… Кротким всепрощающим миром веяло кругом… И верить не хотелось Верещагину, что утро сулит новые ужасы, новые жертвы и кровь, кровь, кровь без конца…

Часто производились вылазки. Неопытных молодых солдатиков пугала предательская кривизна узких самаркандских улиц, где можно заблудиться, сгинуть бесследно, и они пятились, шли неохотно… Увлекающийся, не ведающий страха, Верещагин всегда уходил далеко вперед один-одинешенек…

Раз у порога сакли он сцепился грудь с грудью со здоровенным халатником, который ударом тяжелого кистеня оглушил художника, и – не подоспей на помощь услужливый штык набежавшего случайно солдата – только б и видели Верещагина!

Но неисправимый Василий Васильевич нисколько не охладел от этого опасного урока и продолжал вместе с начальником гарнизона, полковником Назаровым водить на штурм защитников цитадели. И когда в недобрую минуту его окружили и стали колоть пиками звероподобные туркмены – единственной мыслью было:

– Батюшки, – отнимут ружье – срам выйдет!

Но, к счастью, ружья не отняли.

* * *

В сорок раз превосходили наших туркмены численностью, и мудрено ли, что ценою громадных потерь, правда, им удалось овладеть частью старой крепости. И тотчас же у башни затрепетал позорный для русских флаг… Дикарей отбили, отбросили назад, но флаг, словно дразня, продолжал трепетать в ярком солнечном воздухе…

– Снять его! – крикнул Назаров.

Никто не шелохнулся. Идти к открытой, осыпаемой выстрелами башне, – значило искать смерти, шутить с нею… Молча, не говоря ни слова, двинулся Верещагин к башне… Вот он почти у знамени… Снизу стреляли по благодарной мишени. Меткие пули свистели, жужжали вокруг художника, обсыпая его щебнем и штукатуркой… Но Верещагин, как ни в чем ни бывало, – преспокойно взял древко и спустился со своим трофеем к изумленным и пристыженным солдатам.

А в свободные от боевой страды часы Василий Васильевич писал этюды, – смуглого афганца, типичных солдатиков, тамерлановой мечети, пленявшей его своей величественной причудливой архитектурой.

По словам Верещагина, наши никогда не позволяли себе бесполезных жестокостей.

Раз – это исключение – он видел, как одному из тяжело раненых туркменов солдат воткнул в глаз штык и повернул его так, что в черепе скрипнуло… Василий Васильевич не выдержал и ударил солдата…

* * *

Из отважного воина Верещагину выпадало превращаться в чернорабочего. Да еще в какого чернорабочего!

Когда стало тише, – с минуты на минуту ждали генерала Кауфмана, – Назаров решил сделать вылазку для уборки трупов. Под знойным солнцем они быстро, чуть ли не мгновенно разлагались и грозили повальной заразой. Всех, в том числе и Верещагина, тошнило от невозможного смрада… Но Василий Васильевич погружал в разбухшие, кишащие исполинскими червями тела штык и проталкивал их до большого арыка (канавы).

У стены вздымалась горой разбухшая серая лошадь. А еще вчера Верещагин любовался и ею, сильной, красивой стройной, и всадником. Обоих подстерег заряд картечи…

Когда лошадь тронулась с места, она лопнула по швам, и разлезлась вся, как кисель. Одни упали в обморок, другие корчились в судорогах, а пошатнувшийся Верещагин шлепнулся прямо в шевелящуюся жидкую мякоть лошадиного трупа…

И это не кошмарная, созданная горячечной фантазией, сказка, – а беспощадная неумолимая проклятая правда, зафиксированная документально!

Оказывается, есть ощущения, – Верещагин перестрадал их – для которых на бедном человеческом языке нет названия, нет слов, нет даже звуков…

Сделав туркестанскую кампанию, Верещагин исследовал еще дикую, почти девственную границу Китая и помчался в Мюнхен, где написал целую серию картин, создавших ему сразу громкую популярность идейного, глубоко самобытного художника-мыслителя.

Его выставки в Петербурге, Москве и во всех европейских столицах напоминали какое-то победное триумфальное шествие. He успели отзвучать в заграничной прессе дружные хвалебные гимны картинам Верещагина и его таланту, как вспыхнула русско-турецкая война.

Василий Васильевич почуял новый матерьял для своего «жестокого» дарования, новые кровавые приключения, до которых он был большой охотник, и, оставив Париж, через несколько дней очутился на Дунае. Здесь он встретил Скобелева, молодого, блестящего генерала, которого помнил по Туркестану скромным гусарским штаб-ротмистром. Встретились старые знакомцы приятелями.

В распоряжение Верещагина был дан казак, и художник принял горячее, живейшее участие в действиях скобелевского отряда. Вместе лейтенантом гвардейского экипажа Скрыдловым на его миноносце «Шутка» он ездил взрывать турецкие броненосцы.

Благодаря только разве чуду, не погибли оба беззаветные храбреца. Их засыпали жарким свинцовым дождем отовсюду. С близкого берега по «Шутке» стреляли черкесы и башибузуки, вооруженные превосходными винтовками Пибоди. По это были пустяки в сравнении с тем жестоким, убийственным огнем, которым встретили Верещагина со Скрыдловым турецкие броненосцы и миноносцы. Пули и картечь буквально изрешетили «Шутку», и погрузившаяся на две трети в воду, она ежеминутно грозила пойти ко дну… Верещагин был ранен в бедро, Скрыдлову прострелили ноги, обожгли и контузили руку…

* * *

Верещагин познакомился с начальником штаба скобелевского отряда, капитаном Куропаткиным. Художник дает сжатую, выпуклую характеристику Куропаткина:

«Это был бесспорно один из лучших офицеров нашей армии. Храбрый, умный и вместе чрезвычайно хладнокровный. Скобелев ценил и уважал его, хотя часто спорил. И в этих спорах рассудительный начальник штаба почти всегда оказывался более правым, чем стремительный, увлекающийся генерал. В самые опасные моменты, когда все кругом цепенело, Куропаткин хранил самообладание и оставался спокойным».

Когда пушечные выстрелы турок взорвали во время шипкинского перевала зарядный ящик, и засыпанный землей, каменьями, осколками гранат, Куропаткин упал над пропастью, тяжко раненый, первой его фразой было:

Послать ординарца, чтоб приказал усилить огонь на правом фланге…

И тотчас же глубокое обморочное состояние надолго охватило его.

В то время, как под траурное похоронное завывание зимних балканских вьюг гибли от мороза, холода и недостатка провианта целые роты, батальоны, скобелевский отряд находился в отличном состоянии. И все это благодаря Куропаткину, который своевременно позаботился, чтоб у солдат были теплые набрюшники и просаленные портянки. Кроме того, отряд сопровождался обозом с запасом вареной говядины, сухарей и чаю.

* * *

Этюды свои писал Верещагин при самых невозможных условиях. То портились художественные принадлежности, то терялись ящики с красками, то исчезали этюды. Во время стоянки у Дуная Верещагин слетал в Париж купить холста и красок. Отлучка вместе с дорогой заняла, около трех недель. Во время переправы через Дунай, Василий Васильевич примостился на берегу писать. Кругом, в нескольких шагах, падали с шипением в воду и разрывались турецкие гранаты.

– Уходите отсюда: вы – сумасшедший, – советовали художнику доброжелатели.

– И не подумаю, – отвечал он, дымя сигарой и кладя на дощечку мазки. – Где я увижу такие интересные световые эффекты? А врать отсебятину я не хочу и не могу.

С Верещагиным считались. И Скобелев, и Радецкий, и бравый кавалерийский генерал Струков охотно принимали его советы. Ему поручали то казачью сотню, то драгунский эскадрон для тех или других рискованных, требующих большой сообразительности, рекогносцировок. Верещагин выполнял их блестяще, и главнокомандующий, Великий Князь, несколько раз при всех благодарил его. Эти благодарности выразились реально в пожаловании художнику золотой шпаги.

Верещагин находит большую моральную разницу, между Скобелевым туркестанским и Скобелевым – героем русско-турецкой войны. Там, в Средней Азии, военные реляции Скобелева не были чужды элемента фантастического. Он доносил об истреблении несуществующих шаек бухарских разбойников, доносил, что Хива была взята ценою жаркой битвы, в то время как на самом деле городские власти смиренно выходили к победителям с хлебом и солью.

Иным человеком является Скобелев на Балканах. Его реляции полны правды. Даже в самых ничтожных фактах – ни тени искажения. Только с виду Скобелева, был холоден и нечувствителен к потерям войска. На самом же деле Верещагину не раз удавалось замечать на глазах «белого генерала» слезы, когда он осматривал усеянное русскими трупами поле догоревшего сражения.

* * *

В присутствии Верещагина и даже очень близком, – они были почти рядом, – Куропаткин получил вторую серьезную рану. Художник набрасывал в альбом открывавшуюся часть шипкинской долины. Он поднял глаза, и видит, как ведут под руки смертельно бледного начальника штаба. Пуля ударила его и левую лопатку, скользнула по кости и вышла через спину. По словам Верещагина, это был самый опасный, самый губительный огонь, который ему доводилось когда-либо переживать. Это была сплошная барабанная трескотня выстрелов. Люди и лошади, убитые наповал, валились ежеминутно и устилали почву трупами.

Куропаткину перевязали наскоро его рану, и на носилках понесли в Габровский госпиталь. Приподнявшись на локте, Куропаткин сказал:

– Советую поскорее выбить турок во что бы то ни стало. Иначе они перегубят много наших.

Скобелев заплакал, но быстро оправился.

– Полковник граф Келлер, вы вступите в должность начальника штаба.

– Вот и производство вышло, – пошутил удалявшийся с носилками Куропаткин.

– Незаменимая потеря, – прошептал мрачно Скобелев. – Слава Богу, что временная. Такой молодец быстро станет на ноги.

Симпатичными красками рисует Верещагин фигуру военного корреспондента Немировича-Данченко. Энергичный, выносливый, обладающий железным здоровьем, талантливый писатель и чудный собеседник, Василий Иванович поспевал всюду на своей маленькой, бодрой лошадке, с которой ни за что не хотел расстаться.

* * *

Верещагин первый подал мысль идти на Адрианополь, откуда, рукой подать до Царь-Града. Это движение было одобрено и главнокомандующим, и Скобелевым. «Белый генерал» послал на Адрианополь большой кавалерийский отряд с одной батареей под начальством Струкова. Сопровождал Струкова, конечно, и душа этого дела – Василий Васильевич.

В дороге продовольствие не отличалось роскошью. У Германлы иссякли последние запасы. Тогда Верещагин, недолго думая, схватил безмятежно пасущегося барана и приторочил его к седлу. Офицеры трунили над заботливым художником, что не помешало им, однако, на первом же привале дружно уничтожить жирного барашка до последней косточки.

Струков и Верещагин имели свидание в железнодорожном поезде с турецкими уполномоченными относительно заключения мира, – двумя пашами: министром двора Намиком и министром иностранных дел Севрером.

Им доложили о приезде русского генерала. Струков пошел в вагон, отрекомендовавшись начальником авангардного отряда, a Верещагина представил как своего личного секретаря. Небритые, всклокоченные, в косматых бурках, оба русские воины имели дикий вид, и, невзирая на их отличный французский язык, турецкие министры смотрели на них с изумлением.

Намик начал с решительной для турецкой армии битвы под Шейновом. Севрер-паша перебил его:

– Скажите откровенно, дружески, неужели наши не могли больше держаться?

– Не могли, паша, уверяю Вас, – ответил Верещагин и вынул записную книжку. Там он, с ловкостью лучшего офицера генерального штаба, начертил план Шейнова, вывел турецкие позиции и также позиции Радецкого, Скобелева и Святополка-Мирского. Потом он объяснил, как последние два генерала обошли турок и заставили их положить оружие.

Турки застонали и отвернулись, чтоб скрыть слезы.

Этот чертеж и по сей день хранится в одной из записных книжек Верещагина.

* * *

В Германлы струковский отряд пробыл несколько дней. Верещагин торопил генерала сделать поскорей быстрый молодецкий набег на Родосто и сорвать миллионную контрибуцию с богатого города. Но Струков колебался, и администрация Родосто, предупрежденная лазутчиками, успела увезти свою казну на судах в открытое море.

В Германлы Струков поручил Верещагину удерживать солдат от грабежа, и заняться разоружением обывателей. Большой любитель восточного оружия, художник осмотрел несметное количество кривых ятаганов, осыпанных каменьями сабель и выложенных хитрыми инкрустациями пистолетов и ружей. Кое-что, в том числе и арабские мушкеты с тонкими, металлическими прикладами, Верещагин отобрал себе, как материал для будущих картин.

Увы! В ближайшую же ночь нагруженная драгоценным оружием телега была украдена, даже вместе с влекущими ее круторогими волами.

Вот как рассказывает художник о приеме адрианопольского посла:

«Пребуйный грек, вооруженный до зубов и чуть ли не под хмельком; он объяснил, что послан новым губернатором предложить русскому отряду занять город.

– Какой такой новый губернатор? – спросил Струков.

– Ну! когда военный губернатор взорвал замок и ушел с гарнизоном, султан приказал Фасу быть губернатором – кого же еще вам нужно!

Этот посланный своего губернатора держался так дерзко, что я попросил у Струкова позволения переговорить с ним построже.

– Пожалуйста, – отвечал он. Во весь размах руки я вытянул буяна нагайкою – он ошалел, и впервые встал смирно и почтительно.

– Как ты смеешь так говорить с русским генералом, а? Поди скажи твоему новому губернатору, что генерал его не признает и придет сам назначить губернатора. Марш!

– Однако, строги же вы, – сказали мне Струков и офицеры.

– Попробуйте говорить с этими головорезами иначе, – отвечал я, – разве вы не видите, что это рассчитанная дерзость».

* * *

К Струкову привели двух албанцев разбойников, которые, – по словам болгар, – вырывали из утроб матерей младенцев. Их крепко связали спинами друг к другу и бросили на землю. Мрачно смотрели они исподлобья на окружившую их толпу.

Верещагин предложил Струкову повесить их. Но генерал уклонился, сказав, что не любит расстреливать и вешать в военное время. Он передаст этих двух молодцев Скобелеву, а тот пускай делает, что хочет…

– Хорошо, ответил Верещагин, – я попрошу Михаила Дмитриевича: от него задержки вероятно не будет.

– Что вы, Василий Васильевич, сделались таким кровожадным. – заметил Струков.

Тогда Верещагин признался, что еще не видел повешения, и очень интересуется этой процедурой, которая будет совершена над разбойниками. Ему и в голову не приходило, что можно простить таких злодеев.

Вечером приехал Скобелев. Верещагин к нему.

– Повесьте этих разбойников.

– Это можно, – спокойно ответил Скобелев, и приказал нарядить полевой суд над схваченными албанцами.

Верещагин думал, что увидит процедуру повешенья и передаст ее на полотне. Но Струков упросил Скобелева не убивать разбойников. Просил, как о личном одолжении.

Верещагин написал их связанными. Он так и не понял, какое сентиментальное чувство побудило миловать албанцев, разбойников, без зазрения совести губивших болгар, когда жизнью наших жертвовали за тех же болгар тысячами.

* * *

В день заключения сан-стефанского мира, – художник умчался в Париж писать свои картины. На театре затихнувших военных действий ему нечего было больше делать…