Антология черного юмора

Бретон Андре

ЭДГАР ПО

(1809-1849)

 

Хотя в «Философии творчества» главной своей задачей Эдгар По называл установление четкой связи между совершенством произведения в целом и предварительно обдуманным расположением его отдельных частей в зависимости от эффекта, который надлежит произвести, следует отметить, что на практике он этим требованием зачастую пренебрегал, отдаваясь свободному течению фантазии. Что ни говори, потребность в трезвом анализе у него нередко уступала пристрастию к неестественному и необычному — да и мог ли такой поклонник случайностей, как он, сбросить со счетов известную непредсказуемость вдохновения. Я отлично помню, как лет двадцать тому назад г-н Поль Валери в одном из наших разговоров пытался, и довольно убедительно, разделил «людей не от мира сего» и банальных «причудников», как он их называл. Благосклонно отзывался он лишь о первых, и По, разумеется, был включен именно в эту категорию; другим же — например, Жарри — он ставил в вину стремление выделиться исключительно внешне. Однако, на наш взгляд, Малларме с полным основанием отмечал у этого «вылитого демона» (или, по словам Аполлинера, «восхитительного пьяницы из Балтимора») «мрачную и трагическую рисовку — тревожащую, но неброскую».

«От литературных дрязг, тошнотворного страха перед вечностью, трагических конфликтов в семье и жестокой нищеты По спасался в беспробудном пьянстве, глухом, как мрак могилы, — писал о нем Бодлер, — поскольку пил он, наслаждаясь не вкусом вина, но варварством падения... В то утро, когда нью-йоркский "Whig" опубликовал "Ворона", когда имя По было у всех на устах и целый свет буквально помешался на этих стихах, сам он, пошатываясь и задевая углы домов, спускался по Бродвею».

Подобные противоречия могут уже сами по себе быть сочтены источником юмора — вспыхивает ли он в точке столкновения исключительной логичности мышления, высокого интеллекта и алкогольного помутнения рассудка (как в случае с «Ангелом необъяснимого») или же в самых мрачных обличьях витает над теми необдуманными поступками, которые склонен совершать человек во власти определенных патологических состояний (как в «Бесе противоречия»).

 

АНГЕЛ НЕОБЪЯСНИМОГО

(Экстраваганца)

Был холодный ноябрьский вечер. Я только что покончил с весьма плотным обедом, в составе коего не последнее место занимали неудобоваримые французские truffes, и теперь сидел один в столовой, задрав ноги на каминную решетку и облокотясь о маленький столик, нарочно передвинутый мною к огню, — на нем размещался мой, с позволения сказать, десерт в окружении некоторого количество бутылок с разными винами, коньяками и ликерами. С утра я читал «Леонида» Гловера, «Эпигониаду» Уилки, «Паломничество» Ламартина, «Колумбиаду» Барло, «Сицилию» Такермана и «Достопримечательности» Грисволда и потому, признаюсь, слегка отупел. Сколько я ни пытался взбодриться с помощью лафита, все было тщетно, и с горя я развернул попавшуюся под руку газету. Внимательно изучив колонку «Сдается дом», колонку «Пропала собака» и две колонки «Сбежала жена», я храбро взялся за передовицу и прочел ее с начала до конца, не поняв при этом ни единого слова, так что я даже подумал, не по-китайски ли она написана, и прочел еще раз, с конца до начала, ровно с тем же успехом. Я уже готов был отшвырнуть в сердцах

Сей фолиант из четырех страниц, Что критики от критиков не знал, —

когда внимание мое остановила одна заметка.

«Многочисленны и странны пути, ведущие к смерти. Одна лондонская газета сообщает о таком удивительном случае. Во время игры в так называемые "летучие стрелы", в которой партнеры дуют в жестяную трубку, выстреливая в цель длинной иглой, некто вставил иглу острием назад и сделал сильный вдох перед выстрелом — игла вошла ему в горло, проникла в легкие, и через несколько дней он умер».

Прочитав это, я пришел в страшную ярость, сам толком не знаю, почему. «Презренная ложь! — воскликнул я. — Жалкая газетная утка. Лежалая стряпня какого-то газетного писаки, сочиняющего немыслимые происшествия. Эти люди пользуются удивительной доверчивостью нашего века и употребляют свои мозги на изобретение самых невероятных историй, необъяснимых случаев, как они это называют, однако для мыслящего человека (вроде меня, — добавил я в скобках, машинально дернув себя за кончик носа), для ума рассудительного и глубокого, каким обладаю я, сразу ясно, что удивительное количество этих так называемых необъяснимых случаев за последнее время и есть самый что ни на есть необъяснимый случай. Что до меня, то я лично отныне не верю ничему, что хоть немного отдает необыкновенным».

— Майн готт, тогда бы польшой турак! — возразил мне на это голос, удивительнее которого я в жизни ничего не слышал. Поначалу я принял было его за шум в ушах (какой слышишь иногда спьяну), но потом сообразил, что он гораздо больше походит на гул, издаваемый пустой бочкой, если бить по ней большой палкой; так что на этом объяснении я бы и остановился, если б не членораздельное произнесение слогов и слов. По натуре я нельзя сказать, чтобы нервный, да и несколько стаканов лафита, выпитые мною, придали мне храбрости, так что никакого трепета я не испытал, а просто поднял глаза и не спеша, внимательно огляделся, ища непрошеного гостя. Но никого не увидел.

— Кхе-кхе, — продолжал голос, между тем, как я озирался вокруг, — ты ферно пьян, как свинья, раз не фидишь меня, федь я сижу у тебя перед носом.

Тут я и в самом деле надумал взглянуть прямо перед собой и действительно, вижу — напротив меня за столом сидит некто, прямо сказать, невообразимый и трудно описуемый. Тело его представляло собой винную бочку или нечто в подобном роде и вид имело вполне фальстафоский. К нижней ее части были приставлены два бочонка, по всей видимости, исполнявшие роль ног. Вместо рук на верху туловища болтались две довольно большие бутылки горлышками наружу. Головой чудовищу, насколько я понял, служила гессенская фляга, из тех, что напоминают большую табакерку с отверстием в середине. Фляга эта (с воронкой на верхушке, сдвинутой набекрень на манер кавалерийской фуражки) стояла на бочке ребром и была повернута отверстием ко мне, и из этого отверстия, поджатого, точно род жеманной старой девы, исходили раскатистые, гулкие звуки, которые это существо, очевидно, пыталось выдать за членораздельную речь.

— Ты, говорю, ферно пьян, как свинья, — произнес он. — Сидишь прямо тут, а меня не фидишь. И верно, глуп, как осел, что не феришь писанному в газетах. Это — прафда. Все как есть — прафда.

— Помилуйте, кто вы такой? — с достоинством, хотя и слегка озадаченно спросил я. — Как вы сюда попали? И что вы тут такое говорите?

— Как я сюда попал, не тфоя забота, — отвечала фигура. — А что я гофорю, так я гофорю то, что надо. А кто я такой, так я затем и пришел сюда, чтобы ты это уфидел сфоими глазами.

— Вы просто пьяный бродяга. — сказал я. — Я сейчас позвоню и велю моему лакею вытолкать вас взашей.

— Хе-хе-хе! — засмеялся он. — Хо-хо-хо! Да ты федь не можешь.

— Что не могу? — возмутился я. — Как вас прикажете понять?

— Позфонить не можешь, — отвечал он, и нечто вроде ухмылки растянуло его злобный круглый ротик.

Тут я сделал попытку встать на ноги, дабы осуществить мою угрозу, но негодяй преспокойно протянул через стол одну из своих бутылок и ткнул меня в лоб, отчего я снова упал в кресло, с которого начал было подниматься. Вне себя от изумления я совершенно растерялся и не знал, как поступить. Он же, между тем, продолжал говорить:

— Сам фидишь, лучше фсего тебе сидеть смирно. Так фот, теперь ты узнаешь, кто я. Фсгляни на меня! Смотри хорошенько! Я — Ангел Необъяснимого.

— Необъяснимо, — ответил я. — У меня всегда было такое впечатление, что у ангелов должны быть крылышки.

— Крылышки! — воскликнул он, сразу распалясь. — Фот еще! На что они мне? Майн готт! Разфе я цыпленок? [...]

(Пер. И. Бернштейн)