На сумасбродство воображения Фурье, будто сговорившись, сетуют буквально все — от самых образованных его комментаторов вплоть до безусловных приверженцев его экономических и социальных учений, — и, не зная как затушевать щедро рассыпанные им по тексту «причуды», пытаются обойти стороной «взбалмошные и невесть где блуждающие» проявления его мысли — меж тем прекрасно ему повинующейся. И действительно, как иначе объяснить соседство в одной голове несомненно выдающегося дара к рассуждению с замашками провидца, доведенными до логического предела? Даже Маркс и Энгельс, обычно столь пристрастно выбиравшие себе предшественников, отдавали должное гению Фурье в области общественных наук — первый писал о «сериях во страсти», краеугольном камне его учения: «подобные конструкции, так же как и гегелевский метод, можно критиковать, лишь демонстрируя их построение и тем самым доказывая, что ты господствуешь над ними», а второй называл его «одним из величайших сатириков, которые когда-либо существовали», и, помимо этого, несравненным мастером диалектики. Как мог Фурье одновременно отвечать столь высоким запросам и сбивать с толку почти каждого, кто пытался проникнуть в его мир по головокружительно взлетающим тропкам спонтанности и вдохновения? Его естественную историю, согласно которой вишня является плодом соития земли с самой собой, а виноград — плодом соития земли и солнца, — было принято считать откровенно нелепой. Схожие упреки высказывались и в адрес выстроенной им космологии (где Земля занимает крайне малозначительное место и сравнивается с пчелой в огромном улье из сотен тысяч звездных вселенных, складывающихся в биниверсум, из которых в свою очередь образуется триниверсум, и так до бесконечности; где процесс творения осторожно продвигается вперед методом проб и ошибок, и существование каждого из нас дробится на 1260 перевоплощений и занимает 54000 лет в ином мире или 27000 — в земном и пр.).
Однако в XIX веке его труды по космологии, несмотря на частые отступления от темы, способные вконец запутать любого читателя, были прочтены и оказали заметное влияние на многих поэтов — в частности, на Виктора Гюго. Ко взглядам Фурье он мог приобщиться как благодаря своему знакомству с Виктором Эннекеном, так, наверное, и чтению трудов Элифаса Леви (некогда известного как аббат Констан), который «на пути из кельи семинариста к мантии мага открывает для себя фаланстерскую литературу, впоследствии возводя теорию серий и влечений, сообразных человеческой судьбе, к Рабле». Пожалуй, сейчас самое время, чтобы точно определить, чем обязаны оккультной философии и в чем от нее отличаются и космология Фурье, и другие его необычные гипотезы: так, например, существует предположение, что «Теория четырех движений» — результат «минут», которые ее автор провел в масонских ложах времен Консульства. И совсем уже особый свет проливают на его учение постоянные переклички с самыми смелыми проектами общественного переустройства, своевременность и жизнеспособность которых в большинстве своем не вызывает более сомнений. Пытаться выхолостить весь этот идейный комплекс из трудов Фурье, чтобы сделать их более доступными для восприятия, — как и обходить молчанием тот факт, что еще в 1818 году Фурье провозгласил жизненно необходимым «перекроить людское разумение и выкинуть из головы все то, чему нас до сих пор учили» (для чего следует пересмотреть казавшееся до поры безусловным всеобщее согласие и покончить раз и навсегда с пресловутым «здравым смыслом») — означало бы непоправимо извратить их суть.
Бодлер, несколько раз упоминая о Фурье, проявил удивительную ограниченность, попытавшись оспорить его бесспорные заслуги. «Фурье, — писал он в "Романтическом искусстве", — с присущей ему высокопарностью вознамерился в один прекрасный день открыть нам тайны аналогии. Не стану отрицать значимость нескольких его — впрочем, чисто случайных — открытий, однако, как мне кажется, разум его слишком уж был забит врожденной точностью материалиста, чтобы совершенно избавиться от заблуждений и достигнуть силы духовной твердости провидца... К тому же Сведенборг, намного превосходящий его величием души (?), говорил уже, что небо — это просто огромный человек и что все: любая форма, движение, число, аромат, мир духа или же природы — обладает неким сокровенным значением, взаимосвязано, перетекает одно в другое и друг другу соответствует». (За подробностями предлагаю читателю обратиться к самому тексту Бодлера). Его предвзятость доходит до того, что в письме Альфонсу Туссенелю от 21 января 1856 г. он отрицает очевидное влияние Фурье на этого дивного автора «Мира птиц»: «Вы были и остались сами собой и без Фурье. Человеку разумному не было надобности дожидаться его пришествия, чтобы понять: вся природа есть слово, аллегория, одновременно форма и ее отпечаток, если угодно. Нам это и так известно, и заслуга в том вовсе не Фурье — это обнаружили мы сами, это открыли нам поэты». (Так как о Сведенборге или Клоде де Сен-Мартене сегодня помнят еще меньше, чем в бодлеровские времена, упрек в присвоении их основных идей, — особенно если предположить, что и они, в свою очередь, были где-то заимствованы, — может неожиданно обернуться против самого Бодлера).
Разумеется, способы восприятия этих идей и формы их последующего распространения чрезвычайно разнятся у Фурье, с одной стороны, и у Бодлера и Нерваля — с другой. Например, то, что двое последних связывают с собственной концепцией священного (и что лишь укрепляет их в мысли о ее незыблемости), в глубоко земном разуме Фурье порождает понятие вихревого потока, который единственной своей целью будет полагать обретение абсолютного счастья. Его контраст — в системе Фурье, первейшее условие зарождения «серии» посредством удовлетворения страсти к разнообразию — это рвущаяся в бой Минерва, рожденная из головы, где чрезвычайная ясность ума и беспощадная принципиальность в критике нравов сочетаются, в плане трансцендентальном, с безудержной свободой мышления и предположения. Остается только сожалеть, как это уже сделал один критик, что «столь выигрышная тема: Фурье как юморист и мистификатор — никем до сих пор не раскрыта». И это действительно так — именно божественное сияние его юмора, звенящего от напряжения и сыплющего искрами, которые могли бы пробегать от одного Руссо (Жан-Жака) к другому (Таможеннику), исходит от этого ярчайшего из маяков, чей фундамент неподвластен времени, а вершина уходит в самое небо.
СЕВЕРНЫЙ ВЕНЕЦ
[...] Когда человечество приблизится в освоении Земли к шестидесятой параллели северного полушария, температура на планете будет значительным образом смягчена, а ее колебания упорядочены; спаривание животных станет более активным, северное сияние будет все чаще появляться на небосклоне и, закрепившись окончательно у полюса, примет форму круга или же венца. Составляющее его газообразное вещество, несущее ныне один лишь свет, обретет способность передавать вместе с лучами также и тепло.
Этот венец должен быть такого размера, что солнце сможет постоянно освещать его, даже находясь по другую сторону Земли, а солнечные лучи должны охватывать весь периметр его окружности, даже при высокой степени наклона земной оси.
Влияние северное венца самым ощутимым образом можно будет наблюдать из Петербурга, Охотска и иных городов шестидесятой параллели. Начиная же с означенной широты, тепло будет возрастать вплоть до самого полюса — таким образом, что на нем установится температура, близкая к андалузской или сицилийской.
Поскольку к этому времени человечество уже будет в состоянии возделывать всю поверхность земного шара, это приведет к снижению обычных температур на пять-шесть, а то и двенадцать градусов в таких еще не освоенных его уголках, как Сибирь или Северная Канада [...]
[...] В ожидании сего грядущего события, рассмотрим некоторые признаки, подтверждающие его неотвратимое приближение, и, прежде всего, — различие в форме земель, расположенных ближе к южному полюсу, и тех, что соседствуют с северным; все три континента южного полушария заострены книзу, словно пытаясь менее всего соприкасаться с полярными широтами. Совершенно обратную картину наблюдаем мы на севере: при приближении к полюсу материки расширяются — будто бы собираются вокруг него, — чтобы получить сколь возможно большее количество лучей того кольца, которое должно будет над ним однажды воссиять; их самые могучие реки также текут в этом направлении, как бы перемещая все торговые сношения к ледовым морям. Из этого следует, что, если бы Господь не желал заранее придать Северному полюсу этот плодоносный венец, то круговое положение континентов надлежало бы признать полнейшей глупостью, и сей промысел Божий казался бы тем нелепее, что на юге Создатель, напротив, поступил с редкой мудростию, даровав тамошним континентам форму, превосходно соответствующую полюсу, коему ввек не суждено обрести этот оплодотворяющей венец.
Можно, правда, посетовать на то, что Господь продвинул столь далеко магеллановы точки, каковое обстоятельство может на мгновение смутить ход наших рассуждений; очевидный замысел его, однако, состоял в том, чтобы люди оставили эти кружные дороги, а на Панамском и Суэцком перешейках были сооружены каналы, по которым ходили бы и самые крупные суда. Эти работы, да и многие иные, при одной мысли о которых цивилизованного человека охватывает сегодня ужас, покажутся лишь детскою забавой для вооруженных достижениями промышленности армий всепланетной иерархии.
Другой предвестник появления венца — смещенное положение земной оси. Если предположить, что он вовсе не должен появиться, ось следовало бы повернуть на 1/24 ее длины, или семь с половиной градусов — таким образом, чтобы она проходила через меридиан Сандвичевых островов и Константинополя (сия столица сместилась бы на 32-й градус северной широты); также из подобного переворота воспоследовало бы, что остров Железа, ныне расположенный на 225-долготе, а за ним и Северный пролив, равно как и оконечности Америки и Азии, переместились бы еще далее к полярным льдам; так самый бесполезный участок земной поверхности был бы принесен в жертву, дабы улучшить положение остальных [...]
[...] Меж тем, подобная неравномерность в размещении оси ускользнула от внимания людей, чему причиною философская расслабленность нашего ума, удерживающая нас ото всякой вдумчивой критики творений Господних и бросающая из одной крайности в другую: от сомнений в справедливости провидения до слепого и безумного восторга перед ним; последнее особенно отличает мужей ученым, готовых восторгаться даже пауками, лягушками и прочими гадами, в которых иной усмотрит лишь укор божественному промыслу — покуда истинные мотивы создания этих низкий тварей нам не известны. То же и с земною осью, ошибочное положение которой должно было подтолкнуть нас к осуждению Господа и возвестить скорое появление венца, способного оправдать этот очевидный промах. Но наши философические преувеличения, наша одержимость безбожием или же, наоборот, безусловное преклонение Господу не дают судить о творениях Создателя бесстрастно, и не под силу нам ни определить насущные поправки к сделанному им, ни провидеть те преобразования, политические или же природные, посредством каковых эти поправки им самим и будут осуществлены.
МЕТОД ОБЪЕДИНЕНИЯ ПОЛОВ В СЕДЬМОМ ПЕРИОДЕ
(А НЕ В ВОСЬМОМ)
[...] В богато населенном мире рогоносцев выделяют девять степеней ороговения — у женщин, равно как и среди мужчин, ибо женщины ничуть не менее рогаты; так, если муж украшен головною порослью, подобно лесному оленю, то с уверенностью можно заявить, что рога супруги его воздымаются до самых верхушек означенного леса.
Ограничусь упоминанием лишь о трех классах, различимых лучше прочих, а именно: рогонос обыкновенный, рогоносец бравый и рогоносик домашний.
1. Рогонос обыкновенный есть почтенный ревнивец, находящийся в полном неведении относительно вероломства собственный жены и почитающий себя единственным обладателем ее прелестей. Покуда общество с воистину похвальной деликатностью поддерживает его в сем заблуждении, для насмешек нет никакой причины — да и можно ль возмутиться оскорблением, о котором сама жертва не ведает ни сном, ни духом? Насмехаться над рогоносом может только соблазнитель, который обхаживает его и вообще всячески заискивает перед тем, с кем так ловко делит милости супруги.
2. Рогоносцем бравым именуется супруг, зело пресыщенный страстию во браке и, желая насладиться любовными утехами подалее от семейного очага, закрывающий глаза на сходный проделки своей половины; отдавая ее полностию всякому, кто ни охоч, он предупреждает ее лишь от возможного появления детей. Поведение подобного супруга также не дает никакой почвы для насмешки — напротив, он сам, как если бы совсем был лишен рогов, может злословить по поводу головного убранства прочих.
3. Рогоносик домашний в своей ревности смешон; чаще всего он старше собственной супруги и прекрасно осведомлен о ее неверности вездесущей молвою. Словно разъяренный бык, упирается он сему приговору судьбы, однако делает это столь неловко, что лишний раз становится мишенью для насмешек — благодаря чрезмерным предосторожностям, гневу и прочим всплескам чувств. В том, что касается рогоносиков, идеальным примером может послужить мольеров Жорж Данден [...]
ФРАГМЕНТ СОЗДАНИЯ
ГИПОМАЖОРНОГО КЛАВИРА
[...] Сколь бесполезны были бы для нас знания, которыми мы обладаем об устройстве царства природы, не будь у нас возможности исправить допущенные ошибки и заменить создания, чье развитие представляет отклонение от нормы, и существа, приносящие лишь вред роду человеческому, на их противоположности — или, проще говоря, обратить этих уродов в наших верных помощников. Что проку знать, в каком порядке то или иное светило участвовало в процессе сотворения мира — что, например, лошадь и осел созданы под знаком Сатурна в некоем его конкретном местоположении, а зебра и квагга — под знаком Протея (звезды, на небе пусть и не открытой, но несомненно существующей, что доказывается многообразием ее творений); что в этой точке неба Юпитер даст быка и зубра, а Марс — верблюда и дромадера? От подобных узкоспециальных фактов остается лишь досадная уверенность в том, что звезды, которых так и тянет обозвать праздношатающимися, одарили нашу землю числом созданий, всемеро большим, чем было необходимо, и что именно лишние семь восьмых этого стада и ответственны за творящиеся на ней злодеяния.
Что действительно было бы ценно, так это умение вернуть их на сцену творения посредством своего рода обратного оттиска, который сделает данное нам в обличье льва его полной противоположностью — замечательно послушным четвероногим созданием, неутомимым носильщиком, анти-львом, с помощью которого всадник, наутро выезжая из Брюсселя или Кале, завтракать будет в Париже, отобедает в Лионе, а на ночь расположится уже в Марселе, и все это без той усталости, что привычна для наших несущихся во весь опор посыльных; следует уразуметь, что лошадь есть лишь грубое и бесхитростное (однокопытное!) вьючное животное, в сравнении с анти-львом выглядящее как немазаная телега рядом с коляской на рессорах. Лошадям останутся лишь праздничные упряжки и военные парады, тогда как труд по перевозке людей по праву перейдет к семейству плавно движущихся анти-львов, анти-тигров и анти-леопардов, размером втрое больше их нынешних прототипов. Такой анти-лев сможет одним мягким прыжком преодолевать по четыре туаза, и наездник у него на спине будет чувствовать себя столь же комфортно, как в удобнейшей из карет. Право, жизнь в этом мире превратится в редкое удовольствие, коли будут в нашем распоряжении подобные служители!
Сей возобновленный процесс созидания, должный начаться не позднее, чем через пять лет, в изобилии наполнит подобными сокровищами все природные царства, будь то моря или же суша. И вправду, не лучше ли было бы вместо китов, акул, крокодилов и гиппопотамов сотворить таких неоценимых помощников как анти-киты, способные тянуть суда по затишью экваториальных вод; анти-акулы, помогающие загонять рыбу в сети; анти-гиппопотамы, поднимающие корабли вверх по теченью рек; анти-крокодилы, или речные чистильщики; и анти-тюлени — морские извозчики?
Следует добавить, что появление этих восхитительных особей сделает возможным сотворение обратного рода запахов, первым проявлением которых станут ароматические излияния над всей поверхностию земного шара, призванные очистить моря от их липкой грязи.
Однако же опустим живописание этих грядущих чудес: подобная перспектива не приносит читателям никакого удовлетворения и только раздражает поколение, взращенное в безбожии и неверии в силу Господнего Промысла и доходящее в своих причудливых измышлениях до таких даже мыслей, что Господу-де столь же недостало власти творить добро, сколь было у него для творения зла — коего наплодил он пагубных созданий всемеро больших количествах, а потому лишь такое же число созданий гармоничных могло бы способствовать установлению справедливости. [...]
ЗНАКОМЫЕ ПРОЯВЛЕНИЯ КАТАРАКТЫ
Для установления всеобщей гармонии следует как можно скорее созвать конгресс грамматистов и естествоиспытателей, задачей которых станет выработка единого языка, основанного на законах аналогии и включающего в себя различные природные феномены, наподобие крика животных. На его создание уйдет не менее целого столетия, однако работа сия будет облегчена при помощи точнейшего указателя, обнародовать который нам пока еще не пристало. [...]
Знаки препинания
Помимо алфавита, состоящего из букв, необходимо создать отдельный алфавит из знаков препинания с таким же количеством символов; сама эта идея настолько чужда современному человеку, что французы, например, используют только семь таких знаков, а именно — , ; : . ! ? ). Квадратные скобки вышли из употребления, но даже и с ними было бы лишь восемь; что же касается диакритических знаков (é è ê ë), то они являются показателями различной огласовки звука, но никак не знаками препинания. Апостроф также следовало бы наделить особым символом, не довольствуясь лишь приподнятою запятой. Язык наш столь беден в этой области, что почти всюду присутствует либо точка, либо двоеточие, откуда проистекает только путаница.
Я приступил к труду по составлению целой гаммы знаков препинания, доведя их число до двадцати пяти символов, каждый из которых был подкреплен примерами, показывающими неточность нынешнего знакоупотребления; однако, трактат сей был утерян незаконченным, и с тех пор я уже не касался этого вопроса. Следует заметить в этой связи, что первый из наших знаков, ниже всех расположенную запятую, необходимо по меньшей мере расчетверить в обиходном применении, дабы лучше выделять различные варианты ее употребления и смысловые значения, все бесконечное разнообразие которые подводится без разбору под единый знак — не есть ли это верх произвола! Не менее плачевная судьба постигла и иные знаки, кои сочетают в себе по три или четыре самостоятельных значения: пунктуация в нашем цивилизованном обществе представляет собою полнейший хаос, как равно и орфография, разнящаяся от одной парижской печатни к другой. Академия же, запрещая любое исправление самых вопиющих противоречий, способна своим мракобесием возмутить и самые достойные умы, так что в области грамматики царят вселенская анархия и дух сметающего все бунта. [...]
СЛОН И СОБАКА
[...] Прежде всего, попробуем разделить добродетель истинную и добродетель фальшивую, для чего сравним слона и собаку, олицетворяющих собою преданность величественную и ложную соответственно.
1. Преданность слона воистину является величественной, поскольку опирается на понятие чести. В ней нет и крупицы обычной для собаки низости: ее поколотишь ни за что, ни про что, а она все так же виляет хвостом. Слон с достоинством вынесет необходимые поучения, но никогда не позволит дурно с собою обходиться без видимой на то причины; слон не прощает незаслуженных обид, а в остальном его преданность столь же нерушима и самозабвенна как и у собаки. Преданность величественная лежит в основе всех общественных и цеховых отношений, рабская же покорность собаки порождает одну лишь тиранию — будь она просвещенной или варварской, — нимало не похожую на правление, ведомое чувствами возвышенными, примером которых и является слон. Своей преданностью собака тем и любезна деспотам, что, будучи несправедливо оскорбленной и униженной, она только с большим рвением лижет руку обидчика и стелется перед ним.
2. Привязанность. Слон привязан к своему хозяину с достоинством и самоотверженностью, приязнь же собаки, вздорная и воровская, являет собою самый отталкивающий пример средь всех четвероногих, поскольку прибавляет к этому чувству все возможные пороки — в точности как у людей, любовью которых правят хитрость, обман и притеснение.
3. Родительские чувства. Слон в своей родительской любви рассудителен и достоин всяческого уважения: он не желает порождать детей, которым бы грозили злоключения, а потому, оказавшись в неволе, воздерживается от размножения. Вот поистине блестящий урок человечеству, которое, производя потомство в количествах невообразимых и безо всякой уверенности в завтрашнем дне, приготовляет его на неминуемую гибель. Шаткая мораль или даже целая теория ложной добродетели толкает людей на изготовление, по сути, пушечного мяса — детей, вынужденных из-за нищеты мириадами запродаваться в рекруты. Поистине, такое недальновидное отцовство есть добродетель фальшивая, чистый эгоизм во имя наслаждения. Природа однако же сохраняет от этих дурных наклонностей слона, являющего собой пример чувственных страстей, подчиненных общественным законам и установлениям. Собаку же, символ ложных добродетелей, отличает родительская невоздержанность, от которой и появляются целые стаи щенков пометами по одиннадцати голов (кстати, первое в ряду негармоничных чисел), так что три четверти от этих полчищ должны будут сгинуть от ножа, чужих клыков или же голода.
4. Достоинство. У слона достоинство является четвертой его прирожденной добродетелью, но ее никак нельзя сравнить с той возвышенностью духа, что проповедует презрение к богатствам мира сего или советует пить прямо из собственной ладони, как поступал Диоген. Слону необходимо не просто хорошее питание (к примеру, в день по восьмидесяти фунтов рису), он склонен прямо-таки к настоящей роскоши — в одеяниях, яствах, посуде и питие; поэтому его легко унизить, переменив серебряные миски на глиняные.
Упомянув о слоне как образчике четырех добродетелей, поощряемых и в обществе людей, пристало также, для верности картины, проследить в нем судьбу той из них, которую человек цивилизованный не устает всемерно поносить. Так, сообразно с волею природы, слон покрыт грязью; он любит и сам посыпать себя песком, подобно тем из смертных, кто находит удовольствие скорее в довольствии нищетой, нежели преследовании богатства — которое и можно-то обрести, лишь погрязнув во всех мыслимых грехах, грабеже, низостях, продажности и беззаконии, спекуляциях, биржевой игре, присвоении чужого и ростовщичестве. Казалось, природе было бы вполне по силам снабдить слона тем же внушительным и богатым мехом, как тот, что украшает тигра; однако, сие было бы явным противоречием, кривым отражением реальности, поскольку в мире людей следствием истинной и достойной уважения добродетели является лишь бедность; я намеренно выделяю здесь — истинной, — ибо следует отграничивать от нее добродетели философические, которые, подобно хамелеону, не стесняясь никаким бесчестьем, ведут как раз к обогащению. [...]
[...] Природа одарила слона бивнями редчайшей кости, богато украшенным оружием — подобно тому, как и устройство нынешнего общества соединяет роскошь с силой, наделяя ею бесплодный и бесполезный класс властителей. Точно так же слоновий хобот (одновременно орудие труда и нападения, отделанное с вызывающею простотой именно по причине его способности на благие дела) напоминает о бедственном положении честного производства, в своей добродетели слишком часто становящегося жертвой лихоимства и насмешек. Что ж до судьбы, которая уготована самой добродетели, она поистине смехотворна — достаточно посмотреть на слона сзади и убедиться, сколь нелепо сочетание величественного крупа и уродливо бессильного хвоста. [...]
[...] Его удивительно маленькие глазки поражают своей несоразмерностью огромному туловищу; в этом видится добровольная ограниченность воззрений человека добродетельного... Уши, напротив, являют полную противоположность глазам — их невиданный размах, их сплющенная форма олицетворяют адские муки праведника, до слуха которого доносится один лишь лицемерный и развратный язык, на котором говорят сегодня в обществе — где одни превозносят добродетель, ничуть не думая ей соответствовать, а другие прямо восхваляют благоустроенность греха. Человек справедливый удручен и уязвлен этой мешаниной варварских и развращенных наречий, его слух раздавлен от того, что слышит одну лишь ложь: вот именно эта невыносимость бытия и воплощена в слоновьем ухе. [...]