К началу 1794 года большинство главных действующих лиц революции были «укорочены» «патриотическим лезвием». Комитет общественного спасения, напуганный успешным продвижением вражеских войск и считая Родину потерянной, приговаривал к смерти даже «теплых». В том, что двух виднейших членов Конвента собирались обвинить в отклонении «от линии партии», были виноваты исключительно их жены.
Этими людьми были Демулен и Дантон.
Женившись, Камилл оказался в опасности: его подозревали в том, что он «расслабился» рядом с богатой, знатной женщиной. Для него стало делом чести публиковать статьи, гораздо более резкие, чем в прошлом. Люсиль, разделявшая его пыл и его ненависть, помогала мужу находить острое словцо или унизительный эпитет, придававшие памфлету особую пикантность.
«Склонившись к нему на плечо, — пишет Флери, — она наблюдала, как он пишет, размышляет, крутит между пальцами перо. Когда Камилл заканчивал статью, Люснль просила прочесть ее вслух. Смех жены, ее забавные комментарии только подогревали пыл Камилла.
В этой счастливой семье, а они были по-настоящему счастливы, была тысяча ссор и примирений, миллион пощечин и столько же поцелуев. Иногда Люсиль приводила мужа в бешенство. Она дулась, иногда устраивала громкие скандалы или, чтобы позлить Камилла, гоняла любимую кошку по клавишам пианино».
Однако эти размолвки не бывали долгими, и Люсиль опять усаживалась у ног мужа и героя.
Она обожала его. Флери пишет, что сам видел помятый, грязный листок бумаги, на котором рукой Люснль было двадцать раз выведено имя Камилла, обведенное замысловатыми завитушками и профилями самого Демулена…
Очень скоро подозрения патриотов подтвердились. Камилл, преображенный радостями семейной жизни, мягким обаянием Люсиль и удовольствием принимать у себя друзей (например, Брюна, будущего маршала империи, или Дантона, захаживавшего по-соседски), совершенно «обуржуазился». Его перо стало не таким злобным, собственное счастье интересовало его теперь гораздо больше, чем беды Родины…
В июле 1792 года Люсиль родила Демулену сына, которого счастливые родители поспешили назвать Орасом (что соответствует греческому Гораций), и Камилл утратил еще какую-то часть своей кровожадности…
10 августа, поддавшись на уговоры друзей, Камилл смешался с группой митингующих парижан, но довольно быстро ускользнул с улицы и вернулся домой, где его ждала в постели дрожащая Люсиль…
На рассвете 11 августа ему сообщили, что монархия пала, а Дантон назначен министром юстиции.
Демулен бросился к другу и застал его спящим.
— Эй!.. Доброе утро, гражданин министр юстиции!
— Что… что ты сказал?!
— Да, ты — министр!
Дантон радостно хлопнул Камилла по плечу.
— Ну что же, в таком случае назначаю тебя государственным секретарем!
Потом трибун встал, громко распевая «Свечу аббата», что являлось признаком глубокой радости и хорошего настроения…
Облеченный государственными полномочиями, Камилл начал воспринимать простых французов как опасных смутьянов и объявил себя защитником порядка…
Две недели спустя Демулены переехали на Вандомскую площадь во «дворец Ламуаньонов», обставленный роскошной мебелью. Стены этого богатого дома были увешаны бесценными гобеленами…
* * *
Для бывшего пылкого агитатора началась совершенно новая жизнь.
По воскресеньям чета Демуленов приглашала друзей в Кло Пайен — загородный дом семьи Дюплесси в Бурла-Рен , где Люсиль устраивала для приглашенных развлечения на любой вкус. Яростные кордельеры развлекались как дети, упоенно бегая по саду. Молодая женщина всем дала прозвища: Фрерона она звала Кроликом, Камилла — Були-Була; Дантона Люсиль переименовала в Мариуса, Брюна — в Патагона. Госпожа Дюплесси получила имя Мельпомена, себя же Люсиль называла Курочкой или Кашанской наседкой, в память о курице, которая предпочла умереть от голода, когда се разлучили, с любимым петухом…
Спокойная идиллическая сельская жизнь окончательно преобразила Демулена. Когда Камилла избрали депутатом Конвента, он отличался в основном экстравагантными выступлениями, в которых было больше желания выделиться, чем политической страсти. Статьи же он теперь писал, подчиняясь скорее зуду писателя, чем республиканским убеждениям…
Став официальным литератором революции и сидя дома в удобных мягких тапочках, он совершенно не задумывался о последствиях своих писаний. Например, он опубликовал «Историю брисотенцев» и очень удивился, когда эта книга привела жирондистов на гильотину…
Революция начала раздражать Камилла…
Ему не нравилась диктатура Комитета общественного спасения, несмотря на недавнее пристрастие к порядку, эстетическое чувство Камилла было оскорблено видом отрубленных голов, валявшихся в лужах крови на площади Революции…
Демулен завел об этом разговор с Дантоном, который теперь все реже показывался на заседаниях якобинцев. Казалось, он тоже устал от крови.
Трибун молча пожал плечами, а потом сказал:
— У меня сейчас другие заботы.
Дело в том, что Дантон собирался жениться на мадемуазель Жели, прелестной шестнадцатилетней девушке, и думал только о любви. Он сообщил своему другу, что его будущая теща — роялистка и ей не нравятся республиканские идеи зятя.
— Самое главное — быть счастливым с любимой женщиной, — успокоил его Камилл.
И Дантон последовал совету друга. На следующий день он отправился к мадемуазель Жели и заявил, что раскаивается в том, что голосовал за смерть короля, что республика теперь кажется ему химерой и он готов венчаться в церкви.
Церемония состоялась в Сен-Жермен-де-Пре… После венчания Дантон и его молодая жена уехали в Арси-Сюр-Об, чтобы провести медовый месяц подальше от гильотины…
Оставшийся в одиночестве Камилл хотел только одного — спокойно жить с Люсиль и маленьким Орасом.
Демулен основал газету «Старый кордельер», в которой требовал открытия тюрем, страстно выступал против тирании и проповедовал умеренность.
* * *
Его первая жена, Габриель Шарпантье, умерла в феврале 1793 года. Дантон был в это время в Бельгии. Он вернулся в Париж 18-го. В полном отчаянии он кинулся на кладбище и заставил выкопать гроб, чтобы в последний раз взглянуть на жену. Этот факт подтверждается каталогом выставки 1793 года, в котором упоминается «бюст гражданки Дантон, эксгумированной через семь дней после смерти, с которого глухонемой Дезен снял маску».
В номере 5 «Старого кордельера» Камилл Демулен разоблачал связь Эбера с голландским банкиром Жаном Конрадом Коком, жившим в Пасен. Он писал: «Ты, упрекающий меня за мое окружение, неужели ты думаешь, что я не знаю, с кем общаешься ты?! С некой госпожой Рошшуар, шпионкой эмигрантов; с банкиром Коком, V которого вы с Жаклин проводите время летом. Неужели ты надеешься, что мне неизвестен тот факт, что великий патриот Эбер, разрушивший с помощью близкого друга Дюморье банкира Кока репутацию самых чистых людей республики, пил потом вино Питта и поднимал тосты за гибель основателей свободы?»
Эта статья испугала Сен-Жюста, и он немедленно разоблачил «эберистов» с трибуны Конвента. Галантные обеды, в которых принимали участие папаша Дюшен и его жена, бывшая монахиня монастыря Консепсьон-Сент-Оноре, стали одним из пунктов обвинения против публициста. Вот что было написано в обвинительном заключении, составленном Фукье-Тенвилем: «Основные обвиняемые собирались, судя по всему, в Пасси, в доме голландского банкира Кока. Именно там, составив тайный контрреволюционный сговор, обсудив, какими средствами достигать своей преступной цели, они предавались самым отвратительным оргиям, длившимся иногда далеко за полночь».
После коротких дебатов Жан-Конрад Кок, Эбер и их друзья были приговорены к смерти и 4 жерминаля года II (или 24 марта 1794 года) казнены. У голландского банкира остался сын, которому было от роду всего несколько дней. Именно этот младенец стал под именем Поля де Кока одним из самых известных и лукавых французских романистов…
Бурная страсть Дантона ко второй жене смягчила сердце пламенного трибуна в Арси-сюр-Об (Викторьен Сарду).
* * *
Несколько недель спустя, 31 марта 1794 года, Демулен был арестован. Забрали и Дантона — Робеспьеру не понравился его сентиментальный уход в Арси-сюр-Об…
Попав в Люксембургскую тюрьму, впечатлительный Камилл разрыдался.
Дантон набросился на него:
— К чему эти слезы?! Раз нас отправляют на эшафот, взойдем туда весело!
Однако эта фраза не смогла ободрить Камилла, и он покорно позволил отвести себя в камеру, находившуюся под самой крышей дворца, превращенного в тюрьму. Робеспьер хотел, чтобы узника содержали в полной тайне.
Оставшись один, Демулен начал изучать комнату. Удобств в ней не было, но Камилла утешила чистота помещения, высунувшись в окно, он увидел аллею Люксембургского сада, где одиннадцатью годами раньше встретил госпожу Дюплесси с дочерьми… Это сладкое видение вызвало у заключенного бурные рыдания…
Стеная, он подошел к столу и написал длинное письмо Люсиль.
«Моя Люсиль, мое мужество, мой ангел. Судьба захотела, чтобы я и из тюрьмы видел тот сад, где провел восемь лет жизни, следуя верно за тобой. Один лишь взгляд на Люксембургский сад — и на меня нахлынули все воспоминания о нашей любви. Меня упрятали в темницу, но никогда еще я не был так близко от тебя, матери моего маленького Ораса. Я с тобой — мыслью, воображением и даже, мне кажется, прикосновением.
Я пишу тебе это первое письмо, чтобы попросить самое необходимое. Я буду все время писать тебе — ни для чего другого мое перо мне не понадобится. Я не собираюсь писать оправдательную речь: восемь томов моих республиканских статей и речей защитят меня. Совесть моя чиста, я спокойно засыпаю в ожидании суда и счастливого будущего. О, моя драгоценная Лолотта! Поговорим о чем-нибудь другом! Я бросаюсь на колени и протягиваю руки, чтобы обнять тебя, но не нахожу моей несчастной Лулу. Пришли мне кувшин воды и стакан с инициалами К. и Д. и нашими именами; пару простыней, большой блокнот, который я купил несколько дней назад в Шарпаитье: там есть специальные чистые страницы, где я смогу делать заметки. Я должен убедить себя, что есть Бог, более справедливый, чем люди, я должен верить, что обязательно увижу тебя снова! Не огорчайся, любовь моя, я еще не отчаялся, еще не разуверился в людях. Да, любимая, я верю, что мы увидимся с тобой в Люксембургском саду. Прощай, Люсиль! Прощай, Даронна! Прощай, Орас! Я не могу обнять вас, я плачу, и мне кажется, что я прижимаю к своей груди любимых людей.
Твой Камилл».
Прочтя это письмо, Люсиль впала в отчаяние. Она кинулась к госпоже Дантон, которая, рыдая, сообщила ей, что и ее муж арестован.
— Но почему я осталась на свободе? — воскликнула Люсиль. — Разве только потому, что я женщина? Неужели они полагают, что я стану покорно молчать? Я пойду к якобинцам, я пойду к самому Робеспьеру. Он был нашим другом, свидетелем на нашей свадьбе; он не может стать нашим убийцей!
— Я пойду с вами, — сказала госпожа Дантон.
Женщины отправились в Комитет общественного спасения, но Робеспьер отказался принять их.
Поняв, что все ее усилия бесполезны, Люсиль все же попыталась подбодрить Камилла. Она каждый день отправлялась вместе с матерью в Люксембургский сад, садилась на скамейку напротив тюрьмы и мужественно старалась улыбаться; она уходила только тогда, когда сдерживать рыдания становилось невозможно…
12 жерминаля года II (2 апреля 1794 года) Камилла Демулеиа перевели в Консьержери. Перед отправкою он написал своей жене потрясающее по силе искренности и любви письмо, которое, к несчастью, так никогда и не попало к Люсиль. Это был крик отчаяния и страсти:
«Благостный сон остановил наши несчастья. Мы свободны, когда спим; уходит чувство несвободы, забываешь, что ты узник, небо сжалилось надо мной. Только что в мечтах я целовал тебя, нашего маленького сына и Даронну, пришедшую в наш дом; внезапно наш мальчик потерял глаз, и чувство отчаяния от происшедшего несчастья разбудило меня. Я увидел, что по-прежнему нахожусь в своей темнице. Светало. Во сне я разговаривал с тобой, ты и твоя мать, вы отвечали на все мои вопросы. Я решил встать и написать тебе письмо, пытаясь таким образом сохранить иллюзию общения. Увы! Ужасные решетки и засовы, отделяющие меня от тебя, поколебали твердость и мужество моей души. Я расплакался, нет, я разрыдался, крича в моей могиле: „Люсиль! Люсиль! О, моя драгоценная Люсиль, где ты?..“ (Здесь на листке видны следы слез.) Вчера вечером я чувствовал такое же отчаяние, как вдруг заметил в саду твою мать. Инстинктивно бросился я на колени, протянув к ней руки через решетку. Мне казалось, что я слышу ее стон. Я понял, как она страдает, я видел платок, мокрый от слез, видел опущенную на лицо вуаль — у нее не было больше сил выносить ужасное зрелище. Когда вы снова придете, пусть она сядет поближе к тебе на скамейке, чтобы я мог видеть вас обеих. Мне кажется, что пока ничто не угрожает моей жизни, но заклинаю тебя вечной любовью, моя Лолотта, пришли мне поскорее свой портрет; пусть художник сжалится надо мной, ведь я страдаю только потому, что жалел других людей; пусть он приходит писать тебя дважды в день. В ужасе моей тюрьмы будет маленький праздник, если я смогу получить твое изображение.
А пока пришли мне прядь твоих волос, я спрячу их подле сердца. Моя драгоценная Люсиль! Мне кажется, я вернулся в те времена, когда любой человек интересовал меня постольку, поскольку он выходил из твоего дома. Вчера, когда вернулся гражданин, относивший тебе мое письмо, я спросил его: «Так что же, вы видели ее?!» Тот же вопрос я задавал когда-то аббату Ландревилю, и мне казалось, что на его сутане, на нем самом осталась частица тебя, мой ангел. Этот человек мило усерден, ведь он без задержки передал тебе мое письмо.
Я буду сидеть его два раза в день — утром и вечером. Этот посланник наших страданий так же дорог мне, как тот, кто когда-то был свидетелем нашего счастья».
На какое-то время Камилл отвлекается от жалоб, чтобы описать соседей по камере.
«Внезапно я обнаруживаю щель в стене моей темницы: приложив ухо, я услышал, как кто-то стонет. Человек спросил, как мое имя, и я назвался. „О Боже!“ — воскликнул он в ответ и снова рухнул на кровать. Туг я узнал голос Фабра д'Эглантина. „Да, я Фабр, — подтвердил он. — Но ты, почему ты здесь? Неужели свершился контрреволюционный переворот?!“ Мы не смеем говорить друг с другом, боясь, что ненависть разлучит нас, лишив даже этого слабого утешения. Если нас услышат, то обязательно разлучат.
Дорогой мой друг! Ты и представить себе не можешь, что значит находиться в заключении, не зная за что. Меня не допрашивают, не дают ни одной газеты! Мне кажется, что я заживо похоронен, лежу в гробу! Говорят, что невиновный человек всегда чувствует себя спокойно и сохраняет мужество. Ах, любимая моя Люсиль! Очень часто моя невиновность так же слаба, как невиновность мужа, отца или сына! Если бы так жестоко со мной обращался Питт или Кобург, но мои коллеги, но Робеспьер, подписавший ордер на мой арест! Меня обвиняет республика, для которой я столько сделал! Вот награда, которую я получил за все жертвы, которые принес, за все мои добродетели! Попав сюда, я встретил Геро Сешеля, Симона Феру, Шометта, Антонеля, но они не так несчастны, как я, их заключение не такое строгое. Пять лет меня ненавидели враги революция, я подвергался тысяче опасностей ради республики, я остался беден. Если мне и есть у кого просить прощения, то только у тебя, моя драгоценная Лолотта. Ты же простила меня, зная, что, несмотря на все мои слабости, я достоин твоей любви. Люди, называвшие себя республиканцами и моими друзьями, бросают меня в темницу, как будто я злоумышлял против республики! Сократ выпил чашу с цикутой, но к нему хотя бы пускали жену и детей!
Боже, как трудно мне без тебя! Самому жестокому преступнику было бы во сто крат труднее в заключении, если бы его оторвала от Люсиль не смерть, а жестокие люди. Преступник не стал бы твоим мужем, ведь ты отдалась мне только потому, что понимала: меня волнует только счастье сограждан… Но меня зовут…»
Вернувшись в камеру, Камилл продолжал писать:
«Меня только что допрашивали члены революционного суда. Мне задали только один вопрос: злоумышлял ли я против революции? Какая насмешка! Можно ли так оскорблять такого преданного республиканца, как я?! Я понимаю, что меня ждет. Прощай, моя Лолотта, мой любимый волчонок, попрощайся за меня с твоим отцом. Ты видишь, как жестоки и неблагодарны люди.
Я не обесчещу тебя в последние минуты моей жизни. Ты видишь, что мои опасения были обоснованны, что предчувствия меня не обманули. Я женился на прекрасной добродетельной женщине; я был хорошим мужем, сыном и отцом. Я уношу в могилу уважение и сожаления всех подлинных республиканцев, всех людей долга и чести, любящих свободу. Я умираю в тридцать четыре года, удивляясь, что прожил последние пять лет, миновав все пропасти революции, я пока жив и могу спокойно почивать на том, что написал во имя революции…
О, моя дорогая Люсиль! Я родился, чтобы писать стихи, защищать несчастных, сделать счастливой тебя, создать, вместе с твоей матерью, моим отцом и несколькими друзьями наш маленький собственный мир. Я мечтал о такой республике, которую любил бы весь мир. Я не мог поверить, что люди бывают так жестоки и несправедливы. Невозможно даже представить себе, что несколько невинных шуток в адрес моих коллег (которые сами же меня и спровоцировали) заставят забыть обо всех моих заслугах.
Мы, последние истинные республиканцы, унесем особой эти горькие истины! Прости, дорогой друг, с тех пор как нас разлучили, я живу только воспоминаниями, а должен был бы помочь тебе все забыть. Моя Люсиль, моя нежная Лулу, мой цыпленок, не зови меня, иначе сердце мое разорвется в холодной могиле! Живи для нашего малыша, нашего милого Ораса, рассказывай ему обо мне. Ты расскажешь ему, как сильно я его любил. Несмотря на страдания, я верю, что Бог есть. Однажды я снова увижу тебя, моя Люсиль, моя Анетта. Разве смерть такое уж большое несчастье? Прощай, Лулу, жизнь моя, душа моя, мое живое божество! Я оставляю тебя в кругу добрых друзей, все они добродетельны и тонко чувствуют чужое несчастье. Прощай, Орас, протай, Анетта, прощай, Адель! Прощайте, отец! Я чувствую, как течет мимо меня река жизни. Я еще вижу Люсиль, мою любимую жену. Мои связанные руки обнимают ее, моя отрубленная голова смотрит на нее мертвыми глазами…»
Люсиль было не суждено прочесть это письмо. Однажды на скамейке Люксембургского сада Люсиль встретилась с другом генерала Диллона. Генерал был арестован, но надеялся поднять восстание в тюрьме.
Молодую женщину обвинили в участии в заговоре и бросили в Консьержери. Это произошло 5 апреля.
Камилл узнал об аресте жены во время суда и был совершенно раздавлен горем.
На следующий день Камилла Демулена и Дантона отвели на эшафот.
Оба этих человека стали жертвами любви. Они обожали своих жен, иначе ни тот, ни другой не «обуржуазились» бы. Их «уклонизм», как мы сказали бы сейчас, родился в тот день, когда они познали тепло «домашнего очага».
* * *
Шесть дней госпожа Дюплесси прикладывала невероятные усилия, чтобы освободить свою дочь. Она даже написала Робеспьеру, хотевшему когда-то жениться на ее дочери Адели.
«Так что же, тебе мало крови лучшего друга, ты хочешь убить его жену?!
Это чудовище, Фукье-Тенвиль, только что отдал приказ отвести ее на эшафот: через два часа ее не станет. Робеспьер, если ты не тигр в человеческом обличье, если кровь Камилла не окончательно лишила тебя рассудка, если ты еще помнишь о вечерах, которые мы проводили вместе, если ты не забыл о ласках, которые расточал маленькому Орасу, игравшему у тебя на коленях, если ты не забыл, что должен был стать моим зятем, спаси невинную жертву. Если же твоя ярость подобна ярости дикого льва, то арестуй и нас — меня, Адель и Ораса. Приди и разорви нас всех троих руками, дымящимися от крови Камилла; приди же, пусть мы все ляжем в одну могилу…»
— Это письмо не возымела, никакого эффекта: Неподкупный не знал жалости.
Познай он сам радости семейного очага, может быть, он действовал бы по-другому. Увы, в его связи с Элеоной Дюпле не было ничего романтического. Он требовал от этой страстно влюбленной в него молодой женщины совершенно определенных услуг, которые считал необходимыми для сохранения мужского равновесия, дольше он ничего не хотел…
И Люсиль отправилась на гильотину.
В шесть часов вечера 24 жерминаля она радостно воскликнула:
— Наконец-то я снова увижу тебя, о, мои Камилл! — и быстро взбежала по ступенькам на эшафот.
Секунду спустя ее голова покатилась в корзину, и, как свидетельствует палач Сансон, «она, казалось, улыбалась в каком-то радостном экстазе»…
Между тем Дантон, считавший Робеспьера «бабой», воскликнул на эшафоте:
— Если я оставлю свои яйца Робеспьеру, может быть, дела в Комитете общественного спасения пойдут лучше!..
Однако никто не принял его предложение всерьез.