22 июня 1815 года на Наполеона обрушились две большие неприятности.

В четыре часа пополудни он был вынужден вторично подписать акт отречения в пользу сына — Наполеона II. На этом настаивали обе палаты, видя в лице императора единственное препятствие для заключения мира. А в шесть вечера какие-то субъекты, пользуясь суматохой, царившей в ту пору в Елисейском дворце, украли у него табакерку.

Эти события весьма его огорчили и повергли в такую тоску, что развеять ее не могли ни визит Бенжамена Констана, ни улыбка Гортензии, ни толпы народа, кричавшие под окнами дворца: «Да здравствует император!»

25 июня он выехал из Елисейского дворца в Мальмезон.

Прежде чем навсегда удалиться в изгнание, он инстинктивно стремился туда, где по-настоящему был счастлив, где в прежние времена резвился, бегал взапуски с придворными дамами. Здесь во всем ощущалось незримое присутствие Жозефины…

Вечером грустный, задумчивый, он прошел с Гортензией по парку. За решетчатыми воротами варка толпился народ. Люди шли за ним из Парижа и, завидев его, закричали:

— Да здравствует император! К оружию! Не нужно отречения! Не уезжайте? Долой изменников! Долой Бурбонов!

Вдруг кто-то из толпы выкрикнул:

— Да здравствует Дядюшка Фиалка!

— Почему меня так называют? — удивился император.

— Когда вы жили на Эльбе, — пояснила Гортензия, — солдаты старой гвардии говорили между собой: «Он вернется, когда расцветут фиалки». И это прозвище прижилось.

Наполеон улыбнулся:

— Так вот отчего все встреченные на пути от Гренобля до Парижа женщины бросали мне букетики фиалок. — И продолжал мечтательным тоном:

— Что за восхитительная страна — Франция! Как бы мне хотелось пожертвовать собой ради ее счастья… Если бы я победил в этой последней, решающей битве и если бы мне удалось вернуть в Париж императрицу и сына, я бы никогда больше не стал воевать. Я бы управлял государством и возделывал сад. Мне всегда нравилась работа садовника. В Порто-Феррайо я вскапывал грядки, сгребал граблями листья, сажал рассаду… Государство, в котором все счастливы и цветет прекрасный сад! Вот тогда народ по праву смог бы называть меня «Дядюшка Фиалка».

Высказав эти миролюбивые, но — надо признать — слегка запоздалые мысли, он пошел заниматься любовью с одной из чтиц королевы Голландии.

На следующее утро император послал Бекера в возглавляемую Фуше Государственную комиссию за разрешением на выезд в Рошфор, откуда он хотел отплыть в Америку.

В ожидании ответа они с Гортензией сидели на любимой скамейке и предавались сладостным воспоминаниям о минувших днях, о прошедшей жизни…

— Бедная Жозефина, — говорил Наполеон, — я никак не могу свыкнуться с мыслью, что ее здесь нет. Мне все время кажется: вот-вот она появится в аллее парка и сорвет одну из тех дивных роз, которые она так любила.

Гортензия заплакала. Он взял ее руку и продолжал:

— Я думаю, сейчас она была бы со мной счастлива. Мы с ней ссорились только но одному поводу — у нее всегда были долги, и я за это на нее сердился. Жозефина была То кой, какой должна быть женщина: непостоянной, пылкой, и душа у нее была прекрасная… Закажите для меня другой ее портрет. Я хотел бы, чтобы он был в виде медальона.

Бекер вернулся вечером. Правительство разрешало Наполеону выехать на берег Атлантического океана, в Рошфор, но при этом ему запрещалось отплывать куда-либо впредь до особого распоряжения. Таким образом Фуше хотел убить двух зайцев: удалить экс-императора из Парижа и задержать его, как пленника, в Рошфоре.

Наполеон почувствовал, что это ловушка.

— В таком случае я никуда не поеду, — сказал он и вышел к мадам Дюшатель. Вся в слезах, она нанесла ему прощальный визит в подтверждение своей привязанности. Растроганный император увлек ее в отдаленную комнату и щедро вознаградил за верность.

2 июня, когда армии Англии и Пруссии находились на подступах к Парижу, к Наполеону явился барон Меневаль и привел с собой маленького Леона — сына Наполеона, которого родила в 1806 году Элеонора Денюэль де Л а Плепь.

Вот как Гортензия описывает эту сцену:

«В полдень император послал за мной. Он был в своем любимом уголке сада; с ним были незнакомый мужчина и маленький мальчик, восьми или десяти лет на вид. Отведя меня в сторону, император сказал:

— Гортензия, взгляните на этого ребенка: на кого он похож?

— Это ваш сын, сир, он вылитый римский король.

— Вы так считаете? Ну, значит, так оно и есть. Я не подозревал, что у меня чувствительное сердце, но его вид меня растрогал. Позвольте, но откуда вам известно о его существовании?

— Сир, об этом гласила молва, а его сходство с римским королем подтверждает, что это правда.

— Признаться, я долго сомневался в том, что это мой сын. Тем не менее я поместил его в один из лучших парижских пансионов. Человек, которому я поручил следить за ним, осведомляется в письме, как я намерен распорядиться дальнейшей судьбой мальчика. Мне захотелось увидеть его, и так же, как вас, его сходство с своим сыном меня поразило.

— Что вы собираетесь предпринять? Сир, я с радостью взяла бы на себя заботу о ребенке, но не кажется ли вам, что это даст повод для сплетен обо мне?

— Да, вы правы. Мне было бы приятно знать, что именно вы занимаетесь его воспитанием, но боюсь, как бы не стали говорить, что это ваш сын. Когда я обоснуюсь в Америке, я заберу мальчика к себе.

С этими словами он подошел к стоявшему поодаль господину. А я приблизилась к ребенку, хорошенькому, как ангелочек, и спросила, доволен ли он жизнью в пансионе и во что любит больше всего играть. Он ответил, что в последнее время они с товарищами играют в войну, разделившись на две враждующие партии: «бонапартистов» и «бурбонистов». Я поинтересовалась, на чьей стороне сражается он сам.

— На стороне короля, — сказал мальчик.

А когда я спросила, на чем основан его выбор, он простодушно ответил:

— Потому что король мне, нравится, а император нет.

Я поняла, что ему неизвестны обстоятельства его рождения и он не подозревает, с кем только что разговаривал. Ответ мальчика поразил меня, и я стала допытываться, в чем причина его нелюбви к императору.

— Никакой другой причины нет, — повторял он, — кроме той, что я сторонник короля.

Вскоре вернулся император и, отослав опекуна с ребенком, пошел завтракать. Я последовала за ним. Во время завтрака он то и дело повторял:

— Мальчик растрогал меня — он так похож на римского короля! Я не предполагал, что он произведет на меня такое сильное впечатление. Значит, вас действительно поразило его сходство со мной и моим сыном?

Подобные речи звучали на протяжении всей трапезы».

Во второй половине дня Маршан повстречал в Рюэйс мадам де Пеллапра, не решавшуюся без приглашения явиться в Мальмезон. Она хотела предупредить экс-императора о том, что ей стало известно о переговорах Фуше с бароном Витролем, агентом Людовика XVIII.

За несколько недель до Ватерлоо мадемуазель Жорж также передала Наполеону документы, свидетельствующие о предательстве министра полиции. Итак, пока Мария-Луиза резвилась с Нейппергом, другие женщины делали все от них зависящее, чтобы помочь любимому человеку. «Даже те из них, — пишет Фредерик Массой, — кто был вовсе далек от политики, из преданности становились его шпионами и, руководствуясь интуицией в гораздо большей степени, чем разумом, давали ему разумные советы».

Наполеон пригласил мадам Пеллапра в Мальмезон, выслушал информацию насчет Фуше и, засмеявшись, сказал:

— Ну, а теперь расскажите-ка, чем вы занимались после моего отъезда из Лиона… Я слышал, вы прелюбопытным способом служили моему делу.

Покраснев, молодая женщина рассказала, как она, переодевшись в крестьянское платье, разъезжала по дорогам и раздавала солдатам маршала Нея трехцветные кокарды.

— Я ехала верхом на осле, прикинувшись торговкой яйцами. Никому не приходило в голову задерживать меня. С беспечным видом я проникала туда, куда мне было нужно. Пароля я не знала, но у меня всегда была наготове шутка, которая распахивала передо мной все двери. Я приезжала к солдатам, раздавала им красно-сине-белые кокарды, а они, сорвав с себя белые, кричали: «Эй! Да здравствует курица, которая снесла такие яйца!»

Наполеон расхохотался. И, желая вознаградить мадам Пеллапра за самоотверженность, отвел ее в свои апартаменты и поступил с ней точно так же, как накануне с мадам Дюшатель.

28 июня около десяти часов утра экс-император в окружении офицеров рассматривал военную карту, чтобы установить местонахождение передовых постов прусской армии, которые были замечены в северной части департамента Сены. В это время около дворца остановилась карета и из нее вышла Мария Валевская с маленьким Александром. Наполеон устремился ей навстречу и сжал ее в объятиях.

— Мария! Как вы взволнованы! — воскликнул он. Бонапарт провел ее в библиотеку, и она заговорила с таким жаром и убежденностью, словно речь шла о спасении Польши. В течение четверти часа она умоляла Наполеона возглавить армию, защитить Париж, заставить отступить союзников и вернуть себе французский трон.

Он терпеливо выслушал ее и под конец тихо сказал:

— Решение уже принято, Мария. Ваши доводы теперь уже ни к чему. Ни мой брат Люсьен со своим красноречием, ни брат Жером, отвагу и популярность которого я так ценю, не смогли заставить меня изменить это решение.

— Но тогда Парижу еще ничего не угрожало! — возразила она.

— Так же, как и сейчас.

— Он не был осажден и …обречен!

Император пожал плечами. Приблизившись, Мария прошептала:

— Наполеон, подумайте о Париже… О Франции… О вашем троне… Об орлах… о твоем, сыне!

Но ни то, что она назвала его по имени (обычно она этого избегала), ни обращение на «ты», что они позволяли себе лишь в минуты интимной близости, не смогли поколебать решимости Наполеона.

— Решение уже принято, — упрямо повторял он. — Я попрошу убежища в какой-нибудь отдаленной стране. Я буду жить в изгнании, уважая тамошние законы, и посвящу себя воспитанию римского короля, чтобы в тот день, когда Франция его призовет, он был к этому готов.

Мария в отчаянии безудержно зарыдала:

— Видит Бог, я так хотела спасти вас! — заливаясь слезами, сокрушалась она.

Император был непреклонен, и безутешная Мария Валевская с сыном удалились. На прощание Наполеон поцеловал маленького Александра. Мальчика все больше и больше забавлял этот странный папа, общение с которым сводилось к бесконечным душераздирающим сценам прощания.

Слова молодой женщины, однако, возымели свое действие. В утомленной, смирившейся душе Наполеона пламя, казалось, погасшее навсегда, вспыхнуло с новой силой. И когда на следующий день пришли доложить, что по приказу морского министра в его распоряжение предоставлены два фрегата, на которых он без промедления должен отплыть от берегов Франции, он обратился к правительству с просьбой возглавить армию и остановить наступление прусских войск. Но Фуше ему отказал в этом.

Все было кончено. Молча пожал он руки друзьям, поцеловал Гортензию и мать, уединился на несколько минут в комнате, где окончила свои дни Жозефина, надел гражданское платье, круглую шляпу, сел вместе с Бертраном в коляску, бросил прощальный взгляд на дорогой его сердцу Мальмезон и уехал навсегда…

Едва карета, увозящая императора, скрылась из виду, к генералу барону Гурго, совсем уже было собравшемуся отправиться следом, подбежали двое мужчин. Оба были сильно взволнованы.

Одним из них был Антон Белина Ступиески — тот самый поляк, жена которого скрашивала ночи Наполеона на Эльбе. Лицо второго господина в широкополой шляпе было наполовину закрыто плотным шарфом. Ступиески жестом дал понять Гурго, что хотел бы поговорить с ним наедине. Заинтригованный генерал пригласил его в свою карету. Как только дверца закрылась, Ступиески принялся умолять генерала:

— Вы непременно должны взять с собой мою жену. Она готова повсюду следовать за императором и разделять с ним все тяготы изгнания. В какой бы уголок земли судьба ни забросила императора, она хочет быть рядом с ним. Никто, кроме Белины, не способен успокоить его мятущуюся душу. Ее любовь, ум и разнообразные таланты будут служить ему отрадой.

Гурго, казалось, колебался, но супруг настаивал:

— Вы не представляете себе, что значит для императора моя жена. В Порто-Феррайо она буквально вернула его к жизни, окружив нежной заботой, разжигая и утоляя его страсть. Возьмите ее с собой!

— Но где же она? — спросил наконец генерал.

— Перед вами, — ответил Ступиески, указывая на своего спутника. — Она переоделась, чтобы ее никто не узнал и не помешал уехать.

И Ступиески тут же в карете упал на колени со словами:

— Умоляю, позвольте моей жене поехать с вами! Времени на размышления не было, и Гурго знаком дал понять Белине, что он согласен.

— Я беру вас обоих, — сказал он.

Затем он приказал кучеру ехать в Рамбуйе, где прелестной мадам Ступиески вполне мог представиться случай украсить печальное однообразие жизни Наполеона…

Путешествие длилось пять часов, и на протяжении всего этого времени г-н Ступиески с детским восторгом и упоением расписывал радость, которую испытает император, узнав, что к нему приехала его возлюбленная. Добропорядочный Гурго, не сталкивавшийся со столь беззастенчивой манерой поведения в высшем обществе, смотрел на этого более чем странного супруга с крайним изумлением.

Когда к десяти часам вечера трио достигло Рамбуйе, Наполеон, уставший за день, уже собирался лечь спать. Поляк стал нервничать.

— Передайте императору, что моя жена здесь, — сказал он. — Несчастный наверняка захочет с ней увидеться.

Но его просьбу отвергли, и они с женой были вынуждены провести ночь в гостинице.

На следующий день в восемь часов утра Наполеон принял Гурго. Последний гак вспоминает об этой встрече:

«Я рассказал о моем путешествии со Ступиескн и высказал сомнение: подобает ли мне ехать в одной карете с его женой, переодетой к тому же в мужское платье. Выслушав это, император заключил, что ни она, ни ее муж не должны далее следовать за нами. Бертран поручил мне сообщить супругам эту плохую новость, но я отказался. Тогда он передал мне записку для несчастного поляка и распорядился выдать ему один или два наполеондора»

— Соблаговолите объяснить, дорогая племянница, что вас так рассмешило в этой истории? — обратился к ней король. — Я говорил о покойной вашей матери-королеве, и не предполагал, что это может вызвать у вас такую странную реакцию.

При этих словах герцогиня Ангулемская разразилась слезами.

Назавтра об этом инциденте никто не вспоминал. И король с еще большим наслаждением, чем прежде, продолжал живописать проказы, которым», как он уверял, было столь богато его прошлое…

Чтобы его любовные истории выглядели правдоподобно, Людовик XVIII решил завести фаворитку — хотя бы для видимости…

Сначала он пригласил свою давнишнюю любовницу, мадам де Бальби, но нашел ее сильно постаревшей, желчной и утратившей шарм. Он великодушно пожаловал ей пенсию в память о ее былом обаянии и отправил восвояси.

Вскоре он велел привезти в «замок» (так теперь называли Тюильри) мадемуазель Бургуэн, актрису Театр-Франсэ, чей «страстный голос и аппетитные округлости» в свое время отметил Наполеон. Король наговорил гостье кучу комплиментов, усадил рядом с собой на диванчик и-проворным жестом задрал ей подол.

Хорошо воспитанная актриса не мешала королю бесцеремонно и дерзко ее ощупать. Спустя несколько мгновений несчастный венценосец с багровым от напряжения лицом простонал:

— Я еще никогда не сожалел так, как сегодня, что мне уже шестьдесят лет!

После чего запустил руку за корсаж мадемуазель Бургуэн и, вытащив наружу грудь, долго с грустью смотрел на нее.

— Ну, довольно, — сказал он, водворяя грудь на место, — в гостях хорошо, а дома лучше, как говорил Дагобер своим собакам!

Актриса удалилась, слегка разочарованная. Но на следующий день в награду за то, что она столь любезно позволила себя пощупать, Людовик XVIII послал ей прекрасную карету, запряженную двумя породистыми серыми в яблоках лошадьми, присовокупив восхитительный несессер из позолоченного серебра, в который положил тридцать тысяч франков…

После актрисы в Тюильри перебывало множество молодых женщин — и в их числе мадам Принсето, сестра министра Деказа, и мадам де Мирбель.

Пригласив даму к себе в кабинет, он ошеломлял ее непристойными историями, потом читал столь же непристойные стихи собственного сочинения. И наконец, переходил к действиям…

Обычно он довольствовался тем, что украдкой прикасался к тому или иному заветному месту, а иногда ограничивался шутками и утонченными, но вполне невинными ласками.

Иногда, правда, ему хотелось большего. В таких случаях он просил визитершу раздеться и забавлялся тем, что бросал свернутые трубочкой банковские билеты достоинством в тысячу франков, стараясь попасть предмету своей страсти между грудей.

Но это было уже, что называется, настоящей оргией!

Женщины, приходившие в Тюильри и за какую-нибудь драгоценность, хорошую лошадь или несколько луидоров позволявшие себя потискать, бесспорно, доставляли королю удовольствие, но не могли дать того, в чем он больше всего нуждался: сердечной привязанности, любви.

Этот игривый толстяк-сластолюбец на самом деле имел сердце простой мидинетки.

Он был создан для любви. Ему бы иметь возлюбленную, жену, семью. Но, увы, жена его умерла, детей не было; брат, граф д'Артуа, ненавидел его, считая чересчур либеральным; племянница, герцогиня Ангулемская, приняла сторону ультрароялистов и даже не разговаривала с ним; а к женщинам, которых он принимал у себя в кабинете, он не мог привязаться, понимая, что они благоволят к нему из корысти.

В результате он стал оказывать благосклонность мужчинам, изливая избыток нежности на «фаворитов».

Сначала он осыпал подарками графа д'Аверэ; его сменил герцог де Блакас, которого король произвел в министры и сделал пэром Франции.

Однако справедливости ради надо заметить, что эти молодые мужчины не были его «возлюбленными голубчиками». Людовик XVIII не впадал «в сей пагубный грех» и ему было вполне достаточно погладить своих любимцев по щеке, говорить им «дитя мое» и целомудренно целовать в лоб в первый день Нового года….

Г-н де Блакас был из тех эмигрантов, про которых будет замечено, что они ничего не забыли и ничему не научились. Воображая, что Франция не изменилась со времен Людовика XV, он мечтал о восстановлении абсолютной монархии.

И очень скоро нажил себе врагов в лице всех советников короля. Гизо, самый злобный и язвительный из них, потребовал немедленной его высылки. Людовик XVIII, грустно покачав головой, сказал:

— Королям прощают любовниц, но не прощают фаворитов.

Вынужденный после долгих колебаний назначить Блакаса послом в Неаполь, король две недели потом неутешно рыдал в своем кресле на колесиках.

Пытаясь дать объяснение странной слабости, которую Людовик XVIII питал к своим фаворитам, Шатобриан писал: «Возможно, в сердцах одиноких монархов образуется пустота, которую они стремятся заполнить первым попавшимся человеком? Что это: взаимная симпатия, сродство душ, сходство характеров? Или дружба, дарованная Небесами, дабы утешить их в величавом одиночестве? А может быть, это желание иметь преданного душой и телом раба, перед которым ничего не надо скрывать, раба, к которому привыкаешь, как к одежде, игрушке, как к навязчивой идее — продолжению чувств, вкусов, капризов того, кем она овладела и кого держит во власти необоримого гипноза? Чем раб более низок и чем он более приближен, тем труднее от него избавиться, потому что он посвящен в такие сокровенные тайны, которые нельзя сделать достоянием общества. И этот избранник обращает в свою пользу и собственную гнусность, и слабость своего господина». («Загробные мемуары».)

— Уехал! Уехал! — Король плакал, утирая, слезы огромным носовым платком. — Ах, как я любил, его!.. Маленький мой, дитя мое… Негодяи, подлецы, они лишили мою жизнь смысла…

На шестнадцатый день король с сияющим лицом спустился из своих апартаментов и приступил к трапезе, съев на закуску сотню устриц. Придворные облегченно вздохнули — было очевидно, что Блакас забыт.

А еще через несколько недель у Людовика XVIII появился новый фаворит. Счастливца звали Эли Деказ. Бывший чиновник Империи, префект парижской полиции, он недавно заменил Фуше на посту министра полиции.

По роду своей деятельности он знал все о жизни па рижского общества, в том числе и о низших его слоях. Каждый день являлся он в Тюильри с набитым письмами портфелем. Письма вскрывали в секретном отделе полиции и выписывали из них пикантные сплетни и скабрезные анекдоты. Деказ со знанием дела сообщал королю дворцовые и городские альковные интриги, л тот просто ерзал от удовольствия и не мог удержаться от негромких радостных восклицаний.

Естественно, что очень скоро Людовик ХУНТ не мыслил себе жизни без Деказа.

«Это была настоящая идиллия, — пишет Лукас-Дюбретон. — Дошло до того, что король жил для Деказа и благодаря Деказу. По утрам они вместе работали, а на заседаниях Совета министров, лишенный возможности поговорить со своим любимцем, король посылал ему нежные записочки. Когда Деказ почему-либо отсутствовал, король также писал ему, прося чем-нибудь его занять. Например, прислать для ознакомления план своего ближайшего выступления, чтобы, если это нужно, „кое-что поправить“. Потрудиться для обожаемого Деказа было для короля высшим наслаждением. А с наступлением вечера, когда члены королевской семьи расходились по своим апартаментам, он вел нескончаемые беседы с милым его сердцу министром… Какое это было славное время! Перед уходом Деказ оставлял на столе шкатулку с дневной почтой со своими пометками. А наутро его августейший друг возвращал письма, выделив то, что его заинтересовало, и присовокупив к ним нежную записочку. Так они ежедневно проявляли друг о друге трогательную заботу, угождали друг другу, обменивались любезностями, быть может, несколько пошлыми. И эта романтическая преданность фаворита скрашивала существование старого человека.

Людовик XVIII говорил ему «ты» и обращался к нему не иначе, как «сын мой», «дорогой мой сын», гладил по голове, щипал за подбородок и спрашивал у окружающих: «Не правда ли, у него красивые глаза?»

На этот раз фаворит Людовика XVIII был ярым либералом, и вскоре против него ополчились ультрароялисты и члены Конгрегации.

В течение нескольких недель эти люди, про которых говорили, что они большие роялисты, чети сам король, искали способ избавиться от Деказа. Однажды виконту Состену де Ларошфуко, ревностному конгрегационисту, пришла в голову блестящая мысль заменить Деказа женщиной, выдающейся во всех отношениях, которая подчинила бы короля своему влиянию.

— И я такую женщину знаю, — сообщил собравшимся виконт. — Это мадам дю Кайла.

Члены Конгрегации удивились: было известно, что мадам дю Кайла его любовница.

— Ради общего дела я готов идти на жертву, — с исполненным благородства видом заявил он своим восхищенным сторонникам.

В тот же вечер, придя к мадам дю Кайла, ни сном, ни духом не ведавшей, какую ей уготовили роль, и оставшсь с ней наедине, он без промедления приступил к делу.

— Франция на краю пропасти! — торжественным тоном начал он и продолжал: — Король словно ослеп, и Никто, кроме женщины, не может сорвать с его глаз роковую повязку. Лишь женщина со свойственной ей мягкостью способна, не травмируя самолюбия короля, помочь ему прозреть. Наш монарх прислушивается к советам тех, кого любит. Владеть его сердцем — значит вместе с ним править Францией. В истории Франции и Испании известны случаи, когда от женщины, от ее влияния на венценосца, зависела судьба монархии. Так вот сейчас настал такой момент, — и в вашей власти спасти веру и монархию. Самой природой, происхождением, воспитанием и даже постигшим вас горем вам словно уготована эта благородная роль. Попросите у короля аудиенцию под предлогом, что ищете его покровительства для себя и своих детей. Явите ему ваши совершенства: обходительность, изящество, грациозность, ваше здравомыслие — все, чем так щедро наградила вас природа не для того, чтобы прятать эти сокровища в тени уединения, но для того, чтобы они ярче засверкали в свете дворцовых люстр. Очаруйте короля, пусть он пожалеет, что расстается с вами, и пожелает снова вас увидеть. Действуя осторожно и тактично, покорите его сердце и с помощью своего интеллекта подчините разум. Сделайте так, чтобы он не мог без вас жить, чтобы вы стали единственным человеком, способным исцелить его страждущую душу, обремененную государственными заботами, тогда он прибегнет к вашим советам и с их помощью спасет Францию от гибели.

Мадам дю Кайла была потрясена. Она не могла без омерзения представить себе, что должна предложить себя — пусть даже ради отечества и Церкви — скрюченному от подагры, страдающему от ожирения старику.

— Вы хотите соблазнить меня мишурным блеском власти и главенством при дворе? — свысока глядя на виконта, сказала она. — Как вы смеете равнять меня — смиренницу, живущую наедине со своим горем, вдали от света, с дерзкими, амбициозными женщинами, которые используют свои пороки и даже добродетели, чтобы обольщать королей и завладевать их сердцами? Если вы хотите, чтобы мы и впредь оставались друзьями, не смейте больше никогда говорить мне об этом, а я постараюсь забыть душевную грубость, которую вы проявили по отношению ко мне».

И в подкрепление своих слов решительно увлекла его в спальню.

Так кто же такая мадам дю Кайла, из которой ультрароялисты задумали сделать новую Эсфирь?

Несмотря на свои тридцать пять лет, мадам дю Кайла была еще весьма соблазнительна и обладала благородной внешностью, что не мешало ей вести себя в высшей степени легкомысленно. Темноволосая красавица со страстным взором, чувственным ртом, искушенная в любви, она прокладывала себе дорогу в жизни с помощью упругого бюста, исключительной ловкости и умения интриговать. Состен де Ларошфуко оставил следующее ее описание:

«Остроумная, жизнерадостная, умеющая придать своему голосу едва уловимый оттенок невыразимой мягкости, унаследованный, вероятно, от отца, служившего по судебному ведомству; глаза ее, ласковые и нежные в минуты покоя, иногда хитрые и очень редко злые, светились умом. В общем же это была загадочная особа: ум ее был неглубок, знания поверхностны, а вкусы не отличались утонченностью. Как бабочка, порхала она по жизни, но, когда обстоятельства принуждали ее к этому, умела быть серьезной. Сердце служило ей компасом, а рассудок — рулем».

Урожденная Зоэ Талон, мадам дю Кайла была дочерью маркиза Омера Талона, личности весьма странной. За свою жизнь он сменил одну за другой разные должности: в 1777 году был королевским адвокатом, в 1779-м-советником следственного департамента, затем королевским судьей по гражданским делам в Шателе и, наконец, в 1789 году депутатом Генеральных штатов и тайным агентом. Известность приобрел причастностью к одной из самых загадочных авантюр эпохи Реставрации — к делу Фавраса.

В конце 1789 года маркизу де Фаврасу нанес визит Кромо дю Бур, казначей графа Прованского, и передал ему два миллиона франков, предоставленных банкирами из Голландии. Деньги предназначались для похищения Людовика XVI и перемещения его в Перон.

— Когда король окажется в Пероне, — пояснил Кроме дю Бур, — наемники, которые за деньги бунтуют жителей окраин, перебьют народных вождей, потребуют отречения короля и провозгласят Монсеньора королевским наместником.

Маркиз де Фаврас был авантюристом, за неимением средств влачившим жалкое существование. Прельстившись деньгами, он дал согласие и принялся за дело: закупил оружие и лошадей, нанял людей, установил связь подкупленными смутьянами.

Пост, приблизительно соответствующий должности председателя гражданского суда департамента Сены.

Но, на свою беду, он допустил непростительную оплошность, доверившись некоему Морелю, который, ужаснувшись задуманным, выдал Фавраса Масею де Невилю, подчиненному Лафаиетта. И «доблестный генерал» приказал арестовать Фавраса.

На процессе по этому громкому делу граф Прованский, которого все в Париже считали виновником заговора, очень ловко отвел от себя подозрение, и Фавраса приговорили к смертной казни.

Происходящее было глубоко омерзительно несчастному, и он упорно молчал во время следствия. Но когда ему стало ясно, что Монсеньор не сделает ничего для его спасения, он написал длинную докладную записку, раскрывающую связь заговорщиков с братом короля, и передал ее председателю суда.

Председательствовал в суде Омер Талон.

Прочитав записку Фавраса, судья опрометью побежал в тюрьму и стал на коленям умолять осужденного не говорить об этом в суде.

— Если вы выдадите Монсеньора, скандал затронет короля, королеву и вообще весь двор. Ваше обвинение, дискредитируя королевскую фамилию, может стать причиной падения монархии. — Поскольку эти слова не тронули узника, Омер Талон прибавил: — Вы — правоверный католик и, добровольно приняв на себя мученический крест, попадете в рай. Монсеньору своим молчанием вы сохраните жизнь, а если он забудет о своем долге но отношению к вашей семье, — уверяю вас, я сумею ему об этом напомнить: ведь отныне он в моих руках.

Соблазненный надеждой без труда попасть в райские кущи, Фаврас молчал до конца процесса. 19 февраля 1790 года его повесили на Гревской площади.

Толпившийся на площади народ заметил некоего святого отца, поспешившего сесть в карету, которая умчала его прочь тотчас после свершения казни. Это был не кто иной, как аббат Ле Дюк, родной сын Людовика XV, проводивший осужденного в последний путь. Он был из числа заговорщиков, и сейчас торопился успокоить Монсеньора, что «все в порядке»…

Однако Омер Талон на всякий случай сохранил докладную записку казненного Фавраса.

Документ этот сейчас хранился у мадам дю Кайла, и виконт Состен де Ларошфуко, ультрароялисты и члены Конгрегации знали об этом…

Во времена Империи Фуше арестовал Омера Талона по подозрению в симпатиях к роялистам. Юная Зоэ в 1802 году она вышла замуж за графа дю Кайла тщетно попыталась получить разрешение повидаться в тюрьме с отцом. Но когда министерство полиции возглавил Савари, герцог Ровиго, она вспомнила, что супруга новоиспеченного министра была ее однокашницей! Она попросила об аудиенции и была принята.

Начав с беглого воспоминания о том, как она в компании герцогини де Ровиго провела полдня в гостях у мадам Кампан, Зоэ изложила свою просьбу.

— Я хотела бы повидаться с отцом, — просто сказали ока и залилась слезами.

Надо сказать, что Савари как-то особенно взволновал визит этой девочки. Он приблизился к ней и лицемерно пообещал оказать ей эту услугу, но лишь при одном условии… «Несмотря на чувство гадливости, мадемуазель Талон принуждена была согласиться на многое, чтобы проникнуть в эту юдоль печали и страданий», — написано в одном из мемуаров тех лет.

С тех пор всякий раз, чтобы повидать отца, Зоэ должна была сначала прилечь на софу, которую предусмотрительный и педантичный де Ровиго поставил в своем кабинете. Поначалу она относилась к этому как к вынужденной формальности. Но постепенно у партнеров пробудилось взаимное чувство, и с обоюдного согласия они перенесли свидания в другое место.

В один прекрасный день, когда абсолютно голые любовники лежали в спальне де Ровиго на огромной кровати, которая в результате бурных любовных ласк напоминала поле сражения, дверь распахнулась и на пороге появилась герцогиня с ведром холодной воды в руках. Она уже давно заподозрила, что муж ей изменяет.

— Ни с места! — Крикнула она и, подбежав к кровати, окатила водой незадачливую парочку .

«Ледяной душ мгновенно спустил их с небес на землю, — пишет барон де Блэз, — Зоэ и Ровиго стали оглушительно чихать и имели при этом презабавный вид. Затем министр, чтобы скрыть свою наготу, которая была не слишком привлекательной, спрятался за шторой…»

Но это происшествие не охладило любовников, и они продолжали наслаждаться на министерской софе. Таким образом, в выигрыше оказался не только Омер Талон.

Кроме того, вследствие этих развлечений мадам дю Кайла вскоре подарила мужу крупного мальчугана, как две капли воды похожего на министра полиции…

В начале 1814 года, видя, что Империя трещит по всем швам, мадам дю Кайла перешла на сторону оппозиции и получила задание от роялистского комитета отправиться с секретной миссией в Хартвел, где в то время находился Людовик XVIII. С согласия — а может, и при участии — герцога Ровиго она прибыла в Англию, не встретив на своем пути никаких препятствий, и была принята претендентом на французский престол, который был слегка обеспокоен, узнав, что эта красивая молодая особа является дочерью председателя суда Омера Талона.

Зоэ, разумеется, ни словом не обмолвилась о хранившихся у нее документах. В благодарность за деликатность Людовик XVIII обещал ей свое покровительство.

Вернувшись в Париж, Зоэ прямиком пошла к Талейрану.

— Я только что из Хартвела, — сказала она. — Я виделась с королем, и он просил передать вам… Министр так и подскочил на месте.

— Мадам, вы сошли с ума! И вы не боитесь признаться в таком ужасном преступления? — сказал он и, подойдя к двери, открыл ее, чтобы удостовериться, что их не подслушивают. Затем, приблизился к Зоэ и продолжил, понизив голос:

— Итак, вы видели его?.. Вам ведь известно, что я его преданный и покорный слуга?