VIII ПРИЗЫВ
Мое сближение с Мариусом следует отнести к последним годам прошлого столетия; мы были молоды и жадно впитывали в себя то, что под именем оккультного посвящения могли получить в одном из тогдашних центров эзо-теризма во Франции.
То был период расцвета «Ordre Kabbalistique de la Rose + Croix», еще не исказившего своих заданий связью с прозаическим масонством; то было время плодотворной работы по восстановлению многих памятников эзотерической традиции и время многих смелых попыток проверки легендарных экспериментов и постановки новых в иерофан-тическом стиле Элифаса Леви.
Течение жизни отбрасывало нас друг от друга неоднократно, но связь между нами не порывалась. Мариус навсегда остался горячим адептом оккультизма, мой же интерес переместился значительно в сторону и мы не виделись уже довольно давно.
Я находился в одной из молодых республик северной Европы; отдыхал в деревне, в достаточной глуши и в обстановке столь удаленной от всего, что меня ожидало.
Дождливое в начале лето наконец установилось. Плющ, до того прозябавший, быстро наверстывал потерянное и покрыл уже всю решетку по бокам выходившей в сад веранды. Я полулежал в качалке, задумчивый, но беспечальный. Нежно благоухали пышные розово-белые пионы, желтые лилии присоединяли свой экзотический, магнолиеподобный аромат, а из глубины сада доносился земляничный запах запоздавшего в цветении жасмина; протяжно и ласково посвистывала невдалеке иволга, умолкла; на смену ей, с еще нескошенного клеверного поля, уже приступал к вечернему потрескиванию дергач.
Резкая нота ворвалась вдруг в гармонию угасавшего погожего дня — ожесточенно залаял мой добрый приятель, пес «Пайлотт»; загромыхала его цепь и я поднялся, чтобы взглянуть, в чем дело. То был нарочный с ближайшей почтовой станции, вручивший мне телеграмму.
Я вознегодовал на такое нарушение моего спокойствия, резким движением вскрыл бланк и прочел:
Ждем Марсель не позднее пятого.
Гюйенн 3.
А, так вот оно что; это было серьезно.
Только Гюйенн и только Мариус могли прислать мне подобную телеграмму. Во второй раз в жизни наш юношеский договор, скрепленный торжественной клятвой, напоминал о себе; стоявшая в конце телеграммы цифра «3» свидетельствовала об этом.
Итак, они вызывали меня! Они не изменились — искатели эзотерических ключей; их пытливость направлялась по прежнему руслу.
Я отпустил нарочного и впал в раздумье. Что могли они предпринять? Мариус, учитель уже многих, и Гюйенн — знаменитый врач, тайный из боязни повредить своей репутации, но закоренелый оккультист, — пустяками не занимались!
Конечно, я немедленно двинусь; но, признаться, желания не было никакого. Этот вызов клином врезывался в мою тогдашнюю программу жизни, главными пунктами которой были спокойствие и уединение. Затем, я экономил, подготовляясь к задуманному путешествию на Цейлон и по Индии и мои мысли еще сегодня были там.
Но делать нечего; если бы даже не существовало между нами упомянутого договора, основательно отдававшего восторженностью и гиперболами юности, я все же поехал бы — звали мои лучшие и испытанные друзья.
IX БАГАЖ, ПРИОБРЕТЕННЫЙ В ПУТИ
Мне не хотелось миновать Парижа и я сообразно с этим составил свой маршрут.
Не для встреч и увеселений стремился я в мировую столицу, я просто жаждал окунуться в атмосферу любимого города, свидетеля и восприемника моих юношеских порывов и увлечений. Однако, встреча неожиданная и чреватая последствиями была мне суждена на протяжении тех двух дней, которые я мог уделить Парижу.
Был вечер второго дня; я возвращался с продолжительной прогулки по городу, порядочно утомленный, но и полный приливом воспоминаний, в большинстве таких бодрящих, принесших веяние былых, жизнерадостных лет.
Настоящее как будто уступало свое место прошедшему и я приветствовал его — это прошедшее. Вдруг из толпы, запрудившей широкую панель Севастопольского бульвара, выглянуло, приковало своей северной белизной знакомое девичье лицо. Это была Вера Блаватская со своей неотступной фру Линнеман; это была Верочка из прошлого с ее несложной, но трогательной историей, а жизнь уже очертила для нас общий круг действий.
Когда Вера прибыла в Париж и остановилась, вместе с фру Линнеман, в одном из отелей, ею овладело неприятное чувство человека, сделавшего решительный шаг и опасающегося за его последствия.
Зашевелились сомнения в правильности задуманного и вдруг откуда-то выползла жгучая мысль: пусть Джозеф жив, но за эти годы, такие особенные, он мог перемениться… это молчание… Нет, это было бы слишком тяжело! И как тогда выглядели бы ее поиски?!
Все было так неопределенно, а «дяди Пети», такого рассудительного, так уверенно разрешавшего все сомнения, не было, не было…
Горькие слезы не раз оросили бледное личико девушки, одинокой, остановившейся в раздумье на одном из поворотных пунктов своей жизни.
Стояли жаркие дни и окна отеля были открыты настежь; до слуха Веры доносились обрывки разговора в соседнем номере; она невольно заинтересовалась и стала прислушиваться.
— Я уезжаю в Марсель, Зита, в четверг это дело будет пущено в ход, так хочет Мариус; вы должны быть на посту в условленное время.
— Но я не справлюсь со всем этим, я, наконец, боюсь подобных вещей, — послышался протестующий женский голос.
— Иначе не может быть, Зита, и вы дали слово, более того — торжественно обещали, а затем, после моего отъезда, вы не будете в одиночестве. N… (прозвучала моя фамилия) известил уже телеграммой о согласии и выехал в Марсель.
— Хорошо, Гюйенн, но это последнее из безумств Мариуса, в котором я принимаю участие.
Вера встрепенулась — луч света блеснул внезапно на темном горизонте! И сейчас же созрело решение; недаром она была воспитанницей Блаватского.
Мое имя, произнесенное за стеной незнакомым мужчиной, прозвучало для Веры как гарантия твердого обоснования будущей жизни, странная же тема подслушанного обрывка разговора ее нисколько не интересовала и она поспешила отойти от окна.
Несколько смело определила меня Вера в свои покровители; мое знакомство с Блаватским оставалось всегда довольно поверхностным, но я, в данном случае, был единственным, представлявшим собою для девушки прошлое, ясное и уверенное, и я был все же в почете у «дяди Пети» и я был «свой».
Вера не медлила с исполнением задуманного. Дождавшись, когда ее соседка осталась в одиночестве, она сейчас же командировала к ней с соответствующими инструкциями фру Линнеман. Последняя вскоре вернулась и передала приглашение прибыть для переговоров и ближайшего выяснения, в чем, собственно, дело.
Достаточно наивно, но ограждая чувство собственного достоинства, обрисовала Вера свое положение и просила указать, когда и где можно будет свидеться со мною. Должно быть, было много подкупающего в ее рассказе, в самой Вере, что смягчило первоначальную настороженность Зиты. Она пояснила своей собеседнице, что мой приезд ожидается в ближайшие дни, что я известное время пробуду в Марселе и что она позаботится сообщить мой адрес и, в свою очередь, уведомит меня о желании Веры.
Однако такой образ действий Вера отвергла; ей, томившейся в Париже, очень живой по натуре, не сиделось на месте, а в глубине души она опасалась возможности утраты свидания со мною, пока пойдет переписка.
— Было бы лучше всего, если бы вы позволили мне ехать с вами, — заявила простодушно Вера.
— Я не могу воспрепятствовать вам, mademoiselle, следовать за мною в Марсель, но раз таково ваше намерение, то я должна предварить, что, в силу некоторых обстоятельств, вы на протяжении недели не получите возможности самостоятельно добиться свидания с вашим другом; он будет в постоянных разъездах, — схитрила Зита, — и единственно через меня может быть уведомлен о вашем желании.
Затем ей, по-видимому, стало жалко опечаленной Веры и она добавила:
— Условимся лучше так — приезжайте в Марсель через несколько дней, остановитесь, скажем, в отеле «Regina», что на площади Сади-Карно, первоклассный, а я, как только прибудет monsieur N… (Зита назвала мою фамилию), сейчас же направлю его к вам.
На том и порешили.
Вот, что, в моем вольном пересказе, произошло с Верой в Париже.
Я выслушал ее вполне откровенную повесть, я внес освежающую ноту в мир переживаний Веры, обнадежил всячески, но роль «дяди Пети», бессознательно подсовываемая мне, — видит Бог — еще не была для меня подходящей.
Как меняет нас жизнь! И хорошо, когда ее рука дарит, не отнимает. Трудно было в прелестной, вполне сформировавшейся девушке признать Верочку прежних дней, но та особенность облика Веры, которую я приметил некогда, теперь выступила еще резче — бледность лица, необычайная чистота его линий, полуспущенные обычно веки и то общее впечатление одухотворенности, но как бы неразбу-женной, притаившейся.
Какая противоположность между ними — Зитой и Верой! Завораживающее дыхание земного, прелесть летней ночи, очарование сияющего дня, все могущество притягательной силы земли находили нечто созвучное с моей возлюбленной и налагали печать на ее существо. О, милая, как возможно было это — ты и мрачный Мариус?!
Но я забежал вперед. Это извинительно — в этих воспоминаниях, таких свежих, некоторые ноты звучат еще слишком сильно и пережитое властно врывается в рассказ.
— Пока что, Вера, мне ничего неизвестно о той особе, с которой вы условились относительно меня. Но вполне очевидно, что она действовала, сообразуясь с какими-то серьезными обстоятельствами, а потому не будем менять плана. Все дело упростилось благодаря нашей встрече здесь и мы уже не потеряем друг друга из виду.
Я называл Веру по имени: — для меня это нужно, нужно, — просила она.
Вот она жизнь, ее зигзаги и неожиданности, — подумалось мне.
Ночью я уже ехал в Марсель, достаточно на сей раз заинтригованный, расшевеленный.
X MARE NUBIUM
Мистическое, паче того оккультное — говорят многие — это лунное «Mare Nubium» — море облаков, море, которого в сущности нет, ибо оно только пустынная равнина, изменчиво освещаемая.
Пусть так…
Однако для иных неистребима потребность выйти из круга уверенной повседневности, бедной по объему и пугливо уходящей в себя. Океан неведомого плещет вокруг!
Океан плещет от века вокруг небольшого острова, заселяемого поколениями людей.
XI НА МЕСТЕ ДЕЙСТВИЯ
В Марселе меня встретил Гюйенн, предупрежденный телеграммой. Он был очень доволен моим прибытием, о чем сейчас же и заявил.
— Мой дорогой, я трижды рад видеть вас: как старого друга, как соучастника в затеянной Мариусом истории и, наконец, как смену на ответственном посту. Я думаю, вы основательно были удивлены, когда я так энергично затребовал вас с севера на юг. Но что оставалось делать — Мариус настаивал на этом.
Было нестерпимо жарко, я был голоден и потому мы поспешили под гостеприимную сень одного из знакомых с давних пор ресторанов, где Гюйенн и посвятил меня во все обстоятельства сумасбродной, но и достойной почтительного удивления попытки, предпринятой Мариусом.
— Гюйенн, вот мы здесь прохлаждаемся, а кто же при Мариусе? Разве той особы, той Зиты, о которой вы так распространяетесь, достаточно; женщина, любовница и подобная роль?! Не слишком ли уж?
Гюйенн залился веселым смехом:
— Зиту, мой друг, нужно видеть и больше ничего, только видеть; ну, и смотреть за собой! Такие дочери Евы нечасто рождаются.
Самоуверенность Гюйенна, непререкаемость его тона начинали злить меня и я дал понять, что мне известно, как неохотно Зита вошла в это дело.
— Ah bigre! Откуда у вас подобные сведения?!
— В парижских отелях имеются окна и они бывают открыты, любезный доктор.
Гюйенн встревожился, и я поспешил его успокоить, пояснив, как было дело.
— Однако, все же, не пора ли нам двинуться? — напомнил я.
Гюйенн взглянул на часы, быстро вскочил и нетерпеливо потребовал счет.
— Уже пять, а в семь с минутами уходит мой поезд; мы действительно должны торопиться. Коль скоро вы здесь — я свободен, а в бретонских курортах у меня подобралась отличная партия больных; чудаки верят в мою медицину, а главное, платят очень хорошо. Конечно, информируйте меня и — чуть что — я буду по первому зову.
Мы сели в автомобиль и с шумной Quai des Beiges, где находились, отправились в северную часть города. Ехали долго; наконец, на одной из тихих, окраинных улиц Гюйенн дал знак остановиться. Он отпустил шофера, взял меня под руку и мы, пройдя еще квартал, свернули в переулок и очутились перед очень милым домиком-особняком.
— Вот здесь временная резиденция Мариуса и его прелестной подруги; очень уединенное местечко и вы отлично проведете время, — пресерьезно заявил неисправимый Гюйенн.
Он, должно быть, совсем не переменился, этот доктор-весельчак, занимавшийся подчас весьма мрачными делами.
В доме не было никакой прислуги, да и не должно было быть, и нас впустила Зита.
Обстоятельства дела были таковы, что до крайности упрощали церемонию знакомства, и мы все трое сейчас же отправились в комнату, где находился Мариус.
Конечно, он «находился» и все было в порядке, а потому уже через несколько минут состоялось прощание с доктором, который торопился в свою гостиницу за вещами и затем на поезд.
— Мои друзья, что такое жизнь, как не искание?! Отбросьте его и что получится? — физиология, с прибавкой обманчивой игры чувств и заботы о наполнении кармана.
Так простился с нами Гюйенн и мы остались вдвоем — Зита и я. Не могли же мы считать Мариуса третьим!
Мы остались вдвоем.
В абсолютной тишине дома, в присутствии живого, но остановившегося на пороге смерти человека, остались мы, и там, где чувствовалось колыхание мрачного покрывала.
Конца, затрепетали вдруг сияющие одежды Начала, родилась и утвердилась уверенность, что наша встреча из тех, которые на счастье или на горе вяжут мужчину и женщину одной из крепчайших нитей Рока.
XII ЗИТА
Мариус, Мариус! Ты жестоко отягчил свою карму! — не могу не воскликнуть я. Восьмиконечный крест Великого Иерофанта ты применил как ключ к женскому сердцу и ты остановился на третьем повороте, непозволительно не довершил его.
Ты скажешь в свое оправдание, что снял Зиту с колен жалких развратников в жалких кабаре, что, взамен шатания по современным лупанариям, ты предоставил женщине готические своды твоего замка, что частью возвысил ее до понимания сокровенных пружин совершающегося, что… О, ты многое можешь сказать. Но останется неопроверг-нутым одно и самое важное: недостойное вовлечение существа неподготовленного в великую игру эзотеризма.
О, хромой мудрец, шагавший как будто прямо! Ты, попросту, не научился еще обходиться без женщины.
Но остановись, мое перо, умолкни, моя филиппика, ибо где ты, безупречная прямолинейность, а иные объятия неотвратимы и мне ли, мне ли греметь, осуждая?!
Уход Гюйенна знаменовал собою необходимость стабилизации положения и мы приступили к распределению обязанностей по охранению покоя Мариуса. Конечно, все объективные меры безопасности были приняты в самом начале; здесь было многое, в том числе сложная сеть волевых усилий со стороны Мариуса, определенная тренировка духа и тела, а затем чисто магические мероприятия, в которых приняли участие Гюйенн и Зита, в особенности последняя.
Главное, чего опасался Мариус, это преждевременного окончания задуманного им. Ведь оставалось неизвестным, мог ли он анимической частью своего существа удержаться так долго в отдалении от тела. С другой стороны, возникал вопрос, не было ли смертельной опасностью длить такое состояние до положенного Мариусом срока, длить при помощи Зиты, прошедшей, как оказалось, специальную подготовку, концепция которой всецело принадлежала Мариусу и лишь основывалась на общем эзотерическом достоянии.
Столько здесь было неясного; к счастью, наши действия точно регулировались программой, составленной самим Мариусом.
Пока был Гюйенн, он наблюдал за всем и за точным выполнением Зитой условленного, а теперь роль контролера, ну и сведущего человека перешла ко мне.
Я готовь был предложить Зите распорядок, сводивший ее роль до minimum’a, до обязательного появления в час ее, как бы сказать, своеобразного общения с Мариусом; забота о моем пропитании отпадала, так как все было заранее заготовлено в доме, а электрическая кухня упрощала остальное. Я было и начал в таком духе, но осекся, вдруг вспомнив, что одно немаловажное обстоятельство заставляло быть осторожным: Мариус, в случае своей смерти, делал меня соучастником в наследовании своего громадного состояния! Здесь таилась серьезная опасность. Был же Мариус в том особенном, неучитываемом положении, ежеминутно на грани смерти и, произойди таковая без свидетелей, в присутствии меня одного, — какое тяжкое, пагубное по обстоятельствам дела, подозрение повисло бы надо мною! «Берегись данайцев и дары приносящих!» — вспомнилось мне.
Впрочем, нет, нет — Мариус здесь ни при чем. Он доверился мне в степени, какая только доступна человеку; затем, существовал ведь Гюйенн, уверенный во мне, как в самом себе, готовый всецело поддержать своим авторитетом.
Но, тем не менее, осторожность не была излишней.
Зита, очевидно осведомленная и потому понявшая, что во мне происходит, с интересом ожидала, чем закончу я прерванное к ней обращение.
Я чистосердечно изложил ход своих мыслей.
— Морис, — она и не подумала назвать меня иначе, — Морис, наши дороги сошлись у астральных дверей, приоткрытых Мариусом, и нам следует быть вместе.
— Благодарю вас, — просто ответил я, — за согласие и за «Мориса».
Последнее как-то само собой сорвалось с моего языка.
— Официальности были бы смешны в нашем положении, Морис, а затем — Морис и Зита, это красивое сочетание и, праведное небо, нам сейчас не достает красоты!
Странный огонь вспыхнул и погас в чудесных глазах женщины.
XIII МРАК И СОЛНЦЕ ЖИЗНИ
В одной из комнат дома лежало бездушное тело моего самого близкого друга, а я, вместе с самой близкой ему женщиной, охранял покой этого тела и обязывался воспрепятствовать возврату его к жизненной деятельности, пока не минует определенный срок.
Исключительность, единственность положения состояла не только в этом и даже не в самой сути опыта, — экстериоризация астросома все же известна — а в нормировке человеческой волей срочности возврата астрального двойника в занимаемую им физическую оболочку и особенно в продолжительности предпринятого эксперимента.
Мы нередко переживаем экстериоризацию во сне, она может быть сознательно поставлена как опыт, но сделать из нее экскурсию за пределы собственно материальной жизни в таком виде — на это первый решился Мариус.
Девять дней, сказал он себе, я должен быть в состоянии расщепления моего существа и я хочу проверить, что будет на протяжении этого времени и после него; а если все обойдется благополучно — я предприму вторую попытку, уже на срок сорокадневный.
Девять дней — это период, в течение которого, в случае натуральной смерти, астральное тело человека постепенно покидает тело физическое, а период сорока дней есть предельный для сохранения какой-нибудь связи между ними.
Мариус проникся желанием проверить эзотерическое понимание физической смерти и ответить, если не всем, то могущим ему поверить, на вопрос: что встречаем мы на последней ступени жизни, сейчас за воротами, на которых виднеется мрачное слово «смерть», и потому он избрал срок девятидневный. Он безбоязненно поставил на карту свою жизнь, руководимый священной любознательностью человека, идущего бестрепетно по пути познания.
Я преклонился перед величием духа Мариуса и подумал, что праху именно таких людей подобает место в Пантеоне человечества.
К тому, что дают объяснения из области культов, к утверждениям оккультного порядка, к предположениям и сомнениям философского свойства должно было присоединиться достоверное свидетельство Мариуса о мрачной, запредельной стране!
Я трепетал, задумываясь над многими опасностями, которые угрожают экстериоризованному астросому; десятки раз в течение дня и ночи заходил я в комнату Мариуса, но все было в порядке, тело оказывалось ненарушенным и свидетельствовало о благополучном странствии двойника, ибо неоспоримо известно, что всякое повреждение такового отражается с математической точностью на остающемся с ним в особого рода связи физическом теле.
Но, может быть, Мариус «ушел» и уже не в состоянии «вернуться»? Предположение это казалось неправдоподобным по ряду специальных оснований, а затем, был уже пятый день опыта и, случись разрыв астросома с телом, то есть смерть, на второй, даже на третий день — появились бы уже признаки разложения. Так с каждым днем возрастала моя уверенность в успехе опыта, но с каждым же днем росло и угрожающе укреплялось отвращение, которое проявляла Зита к своим обязанностям и я уже принял некоторые меры предосторожности.
— Зита, — счел я необходимым уяснить положение, — будьте мужественны и выполните вашу роль до конца, как следует; игра стоит свеч!
Уже три дня провел я в тесном общении с Зитой; мрачны были они по своей обстановке, но солнце жизни радостно светило мне и в его лучах сверкало мое личное счастье. О, если бы не этот молчаливый третий, Мариус, — я натворил бы глупостей! Много чудесного обещал я себе и Зита не скупилась на очарование, но все же я не мог ожидать того, что наступило так скоро.
— Мне опротивело все это, Морис, до последней крайности; это самое мрачное занятие, какое только можно придумать. Я имею много оснований быть благодарной Мариусу, мы были близки друг другу, но теперь, — голос Зиты зазвучал страстной решимостью, — но теперь мы квиты! Живого, полуживого или мертвого, я более не желаю ни знать, ни видеть его. Морис, — продолжала она, — пусть смерть будет такой, какая она есть, — самым отвратительным и самым загадочным из событий, с которыми связан человек, но с меня довольно этой игры с нею. Вызывайте Гюйенна и пусть он вместе с вами, а лучше бы без вас, принимает меры к воскресению, соединению, или как там еще, Мариуса; я остаюсь пассивной и если бы не вы, Морис, я, невзирая ни на какие последствия, сегодня же бежала бы из этого проклятого дома!
Я понял, что струны уже сильно натянулись и порадовался, что еще вчера, учитывая настроение Зиты, телеграфировал к Гюйенну о немедленном прибытии; затем я опять обратился к Зите.
— Сейчас утро, Зита, и утро уже шестого дня; с другой стороны, я понимаю ваше состояние; но оба мы — я некогда, а вы недавно — дали Мариусу торжественные обещания и мы не должны об этом забывать. Гюйенн вот-вот появится и, конечно, все необходимое будет предпринято для облегчения Мариусу возврата к нормальной жизни, хотя, в существе дела, это зависит, собственно, от него. Жаль, однако, обрывать опыт, когда столько уже пройдено и я спрашиваю вас, действительно ли и совершенно ли угас в вас психический стимул, необходимый для поддержания той связи с Мариусом, от которой вы отказываетесь. Зита, — настаивал я — если это не так, то сделайте еще одно усилие в сторону исполнения желания Мариуса и, в крайности, пусть оно будет последним. Я очень прошу вас, — нам необходимо быть безупречными по отношению к воле Мариуса.
— Это будет трудно для меня, Морис, и было бы невозможно, если бы не ваша просьба.
— Но ваша просьба… — подчеркивая свое согласие, протянула Зита.
— Вот это хорошо, и позвольте вас сердечно поблагодарить, дорогая, — вырвалось у меня, когда я целовал ее руку.
— Вот это хорошо, сказали вы, но над хорошим есть прекрасное, не так ли? — поставила она странный вопрос.
— На каком основании назвали вы меня «дорогая» и почему ваш поцелуй еще горит на моей руке? — поставила она второй и третий.
Я молчал, но глаза мои говорили.
С непередаваемой нежностью зазвучал опять голос Зиты, но в нем звенели и решительные ноты.
— Морис, чаша жизни полна сейчас чудесным напитком и мы — это я говорю вам, — мы напьемся из нее. Законна смерть, законна и любовь, расцветающая хотя бы на могиле; на то место упали ее семена и повинен в том ветер!
Как ослепительно ясно все стало! И наступил финал первого действия, в таких мрачных условиях вспыхнувшей, нашей любви.
Мариус, все великие возможности, все угрюмые знаки вопроса слились в одно легкокрылое облачко, осевшее волнующим туманом в крови.
Резко, повелительно, как сама судьба, прозвучал условный стук в двери — стучал Гюйенн.
XIV КАТАСТРОФА
— Что случилось? — Гюйенн обвел нас взглядом своих проницательных глаз.
— Пока ничего, но все может случиться и потому я вызвал вас, — было моим ответом.
В дальнейшем я охарактеризовал положение дел.
— Я согласен с вами, — заявил Гюйенн, — пусть еще сегодня Зита исполнит, что ей полагается, а там — конец; иначе, я вижу, нельзя и Мариус не должен быть в претензии — хватит с него на сей раз и почти семидневной прогулки.
Мы сделали осмотр Мариуса — все было по-прежнему; затем наступил и урочный час.
Полная тишина водворилась в доме, как вдруг последовал легкий, но исполненный ужаса вскрик, что-то тяжелое с грохотом упало и Гюйенн бросился в комнату Мариуса, а вслед за ним и я.
На полу в бессознательном состоянии лежала Зита!
Я, как безумный, подскочил к ней, схватил в объятия, стремительно вынес в соседнюю комнату и стал звать Гюйен-на на помощь.
Последний через минуту явился, сунул мне флакон с нашатырным спиртом и сурово заявил:
— Ни звука, это может погубить Мариуса!
Я не без труда привел в чувство Зиту, безмерно обрадовался и, держа ее в объятиях, все шептал — «тише, тише». Тем не менее, в эти минуты я почти забыл о Мариусе.
— Что это было, Морис?
— Конец, дорогая, какой бы то ни было, конец всей этой истории.
Через несколько времени появился Гюйенн и опять его проницательные глаза скользнули по мне и Зите; она полулежала на кушетке, а я сидел подле и, уже без всякой надобности, смачивал ее виски одеколоном.
— Всему свое время, о влюбленные, а теперь будем серьезны: наш общий друг испытал только что — я почти уверен в этом — величайшее из возможных затруднений и, кажется, не смог его преодолеть. Час-другой и мы будем знать точно.
Зита приняла это сообщение довольно безучастно, а я, наконец, встряхнулся и явственно осознал, что доктор говорит о вероятной кончине Мариуса.
— Почему вы так думаете, Гюйенн, все ведь может свестись лишь к скорейшему возврату Мариуса в нормальное состояние; это вполне вероятно.
— Пойдем, — коротко отрезал Гюйенн.
Полчаса, не более, протекло с момента обморока Зиты, но его, да, его, по-видимому, роковые последствия были уже налицо — Мариус представлял собою труп, о чем бесстрастно и заявил Гюйенн, окончив обычное медицинское констатирование факта смерти.
— Как жаль, как жаль, — задумчиво заметил он, — такой чудесный опыт, и мы были почти на рубеже успешного его завершения и кто еще, смелый, решится повторить подобное; да, узки двери второго плана вселенной для сознательно туда проникающих. Но Зита, Зита; признаться, я никак не думал, что она сдаст так скоро и до такой степени.
При этих словах Гюйенн как-то укоризненно вскинул на меня глаза.
— Но, Гюйенн, разве не должны были мы поступить так, как поступили; указания Мариуса…
— Ах, не в этом дело, — раздраженно прервал он меня.
— Мариус сейчас мертв и, пожалуй, многим перестал интересоваться, но вот что странно и достаточно необычно…
Гюйенн взял меня за руку, подвел к телу Мариуса и произнес:
— Видите… и это менее чем через час после смерти!
Я вгляделся и с ужасом и отвращением заметил признаки начинавшегося разложения.
— Если это пойдет таким же темпом, то при жаре, какая стоит, он не далее как через сутки будет совсем готов; нам нужно торопиться с этими дурацкими формальностями.
Вы здесь чужой и я все устрою сам, а вы понаблюдайте за Зитой и пусть она не мешается более в это дело, — свирепо кинул встревоженный Гюйенн.
Он действительно все устроил, несмотря на трудность положения, и через 48 часов тело Мариуса, в цинковом гробу, было предано земле на кладбище Saint-Pierre. Провожали я и Гюйенн, Зита наотрез отказалась.
На возвратном пути я спросил Гюйенна, что за причина столь быстрого разложения; не стоит ли она в связи с внезапным, вероятно, разрывом флюидической ленты, так называемой астральной пуповины, соединяющей тело с аст-росомом в случаях расщепления личности.
— Отчасти да, но вы не должны забывать, что раз опыт Мариуса окончился его смертью, то выходить, что Мариус был как бы в отпуску у этой милой особы в течении шести дней; вот она и наверстала потерянное. А кстати, не узнали ли вы от Зиты, что, собственно, предшествовало ее обмороку?
— Зита крайне неохотно говорит на эту тему, и я ничего от нее не добился.
Гюйенн потер по своей привычке лоб, а затем уже давнишним, свойственным ему насмешливым тоном заявил:
— Скверно поступила она со своим великодушным патроном; такая нервность, а ведь, кажется, достаточно были знакомы!
— Прощай, старый друг, до вероятной встречи и не поминай нас лихом! — полувоскликнул вдруг Гюйенн, повернувшись лицом к еще видневшемуся кладбищу.
— Пора, однако, — начал он опять, — ликвидировать всю эту печальную историю. Для меня в ней оказались одни потери. Ваше положение много лучше, и вот почему: Мариус оставил вам круглую сумму, она при мне, в конверте, собственноручно запечатанном и надписанном Мариусом; никаких хлопот, никаких формальностей, а вы сумели еще увеличить наследство, так блистательно, как я заметил, поладив с Зитой.
— Гюйенн!..
— Что Гюйенн?! Гюйенн ваш старый друг и, чтобы пресечь в корне всякие неуместные поползновения, вот что скажет вам: еще за два года до того, как Мариус решился на свой опыт, вы были его частичным наследником; это говорю вам я, его душеприказчик. Тогда к вам должна была перейти из состояния Мариуса такая же сумма, но без всяких ограничений, а сейчас… впрочем, получайте пакет— деньги и письмо Мариуса внутри.
Не без колебаний принял я это посмертное доказательство привязанности ко мне Мариуса.
Вот что писал он: —
«Дорогой друг!
Если это письмо будет вручено Вам, значит, вместо радостного рукопожатия при нашей встрече, мне суждено сказать последнее «прости». Пусть мы не признаем ничего «последнего», но в нашем лексиконе пока нет уверенного заменяющего термина, ибо густ еще сумрак, окутывающий планету, ее обитателей.
Я распорядился своим состоянием; верный наш сотоварищ, Гюйенн, позаботится обо всем, а Вы не откажетесь принять оставляемую Вам сумму, как выражение земной признательности, как облегчение на жизненном пути от Вашего, ушедшего в беспредельность, друга Мариуса.
Зита остается вполне обеспеченной, но она, поскольку проницательность меня не обманула, существо, которое не поддается точному учету.
Вы будете добры поддерживать ее нравственно и материально, если в последнем встретится надобность, и окажете Зите всяческое содействие в случае возникновения возможности восстановить какую-нибудь связь между нею — живой и мною — отошедшим. Я верю в эту возможность и, будучи «там», не премину стремиться к тому, что «здесь».
И я не заканчиваю печальным «прощайте», а бросаю вызывающее «до свидания».
Ваш Мариус П.»
— Гюйенн, воля Мариуса будет исполнена в точности.
— В добрый час, — задумчиво уронил он мне в ответ.
XV ДОРОГОЕ
В тот же день, когда окончил свой земной путь Мариус, Зита переселилась в упомянутый уже отель «Regina», куда должны были прибыть Вера и фру Линнеман. Я устроил Зиту в этом месте ради общества последних и для собственного удобства, как новопожалованный в опекуны над этими женщинами.
Зита всеми фибрами своего существа стремилась окунуться в поток жизни, отогнать от себя серые — как говорила она — тени царства мертвых, но прежде всего она рвалась из Марселя. Мы были неразлучны и она отпускала меня лишь по требованию Гюйенна, нуждавшегося в моей помощи при устройстве некоторых дел, стоявших в связи со смертью Мариуса.
Но вот все было покончено и Гюйенн уехал, а взамен его прибыли Вера и ее dame de compagnie.
— Морис, ненаглядный мой, скорей, скорей из Марселя; здесь надо мной властвует память тех дней! Морис, туда, далеко, за океан!
Мог ли я отказать моей единственной?! Она желала и, следовательно, я хотел.
Так, неожиданно и по причинам столь особенным, ускорилась реализация моего давнишнего намерения посетить Цейлон.
Ах, как хорошо это вышло, что Марбург, как раз в это время, энергично потребовал Веру в Стокгольм для завершения имущественных дел в связи с наступившим уже ее совершеннолетием, и что фру Линнеман пришла в слишком большое волнение по поводу предложенного ей Верой путешествия вместе с нами на Цейлон.
Вера имела в виду тетку Кребтри, жившую, как он ей говорил, в Коломбо, надеялась узнать от нее все интересующее. Но она колебалась; ведь это было бы как раз то непосредственное обращение к родным жениха, которого она хотела избегнуть, и кто знает, жила ли еще эта тетка Джозефа в Коломбо, на Цейлоне вообще и была ли она в живых.
Я всполошился, когда, вслед за этим, получено было Верой известие от одной из специальных агентур по розыску, что след Джозефа Кребтри отыскался. Это был форменный акт с указанием всех шагов, предпринятых в целях розыска, с подробным исчислением произведенных расходов, с предложением доплатить круглую сумму к уже полученному солидному, авансу и в конце сообщалось, что мистер Джозеф-Джеральд Кребтри, стольких-то лет, родом из Инвернесшира, участник мировой войны, был тяжело ранен, продолжительное время находился на излечении в различных французских госпиталях, вернулся в Англию и, сравнительно недавно, отбыл, в сопровождении какой-то дамы, на Цейлон. В сообщении, очевидно, намеренно, с затаенной целью дальнейшей эксплуатации щедрой клиентки, отсутствовала точность, не хватало дат и оно заканчивалось вопросом, надлежит ли (по урегулировании представленного счета) продолжать наведение справок.
Я поспешил выступить с программой лишь чуть-чуть лицемерной: как-никак, мне хотелось, чтобы даже такой, как Вера и фру Линнеман, помехи не было во время нашего плавания с Зитой.
— Было бы лучше всего, — убеждал я Веру — дождаться письма от меня из Коломбо, проверить, там ли Кребтри, разузнать все, взвесить неожиданности, которые ведь могут оказаться, и тогда принять решение. Поездка на Цейлон сама по себе нешуточное дело и разве меня там не будет?! Нельзя пренебрегать и вызовом Марбурга.
Я на минуту умолк и продолжал опять.
— Сделаем так, Вера: отправляйтесь вы в Стокгольм, устройте там, что следует, проведайте могилу Петра Эрастовича, — Вера вздрогнула, — и ждите известий от меня, а если вам уж очень не терпится, то, покончив, с чем надобно, в Стокгольме, возвращайтесь в Марсель, в ту же «Регину», а я сюда пришлю вам полный отчет и обещаю, в случае необходимости, перерыть весь Цейлон.
Мои доводы были разумны, Вера была рассудительной, а фру Линнеман рвалась в Швецию и сгоряча пообещала Вере, что, побывав на родине, она потом уже будет согласна сопутствовать Вере хотя бы и на Цейлон.
Так уладилось это дело.
— Фру, вы называли меня сумасшедшей, а смотрите, как хорошо все выходить!
И Вера благодарно пожала мою руку, мило сощурила в мою сторону глаза и, наверное, теперь уже сознательно в глубине своего сердца возвела меня в преемники «дяди Пети».
Славное существо, — подумал я и поспешил к Зите.
Да, в это время все мы торопились — Вера в Стокгольм и обратно, к возрожденной мечте своей любви, а я и Зита в простор морей и океана, к реальному факту нашей песни песней.
Зита с удовлетворением выслушала мой доклад и, собирая вещи, лукаво и не без торжества заметила:
— Морис, пусть та девушка ищет, а мы уже нашли.
На следующий день наступил всеобщий разъезд.
Наша поспешность была так велика, что, не ожидая подходящего парохода в Марселе, мы бросились в Геную, чтобы попасть на как раз отходивший оттуда в Коломбо.
Подъезжая к Ницце, я внезапно встревожился.
— Зита, на пароходе могут возникнуть затруднения, тем более он немецкий; мы взяли двухместную каюту, но мы не муж и не жена, по крайней мере по документам.
— Ну так делай мне предложение, глупый… А может быть, может быть, это стесняет тебя? — глаза Зиты вызывающе сверкнули, а затем заволоклись дымкой печали.
— Нет, дорогая, это меня не стесняет, но так опасно быть мужем прелестнейшей женщины в мире.
Мы были одни в нашем купе и нежнейшие руки Зиты обвились вокруг моей шеи, а ее милый голос прошептал мне на ухо:
— Морис, я немного потерянное созданье, но ты получишь все, что может дать женщина своему любимому и что может дать человек человеку.
В Ницце мы повенчались — двое полных веселья людей, спешивших испить свой кубок радости и наслаждения.
— Морис, теперь я впервые в жизни вполне счастлива — кругом и во мне так светло, так лучезарно, — выразила Зита свое состояние и, должно быть, она определила его точно.
Быстро сменялись события, однако уже более двух недель прошло со дня получения мною телеграммы Гюйенна и на календаре стояло 17 августа, когда мы заняли свою каюту на пароходе северогерманского Ллойда «Coblenz». Это был, по нынешним временам, средней величины пароход, вместимостью около 10.000 тонн, но достаточно солидный и вполне приспособленный для удобного океанского плавания. До 3 сентября, когда ожидалось прибытие в Коломбо, «Coblenz» должен был служить нам домом.
Спасибо тебе, добропорядочное судно, за верную службу в чудеснейший период нашей — моей и Зиты — жизни и да будет благословенно небо, дарившее нас прекрасной погодой на всем протяжении пути.
Только при самом отъезде, в бурливом Генуэзском заливе, морская стихия расшалилась было, а затем все, чем она, спокойная, в соединении с голубыми небесами и красотами южных широт, могла одарить, все было отпущено нам полностью.
Лишь в Порт-Саиде да в Адене, в унылых, как нарочно, местах коснулись мы земли, но ранее того скользнули вдоль берегов Корсики, нам улыбнулся Неаполь, белый, отенен-ный фиолетовой дымкой Везувия; одинокий Стромболи напомнил, что близки берега Сицилии, где грозно возвышается Этна — третий свидетель подземной жизни европейской зоны планеты нашей. А потом только море и море, ибо мы прозевали картину Крита.
От мыса Гвардафуй мы почти на неделю простились с сушей и было тогда нас только четверо — наш корабль, Индийский океан, Зита и я. Остальное не существовало; пассажиры «Coblenz’a», с которыми мы встречались, принимали пищу, разговаривали, были только легкими тенями на розовом фоне этих беспечальных дней нашего свадебного морского пути, когда нам с избытком хватало друг друга.
О, земля, безбрежное море и ты, земное в природе человека, если кому суждено — вы все-таки можете дать упоение!
Показался, наконец, Миникой; этот небольшой остров — коралловая корзина с массой кокосовых пальм — возвестил, что мы не более, как в двух днях пути от Цейлона.
Миновали эти дни, а близость цели отрезвила двоих людей, основательно за- бывших о внешнем мире.
Вот уже перед нами Адамов пик, Саманала Канд на языке сингалезов, и длинный берег Цейлона.
Здравствуй, Ланкадива! И окажи нам гостеприимство.
XVI В КОЛОМБО
Мы прибыли на Цейлон в самую жаркую пору. Был сентябрь, а в это время на острове затишье. Период юго-западного, дующего с Индийского океана муссона окончился, а для материкового северо-западного было еще рано, так как он господствует на Цейлоне с октября по апрель. Но это благословенный остров с очень небольшой амплитудой температуры, с климатом ровным, относительно прохладным, во всех случаях выгодно отличающимся от климата соседней Индии.
Коломбо — не лучшее место на Цейлоне и одно из жарких, но мы и не намеревались засесть в этом городе, а отели и даже скромные гостиницы на всем Цейлоне приспособлены к климату, к постоянной, в сущности, жизни на открытом воздухе и в большинстве комфортабельны, что в особенности может быть отнесено к «Grand Oriental Hotel», где мы остановились.
Разглядевшись в Коломбо, уловив темп жизни на Цейлоне, мы припомнили, обещание данное Вере.
Разыскать мистрис Констанцию Пелль — так звали тетку Кребтри — оказалось делом легким; она была известна в Коломбо, как об этом говорила Вера, и я без труда, через посредство конторы отеля, получил ее адрес.
Мистрис Пелль жила в дачном квартале города, в так называемых «Cinnamon Gardens». Там только виллы европейцев, там все элегантно, очень красиво и чрезвычайно тихо, там как озеро отделяет эти «коричные сады» от остальной части Коломбо.
В одной из тамошних, прекрасна устроенных вилл мы и были приняты мистрис Пелль и выслушали печальную повесть о Джозефе Кребтри. Отравленный ядовитыми газами, он лишился глаз и совершенно потерял здоровье. В настоящее время его не было в Коломбо; из за наступившей жары он был перевезен в горную климатическую станцию Нувара-Элия, где его периодически и посещала мистрис Пелль.
— С ним один из его давнишних друзей, — закончила она свое сообщение.
Спокойный, но и насыщенный грустью рассказ тетки Кребтри уяснил все.
Тяжело пострадавший юноша затерялся в суматохе войны, а когда к нему вернулись кое-какие силы, он понял, чем стал. Исчезла тлевшая еще надежда на возвращение зрения и утвердилась уверенность в полной общей инвалидности.
Переправившись в Англию, Кребтри был почти добит смертью своих родителей, уже глубоких стариков, отчаявшихся одно время видеть в живых своего единственного сына и потрясенных, когда перед ними вместо цветущего юноши предстал жалкий калека. Они прокляли все английские победы и ушли в иной мир искать разгадки чудовищного безумия, именуемого войной.
Несчастный юноша выдержал тяжелую внутреннюю борьбу, пока решился вычеркнуть себя из списка живых для своей отнюдь не забытой невесты. Он сохранил ее драгоценные письма, которые, увы, мог только прослушать! Физически убогий, простился он с надеждами своей юной жизни, не подал знака Вере, чтобы уберечь ее от ужаса свиданья.
Снесясь с мистрис Пелль, единственно теперь ему близкой, Кребтри дождался ее приезда и сдал себя на попечение этой доброй души.
— Тетя Констанция, мне будет хорошо на Цейлоне с вами, вдали от моего прошлого, и я утешаю себя мыслью, что недолго придется возиться вам со мною, дорогая.
Мистрис Пелль выглядела жесткой старухой, но ее голос дрогнул, когда она привела нам эту фразу своего племянника.
Я сообщил почтенной даме, что обязался честным словом уведомить Веру обо всем, касавшемся ее жениха и высказал уверенность, что ничто не удержит ее от приезда с целью свидания.
Старушка задумалась, а затем без колебаний вынесла свое решение:
— Быть может, Джозеф этого не захочет, быть может, это ускорит печальный конец, но пусть эта мисс приезжает, если ее желание так велико. Я осторожно, в неокончательной форме предупрежу Джозефа, хотя он так ко всему безучастен, а вы позаботитесь смягчить удар, который обрушится на ту девушку, на, конечно, бывшую, — подчеркнула мистрис Пелль, — его невесту.
Мы условились, что я сообщу Вере адрес мистрис Пелль и в письме, хорошо продуманном, не утаю, однако, ничего, а затем все мы будем ждать дальнейшего развития событий. Мистрис Пелль обязалась сейчас же уведомить меня в случае получения ответа от Веры, а я, в свою очередь, должен был информировать о каждой перемене своего адреса.
Под бременем столь печальных известий вышли мы с Зитой из виллы тетки Кребтри.
— Морис, все это в высшей степени драматично. А ты уверен, что mademoiselle приедет?
— Вполне.
— Я приехала бы тоже.
— А что было бы дальше, Зита?
— Ассистировать умиранию я бы уже не смогла, я бы простилась и уехала; я хочу жить, а не умирать, Морис.
О, Зита, Зита, дорогая, как жестоко с тобой обошлась судьба!
XVII ТИК-ПАЛОНГА
Еще раз, последний раз, взошло солнце моего и Зиты счастья и вдруг погасло.
Предвидя в недалеком будущем приезд Веры и, как следствие его, полосу довольно печальных дней, мы инстинктивно торопились взять от жизни то, что она — сейчас безоблачная — могла дать нам.
Итак, вперед по Цейлону! Правь ладьей нашей, крылатый мальчик, вечное дитя Афродиты и Ареса!
Маленькое разногласие возникло между нами и, конечно, я уступил. Мне хотелось поскорее ознакомиться с памятниками старины, особенно буддийской, которыми так богат Цейлон; Зита оставалась верной своему лозунгу — только живое!
Мы провели чудесную неделю в Канди, где хотя и более сыро, но прохладнее, чем в Коломбо. Именно в Канди, в культурных условиях, уже можно значительно приобщиться к тропической природе и всего семь километров отделяют этот город от прекрасного ботанического сада Пера-дения, мало уступающего знаменитому Бейтензоргскому на Яве.
Переехать из Коломбо в Канди, это уже значит переселиться в горы. Зита любила горы и она твердо усвоила себе, что цейлонские ядовитые змеи держатся в более низменных местах. А Зита боялась, смертельно боялась быть укушенной и ее приводили в трепет кобры на руках бродячих укротителей, постоянно встречающихся в Канди и его окрестностях.
— Морис, этой гадости здесь не должно быть, ведь мы в горах.
— Дорогая, как раз в Канди очень много очковых змей, и какие здесь горы; вот там, — я указал в сторону могучей пирамиды Адамова пика, — вот там, на больших высотах, действительно не найдешь ни одной змеи.
— Так поедем туда, Морис, и как можно скорее.
— Поедем, но, Зита, змеи опасны ночью, но я ношу при себе шприц, морфий и флакон с раствором марганцовокислого кали, это гарантирует.
— Нет, нет, — энергично прервала меня она, — туда, в настоящие горы.
Этот разговор происходил во время нашей прогулки по берегу реки Махавели, бурной, стремительной и окруженной прекрасным ландшафтом. Мы шли по дороге, носившей название — Lady Blake’s Drive; это одна из лучших прогулок в окрестностях Канди.
Вдруг что-то зашуршало в придорожных зарослях и на линию дороги выдвинулась треугольная голова большой и опаснейшей из цейлонских змей, голова «тик-палонги».
Появление змеи в этом месте и в это время было неожиданностью; грозный треугольник сейчас же скрылся и все это длилось мгновение, но его было достаточно, чтобы без малейшего звука Зита осунулась мне на плечо, смертельно бледная, и было видно, что сознание ее покидает.
Как тогда в Марселе, в комнате Мариуса, схватил я ее в объятия и, что было сил, поспешил к ближайшему месту, где могла быть подана помощь.
Здесь я провожу черту, здесь слишком больно!
Примите мой сухой отчет.
Непонятно, таинственно связалось в уме Зиты это явление змеиной головы с эпохой ее фантастического сожительства с Мариусом. Как будто та связь, о которой говорил он в своей предсмертной записке, восстановилась! Только Мариус и больше никто был господином бредовых мыслей Зиты.
А официально это было воспаление мозга. А логика вещей подсказывала, что не напрасно Зита пугливо избегала всякого упоминания о Мариусе — он, образы ее жизни с ним не покидали, должно быть, Зиту ни на минуту и все это пульсировало где-то, загнанное, но не изгнанное, в извилинах ее мозга.
Зиты не стало. Вот единственный непреложный факт. Земля древнего арийского острова, отторгнутой частицы колыбели расы — Индии, приняла свою дщерь, рожденную на далеком западе. Но нет, пожалуй, это неточно, как каждое из утверждений. Ну, тогда просто земля поспешила приять земное.
Да, это так. Пышная, темно-пунцовая роза — Зита, страстно возлюбившая жизнь, погибла, ибо взгляд ее в недобрый час упал на треугольный череп «тик-палонги».
Какая изумительная ясность в порядке вещей!
Теперь это уже удаленное прошлое и я спокойно задаю себе вопрос: как сложилась бы моя жизнь с Зитой потом, когда пришло бы время сделать подстановку взамен угасающей страсти?
Я могу задать подобный вопрос, ибо я похоронил свою молодость и знаю, что навсегда. А в то время я готов был ответить добрейшей мистрис Пелль, прибывшей мне на выручку, злобной дерзостью на ее утешительную буддийскую цитату.
Прощай Зита, дорогая, прости мое сомнение в возможности дальнейшего счастья нашего; я не имею права сомневаться — ты и я были тогда равноценны, а предвидеть будущее. Предвидеть будущее, вечно коверкая понимание прошедшего, не зная, как вскрыть истинный смысл настоящего!..
XVIII В НУВАРА ЭЛИИ
Мы так и не дождались ответа от Веры; получив мое письмо, она, уже вернувшаяся в Марсель, нисколько не медля села на пароход и в один из тех долгих и печальных для меня дней, которые я коротал у мистрис Пелль за разбором ее собрания цейлонских редкостей, Вера неожиданно предстала перед нами вместе с фру Линнеман.
Очень молчаливой, полной недоговоренности была наша встреча.
Мистрис Пелль, ограждая меня от тяжелых расспросов, поведала историю Зиты, а я, скрепя сердце, внес в рассказ кое-какие дополнения. Фру Линнеман было уделено еще более краткое сообщение.
Стало очень напряженно в нашей маленькой группе печальных людей.
— Если вы, Вера, не чувствуете утомления, то, пожалуй, завтра мы можем двинуться в Нувара Элию, где находится мистер Кребтри. Фру Линнеман останется здесь и отдохнет с пути.
— Конечно, конечно, завтра, — и Вера придвинулась ко мне, как бы ища поддержки.
Надо заметить, что все мы поселились у мистрис Пелль; это вышло само собой; мы точно жались друг к другу.
Нувара Элия, — ее англичане называют сокращенно Нурелия, — есть место, наиболее ценимое на Цейлоне ев-опейцами, постоянными обитателями острова. Нурелию сравнивают с Энгадином и она видит посетителей даже из южной Индии, приезжающих для отдыха, ради игры в гольф, скачек и иных развлечений; здесь же ищут поправления здоровья, а всем дорог свежий горный воздух. Нурелия лежит на высоте 2000 метров и ей известна температура ниже 0° Реомюра; конечно, этого не бывает днем, когда властвует солнце с его здесь почти перпендикулярно падающими на землю лучами. Кроме того, действительно есть некоторые черты, роднящие эту горную долину с Европой; это манит европейцев, слишком долго вкушавших красоты тропиков.
Нувара Элия окружена горами, которые, постепенно возвышаясь, образуют величайшую вершину Цейлона — Пи-дурутала-галла, или, опять сокращенно — «Педро»; красива гора Хакгалла, замыкающая долину, и изящен недалекий Адамов пик.
Но что нам было за дело до всего этого?! В одном из отелей Нурелии догорал Джозеф Кребтри, а мы сопутствовали его невесте, прибывшей столь издалека, чтобы проститься с ним, чтобы заглянуть в кривое зеркало жизни, приять незабываемый урок.
Милая девушка, его подменили: вместо стройного юноши — калека, кандидат в трупы, вместо спокойного взгляда памятных тебе глаз — красные впадины, стыдливо прикрытые темными стеклами очков! Запомни и то, что твой страдалец-жених — запомни и вооружись на действенное сопротивление в твоем будущем — что он только символ великого множества разноплеменных, разноверных страдальцев, данников подъяремности человеческого духа навязчивым идеям Зла.
Уже последнее посещение мистрис Пелль своего племянника заставляло думать, что его дни сочтены; борьба его тела за жизнь, долгая, но вялая, не подкрепляемая волей к жизни, борьба эта кончалась. Кребтри тогда лишь чуть-чуть оживился при известии о возможности прибытия Веры.
— Я буду рад, я буду очень рад, но я уже не от мира сего и бедняжку ждет… тетя, слова излишни.
Мистрис Пелль, чтобы предупредить больного о прибытии Веры, направилась первая в отель, где помещались Кребтри и присматривавший за ним его друг, а мы, я и Вера, стали прогуливаться перед подъездом.
Прошло немного времени и какой-то мужчина вышел из подъезда и направился к нам; две вещи поражали в нем — у него не хватало левой руки и при светлых волосах лицо его было почти также смугло, как у любого сингалеза. Что-то знакомое показалось мне в походке этого человека и во взгляде его голубых глаз. Но не успел я оформить впечатления, как послышался возбужденный возглас Веры.
— Владимир Игнатьевич! — И Вера, порывисто протянув руки, неожиданно разрыдалась.
То был Саянов.
Он сильно переменился и, пожалуй, без возгласа Веры я бы не узнал его. Своей единственной рукой Саянов успокоительно сжимал руки Веры и, видимо, старался уяснить себе, кто это другой перед ним.
— Саянов, не узнаешь? Гора с горой.
— А, — спохватился он и с оттенком радостного изумления кивнул мне головой.
— Вот оно как бывает! Но пока в сторону все излияния о прошлом, настоящем и будущем. Джозеф ждет, а ему трудненько дожидаться.
— Пойдем, Вера, а ты, — он обратился ко мне, — посиди в вестибюле или вот здесь, на скамье.
Саянов выждал, пока Вера привела в порядок свое заплаканное лицо, и они вошли в отель.
Я поместился на указанной мне скамейке, отененной туями и кипарисами; они сюда завезены, как и некоторые другие породы.
Представляя себе мысленно сцену свидания, я удивился своему равнодушию. Собственное горе притупляет чувствительность, но иногда позволяет видеть ясно, и я подумал, что всем нам, участникам сегодняшнего драматического эпизода, все обойдется легче по той причине, что, к кому ни обратись, у каждого найдется своя тяжелая ноша. Да, и у Саянова. Вот, кстати, странно вышло, что мистрис Пелль ни разу не упомянула его фамилии и я так долго не знал о его присутствии в Нувара Элии. Да, и у Саянова. Он лишился руки и это было большое несчастие. Но не в том суть; я определенно почувствовал веяние какой-то непреодолимой грусти, разъедающей тоски, исходившее от него. Он был уже далеко не тот, этот пересмешник и жонглер понятиями. В нем появилась цельность, характера которой я пока не решался определить, а жесткая нота уже прозвучала в момент встречи с Верой и со мной.
А, все будет известно, все пройдет и закончится могильными холмами!..
Показались Саянов и мистрис Пелль. У старушки нервно тряслась голова, но она крепилась.
Саянов вынул коробку папирос и предложил мне.
— Русские, называются «Союзные», я все же как-то купил их случайно.
Прошло несколько томительных минут и мистрис Пелль, найдя, очевидно, что миновало достаточно времени для разговора с глазу на глаз между Верой и Джозефом, направилась в гостиницу, за ней последовал и Саянов.
Вскоре они вернулись, но уже вместе с Верой. Вера была бледнее обыкновенного, молчалива; растерянность, недоумение сквозили во взгляде ее прекрасных глаз, и мольба и отчаяние.
На четвертый день после того, как Джозеф Кребтри был перевезен нами в Коломбо, он скончался, погас, как догоревшая свеча.
С большим наружным спокойствием приняла его смерть Вера и единственные слова, которые мы от нее услышали, были:
— Царство небесное и вечный покой!
Фру Линнеман, единоверная покойному, озаботилась точным исполнением всех погребальных обрядов, чем вывела из некоторого затруднения мистрис Пелль с ее вполне сложившимися буддийскими воззрениями.
XIX ПУТЬ САЯНОВА
Длинная цепь различных обстоятельств военного, политического и личного свойства предшествовала, долгий период времени прошел и столь многое переменилось, пока Саянов, побывавший в разного рода переделках, оказался в составе отрядов атамана Дутова, действовавших в Оренбургском крае и в смежных областях.
Стали таять и эти отряды, превратившиеся, в последний период их существования, в малочисленные, разрозненные группы белых офицеров, преследуемых упорно и беспощадно.
В одной из схваток, когда партия, к которой принадлежал Саянов, была окружена в степи и когда вопросом жизни или смерти было пробиться в восточном направлении, Саянов потерял свою левую руку; казачья сабля отсекла ее у ветеринарного врача Саянова, ставшего волею судеб казачьим офицером.
Они пробились, но с большими потерями и уже не составляли отряда, способного действовать, как боевая единица; им пришлось рассеяться, перейти на положение беглецов, спасавших свои жизни способами, какие каждому из них были доступны. Только смелый, по-звериному изворотливый и чуткий, только удачливый сохранял свое место в списке живых. А затем, — к востоку, все к востоку! Там были свои опасности, но с каждым шагом уменьшалась та, которая была наиболее реальной.
Наступил и такой момент, когда однорукий, но оправившийся уже от ранения Саянов счел нужным двинуться еще дальше; покинуть пристанище последнего периода времени, которым служил один из заброшенных приисков.
Их было трое, но лишь Саянов нашел в себе достаточно энергии, чтобы настаивать на дальнейшем отходе.
Они вели пещерный образ жизни, избегали по возможности встреч, приняли все меры к тому, чтобы не быть узнанными, но нельзя было совершенно отречься от общения с внешним миром — ведь надо было питаться — и мало-помалу слух о трех пришельцах на прииске распространился по окрестностям, а в этом таилась опасность, особенно для Саянова с его свежим и бросающимся в глаза увечьем.
Хотя было очевидным, что такое бездеятельное сидение на одном месте, само по себе и по ряду привходящих оснований, не может длиться долго, тем не менее, доводы Саянова не имели успеха у его товарищей. Один впал в состояние глубокой апатии, а другой находил, что план Саянова добраться до Индии фантастичен, грозит верной гибелью, а — кто знает — может быть, еще наступит перемена к лучшему.
В сущности, это было неточно, так как Саянов настаивал лишь на необходимости сняться с места и указывал, что до выяснения конъюнктуры наиболее благоразумно продвигаться в юго-восточном направлении, по областям достаточно пустынным, а затем держать путь к пограничному Памиру и, в случае потери всякой надежды, войти в пределы Индии через Читрал и Гильгит, где уже властвовали англичане.
Саянов находил, что у него нет выбора и пустился в свой опасный путь один. Безоружный, ибо оружие легче всего могло погубить, в одежде нищего, запустив бороду и придав себе наиболее стариковский вид, двигался Саянов, живя подаянием, от селения к селению, от кочевья к кочевью с возможной поспешностью, задерживаясь на самое короткое время. Он рассказывал о себе, как о солдате, давно уже уволенном из-за потери руки и которому нечего было возвращаться на родину, где у него не было ни имущества, ни сколько-нибудь состоятельных родных.
Несколько раз его пытались ограбить, но справедлива поговорка, что «голому разбой не страшен». Что можно было отнять у Саянова?
Его крайне тяготило одиночество, но в действительности это был лучший способ передвижения в его положении и он, изменив, по непосильности, первоначальное направление, терпя голод и жажду, достиг, наконец, линии железной дороги и, всяческими правдами и неправдами, докатился до Ташкента.
Пределы родины были по-прежнему негостеприимны, Ташкент нельзя было причислить к безопасным местам и Саянов, настойчивый и логичный, перебросился еще дальше — в Самарканд. Там он пробыл долгое время и смог обеспечить себе пропитание.
Разглядевшись в обстановке, ознакомившись с местными наречиями, он начал влиять на туземцев в желательную для себя сторону и незаметно перешел на роль весьма активного организатора недовольства новой властью. Нашлись помощники, а среди них и предатель.
Саянов бежал почти в последнюю минуту в отдаленный Мерв и лишь общая дезорганизация и суровая школа предшествовавшего периода жизни спасли его от верной гибели и помогли достигнуть Мерва.
Нельзя было задерживаться и в Мерве, несмотря на исчерпание средств и изнурительную лихорадку, которую схватил Саянов.
Так складывался один из необычайных маршрутов русского эмигранта.
В одном из пунктов оазиса составился караван, отправлявшийся в Герат; он пополнился одноруким погонщиком Саяновым, принятым по соображениям крайней дешевизны — только за пропитание.
В начале долгого, почти пятисотверстного пути Саянову казалось, что он расходует последние уже силы; но, когда караван достиг области гор, наступило резкое улучшение здоровья и Саянов понял, что выдержал.
В оживленном живописном Герате, этой узловой станции караванных путей из Персии и самого Афганистана в Индию, изгнанник приободрился. Он был простым одноруким погонщиком, отпущенным, по прибытии в Герат, на все четыре стороны; он был последним из неимущих, затерявшимся в великом муравейнике человечества, но ему была возвращена безотносительная личная свобода.
Саянов удовлетворительно владел наречием таджиков; это гарантировало ему в Афганистане почти повсеместное понимание. С другой стороны, приспособляясь издавна и постоянно к местным условиям, он сумел приобрести те внешние приемы и ухватки, которые сливали его с окружающей массой населения; это было не менее важным достижением.
А в дальнейшем Саянову решительно повезло. Тем же способом, уже как бывалый погонщик, пересек Саянов с запада на восток Афганистан и достиг Кабула, столицы страны; там он переменил хозяина.
Кабул ведет оживленную торговлю с Индией, в том числе лошадьми, и вот Саянов нашел более выгодные условия для дальнейшего продвижения, нанявшись к одному из крупных купцов, поставлявших лошадей для индо-британских войск. Саянов имел случай продемонстрировать перед почтенным Мустафой ибн-Мохаммедом свои познания ветеринара и был принят к нему на службу на довольно хороших условиях.
Через месяц времени, ушедший частью на закупку, частью на снаряжение, транспорт, со всей восточной медлительностью, отправился из Кабула через Хайберский проход в пределы Пенджаба.
Путь был долгий и, пока достигли Пешавара, первого значительного пункта на территории собственно Британской Индии, с Мустафой приключилось несчастье — он упал на одном из горных склонов вместе с лошадью, сильно расшибся и вывихнул себе руку. В этом случае Саянов смог прийти к нему с существенной помощью и с тех пор до самой Умбаллы, конечной цели транспорта, афганец дарил Саянова своим вниманием, а при расставании выплатил ему двойную против условленной сумму денег.
Еще из Пешавара отправил Саянов пространную телеграмму в Коломбо к той тетке Джозефа Кребтри, о которой так часто вспоминал последний, то есть к мистрис Констанции Пелль; он просил ответить ему до востребования в Умбаллу.
Слабую лишь надежду питал Саянов, но она оправдалась блистательно: был Кребтри в Коломбо, была его тетка, был денежный перевод в Умбалле и была просьба о прибытии!
Однако письмо свидетельствовало о какой-то тяжкой болезни Кребтри и было лишь написано от его имени. Это обстоятельство слегка, только слегка, опечалило Саянова, но, в данных условиях, ему была бы простительна и большая порция эгоизма.
Он называл описанное своим «индийским походом»; в Умбалле поход этот собственно и закончился.
XX ПО ИНДИИ
Начиная с Умбаллы, резко переменилась жизнь Саянова и переменился он сам. В период борьбы, последующих скитаний ум его был занят чем угодно, но только не метафизическими вопросами, когда-то столь занимавшими Саянова.
Теперь же, в особенности с получением ответа, денег из Коломбо, он опять обрел твердую почву и волной хлынули в его голову прежние мысли, среди которых резко обозначилась проблема смысла жизни.
Саянов видел и перечувствовал достаточно, чтобы прийти к неистребимой потребности ответить себе на вопрос: к чему все это, неминуемо ли оно и в чем нужно усматривать подлинные ценности?
Он находился в стране, где дух человеческий питал и питает неумаляющийся интерес к этой проблеме, где она разрешается на протяжении тысячелетий и в двух основных решениях — в браманизме и в расступившемся к северу и югу буддизме — как бы достигла уже предельной разработки.
Еще перед Умбаллой, в Лагоре, в Амритцаре, в этих в значительной степени мусульманских городах, уже чувствовалось могучее веяние индусского духа.
В Лагоре, в его богатейшем музее древностей, Саянов многое прибавил к тому, что ему было известно из книг, приблизил к себе и там, среди массы буддийских памятников, он еще раз поставил себе вопрос о приятии либо отрицании жизни.
В Амритцаре, в священном городе сикхов, Саянов посе-ил Дарбар Саиб — Золотой храм — из мрамора и позолоченной меди, четырехвратное, по числу стран света, строгое и величавое здание, возвышающееся среди искусственного «озера бессмертия».
Изречения и молитвы на внешней стороне и птицы и цветы в стенной живописи внутри и больше ничего в этом храме, где покоится, оберегаемая священнослужителями от прикосновения и пыли, величайшая святыня — книга Грант, своего рода Евангелие сикхов, compendium их вероучения, где браманизм сочетался с исламом.
Саянов не знал, но это справедливо, что в этой книге найдутся отголоски большого числа религиозных учений, модификаций главных направлений религиозной мысли древней страны.
Вот знаменательные священные строфы, их можно найти у Киплинга; здесь они в вольном переводе. —
Это ли не утверждение единства религий?! И как понятны становятся простота, отличающая главный храм сикхов и отсутствие разработанности в обрядовой стороне культа. За приношение, молчаливо положенное, на отмеченный на полу четырехугольник, прими, о приносящий, несколько лепестков цветов с возвышения, на котором покоится священная книга. Но приносящий стоя кладет поклоны, но он не преминет выкупаться в «озере бессмертия», как духовно близкий исламу сикх, но и как индус тоже.
Дели — Агра — Бенарес — Калькутта — Коломбо; такой путь следования наметил себе Саянов, но по ограниченности средств — каждый день стоил и он уже не был, как в Лагоре и в Амритцаре, на иждивении у тароватого Мустафы ибн-Мохаммеда — он отказался от Агры, а в Калькутте поспешил на отходивший в Коломбо пароход.
Дели он посвятил немного времени; бросил лишь общий взгляд на столицу Великих Моголов. Мечеть Джама Масдшид, величайшая в мире, еще мечети, еще ряд замечательных зданий и короткая экскурсия в Ферозобад, в один из семи мертвых городов, полуразрушенных свидетелей прошлого, его событий, разыгравшихся на великой индийской равнине, — этим должен был ограничиться Саянов.
В Бенарес он прибыл вечером, а на следующее утро трехтысячелетний город, пусть лишенный междуусобиями и войнами более древних памятников прошлого, город, священнейший из городов Индии, вековечный центр ее духовной жизни пахнул на Саянова своей особенной атмосферой приближения к искупающей радости.
На берегу благословенного, смывающего грехи, болезни и печали Ганга, народ Индии с террас, с гат подступивших к воде храмов и дворцов, стремился к реке, к брошенным на нее плотам, чтобы погрузиться в очищающую воду, в торжественный момент восхода солнца.
Саянов приобщился к этой издревле творимой мистерии, невзыскательной и простой по форме, но родственной многим иным, выражающей, как и те, вечную надежду перебросить мост от земли к непонятному Небу.
Уже в вагоне, уносясь по направлению к Калькутте, Саянов сопоставил суть браманизма с той формой, в какой он проявляется вовне: тысячи божеств Индии, великое множество оттенков в извилистом узоре пышнейшего из культов и… абсолютный Брама, непостижимый мыслью, неизъяснимый словом, который начинается там, где кончается всякое понимание, способное быть выраженным словом или действием!
О, Индия, всем твоим детям от наивного пахаря до снявшего все повязки дваждырожденного, есть место под сенью могучего древа твоей духовности!
XXI Я УМРУ, НО НЕ УНИЧТОЖУСЬ!
Саянов благополучно достиг Коломбо и там состоялась его встреча с Кребтри, печальным, догоравшим.
Они переселились в Нувара Элию, где вели долгие беседы, служившие единственным утешением бедному юноше, неумолимо приближавшемуся к концу своей жизни.
Утешение, однако, было лишь относительным. В сердце, в уме Джозефа Кребтри все было выжжено страданием, а ничего уверенного, воистину успокоительного не мог предложить ему Саянов.
Когда приманки жизни перестают действовать, когда они не могут получить доступа к человеческому существу, тогда сама жизнь — обнаженная — утрачивает свою притягательную силу; в таком состоянии находился Кребтри, не желавший уже ничего, кроме уразумения.
Кребтри однажды заметил:
— Владимир Игнатьевич, я ищу пропускное свидетельство на тот свет.
— Оно каждому необходимо, дорогой Джозеф, — подал реплику Саянов.
Жизнь Кребтри имела начало, приближался ее конец, но она была лишена середины; с недоумением искал он объяснения и вечное «зачем» — спутник страдания — было неотступно при нем.
И вот осторожно, боязливо, щадя себя, они искали, доходя до последних обобщений, неизбежных в подобных случаях.
Пусть смерть настигнет человека, износившего свою физическую одежду, которая ведь не должна быть раздираема в клочья принудительно; пусть умирает человек, реализовавший многое из человеческих возможностей и уже усталый; но ребенок, рожденный, чтобы жить, и сталкиваемый вдруг в бездну небытия, но созревающий человеческий колос, срезываемый в период цветения?!
Да, борьба за существование, другие чисто материальные факторы дают объяснения, но только внешней стороны дела. Умер, потому что заболел смертельно, умрет, потому что его искалечила война; ребенок заболел, заразившись, некто искалечен по неустройству человеческих отношений и так дальше, дальше… по ступеням умозаключений, до ступени последней, где все круто обрывается последним вопросом о смысле всего совершающегося.
Саянов и Кребтри сошлись на общей точке понимания: к христианскому разрешению проблем о бессмертии души и о воздаянии они присоединили восточный вариант о панпсихизме и о кармической цепи.
— Я умру, но я не уничтожусь! — с холодным, но и величавым спокойствием заявил однажды Кребтри и, как истый британец, добавил:
— А на земле, я все же полагаю, долю моих страданий прияла нация, как жертву на алтарь ее будущего.
XXII АДАМОВ МОСТ
Прекрасный остров, на который все мы прибывали с надеждой на долю радости, даже Саянов, даже Вера, и он — жемчужина тропиков — залег тенью в глубине наших сердец.
Но ведь мы люди Запада, нам свойственно преодолевать печаль устремлением к активному вмешательству в ход жизни; довольно, довольно только личных переживаний, назад в Европу, к ее станкам, выковывающим будущее!
Я сказал — мы, но следует внести поправку: Саянов все более отрекался от Запада и шел к Востоку, преображаясь в одного из тех, довольно многочисленных после войны, европейцев, которым возвышенное, но скорбное учение Будды заслонило собой остальное.
Саянов решил не покидать Цейлона, хотя мы его звали с собой, и принял предложение мистрис Пелль занять у нее место управляющего. Она была несколько фиктивной, эта должность, но старушка постаралась придать всему делу серьезный вид, ограждая самолюбие Саянова. Они очень поладили друг с другом, чему способствовало уже значи-ельное сходство мировоззрения; однорукий друг покойного Джозефа был особо любезен сердцу мистрис Пелль.
Фру Линнеман решительно торопила с возвратом и, в крайнем случае, просила отпустить ее одну; истая северянка, уроженка Вестерботнии, она действительно с трудом переносила климат Коломбо.
Итак, наш отъезд приближался, но перед тем мне хотелось рассеять упавшую духом, поникшую Веру: должна же была она вынести из своей далекой экспедиции что-нибудь, кроме горя.
Да, я теперь стал заместителем «дяди Пети», и я не претендую уже на молодость, и Вера найдет во мне заботливого опекуна.
Саянов согласился сопутствовать нам в намеченной поездке в Анурадхапуру с окрестностями, где буддизм сосредоточил многие из своих святынь.
— Очень охотно, если мистрис Пелль позволит, — заявил он. Последняя, конечно, ничего не имела против и мы приобрели в Саянове спутника, который мог быть лектором по истории буддизма.
Анурадхапура расположена в северной низменности Цейлона; это древнейшая из многих столиц былого сингалезского государства, насчитывающая более двух тысяч лет существования; на руинах прошлого там угнездилась современная жизнь. В самой Анурадхапуре, вокруг ее, разбросано множество памятников старины и священных для буддистов мест. Среди последних выделяется находящаяся в километрах десяти от города гора Махинды.
Великий апостол буддизма, сын индийского царя Асо-ки, прибыл на Цейлон за 250 лет до Рождества Христова, когда остров представлял собою единое государство сингале-зов под управлением мудрого Деванампии Тиссы. Зерна учения, брошенные Махиндой, дали на острове богатые всходы.
Царь Тисса подарил Махинде гору, где они впервые встретились, и гора сохраняет имя апостола. Одна из шестидесяти восьми пещер ее служила жилищем Махинде, когда последний, закончив проповедническую деятельность, уединился. Там же, на горе, в Амбастала-догобе покоится прах апостола.
Прелестна дорога, ведущая из Анурадхапуры к горе; это коридор среди джунглей, пернатое и иное население которых вносит столько оживления в поездку. Дорога прямая и лишь в конце делает поворот, за котором, за стрельнувшей в небо кокосовой рощей, величаво выступает на окружающей равнине священная гора, до самой вершины покрытая лесом.
О, эти цейлонские леса, могучая растительность тропиков, сколько памятников прошлого скрыто вами!
Слушая толковые пояснения Саянова, поднимались мы на гору, приблизительно на середине которой начиналась древняя лестница. Сквозь ее каменные ступени пробивалась захватная растительность экваториального пояса земли и лестницу теснил девственный лес. Показалась площадка, окруженная колоннами, а две громадные таблицы, утвержденные по бокам лестницы, возвестили нам из глубины двух тысячелетий устами Саянова, что «убийце людей и животных нет места на священной горе!»
Вся остальная часть нашей экскурсии этого дня прошла под знаком великой заповеди буддизма, идущей до последнего отрицания всякого насилия, превосходящей христианскую «не убий!»
Мои надежды рассеять Веру оправдывались плохо; еще в пути она как будто повеселела, но в Анурадхапуре ее выразительное лицо поволоклось каким-то облаком, которое так на нем и застыло. Я вскоре понял, в чем дело, понял, какую ошибку невольно допустил.
В последующие дни мы продолжали осмотр различных достопримечательностей и всюду ощущалось присутствие духа того, кто народам Востока дал нечто от истин, преобразивших лик Запада.
Догоба Изурумуния, сравнительно недавно откопанная и восстановленная, догобы Руанвели и Мирисвети, построенные царем Дут-Гамани, Тхупарама, хранящая великую реликвию — ключицу Будды, — закинули, каждая, свое слово.
Мы направлялись к догобе Этаванарама, хорошо сохранившейся и расположенной очень живописно. Дорога пролегала через лес и вот, вполне неожиданно, в густой тени деревьев, под их зеленеющими сводами, увидели мы Просветленного. Он, каменный, сидел, как обычно, в позе какого-то удаленного спокойствия и глаза его, как всегда, были полузакрыты. Ни в одном из храмов, ни в каком другом месте не пережили мы более сильного впечатления.
Расположившись в тени тамариндов и зонтичных деревьев Этаванарамы, мы предались заслуженному отдыху, а Саянов вернулся к изложению истории распространения буддизма на Цейлоне. Когда упомянул он сестру Махинды, Сангамитту, Вера вдруг разрыдалась.
Овладев собой, она отрывисто дала понять, от кого и когда стала известной ей история царственной буддийской монахини, а вслед за тем выразила категорическое желание вернуться в Коломбо.
Тогда все уяснилось — поездка в Анурадхапуру, где все полно Махиндой и его сестрой, была неудачнейшим из предприятий, а еще третьего дня Саянов, не ведая, что творит, распространялся о священном дереве «бо», окруженном храмами и колоннами, некогда посаженном тою же Сангамиттой!
Стрела, пущенная в Стокгольме Джозефом Кребтри, вонзилась в землю Цейлона, приявшую стрелка!
Конечно, мы поспешили исполнить желание Веры. Был нанять автомобиль и мы отправились в Тринкомали, чтобы оттуда, сообразив, как удобнее, двинуться прямо в Коломбо, а затем уже и в Европу.
— Я жалею, — заметил Саянов, когда машина, значительно замедлив ход, преодолевала один из длинных подъемов в гору, — я жалею, пусть без достаточных оснований, что мы направляемся к востоку, а не на северо-запад; было бы интересно кинуть вместе с вами взгляд на то место, где Цейлон, с прибрежного острова Манаар, как бы протягивает руки к материку, к матери — Индии, отстоящей всего на каких-нибудь двадцать верст. Вы, может быть, не знаете, что Манаар, ряд отмелей и мелких островков, брошенных далее, составляют вместе с островом Рамесварам, уже индийским, так называемый Адамов мост. Как создалось это название?
Что ему? — подумалось мне.
— Я полагаю, обычным путем, Владимир, историей человеческого рода; объяснения записаны в той книге, начальные главы которой забыты нами, частью вырваны, перепутаны. Но я беру приведенное тобой название. Мы — потомки Адама, даже не как библейского лица; пусть так будет названа первая ступень человеческого рода. Мы пришли в жизнь из бездны неведомого; нас, после короткого пути, ждет то же неведомое; за нами, потонувший в непроглядной тьме, континент Пришествия; перед нами очень близкий, но неразличимый берег великой страны Ухода. Жизнь уместилась посередине. Где, в окружающем тумане, ступаем мы относительно уверенно и где, наряду с поражениями, празднуем свои победы? — На мосту, переброшенном между этими странами Неведомого, на мосту, на который первый вступил Адам и указал путь своим поколениям. Вот где настоящий Адамов мост, мост Жизни!
На протяжении поездки вообще и теперь в автомобиле мы довольно часто сталкивались с Саяновым на принципиальной почве; не знаю, подействовала ли на меня монотонность его буддийской линии, но я разгорячился и, что удивительнее всего, мое воодушевление передалось Вере.
— Блажен, кто может навсегда выйти из Круговорота Жизни, покинуть и не вернуться на мост, подлинное имя которого — Страдание, — опять вбил свой гвоздь Саянов.
С энергичным отпором выступила Вера.
— Ах, Владимир Игнатьевич, вы все о страдании да о неприятии жизни. Мне не спорить с вами, я только выскажу свои мысли. Страдание умеряется состраданием, о котором так много в буддизме; а жизнь есть, она будет, ее биение слышно повсюду, она непобедима, значить, жить надо и жизнь законна. Весь вопрос в том, как жить и что принять за руководящее начало. Христос указал на милосердие и любовь к ближнему; какое преображение свершилось бы, если бы все вступили на путь Христов! Для меня это ясно и другого мне не надо.
Вера была прекрасна в своем оживлении и ее пафос был столь искренен. Эта девушка шла тихими тропинками, в стороне от большой дороги жизни, но ее прикрывал белый плащ и она имела свой путеводный знак!
— Да, да, Саянов, не может быть, чтобы мы родились только для страдания; возможна радость, возможно счастье и жизнь должна иметь свое положительное основание.
Раздался оглушительный взрыв, нас подбросило — лопнула шина; автомобиль круто свернул в сторону и остановился.
Тонкий канат, отпрыск ротанга, лианы, снабженной бичевидными, усеянными крючками отростками, скользнул, раскачиваемый ветром, из придорожных зарослей по голове Саянова, зацепил за его тропический шлем и снял.
— Смотрите, Вера, как пришлось Саянову обнажить голову перед нашим утверждением жизни.