БАГРОВОЕ СОЛНЦЕ
Аннеле вышла из школы первой и припустила бегом. Добежала до тропинки и только там оглянулась. Гурьбой высыпали из двери школы мальчики и девочки. Смеялись, задирались, толкались, словно отпущенные на волю жеребята. Это от них она сбежала.
А здесь так тихо, так хорошо. Сегодня все казались Аннеле добрыми — удалось то, о чем она давно мечтала, к чему так стремилась. Сегодня, когда несколько старших ребят, а среди них и три рыжих брата, приятели Слудинатайса, подошли к кафедре отвечать закон божий на немецком языке, она неожиданно для себя оказалась среди них. Как осмелилась она, как принесли ее туда ноги, спроси ее — не объяснит. Столько раз видела себя там, что надо было, наконец, решиться, и она решилась. Кто-то засмеялся, толкнул соседа локтем. Снова ребята переглянулись, засмеялись. И вдруг вся группка ощетинилась локтями, и острые и колючие, как иголки, они стали выталкивать Аннеле.
— Уходи! Иди на свое место! Знаешь, где оно? На последних партах! Чего тебе здесь надо? А ну, ребята, оттащим эту девчонку назад. За юбку тащите! За косы!
Но тут на кафедре появился учитель,
— Что за шум? — И к Аннеле: — А, это ты? Что тебе?
Страх сжал горло, во рту пересохло. Только и смогла, что поднять руку с книгой. Учитель взял книгу, полистал. Стал приветливее, разговорчивее.
— Это книга твоего брата. Узнаю. Ну, так что же ты хочешь? Вместе с большими? А ты сумеешь? Знаешь что-нибудь?
Только и сумела Аннеле кивнуть головой.
— О сотворении мира помнишь?
Сердце екнуло, заколотилось в горле, но слова полились неудержимо:
«Am Anfange schied Gott Himmel und Erde. Und die Erde war wüste und leer und es war finster, und der Geist Gottes schwebte über der Finsternis.
Da sprach Gott: es werde Licht: Und es war Licht. Und Gott schied das Licht von der Finsternis und nannte das Licht Tag und die Finsternis Nacht.
Und da ward vom Abend und Morgen der erste Tag».
— И ты понимаешь, что говоришь?
— Да.
— Можешь остаться, посмотрим, что получится, — разрешил учитель, и ни один локоть не коснулся ее больше, когда она присоединилась к группе, стоящей возле кафедры.
И вот Аннеле усаживается на краю канавы и вытаскивает из узелка немецкую библию. После сегодняшнего успеха это сейчас самая интересная книга.
Она гладит ее, отгибает уголки, считает страницы. Зададут еще несколько раз столько, сколько сегодня, и все. Тогда она будет знать много-много немецких слов и сможет читать настоящие книги. Учиться немецкому по библии легко и просто — она же каждое слово знает по-латышски.
Листает она книгу и вспоминает все, что произошло возле кафедры. И кажется ей, что то были качели, и подняли они ее высоко-высоко над землей.
Аннеле шла через ржаное поле. Колосья белые, тяжелые. Провела по ним рукой, лаская. Упруго склонились они, снова выпрямились, зашелестели, и ей казалось, шепчут они: пусть будет! пусть будет!
Вышла на дорогу и услыхала звон кос. На дальнем краю покоса мелькали мужчины и женщины, парни и девушки в белых одеждах, хрустела рожь, падая широкими полукружьями.
Жатва началась! И отец на поле вышел. Косит первую на новине рожь.
Отец! Но отчего так кольнуло сердце? Вспомнился чужой отец, который несколько дней назад внезапно умер. Отец школьного товарища брата. Когда она услыхала об этом, страшно испугалась. Она и представить раньше не могла, что умирают и отцы, и матери. И вот случилось. А что если и у ней…
Снова воспоминания вернули ее в те дни. Дурные мысли! Чего приходят они, возвращаются и возвращаются! Бегом взбежала на Страутыньскую горку, оттуда уже и дом виден.
Да, рожь косить начали. Сколько копен уже? Раз, два, три — Аннеле насчитала восемь. И все?
Где же белая рубаха отца? Он же должен быть там. И Микелис Гелзис, который обычно помогает отцу. Нет никого. Не видно нигде их склоненных фигур, и косы не точат, и за копнами нет, не сидят, не полдничают. Что же случилось? Почему начата работа и брошена? Не в отцовской привычке это.
Из дому вышел мужчина. Аука. Один.
На дворе стояла повозка. Микелис подвел лошадь, возвратился на скотный двор, прибежал обратно, хлопнул себя по бокам, потом по лбу, побежал снова на скотный двор, возвратился со сбруей и стал поспешно запрягать.
Вышла мать из избы, что-то сказала Микелису и также поспешно скрылась.
Эта беготня, в другой раз показавшаяся бы Аннеле потешной, производила жуткое впечатление, потому что нигде не было видно отца.
Она свернула с дороги и понеслась прямо через целину, которую готовили под новое ржаное поле. Со двора выехал Микелис, яростно погоняя лошадь.
— Куда ты, Микелис? — крикнула девочка, и чужим показался ей собственный голос.
Микелис махнул рукой вперед и ничего не ответил.
«Видно, в Лаукмали. Стряслось что-то», — прошептала Аннеле.
Мать выбежала на середину двора, остановилась, словно стараясь припомнить, куда спешит, глянула на девочку, не узнавая, и без сил опустилась на сложенные доски. Не в силах больше сдерживаться, сама ответила на немой вопрос, застывший в широко раскрытых от ужаса глазах Аннеле.
— Да… отец. Только косить вышли. А тут будто зверь какой напал. Так и скорчился. Ни шагу ступить не мог от боли. Видно, в нутре оборвалось. На руках отнесли. Хорошо, что лошади две. Микелиса в Лаукмали отправила, Янис за доктором умчался. Другого ничего не придумала.
Отец лежал в тесной комнатушке новой избы, что помещалась в ее дальнем конце. Аннеле содрогнулась — так изменилось его доброе лицо. Черты удлинились, искажены болью, лоб в испарине. Он метался из стороны в сторону, приглушенно стонал, но, увидев Аннеле, с усилием сдержал стон, слабо улыбнулся: «Видишь, дочка, какие мои дела».
Аннеле неловко подошла, положила руку на его горячие дрожащие колени. Крепко, до боли отец сжал ее пальцы: «Иди, гуляй. Не для детских глаз это». Лицо потемнело, стало неузнаваемым. Он отвернулся к стене.
Куда идти ей, что делать? Полистала книжки — буквы прыгали перед глазами, ничего не видела, не понимала. Бросилась к дверям, за которыми лежал отец. Но входить мать запретила.
Прижалась к стене, прислушалась: стонет, мечется. Но вдруг он успокаивается и начинает что-то говорить, тихо, проникновенно, как с другом. Аннеле боялась вслушиваться.
— Иди, смотри лучше, не едет ли Янис с доктором, — отослала ее мать.
Как будто не выскакивала она уже десятки раз, не глядела в сторону Добеле.
Доктор, доктор! Ни на минуту не забывала о нем. Что за человек он? Что может сделать? Поможет ли?
Внезапно всю ее обдало холодом. Она вспомнила: доктор ведь ничего не может. Его привозили, но он никогда ничего не мог.
«Сбегали, притащили доктора!» — сколько раз доводилось ей слышать эти слова, когда разговор заходил о больных людях, и вспомнила она, как быстро все это делалось. А потом — «ничего нельзя было поделать!». Всегда оказывалось поздно. Не помогал доктор.
Аннеле бродила с места на место, нигде покоя найти не могла. Об учебе и думать было нечего.
Аннеле, оцепенев, сидела на куче досок, сложенных посреди двора. Казалось, грудь и голова сдавлены железным обручем. И так больно было, так горько. Закрыть бы на минуточку глаза, забыть все. Все, все. Долго сидела она так, уронив голову на руки.
Когда снова открыла глаза, с неба смотрели на нее белые звезды. Только казалось, что время не движется. Слышны были голоса. Микелис распрягал лошадь. Рядом стояли Лаукмалисы — хозяин и хозяйка.
— Думаю, не подать ли весточку старшей в Елгаву. Сама не знаю, что делать, — произнесла мать.
— Уже послали за ней. Микелис только приехал, я тотчас велел Алдису запрягать и ехать в Елгаву. Завтра, должно, приедет. Что надо, то надо. Вовсе не значит это, что он вот-вот умрет, а вдруг повидать захочет, что тогда?
— Мама, доктор приехал? — подошла Аннеле.
— Нет, дитя, но скоро, должно, будет.
— Отправь-ка ребенка спать, золовка! Ни к чему ей все это, — сказал Лаукмалис, погладив Аннеле по голове. А потом медленно направился к дому. Мать отослала девочку на сеновал — в сене ночь проспать можно.
— Отцу лучше? — только и осмелилась спросить Аннеле.
— Да, да. Поспокойнее стал. Может, и обойдется. Приедет доктор, может, все и обойдется.
Ворота сарая распахнуты настежь. В проеме стоит мать.
— Вставай, дочка, школьное платье надень да обуйся.
— Разве в школу пора?
— Не в школу. В другое место. Записку от доктора отнесешь, там тебе дадут что-то.
— Доктор был?
— Только уехал.
— Что он сказал? Что сказал доктор?
— Что сказать он мог? Вопросов не задавай, торопись!
Аннеле оделась, а мать уже ждет ее во дворе — протягивает бумажку, написанную доктором, да кусок хлеба на дорогу.
— В дом не входи, не тревожь. Доктор порошок дал. Как будто притих чуток. Может, поспит немного. А ты беги. Видишь, за железной дорогой большой лес — это Унгурский лес, а крыши вдалеке — это Унгури, а в лесу том женщина живет. У нее то, за чем идешь. Дорог в лесу много, а когда выйдешь на верную, приведет она тебя прямо к ее домику. Дом красивый, с палисадником. Женщина эта повитуха. Встретишь кого, тут же и спрашивай, где повитуха живет. Каждый скажет. Дорогу объяснить не могу, сама там никогда не бывала. Если дорог много, то как встретишь кого, сразу спроси. И держись больше унгурской стороны. Было б кого послать, тебя бы не отпустила. Янис доктора повез, да и он притомился, всю ночь не спал, а Микелис не гож для такого дела.
Аннеле сорвалась с места. Мать крикнула ей вдогонку:
— Не гони, не гони так, устанешь! Путь не близкий, на обратную дорогу сил не хватит. Да запомни все, что наказала.
Аннеле зашагала вперед. Лес, казалось, совсем близко. Тут же и железная дорога.
Но перебраться через железную дорогу не удалось. В широких канавах поблескивала желтая от глины вода, хотя дождей давно не было. Низина. Пришлось шагать до переезда.
Когда Аннеле пересекала дорогу, жена обходчика проводила ее строгим взглядом — что-то не примечала она здесь эту девочку. Может быть, она знает, где дом повитухи, мелькнуло у Аннеле, но сторожка уже осталась позади. Не у первого же встречного дорогу спрашивать. Да и лес, вот он. Дорога сворачивала направо, огибая топкие места, где были накиданы сучья, чтоб в дождливую пору не вязли повозки, и наконец привела в красивый лес и сама стала широкой-широкой, как большак. Словно зеленый поток, струилась она среди деревьев.
Аннеле казалось, что впервые видит она такой удивительный лес.
Какая сочная, зеленая трава, какие большие цветы, краски невиданные, а какие деревья могучие! Березы вершинами в поднебесье устремились, листья у дубов блестящие, точно в Янов день, вязы раскинули свои ветви, словно шатер, под ними струятся золотистые легкие тени. Усталости как не бывало. Живительную радость излучало все, что окружало ее здесь. Как дурной, мучительный сон забылось и то, почему она очутилась в этом лесу. Словно волшебный свет заполнил сердце девочки, вытеснив весь мрак. Вершины деревьев высоко-высоко, беспределен небесный свод, залитый солнечным сиянием. Нет боли, нет страданий! Гладкие бархатные дороги зовут, манят, ноги сами идут. Целый бы день вот так шла и шла.
А домика все не было.
За поворотом вместо одной дороги стало три. По какой же идти? Глаза выбрали самую красивую.
Так шла она, шла, пока не показалось ей, что дорога ведет назад. Но только не в сторону Унгури, не в сторону какого-то другого обжитого места — чем дальше, тем колея становилась все незаметнее.
Придется вернуться к развилке и пойти по другой дороге.
Чтобы сократить путь, она решила пройти через лес.
Вскоре она снова очутилась на дороге, но тут ей почудилось, что это вовсе не та дорога, по которой она шла.
Деревья как будто не те, да и дорога внезапно опять разветвилась. Но она еще сомневалась: может, и та дорога, просто боковую она не заметила?
И ничего лучшего не придумала, как повторить первую попытку: идти по одной из них, пока не выйдет на широкую дорогу, если же нет, то повернуть назад и пойти по второй.
Но широкая дорога исчезла, словно с лица земли ее стерли. Она сбегала в одну сторону, сбегала в другую. Смотрела, искала, пока не поняла, что заблудилась окончательно.
Остановилась, глянула на тень. Был полдень. Припомнились страшные рассказы о леших, сбивающих путников с дороги. Незнакомые места, неведомые дороги. Самый полдень! А вдруг появится леший?
Стремительно огляделась. Расправила плечи. Нет, нельзя ей бояться. Будь что будет, она не испугается. Но вот куда идти? Что делать? Надо было спросить у жены обходчика. А здесь у кого спросишь? Ни живой души.
И с тяжелым сердцем она снова двинулась вперед. Вдруг остановилась и не могла больше сделать ни шагу. Что же делать? И ее охватила такая усталость, такое отчаяние, что она упала на землю.
Защитный панцирь — чувство восхищения и радости, которое подарила ей природа, когда вошла она утром в лес, — внезапно рассыпался на осколки, снова навалилось горе, смутное, черное, страшное.
Отец! Что делает он сейчас? Каково ему? И ждет ее. Мама все поглядывает в сторону Унгури и ждет. А она заблудилась, дороги отыскать не может. Но от нее помощи ждут. От нее!
А что если весь день искать придется и все равно она не отыщет? Ночь наступит, а она все не найдет. Что тогда? Ни туда ни сюда дороги не знает.
— Боженька, боженька, укажи мне домик!
В отчаянии она оглядывается вокруг, словно молит о помощи. И вдруг ей чудится, что в одном месте наряд у деревьев светлее и прозрачнее. Она бежит туда прямо через лес. Деревья расступаются, и вот они все реже и реже. А вот и крыша, и сад, и дом. Красивый, и перед ним палисадник. Дом весь укрыт цветами, много цветов, нежатся они на солнце. Неужто место, которое она искала, так близко? Почему ж она так долго блуждала вокруг и ничего не видела? Не в сказке ли все это?
Нет, не в сказке. Кудахчут куры, хрюкают поросята, играют, ссорятся дети. Живут здесь люди.
Молодая приветливая женщина появляется на пороге: «Кого ищешь, девочка?»
Аннеле излагает свою просьбу. Легко текут слова, словно клубок разматывается, но посреди рассказа она замолкает. Отчего эта приветливая женщина печально покачала головой, когда сказал она о болезни отца? Или знала больше, чем хотела показать? Ни о чем не спросила, вошла в дом и вскоре вернулась, вынесла узелок: «Неси осторожней!» — сказала и вздохнула: «Пусть попробуют, авось поможет».
А когда Аннеле поведала, как долго плутала по лесу, добрая женщина вывела ее на прямую тропинку. И они идут вдоль опушки. Неподалеку видны Унгури. Мирно стоят, окруженные садами. Там сегодня, знать, нет никакой беды.
Дальше дорога уже знакома, и Аннеле чуть ли не бегом мчится домой.
Механически мать берет узелок. «Поможет ли теперь?» — печально качает головой. Не спрашивает даже, где Аннеле была так долго. Кажется, она и не замечает, что день уже клонится к закату.
Лаукмалис еще не уехал. «Не к добру это», — думает Аннеле. Спросить, как чувствует себя отец, она не осмеливается. Входить в комнату больного с тех пор, как вчера запретила ей мама, тоже не решается. Помочь ничем не может, и посмеяться вместе с отцом, как бывало, не может, если же будет грустной — отец заметит, а ему и так плохо, очень плохо. Никто с ней не разговаривает, никто не поможет ей нести тяжкую ношу, которая так неожиданно свалилась на нее. Она знает: всем тяжко, но они хоть говорят между собой, они, похоже, знают нечто о той ужасной тайне, которая окутала Новый дом и которую Аннеле не может отгадать, словно трудную загадку. Она пытается прочесть ответ в глазах взрослых, прислушаться, не зазвучат ли их голоса веселее — значит, есть надежда; пытается угадать по их шагам, неторопливым, спокойным или поспешным, взволнованным: будет ли снова все хорошо, будет ли, как было?
В большой недостроенной комнате стоит кровать. Лаукмалис, когда не сидит у отца, спит на ней, потому что ночью глаз не сомкнул. Мать входит к нему, и они ведут тихий разговор.
— Не помогает, все пустое! Что ни давай, что ни делай! Ничего не помогает. И сколько терпеть можно? Как бы ни был силен человек, а когда-никогда сломается. Во двор давеча вывела, так на ногах уж не стоит. Виснет на руке, что тебе дитя. А то вдруг с прежней силой сожмет мою руку: останься, останься, не уходи! Чего: останься, как надо-то? Глаза вдаль устремит, потом оглядится.
Голос матери затихает, слова едва слышны.
— Крепкое дерево буря ломит, — говорит Лаукмалис.
Аннеле не хочет больше ничего слышать. Одно она видит: стоит отец тихо-тихо, и только взглядом все вокруг обводит, словно с миром прощается.
Брат стоит возле колодца. Лицо распухшее, глаза красные, заплаканные.
— Не гляди! Чего смотришь? — отворачивается он сердито. И долго моет лицо и глаза, чтобы стереть следы слез.
— Ты пойдешь к отцу?
Брат знает, что последует дальше: возьми меня с собой! И отвечает, не дожидаясь просьбы:
— Нельзя тебе! Отцу покой нужен. Помочь ты все одно не поможешь. Только под ногами будешь вертеться да мешать. Поняла?
Да, понять-то можно. Все так отвечают. Как трудно маленьким! Разве ей он не отец? Она в самый уголок заберется, словно мышь затаится. Лишь бы там быть, где другие. Знать и видеть, что делается.
Аннеле сидит в сарае на своей постели, завернувшись в одеяло. Спать не будет, не хочет, только чуть-чуть согреется, а то вдруг ни с того ни с сего начинают стучать зубы. Спать она не будет, все время об отце будет думать.
Люди приходили и уходили, советовали, что-то делали, но помочь не мог никто. Видно, и доктор тоже, и те снадобья, что она принесла.
Но почему так? Лизиня, когда занемогла, долго-долго тоже не узнавала ничего вокруг, в беспамятстве лежала, но однажды открыла глаза и поняла все, увидела Аннеле, увидела и узнала всех, а потом и поправилась.
Надежды уж никакой не было, да бог спас.
И тогда она бога просила, горячо молилась в темном закутке за отцовскими кроснами, и бог услышал ее.
Не сразу, правда. После уж, потихоньку, незаметно. Как весна незаметно приходит. А тут болезнь такая, что сразу помощь нужна. Ждать нельзя.
Но ведь каждый вздох молил бога: «Сделай так, чтоб отец стал здоров!»
Но одной молитвы было мало. Надо было верить.
Христос сказал: «Вера горами движет».
Волна радости захлестнула ее, когда она в первый раз прочитала эти слова. Значит, если веришь, добьешься всего, чего хочешь.
Она пробовала молиться и верить, но ничего не получалось. О книгах и школе молилась. Других бед у нее раньше не было.
Потом перестала. Может, слова эти так святы, так возвышенны и смысл их совсем в другом?
Но вот они снова всплыли в памяти, ясные, твердые, убедительные, словно впервые она слышит их. И снова волна радости захлестнула все ее существо. Христос не только про горы сказал, но и еще: «Молитесь и веруйте, да сбудется».
Верить, верить! Изо всех сил. Больше, чем верить! Но как? Как верила раньше — не помогало. Нужно было по-другому верить, еще сильнее. А одной ей это, видно, не под силу. Если бы все верили! Если бы все пришли на помощь!
Но где они, все? То-то и страшно, что никто не верил, что отец выздоровеет. Что бы они ни говорили, но в душе не верили. Ни мама, ни брат, ни Лаукмалис, ни доктор, ни та чужая приветливая женщина, так печально покачавшая головой. Аннеле хорошо знала, что та думала, когда говорила: пусть попробуют. Все одно напрасно — вот что она думала.
Что ж, ничего другого не остается, одной надо верить,
Но как ее обрести, эту веру? И вдруг ей показалось, что она на правильном пути. Ей вспомнилось ясное, цветущее воскресное утро на лугу, когда вся она была охвачена блаженным ощущением счастья. Да, вот так! Вера должна быть светлой, ясной и радостной. Она просто не станет думать о больном отце, будет думать только о здоровом. И она представила себя маленькой, когда жили они еще в Авотах, и отец приходил в полдень с жатвы, стройный и молодой, с косой и граблями на плече, картуз на затылок сдвинут, сам улыбается, глаза сияют. И пел так красиво: «Конь мой где-то запропал на просеке пнистой».
Но тут же поняла она, что неверный путь избрала. Стоит о здоровом подумать, и о недужном вспоминаешь, и так больно, так больно делается. И ничего не выходит. Если хочешь верить, ни о чем на свете не надо думать, Все, все надо забыть, отринуть, чтоб захватила великая сила веры.
Она пытается погрузиться в себя, отыскать эту силу, но по ушам ударяет звон отбиваемой косы, хруст падающих колосьев. Вдали свиристит коростель. Что это? А, это Микелис и Аука рожь косят. Дойдут до конца гона, наточат косы и идут обратно.
Аннеле заткнула уши. Не хочет она этого слышать. Не хочет. Но ничего не помогает. Звуки словно через все преграды проникают, уши стремятся вобрать все шумы. Еще отчетливее, еще ближе они кажутся. За перегородкой мычат и жуют свою жвачку коровы. Как? Уже так поздно?
Да, на небе показался бледный серп луны. Косари косят допоздна, потому что и начали поздно. В жару зерно осыпается.
Все вспомнила Аннеле и почувствовала, как по капле, словно сок из подсоченного дерева, вытекает из ее сердца сила, которая нужна была, чтобы верить. Голова клонилась к земле, гудела.
«Прилягу ненадолго. Согреюсь. Подожду, пока все затихнет. Тогда начну верить. Тогда поверю».
Но вдруг звуки исчезли. Безграничный, глубокий покой объял тело. Собственный голос донесся откуда-то издалека: «Поверю, поверю».
Для безоглядной веры нужны другие силы.
И видит Аннеле сон. Вековой, девственный лес. Без конца, без края. Плутает она, дороги найти не может. Ей спешить куда-то надо, торопиться, бежать. Грабители и разбойники за ней по пятам гонятся. То тут, то там выглянут из-за дерева зеленые, насмешливые глаза, снова спрячутся, что-то мешает им подойти к Аннеле. «Быстрей иди, ищи, ищи!» — подгоняет ее кто-то. «А что искать?» — не может вспомнить Аннеле. Забытое железным обручем впилось в голову. «Торопись, торопись!» — подгоняет, на пятки наступает, а она с места сдвинуться не может.
Деревья? Нет, не деревья это. Люди, в серые хламиды закутанные. Столпились у нее за спиной. Перешептываются с закрытыми ртами: «Слышь, удержи девочку! Спасем ее!» Она хочет крикнуть и не может. Пропал голос. Конец твой пришел — произносит кто-то тонюсеньким голоском внутри, а другой подбадривает — не пришел, нет!
И вот уже перед ней та самая широкая дорога. Деревья тень отбрасывают. А дорога ведет к домику. Теперь она знает, зачем идет, — там лекарство для отца.
Идет, идет, а домик пропал. Лес все гуще и гуще — деревья со всех сторон подступают, так что и ногу поставить некуда, не шевельнуться. Ветки прямо на руках лежат. Но это не ветки. Это цветы, удивительные цветы. Нет, и не цветы это, а головы, живые головы. Но стоит шевельнуться, и снова они на деревьях, словно огромные цветы расцветают. И вот будто она уже дома, так хорошо, так легко ей. И отец рядом. Идет от Страутов и несет что-то в шапке. Кранциса несет, думает Аннеле.
И вот уже нет у него шапки. Отец стоит в белой одежде, как воскресным утром. И в руке большой лесной цветок. «Глянь, Аннеле, нравится? — произносит он весело. — Погладь!» И уже не цветок это, а птица. Вертит головой туда-сюда, и красивые перья на шее блестят, словно золото.
«Но ты же болен, отец, я должна бежать за лекарством», — вспоминает Аннеле.
«Иди, малышка, иди!» — смеется отец. И пропал. Но это и не отец был. Только белое облачко в глазах отражается — ведь Аннеле лежит на новине.
Лежит Аннеле на новине. Но почему она лежит? Надо встать, встать. За скотиной доглядывать. Гром. Гроза приближается!
«Вставай, Аннеле, вставай! Иди сюда!»
Да, да, идет. Сейчас, сейчас. Вот только снимет с глаз что-то тяжелое, узнает, почему ей надо лежать на новине.
Да, гроза приближается. Небо черное-черное. Ураган уже ревет в лесу. Отцу на коня вскочить надо бы, скотину догнать. А то гроза за собой утащит.
«Аннеле! Вставай! Не слышишь? Вставай, иди сюда!»
Да, встанет. Сейчас, А где платье? Платье уж на ней. Да, идет. А куда?
На высокую-высокую стену надо взбираться. А наверху водная гладь, и через нее мостки переброшены. Узкие. Но ей не страшно. Она на цыпочках перейдет. Но вдруг вода под нею начинает шуметь. Вот-вот Аннеле упадет. Она вскрикивает.
Глаза распахиваются. Где она?
А она стоит под стрехой, на узкой доске, перекинутой через брус — потолок в сарае временный. Как вскарабкалась она по высокой стене сарая, как очутилась наверху, где все залито лунным светом, понять не может.
Внизу тихо мычат, сопят, чавкают коровы. Ласточки спят еще в своих гнездах под крышей. Она соскальзывает с балки, зарывается в сено, вытягивает руки и ноги, которые совсем занемели. И приходит сон, свинцом давит на веки.
Вдруг кто-то грубо хватает ее за руку — так, что она даже садится. Трясет. Это брат.
— Ты все спишь и спишь, ничего не слышишь. А мы зовем тебя; никак дозваться не можем. Как ты можешь спать? Тебя отец ждет. Иди! Отец умирает!
И убежал. Дверь оставил настежь. Со двора льется розовый свет.
Аннеле стоит, как оглушенная. Прислонилась к косяку. Кому брат сказал? Кого будил? Ее? Что это за слова такие? Что за слова такие? И вдруг понимает — что за слова. Тысячеголосым эхом отражается от стен, от крыши, несется со двора: отец умирает! Умирает!
Идти надо, а она не может. Ужас сковал руки, ноги, ужас заледенил кровь. И она сейчас умрет. Она пытается поднять руку, поднять ногу, но они безжизненно повисают, и она стоит, удерживаясь за косяк.
А глаза живут, видят все, что делается вокруг, видят каждую мелочь: ласточки снуют взад и вперед, одна тащит в клюве желтую соломинку. «Должно быть, с ржаного поля принесла», — и Аннеле хватается за эту ненужную мысль, как за соломинку.
Вдруг алым вспыхивают черные крылья и белая грудка ласточки, широкой полосой льется багряный мерцающий свет над нетронутой землей, белые капли росы загораются в траве, словно красные звездочки. Солнце! В венце лучей поднимается оно над землей.
Озаренная алым светом, бежит через двор Лизиня. Подхватывает Аннеле под мышки и чуть ли не на себе тащит к дому.
— Сестричка! Сестричка! Где же ты? Отец ждет тебя. Все утро зовет: где моя младшая? Где моя младшая?
Слезы душат ее.
Дрожь охватывает Аннеле, когда она поднимается по ступенькам крыльца. Все глаза устремлены на нее. «Почему не идешь?» — вопрошают с упреком. В комнате полно народу. Собрались все родные братья отца: Лаукмалис, Мелнземис, Авотс. Комната залита нежно-алым светом. Все лица залиты нежно-алым светом.
— Подойди к отцу! — шепчет Лизиня.
Аннеле падает на колени возле кровати. Сквозь туман видит она сидящего на кровати отца, белая рубашка на груди расстегнута, темные волосы обрамляют иссиня-бледное лицо.
До неузнаваемости изменилось оно. Нет в нем больше ничего земного.
И тут она чувствует, как головы ее касается отцовская рука, и веки ее опускаются. В глубокой, залитой светом тишине раздается чей-то голос. Отец? И в голосе его тоже нет больше ничего земного. Слова падают с тихим звоном, как серебристые капли воды. «Да благословит тебя господь и сохранит тебя. Да призрит на тебя господь светлым лицом своим и помилует тебя. Да обратит господь лицо свое на тебя и даст тебе мир».
И воцаряется тишина, безграничная, беспредельная тишина.
Окно багрово пылает в лучах утреннего солнца. Тело отца, облитое светом, вытянулось на ложе, и дядя Ансис положил одну руку отцу на глаза, другую поднес к своим губам, обводит всех взглядом, словно знак подает: тихо! Тихо! Смолкните, сдержите слезы, затаите дыхание!
И произносит торжественно, необычно:
— Спи спокойно, спи вечным сном, дорогой брат!
Все падают на колени возле кровати, а братья отца начинают дрожащими голосами: «Как близок мой конец!»
Солнце поднимается все выше. Скотину погнали на пастбище. Люди вышли в поле. Как же можно ездить, ходить, говорить, делать что-то, когда отца больше нет? Что ж, не видали люди ничего, не знают? А может, все это неправда? Может, это тоже сон, как и прошлой ночью, когда все было таким близким, но оказалось всего лишь сном? Заснуть бы сейчас и спать, долго-долго, а когда проснешься, чтобы снова все стало так, как раньше. Она опускает голову на колени. Пусть сон придет и унесет ее. Но рядом говорят.
Отцовы братья сидят на досках, сложенных посреди двора. Говорят об отце. Вот Лаукмалис говорит: «Нелегкая жизнь у него была. Никто из нас столько не сделал, сколько он. Надежа он был во всех делах. Преданный и телом, и душой. Не знаю, сумел бы кто из нас быть таким. А как о детях пекся. Серебра и золота нет у меня, но свое благословение я даю вам. Вот его слова. А когда старшие причастились, о младшей все беспокоился, все не мог дождаться. Ведь как гнал смерть от себя, из последних сил, лишь бы успеть передать своему дитя единственное, что у него было, — благословение.
— Детям нелегко придется, — вставил Мелнземис, который и всегда-то говорил мало.
— Да, старшие куда ни шло, а меньшая? Хорошо, не знает еще, что все это значит.
Аннеле незаметно отошла. Как мало знают отцовы братья, как мало знают люди о других людях.
И вот они уехали. Сестра с братом собирались в Елгаву — хлопот было много. Денег у матери не было. Лизиня успокаивала, обещала обо всем позаботиться.
— Где ты возьмешь, бедняжка? — беспокоилась мать.
— Соберу все, что есть, все гроши, а не хватит, в долг возьму, а после помаленьку отдавать стану. Но батюшку проводим, как полагается.
Мать целыми днями хлопотала по дому — с болезнью отца все было заброшено. Но вдруг ноги у нее подкосятся, присядет — на стул ли, прямо ли на землю — и плачет, плачет.
Аннеле плакать не могла. Бродила вокруг с отчаянием в глазах, места не находила. Забредала далеко-далеко по непаханной земле, возвращалась назад, словно не нашла того, что искала, словно глаза ничего не видели. И в избе, и во дворе, тропки и тропинки, ветер и облака, небо и земля — все умерло со смертью отца.
Знойный полдень. Косят рожь. Ни травинка не шелохнется. Только над нивами стоит зыбкое дрожащее марево.
Аннеле сидит в тени навеса, поджав колени, опершись спиной о стену. Тело саднит, словно ее побили, одни и те же мысли, точно камень, давят на веки, заслоняют мир, непроглядная темень вокруг, ничего не различить.
Внезапно она встает и идет в ригу. Ей надо видеть отца. Пустынно во дворе, пустынно на новине. Вокруг царит полдневный покой.
Двери гумна еле слышно скрипнули. Все здесь еще новое, белое, нетронутое. В основание риги вмурован тот огромный валун с новины, что разбил на осколки еще отец.
Усопший лежит в среднем овине — здесь прохладнее.
Она входит на цыпочках, но слышит свои шаги, слышит биение своего сердца. Ей кажется, что от двери до двери ей предстоит пройти долгий-долгий путь, и на каждом шагу надо отбиваться от толпы невидимых сторожей, которые запрудили помещение.
Стены и колосники сверкают белизной, источают смолистый аромат. Но еще белее тот, кто лежит на дощатом настиле посреди овина. Казалось, дорогое застывшее лицо притягивало весь свет, попадавший в это тесное помещение.
Девочка смотрит и не может отвести глаз. Не верит, не верит она, что никогда лицо это не озарится светлой улыбкой. Погасла улыбка, но отсвет ее остался — так небо алеет долго-долго, хоть солнце закатилось за горизонт.
И вот нет его, нет его, нет!
Холодом сдавило сердце, обожгло виски, словно прикоснулась она к ледяной стене тьмы.
Но сердце не хочет смириться, отталкивает беду, твердит свое: «Есть, есть, есть!» Сердце повторяет: «Да будет свет!»
«Да будет свет! И стал свет!»
Словно звуки набатного колокола прозвучали в юной душе великие слова бытия.
Где-то он есть. Есть свет. Вечно.
И отец тоже был свет.
Он никогда не погаснет. Не исчезнет. Никогда, никогда!
«Милый батюшка, милый батюшка», — девочка протягивает руки к усопшему. И вдруг необоримое светлое чувство, сметая все на своем пути, нахлынуло на нее, оттеснило темный поток горя. Вознесло ее душу, словно порыв весеннего ветра.
На другой день Микелис привез белый, грубо отесанный гроб. Приготовил его для себя какой-то старик, которого знал Лаукмалис. Он сам и поехал к нему, сговорился, посулив после жатвы изготовить взамен другой. Сейчас, когда зерно осыпалось на корню, недосуг было тесать гроб для покойного, который покинул землю в столь неурочный час.
Лизиня привезла из Елгавы плотную лиловую бумагу, похожую на бархат, и на ощупь бархатистую. Нарезала ее на длинные полосы и обвила ими белые доски. Потом они с Аннеле сходили в лес, набрали полные охапки брусничных веточек, увешанных тяжелыми красноватыми ягодами, сплели из них много-много одинаковых веночков и прибили к стенкам гроба. Длинными гирляндами украсили похоронные дроги. Других украшений не было.
Воскресным утром, только занялась заря, выехали на кладбище — путь предстоял неблизкий. Провожавших было немного — пятеро отцовских братьев, братья и сестры матери. Дальнюю родню не позвали — достаток был скудный.
Гроб везли на парной упряжке. В изножье гроба пристроились брат Янис и младший брат матери, который правил лошадьми. Худые да стройные, оба они умещались на узкой доске. Брат прижимал к себе угол гроба, придерживая его. За гробом, фыркая и мотая головой, шел потрудившийся на летней страде отцовский Серко, запряженный в узкую рабочую колымагу, на которую были положены сиденья и мешки с сеном. На заднем устроились мать с Лизиней, впереди, лицом к ним, Аннеле. Из-под глубоко надвинутого черного платка по лицу матери катились крупные слезы, которые в последние дни стали настолько привычными, что она даже не вытирала их. Натруженные руки бессильно лежали на коленях, теребили скомканный платок. Лизиня держала вожжи, но глаза ее были прикованы к украшенному зеленью гробу, который раскачивался впереди на разбитой дороге.
Дакшские собаки встретили и проводили траурную вереницу яростным лаем. Из домов вышли люди, стояли неподвижно посреди двора. Горестно смотрели вслед проезжающим. Но вот Дакши остались позади. Люди, дома, сад, огороженный плетнем. «Сколько жердей в нем было?» — и такая мысль мелькнула у Аннеле. Как стояли женщины посреди двора, какими платками были повязаны, как руки сложены — каждая мелочь западала в душу ясно, отчетливо, навязчиво. За каждую мелочь жадно цеплялась и строила из них запруду на пути огромного потока горя, который грозил задушить, смять, уничтожить ее.
Нещадно жжет полуденное солнце. Мимо трусит стадо, ищет приюта в прохладе хлева. За белыми полями ржи, за желтеющими полями пшеницы тонут дома. Знойная тишина разлилась в воздухе. Только чуть слышно звенят колосья.
Осталось позади закошенное отцом поле, и сам он совершает свой последний путь.
И в памяти, словно в зеркале, отражается жизнь отца. Та, что прошла на глазах у Аннеле. Неотвязно мысли возвращаются к ней — она слышит шаги отца, его голос, любимые присловья, добрые наставления, смех. Его чудесные песни, которые пел он давным-давно. Тогда — как ей сейчас кажется, — когда не знала она ничего на свете, кроме Авотских гор. Издали было слышно, как поет он, возвращаясь с поля, легкими были его шаги, будто не чувствовал он никакой усталости. И улыбнулась про себя, вспомнив, что однажды подумала: отец так делает для нее, чтоб ей весело было — словно играючи подхватывал на плечи копну вымолоченной соломы, величиной с воз, и чуть не бегом взносил ее по крутой лесенке под стреху хлева. Так нравилось ей смотреть, как под золотистой ношей мелькали босые отцовы ноги. Весь вымолот изо дня в день убирал он сам.
Труженик.
Это поняла она сегодня из прощальных слов дяди Ансиса. Дядя умеет прощальные речи говорить. Когда он говорит, слышно даже, как падающие листья касаются земли, и все утирают глаза, но нынче утром он так ничего и не сумел сказать. Только и можно было понять: труженик, а как скажет, сразу и сам начинает всхлипывать, остальные и подавно не могли сдержать слезы. Потом все затихнут и постоят, не проронив ни звука, ни слова.
За их колымагой едут дядя Ансис и Добелниек. Они заняты разговором. Добелниек то в одну, то в другую сторону кнутом указывает. О полях, о хуторах говорят, мимо которых едут, о людях, о жизни. А когда то один, то другой повернется или поднимет руку, как ножом полоснет по сердцу: словно какое-то движение, жест отца не умерли вместе с ним, а продолжают жить в руках, жестах, движениях братьев. И так это странно, что ей даже кажется — присвоили отцовы братья то, что им не принадлежит. И то, как говорят они, оглядываясь окрест, возвращает Аннеле в тот день, когда переселялись они в Новый дом. Какой чудесной казалась ей сейчас та поездка, какой заманчивой дорога! И отец вот так же поглядит раз-другой вдаль, повернется и рассказывает, чьи хутора стоят вдоль дороги, какие люди живут в них. И это никогда не повторится — никогда?
Должно быть, все это был только сон.
Похоронные дороги остановились, за ними вся вереница. Что-то случилось? Никто не спрашивает, никто и не отвечает. Все торжественно ждут.
Чья-то телега проехала мимо и тоже остановилась. В ней сидит Микелис Гелзис и Аука, а между ними лежит большой деревянный крест. Сделан он из ствола огромного можжевелового дерева; разыскал его в лесу еще отец и берег, как драгоценность. Сейчас из него вырезали крест. Работа их задержала, и нагнали они похоронную процессию возле кладбищенской горки.
Да, завершился неблизкий путь, и вот похоронные дроги стоят возле кладбищенской горки. По старинному обычаю, совершающий свой последний путь по земле должен остановиться и ждать, пока не позовет его звон колокола.
И вот он донесся с церковной колокольни. Застрял в вершинах сосен, и вот уже, будто перепрыгивая сразу через четыре ступени, понесся к похоронным дрогам.
Бимм-бомм! Бимм-бомм!
Спи спокойно! Спи спокойно!
Лошади зафыркали, зашевелились, запрядали ушами. Тяжело потащились в гору. Недаром гласит предание: чем ближе к погосту, тем тяжелее дышат лошади, потому что духи спускаются к подножию кладбищенской горки за новым пришельцем и, словно тучи, облепляют похоронные дроги, лошадей, гроб.
Вот оно, предание, ожило, совсем близко, рукой дотронуться можно. Но кажется Аннеле, что и она рук поднять не может, отяжелели от прильнувших к ней душ.
Сыновья старого Авота все рослые. На четырех плечах поднимается гроб и всходит вверх по узкой тропинке. Аннеле хочет дотронуться до людей, до креста, до земли — неужели все это явь? Не сон?
Отчего кладбищенская дорога такая разбитая?
Раньше тоже так было?
И давно?
Откуда на ней столько камней?
Большие и маленькие.
Сколько больших и сколько маленьких?
Так цепляются ее мысли за каждую малость, словно убегая от того, что не в силах больше нести в себе сердце.
Откуда-то издалека доносятся разговоры, пение, гулкие удары комьев земли, падающей на деревянный гроб, а кто-то совсем рядом, за спиной, шепчет: «Младшая-то и не плачет вовсе». Сестра и брат приносят венки, которыми была украшена повозка, кладут на холмик свежей земли. И все четверо падают на колени.
Только Авот и Лаукмалис, да кое-кто из материной родни приехали в осиротелый дом. Но слушать их разговоры Аннеле не может. Она выходит из избы и идет по новине.
Солнце уже коснулось вершин деревьев. Багровое. Полыхает огнем.
Лучи его скользят по непаханной земле. Похоже, бежит кто-то и расставляет огненные снопы света. Так было и в то утро, когда отец умирал. Только тогда от этих снопов загорелся день, а теперь они гаснут. Но чудится, что между восходом того дня и закатом нынешнего есть какая-то неуловимая, ускользающая связь. Словно бы за это время, между двумя пылающими светилами, стала она старше. И видит все по-другому. Или просто все изменилось? Должно быть, так. Каждый миг несет в себе что-то новое, каждый миг воспринимается иначе. Это и есть жизнь?
Оцепенение, в которое впала она на кладбище, прошло. Жалость и боль остались, но родилось нечто светлое, огромное. Как и в день смерти отца, когда стояла она в риге возле его остывшего тела.
Отец не исчез. Он в каком-то неведомом чудесном мире.
И пребудет там вечно.
Отпылала нетронутая земля, отпылали вершины дальнего леса и две раскидистые липы, что стоят у горизонта возле незнакомого хутора.
Тихо, тихо.