Томас отвел рюмку от губ.

— Опаньки!

— Ага. Зарезали. Вчера. Представь, оказывается, все это время в подземном переходе на флейте играл, у «Кочегарки», а мне не доложили. На Цимлянской жил.

Томас что-то прошептал тихо и отпил глоток. Поставил рюмку рядом с кофейной кружкой.

— Кто?

— Пацанва. Для забавы. Конечно, стоит старик беспомощный, да ещё в смешную дудку дудит.

Антонина Петровна прошептала про себя пару слов и выпила до дна. Смахнув с рюмки оставшиеся капли, сказала зло:

— Ну, что за несправедливость, а? Был бы нормальным человеком, я б его видела. Может беду отвела. Нет, доверился...

Баронесса посмотрела на растянутый над её головой брезентовый навес.

— Эти разве спасут?

Томас догадался...

Ему вдруг так стало её жалко.

— Жили вместе?

Баронесса опустила глаза. В них не было слез, но Чертыхальски понял по дрожащему подбородку — ещё несколько минут воспоминаний и их не избежать.

— Пять лет, как один день. Он такой нежный был, начитанный. Доверчивый. В кино познакомились. Потом что-то почувствовал, ушел. Тихо, без скандала. Ждала-ждала и вот. Вернулся, а я его не чую, как раньше, словно чужой. Страшно. И обидно. Хороший был...

Наполнила себе рюмку и сказала твердо:

— Царство небесное новопреставленному рабу Божьему Ивану...

В этом имени, в том, как оно было произнесено, во всей поникшей фигуре баронессы, в выражении её глаз сейчас было столько горя, что Тихоне стало не по себе. Он уже и забыл, что Тоня может сопереживать, кого-то жалеть, горевать. Ещё его поразила мысль, а что будет, когда он умрет? Вот пройдет церемония и всё, отведенные ему сто лет иссохнут. Ведь неизвестно, что будет дальше! А вдруг после Нового года он начнет стареть?

Вспомнилась эвакуация под Казанью, где он охранял склады госрезерва. Там была девушка, которая тридцать лет пробыла в коме. Молодой упала в обморок, ударилась головой и с тех пор лежала, как мертвая. В сорок третьем медсестра, которая за ней присматривала, — капельницы ставила, массажи от пролежней делала — получила похоронку. Когда сестричка от горя завыла, полумертвая проснулась. Это, наверное, было самое страшное воспоминание в жизни Тихони. Девушка, которой по виду можно было дать лет двадцать, никого не узнала. Родные-соседи умерли, на месте её деревни был построен военный городок и бесконечные ряды складов. Она, как только поднялась, стала бродить по улицам с полоумными глазами, в окна заглядывала. Сперва её все жалели, а потом... Девушка стала превращаться в старуху. Поселок сковал такой ужас, что на улице никто не показывался. Нашлись бы смельчаки, подбили всех пойти и убить её, но таких не сыскалось.

Через неделю горемычная умерла.

Томасу вдруг представилось, вот бьют часы — неважно, выиграет он или нет — и с последним ударом курантов спина начнёт сгибаться, кожа сохнуть, волосы выпадать, ногти ломаться. Как у той девушки. И его молодое тело, отразив прожитые годы, наконец, превратится в тело столетнего старика. Но здесь, под навесом, не эта мысль его испугала, — все-таки, он видел подобное и за десятилетия привык как-то бороться со страхом... Сейчас он ужаснулся за Тоню. Ведь она убивается из-за мужчины, с которым жила много лет назад, может, даже любила его, но Тихоня — это совершенно иное...

В памяти воскресли его первые монастырские годы. Баронесса в монашеском одеянии, тихая, торжественная, красивая, строгая — как же он её тогда боялся! Картина сменилась: она уже в холщовых штанах, сапогах с высокими голенищами, короткой моряцкой куртке, свитере грубой вязки, широкой кожаной шляпе. Возвышается на мостике и, перекрикивая океанский ветер, кроет китобойцев на чем свет стоит. Почему-то представил, как по дороге в Киев после церемонии гадания Тоня, меняя компрессы, гладила его по голове и нашёптывала что-то ласковое...

Однажды он нашел альбом с фотографиями — дело было в сорок седьмом. К первым картонным страницам были прикреплены обычные черно-белые фотокарточки из салонов, где баронесса в любимых нарядах сияла всей своей молодой красотой. Потом шли фотографии помятые, поцарапанные. Тоня изображена в кожаной куртке с красным бантом в петлице и деревянной кобурой маузера на боку; на строительстве первой трамвайной линии от Дома Советов до машзавода и вокзала — это уже потом маршрут продлили до шахты № 5. Бывшая баронесса с тачкой на строительстве стадиона — морщины на лбу, взгляд грозен, жилы на шее вздулись. Вот она ловит рыбу на Водобуде — кудрявый локон выбился из-под платка, белозубая улыбка, смеется, не видя, что за её спиной кот готовится сожрать весь улов; комсорг Тоня прибивает знамя из рогожи к управлению отстающей шахты; повзрослевшая Антонина Петровна, уже в очках, строгом платье с белым воротничком, среди делегаток съезда акушерок в Сталино...

Много карточек, а когда Томас перебросил альбом и начал листать с конца, то увидел нечто такое, отчего у него тогда в жилах кровь превратилась в тягучую ртуть. Это ему в тринадцатом году после отчисления пришлось возвращаться домой, а потом драпать на конец света — в Дикое поле. А вот оставшиеся на китобое юнги продолжили учебу и заняли отведенные им по праву рождения места. Ненадолго...

В конце альбома были наклеены фотокарточки людей, стоящих вокруг гробов. Черные костюмы и платья, хмурые торжественные лица, венки с шелковыми лентами: «От Краковской семинарии», «От Пражской Коллегии», «От друзей», «От преподавателей». На немецком. Готический шрифт. Гробы с белоснежной обивкой внутри, рюшами и глазетом. Тринадцать фотокарточек. Судя по выведенным под фото датам, трое погибли во время Первой Мировой, остальные в сорок третьем и сорок четвертом годах. Пять гробов пустые — скорее всего тел не нашли.

Тогда, в тысяча девятьсот сорок седьмом году, держа тяжелый альбом с фотографиями мертвых воспитанников баронессы фон Унгерн к Томасу пришла истина, что он у Тони теперь последний. Это знание, эта безжалостная правда жизни ошеломила, раздавила и начала отравлять его душу. Он вдруг испугался близости, которая всегда была между ними, но после обретенной правды, приобрела новое значение. За годы изгнания Тоня поддерживала его, как могла. Оберегала. Он привык к ней относиться как к лучшему другу. Новость, что их класс, оказывается, уже на кладбище, всё меняла.

Они все хотели убить Томаса. Выпускники Коллегии пошли на семинариста и погибли один за другим. Тоня всё знала. Но не выдала его... Хотя могла... Тихоня понял, что Антонине Петровне теперь не о чем мечтать и некем гордиться. Было досадно, что он так и не заметил её страданий. Война только закончилась, всем тогда досталось, а Тоня ни разу не говорила о некрологах. Он тогда попытался найти теплые, добрые слова, чтобы утешить её боль, но... Промолчал... Да, сейчас можно себе признаться, что он тогда испугался. Антонина Петровна охраняла его, как собственного сына. Князь это сразу понял, поэтому доверил баронессе его защиту... Чем он отплатил Тоне за любовь? Только отдалился... После того альбома он как с цепи сорвался! Стал пить, буянить, а осознав, что загул не спасет, ушел в горноспасатели. Лез во все норы, не боясь завалов и аварий. Он хотел быть как можно дальше от Тони, от её почти материнской тоски.

Трудовые подвиги заметили газетчики: стали выходить хвалебные статьи. Представили к ордену. Чтобы сбить интерес, Томасу предложили на некоторое время переехать в Киев. Согласился с радостью. Перед отъездом так и не признался Тоне, что знает о смерти ребят. Садясь в поезд, думал, едет на пару лет, но вышло иначе: Князь вцепился в него клещом и надолго от себя больше не отпускал...

Что ж, пришло время заказывать ещё один гроб, звать стариков, плакальщиц и настраивать фотоаппарат. Если он умрет, — а Томас почему-то был уверен, что это обязательно произойдет на руках баронессы — эти пальцы, которые сейчас сжимают горлышко бутылки, снова будут гладить его волосы... Седые волосы на холодном, морщинистом лбу. Что она будет чувствовать? Каким словом помянет его? Кого обвинит в его смерти? И вообще, что такое смерть? Нет, не так. А жив ли он? Сердце бьется, в желудке кислота жжется, но это ещё не жизнь. Катиться с горы, сбивая на ходу деревца и стебли чертополоха, это ли бытие?

Томас протянул руку и положил ладонь на мягкое теплое плечо баронессы.

— Прости, мать. Я исправлюсь.

— За что? Оставь, Тихоня. Оставь всё так, как есть. Хватит, порезвился и будя. Ты ж почти закрыл список. Плюнь.

— Почти — страшное слово, — сказал Томас насмешливо. — Давай подобьем бабки. Номер «два» не по зубам, пока детлахи рядом. «Красненького» до конца не щупал, побоялся. Думал, загоняют в капкан. Представь, а я к нему ночью понесся, словно кто за руку вёл.

Сама.

Во сне.

Старухой.

Томасу вдруг представилось, вот бьют часы — неважно, выиграет он или нет — и с последним ударом курантов спина начнёт сгибаться, кожа сохнуть, волосы выпадать, ногти ломаться. Как у той девушки. И его молодое тело, отразив прожитые годы, наконец, превратится в тело столетнего старика. Но здесь, под навесом, не эта мысль его испугала, — все-таки, он видел подобное и за десятилетия привык как-то бороться со страхом... Сейчас он ужаснулся за Тоню. Ведь она убивается из-за мужчины, с которым жила много лет назад, может, даже любила его, но Тихоня — это совершенно иное...

В памяти воскресли его первые монастырские годы. Баронесса в монашеском одеянии, тихая, торжественная, красивая, строгая — как же он её тогда боялся! Картина сменилась: она уже в холщовых штанах, сапогах с высокими голенищами, короткой моряцкой куртке, свитере грубой вязки, широкой кожаной шляпе. Возвышается на мостике и, перекрикивая океанский ветер, кроет китобойцев на чем свет стоит. Почему-то представил, как по дороге в Киев после церемонии гадания Тоня, меняя компрессы, гладила его по голове и нашёптывала что-то ласковое...

Однажды он нашел альбом с фотографиями — дело было в сорок седьмом. К первым картонным страницам были прикреплены обычные черно-белые фотокарточки из салонов, где баронесса в любимых нарядах сияла всей своей молодой красотой. Потом шли фотографии помятые, поцарапанные. Тоня изображена в кожаной куртке с красным бантом в петлице и деревянной кобурой маузера на боку; на строительстве первой трамвайной линии от Дома Советов до машзавода и вокзала — это уже потом маршрут продлили до шахты № 5. Бывшая баронесса с тачкой на строительстве стадиона — морщины на лбу, взгляд грозен, жилы на шее вздулись. Вот она ловит рыбу на Водобуде — кудрявый локон выбился из-под платка, белозубая улыбка, смеется, не видя, что за её спиной кот готовится сожрать весь улов; комсорг Тоня прибивает знамя из рогожи к управлению отстающей шахты; повзрослевшая Антонина Петровна, уже в очках, строгом платье с белым воротничком, среди делегаток съезда акушерок в Сталино...

Много карточек, а когда Томас перебросил альбом и начал листать с конца, то увидел нечто такое, отчего у него тогда в жилах кровь превратилась в тягучую ртуть. Это ему в тринадцатом году после отчисления пришлось возвращаться домой, а потом драпать на конец света — в Дикое поле. А вот оставшиеся на китобое юнги продолжили учебу и заняли отведенные им по праву рождения места. Ненадолго...

В конце альбома были наклеены фотокарточки людей, стоящих вокруг гробов. Черные костюмы и платья, хмурые торжественные лица, венки с шелковыми лентами: «От Краковской семинарии», «От Пражской Коллегии», «От друзей», «От преподавателей». На немецком. Готический шрифт. Гробы с белоснежной обивкой внутри, рюшами и глазетом. Тринадцать фотокарточек. Судя по выведенным под фото датам, трое погибли во время Первой Мировой, остальные в сорок третьем и сорок четвертом годах. Пять гробов пустые — скорее всего тел не нашли.

Тогда, в тысяча девятьсот сорок седьмом году, держа тяжелый альбом с фотографиями мертвых воспитанников баронессы фон Унгерн к Томасу пришла истина, что он у Тони теперь последний. Это знание, эта безжалостная правда жизни ошеломила, раздавила и начала отравлять его душу. Он вдруг испугался близости, которая всегда была между ними, но после обретенной правды, приобрела новое значение. За годы изгнания Тоня поддерживала его, как могла. Оберегала. Он привык к ней относиться как к лучшему другу. Новость, что их класс, оказывается, уже на кладбище, всё меняла.

Они все хотели убить Томаса. Выпускники Коллегии пошли на семинариста и погибли один за другим. Тоня всё знала. Но не выдала его... Хотя могла... Тихоня понял, что Антонине Петровне теперь не о чем мечтать и некем гордиться. Было досадно, что он так и не заметил её страданий. Война только закончилась, всем тогда досталось, а Тоня ни разу не говорила о некрологах. Он тогда попытался найти теплые, добрые слова, чтобы утешить её боль, но... Промолчал... Да, сейчас можно себе признаться, что он тогда испугался. Антонина Петровна охраняла его, как собственного сына. Князь это сразу понял, поэтому доверил баронессе его защиту... Чем он отплатил Тоне за любовь? Только отдалился... После того альбома он как с цепи сорвался! Стал пить, буянить, а осознав, что загул не спасет, ушел в горноспасатели. Лез во все норы, не боясь завалов и аварий. Он хотел быть как можно дальше от Тони, от её почти материнской тоски.

Трудовые подвиги заметили газетчики: стали выходить хвалебные статьи. Представили к ордену. Чтобы сбить интерес, Томасу предложили на некоторое время переехать в Киев. Согласился с радостью. Перед отъездом так и не признался Тоне, что знает о смерти ребят. Садясь в поезд, думал, едет на пару лет, но вышло иначе: Князь вцепился в него клещом и надолго от себя больше не отпускал...

Что ж, пришло время заказывать ещё один гроб, звать стариков, плакальщиц и настраивать фотоаппарат. Если он умрет, — а Томас почему-то был уверен, что это обязательно произойдет на руках баронессы — эти пальцы, которые сейчас сжимают горлышко бутылки, снова будут гладить его волосы... Седые волосы на холодном, морщинистом лбу. Что она будет чувствовать? Каким словом помянет его? Кого обвинит в его смерти? И вообще, что такое смерть? Нет, не так. А жив ли он? Сердце бьется, в желудке кислота жжется, но это ещё не жизнь. Катиться с горы, сбивая на ходу деревца и стебли чертополоха, это ли бытие?

Томас протянул руку и положил ладонь на мягкое теплое плечо баронессы.

— Прости, мать. Я исправлюсь.

— За что? Оставь, Тихоня. Оставь всё так, как есть. Хватит, порезвился и будя. Ты ж почти закрыл список. Плюнь.

— Почти — страшное слово, — сказал Томас насмешливо. — Давай подобьем бабки. Номер «два» не по зубам, пока детлахи рядом. «Красненького» до конца не щупал, побоялся. Думал, загоняют в капкан. Представь, а я к нему ночью понесся, словно кто за руку вёл.

— Кто же тебя за руку может водить? — спросила баронесса шепотом.

— А шут его знает? — также тихо ответил Чертыхальски и, чтобы скрыть смущение, отвернулся. Взял кружку с остывшим кофе и стал сербать шумно. Между делом продолжил:

— С «третьим» я зубы обломал, а «четвертый» меня чуть не контузил. До сих пор в голове звенит.

На порог вышла Олеся.

— Всё готово, идемте завтракать.

Баронесса крикнула:

— Чуть позже, дай догутарить! — и тише добавила, — зато с «пятой» повезло.

Томас сплюнул.

— Не с «пятой», а «первой»! Ты одно скажи, какого ляда мне подсунула эту тварь? Специально?

— Ой-ой, завелся. Девка, как девка. Лучший токарь на заводе. Стихи пишет, в клубе бардов числится. Крученая. Раньше таких любил. Час работы!

— Я?

— Ты! Как семечки девок щелкал.

Томас нахмурился.

— Не помню. Я уже многого не помню: в голове какой-то сдвиг произошел — ничего не хочется. Последние годы работа и дом, работа и дом. Книжки, сон, рисование... Ты вообще пьесу читала?

— Нет, — призналась баронесса.

— То-то и оно. Тебе было бы приятно, если б послали в гости к Сермяге-старшему?

Тоня задумалась.

— Думаю, не очень.

— Тогда зачем меня подставлять? Там не просто ямбы-хореи, метчики-плашки. Там — диагноз. Я однажды такое уже видел. Собрался на свадьбу, подхожу, а по всей улице вокруг дома жениха бетонные слова летают, как планеты вокруг солнца, каждое весом с гирю — попробуй, увернись!

Томас прищурился.

— Ты знаешь о ком я. Вспомни. Он на метростроевке женился... Тебе легко — не чуешь — а я тогда позору натерпелся. Называется, познакомился с писателем... Как заяц бежал оттуда.

Баронесса поправила очки, вспоминая. Не сразу, но догадалась, кого вспомнил Томас.

— Да, точно... Ну, хорошо, про «первую» забудь.

— Конечно забуду! Давай смотреть, что в итоге. «Первую» вычеркиваем. «Вторую» вычеркиваем. «Третий» вычеркиваем. «Четвертого» я ещё и наградил! Только с «пятой» получилось.

Тоня налила себе ещё.

— «Шестого» тоже вычеркиваем.

Огоньки в глазах Томаса потухли.

— Не могу понять. Тоня, это какая-то засада! За эти дни столько всего случилось... Мне кажется... это заговор какой-то. Церемония, моя жизнь непутевая, постоянная беготня от прошлого, от своей природы. А сейчас... Проснулся, думаю, сердце вот-вот взорвется. Пощупал город, такого насмотрелся!!! Вот тебе и клин клином. Гадаю, а может, все эти годы были дадены ради этого лета? Чтоб в конце жизни пороху нюхнул и понял, силы-то не безразмерные и на меня есть укорот! Куда не сунусь, везде тупик. Мне надо что-то понять, а времени не осталось. Ладно я, посмотри вокруг. Это же менять всё надо. Рано или поздно. Так не может продолжаться бесконечно. Стариков режут ради забавы, к милиции даже не подойти — там в застенках постоянно кто-то орет. Я не против системы, ты знаешь, но когда людей пытают, у меня внутрях вскипает, как будто меня самого током бьют. Аборты, измены, наркота... Снова пена прёт — пупом чую.

Баронесса накрыла ладонью руку Тихони, потрепала:

— Родной, это всё кошмары. Не бери близко к сердцу — куда ночь туда и сон. Ты бы лучше спать лег. Пойдем, уложу.

Тихоня не стал спорить. Поднялся, пошел в дом. Сбросив с себя всю одежду, лег под простыню. Взбил подушку и отвернулся лицом к стене. Чтобы свет не давил на глаза, накрылся с головой.

Олеся на мгновение заглянула в спальню, всё поняла и, чтобы не мешать, тихо вернулась на кухню. Антонина Петровна задвинула плотнее шторы и села рядом с кроватью. Темная. Большая. Тени под глазами. Скорбные борозды через щеки. Губы плотно сжаты. Грудь медленно вздымается и со свистом спадает. Пальцы нервно теребят черный перстень на указательном пальце.

Подождав немного, баронесса чуть наклонилась и начинает петь:

— «За печкою поёт сверчок, Не плачь, угомонись, сынок, Глянь, за окном морозная, Светлая ночка звёздная...».

Глаза затуманены. Она смотрит на пастушка, играющего на флейте. Статуэтка стоит в центре тумбочки у изголовья кровати. Колыбельная струилась ручейком, и кажется, что фаянсовый мальчик-с-пальчик аккомпанирует баронессе фон Унгерн.

— «Что ж, коли нету хлебушка, Глянь-ка на чисто небушко, На небе светят звёздочки, Месяц плывёт на лодочке, Месяц плывёт на лодочке, Месяц плывёт на лодочке».

Вытерла рукавом глаза.

— «Ты спи, а я спою тебе, Как хорошо там на небе, Как нас с тобою серый кот, В санках на небо увезёт, В санках на небо увезёт, В санках на небо увезёт. Будут на небе радости, Будут орехи-сладости, Будут сапожки новые, И пряники медовые, И пряники медовые, И пряники медовые. Ну, отдохни хоть капельку, Дам...».

Запнулась, замолчала.

— Нет, милый, не дам я тебе золотую сабельку. Незачем тебе ею махать. Отмахал своё. Спи родной, спи сынок... Неугомонный мой сверчок. Спи...

Томас забылся. Антонина Петровна тихо встала и собралась уходить, как вдруг, больше повинуясь привычке, пошарила по карманам висящих на стуле брюк, нагнулась к рюкзаку, проверить, что в нём. Зеленые пачки её не заинтересовали: в боковом отделе нашла потрепанную книжку «Локи — кормчий Нагльфара» и скрученную в трубочку ученическую тетрадь. «Локи» баронессу не заинтересовал, а тетрадку вытащила, расправила. На титульном листе написано «Рудоментарно, Ватсон».

Глаза Тони кузнечиками поскакали по строчкам.