Вот так. А теперь я думай, как от такой приподнятости вернуться снова к смеху?
Что ж, и в жизни бывает самое неожиданное чередование.
…Вот мы сидим себе, поем за столом. Окно открыто в зеленый сад, освещенный из хаты. И вдруг в это окно из сада довольно проворно гопнул человек, которого я привык считать… почти что покойником.
Вскочил, выхватил из-под пиджака (под галстуком!) хороший оковалок сала, шлепнул его на стол, сказав: «Мой вклад!» — и протянул мне через стол руку:
— Здоров, Антонович!
— Сидор — ты?! — невольно вскрикнул я.
— Сидор — я! — ответил он в тон мне и засмеялся: — Христос воскресе, браток!
И надо ж было (и такое бывает), что с утра дома, потом на речке, потом снова дома — и никто мне ни слова о том, что Сидор-гоп… и на самом деле воскрес, второй уже раз после войны!..
О Сидоре начнем с прозвища. Просто-напросто он смешно танцевал, неловко подскакивая и подпрыгивая в польке, а то и в вальсе, без толку и ладу. Когда-то, глядя со стороны, Владик Чиркун подбодрил его: «Сидор, гоп!» Это «гоп» подхватили мы, сорванцы, и так оно прилипло навсегда.
Сидору очень уж хотелось в армию, а его все браковали. Позже я узнал, что по Версальскому договору Польша Пилсудского имела право только на триста шестьдесят тысяч войска, потому и отбирали «поборовых» так придирчиво. Сидору в первый раз дали отсрочку, на другой год тоже, а уже на третий забраковали совсем. Между вторым и третьим годом надежды с Сидором случилось такое, что он считал неплохим козырем. На пригорке за нашей деревней поставили «маяк», тригонометрическую вышку, которая нам, пастушкам, казалась прямо поднебесной. Однако нашелся человек (не из тех, что ставили «маяк»), который не только залез на него, до самого верха, но, обхватив ногами шпиль, повис вниз головой. Это был Штокало, известный местечковый жулик. Вторым до шпиля добрался Сидор-гоп. Зацепиться ногами и повиснуть вниз головою он не осмелился, рекорд свой отметил тем, что сбросил оттуда калошу. Была уже осень, грязь, и калоша, просвистев снарядом, врезалась в пахоту. А весною, «на сдаче», Сидор-гоп козырнул «маяком»: «У меня очень крепкая голова, возьмите в летчики!..» Не помогло.
Выход своей непоседливости он нашел в другом… Снова пояснение нужно — как-никак историческая тема!..
В ближайшем от нас небольшом имении был паном Сидоров двоюродный брат. В революцию пани Ядкова (та самая, что потеряла «седэмнасте злотых») из страха и для самостраховки взяла к дочери примаком крестьянского парня, стала таким образом вроде бы и сама крестьянкой. Потом панская власть вернулась, и все стало наоборот — примак, обычный, даже не очень исправный Ганнин Мечик, по прозвищу Сопляк, сделался паном Мечиславом. Панской родне, которая жила в основном в Варшаве, не к чести был такой родственник, но, посоветовавшись, согласились на том, что послали его на какие-то курсы, чтоб немного обтесать. А он после, не очень зазнавшись в должности мужа пани помещицы, взял к себе в именьице и своего двоюродного. Зная его и другую, после милитаристской, страсть — лечить животных, Мечислав пристроил Сидора, вооруженного двумя классами церковноприходской школы, на ветеринарные курсы, с которых он, кстати, вернулся раньше, чем ожидали.
Так ли, иначе ли, а наши Нижние Байдуны приобрели свою аристократию — пана и доктора.
Пан спивался настолько последовательно и настойчиво, что до сентября тридцать девятого года от его именьица стались только рожки без ножек. А доктор лечил крестьянскую скотину так самоотверженно и удачливо, что вскоре приобрел себе славу на несколько деревень и местечко. И это — без отрыва от собственного хозяйства, которое они вели кое-как с младшим братом и сестрой. Правда, когда люди приходили с его рецептом в аптеку, аптекарь качал головой и усмехался от Сидоровых польского и тем более латинского языков, однако догадывался, чего «пан ветеринаж Осмоловский» хочет: с годами он привык к небольшому ассортименту Сидоровых лекарств.
Сидор лечил душою и нахальством. Везет его, скажем, какой-нибудь дядька не из нашей деревни к больной корове, а доктор уже на подъезде к деревне так и горит. Не ждет, пока и воротца откроют, — гоп через них, пиджак или кожушок с себя на забор и кричит хозяйке: «Теплой воды!» За глаза люди подтрунивали, но звали его охотно, потому что к казенному, волостному ветеринару с мужицкой копейкой не очень-то подступишься, а это и свой человек, и цены никакой не назначает — кто что даст. Даже и чарки с яичницей да доброго слова хватало.
Надо добавить еще одно. Сидор-гоп был все-таки «доктором» не официально, только народным, что ли, и на лечение его местная власть смотрела сквозь пальцы: пускай себе, как-никак панский родственник.
Ветеринарство это Сидора и подвело.
В июле сорок третьего, в дни большой блокады нашей партизанской пущи, в местечке остановился было власовский карательный батальон. Сидора кто-то там из местечковых радетелей или просто дурней подсунул: «Вон стоит нижнебайдунский доктор…» Его забрали как нужного для ухода за лошадьми, и так он исчез из родных мест, а для добрых людей — «пропал пропадом».
А летом сорок шестого, через три года, я приехал к брату и на улице родной деревни в солнечный день — прямо остолбенел…
Навстречу мне шел, слегка прихрамывая, шикарный советский майор с золотыми погонами, с двумя орденами и, как сразу показалось, множеством медалей. Он опирался на деликатную палочку, видать, не только для большей важности, но и по надобности, ибо на его парадном кителе была и желтая полоска тяжелого ранения.
Тогда я первый раз выкрикнул свое «Сидор — ты?!», а он отозвался в тон мне, с широкой простодушной усмешкой: «Сидор — я!»
В ответ на мое молчаливое недоумение он вынул из кармана кителя свой военный билет, еще (не помню какой) документ, откуда в памяти моей навсегда засела фраза: «Смыл кровью вину перед Советской Родиной и восстановлен в звании майора». Именно, именно это «восстановлен!» у человека, который ни в польском войске, ни в довоенной Красной Армии не был даже и рядовым. А здесь: «майор Исидор Алексеевич Осмоловский»… Звучит?
Еще одним убедительным доказательством полной Сидоровой легальности была его жена. Человек наконец и женился. Под яблоней в дядькином садочке на верблюжьем одеяле с белой подушкой лежала завитая дамочка в ярко-пестром халате с книгой. Сидор нас познакомил. Я узнал, что Злата Аркадьевна — военфельдшер. И заметил, что она — по-мирному — беременная.
Дальнейшее произошло без меня. Я только слышал об этом от нескольких земляков и от самого Сидора, и из рассказов этих сложилась довольно выразительная картина великого преображения нашего Сидора-гоп в майора, а затем наоборот.
Из карательного батальона он перебежал в партизаны, на прощание как будто отравив уколами несколько или даже много лошадей. Сидор мог и прибавить кое-что, так что всему не очень-то и верилось. В армии, куда он попал из партизан, пришлось «проясняться» в штрафниках. При штурме какой-то высоты «погибли все командиры», отчаянный Сидор (это без иронии) повел остатки роты в атаку, высота была взята, а тяжело раненный Осмоловский очутился в госпитале. Когда он пришел в себя и у него спросили о бывшем звании, Сидор долго не выбирал.
И самое удивительное то, что он был в своем майорстве уверен. Еще сильнее, чем старший унтер Качко в своих дружеских выпивках с капитаном французского крейсера или ефрейтор Бохан-Калоша в своем командовании «воздухоплавательной ротой».
Болезнь какая-то нижнебайдунская, что ли?..
Из Восточной Пруссии «майор» Осмоловский попал в Маньчжурию, после разгрома Квантунской армии (там Сидор получил второй свой орден) около года прослужил в одном дальневосточном гарнизоне, а после, на свою беду, с блеском навестил родную деревню.
Тут его некому и негде было принять. Младший брат, которого неспроста еще на пастьбе прозвали Котлом, служил полицаем, а потом удрал на Запад вместе со своими новыми панами, забрав с собой в безвозвратное скитание мать и сестру. Их хату, как «бросовое хозяйство», временно заняли под школу. Сидор с женой остановился у дядьки. Наслушавшись на родственных угощениях разных восхищений относительно его геройства, он не выдержал (и не с такими случается) испытания славой, поехал в райцентр и со всей категоричностью потребовал отдать ему хату. Легенда говорит, что там он даже и «стукал, и грюкал» — кулаком по столу и палочкой в пол. Майорство выяснили. Злата Аркадьевна уехала из отпуска одна.
А выплыл Сидор, для меня и вправду воскрес — вскочив из сада в окно.
Надо сказать, что на все свои вины и заслуги смотрел он теперь… прямо удивительно с какой объективностью. Первый свой тост за нашим столом поднял:
— За советскую, хлопцы, тюрьму! Потому что это, я вам скажу, не тюрьма, а сплошная привилегия. Из дурака сделали меня человеком. Снова я наших коровок лечу, снова нашим людям добра хочу, пью нашу родную чарку, ем нашу родную шкварку, нашей родной рабоче-крестьянской власти мы рады и — ничего нам больше не надо!..
Он не очень соврал про коров — теперь не лечил их, правда, но уже с зимы занимался в колхозе делом искусственного осеменения, которое называют просто «самотыком», да так старательно и толково работал, что в деревне начали говорить: «Сидор-гоп теперь за быка».
В рифму говорить он мог всегда и совсем свободно. Помню я это еще из далеко довоенного времени.
Мама наша смеется до слез, а Сидор стоит перед нею, как на эстраде, в творческом экстазе импровизации:
Так могло бы и плестись, если бы не встречались слова, которые с ходу не очень-то и зарифмуешь. Скажем, такое:
Нет рифмы к самодельному слову «скорбейная», ну и шут с ней: здесь подставлялось запасное, дежурное «ага!». Как в той польке — «Сидор-гоп!..». Гопнул, брыкнул и — поэзия.
В этот свой еще один талант Сидор верил, как и в майорство.
— Антонович, — говорил он мне однажды совсем трезвый, — у тебя ж, браток, машинка писучая есть. Приеду я к тебе когда-нибудь, сядем и вдвух всю жизню опишем стихами!..
Задумку эту мы с ним, к сожалению, не осуществили.
А он был, думается, и в самом деле способный. У него была и фантазия, и наблюдательность, и умение коротко, точно передавать другим увиденное. Рассказывая мне о Маньчжурии, Сидор так вспоминал мимоходом рикшу: «А шляпа, браток, шире оглобель!..» Рассказывал он мне и о том, как пытался отобрать свою хату, как тогда «немного пощупал тех бюрократов». «Горбунович сразу от страха под стол, а Марциян как сиганул в окно, так раму на шее вынес на улицу и попер!..» По отношению к тем, кого я хорошо знал как уважаемых и солидных, невероятное было невольно смешным, тем более и рассказано с мимикой, с жестами и с передачей голосов. Не хуже Тимоха Ермолича. Был также рассказ про тюремного старшину, страшнейшего заразу, которого Сидор, выдававший себя не ветеринаром, а «человечьим фельдшером», лечил от геморроя скипидаром. Было и еще кое-что. Словом, буйство фантазии и горячая, непоколебимая вера в самого себя. Пока они вместе с ним исподволь не погасли.
Из Сидора сделали забаву. Бывший наш председатель колхоза, человек недалекий, сначала неплохой хозяин, потом надутый и одуревший от чванства, считал Осмоловского своим придворным поэтом, и на выпивках — стационарных и выездных — Сидор дорифмовался при начальстве до полной старческой никчемности.
А человек он был, если глубже взять, и неглупый, и неплохой. Не пьяный или не в «творческом настроении», он рассуждал и так:
— Не верь, браток Антонович, если который стонет. И свиней колют, и телят режут, и хаты строят под железом. А сколько у нас молодежи ученой? Если бы не советская власть, нечего было б иному и делить между сынами, и дочкам в приданое давать. А это? Свадьба — три дня и море магазинной водки, крестины — два дня, в армию идет — два дня! Неужели ж такое с горя? Если при том единоличестве один или два хозяина жили у нас, как они думают, лучше, чем они сегодня живут, так что ж от этого другим, всему нашему большинству? Что мы с тобой, браток, не видели той скорбейной жизни? Чего он стонет, как корова, объевшаяся росного клевера?..
О Сидоре я как-то слышал: «Хороший, простой человек». Еще и тут, на этом примере, я пытался проникнуть в глубинный смысл такого определения. Те, кто говорил про Сидора, и сами были людьми простыми, и он, сделавший заоблачный вираж со своим фантастическим майорством, отбыв потом свою «привилегию», снова был искренне радивый, вечно из-за нехватки времени небритый, в недочищенных кирзачах. И из него, можно думать, получилось бы что-то, если бы ему смолоду да благоприятные условия, как сегодня молодежи: школа, завод, институт… А простота его — в чем-то другом, не внешнем, более глубокое качество.
Только же — водка, водка…
Да в этом он не первый и не последний.