В панском саду и в старом, запущенном парке заливались соловьи. Они, видно, и не думали о завтраке, хотя пели не умолкая от самых сумерек. Солнце взошло, но лучи его пока освещали только верхушки лип, в листве которых галдели галки.

Из застекленных белых дверей деревянного дома на высоком каменном фундаменте вышел заспанный пан Вильчицкий.

— Тебя чего пригнало сюда так рано? — недовольно спросил он у стоявшего перед крыльцом мужика.

Марко Полуян, голынковский солтыс, прежде всего снял шапку и поздоровался:

— День добрый, паночку. Бардзо пшепрашам, что я нарушил спокойствие вашего сна. Я бы подождал, да ваша покаёвочка…

— Чего тебе надо, Полуян?

Мужик стоял внизу, на земле, а панские сапоги блестели на уровне его бородатой физиономии. На мужике была «покупная» рубаха с застегнутыми кармашками, серые домотканые штаны, кепка, а ноги — босые. Пан красовался в хромовых сапогах, в черных галифе; белая сорочка была расстегнута, над ней — клочья усов и большая, точно отполированная, лысина.

Слушая, что ему говорит Полуян, пан Вильчицкий громко откашлялся и плюнул. Плевок пролетел мимо самого мужика. Дядька даже не шевельнулся.

— Пшепрашам, Полуян, — сказал Вильчицкий и повторил: — Кхэ! Брр!..

— Ничего, паночку, на здоровье, — угодливо улыбнулся Полуян. — Так я все о том же: пока суд да дело — я у вас сразу беру две десятины. И деньги — из рук в руки.

— Что мне твои деньги, Полуян, — говорил Вильчицкий, спускаясь с крыльца. — Я у Черного брода отдам за четвертую копну, так у меня его с руками оторвут. Еще и поблагодарят, не то что…

Речь шла о панском луге, часть которого Вильчицкий каждый год продавал «на снос», одну траву, либо отдавал его окрестным крестьянам «за часть» — три копны помещику, четвертая мужику.

— Копна, паночку, копною, а деньги деньгами. А я могу их вам хоть сейчас.

Они шли по дорожке в ту сторону, где за деревьями, за соловьиным пересвистом слышны были людские голоса и рев скота. Пан, заложив назад руки, отчего еще сильнее выпячивался живот, шагал впереди, мужик — за ним.

— Хитрый ты человек, Полуян. Недаром тебя и солтысом назначили… Кхэ! Брр!.. Чтэрдзести пенць рубли злотэм, — сказал он, должно быть чтоб сразу ошарашить солтыса.

Полуян попытался поторговаться, но пан перебил его:

— Ни копейки меньше. Не хочешь — другие возьмут.

Солтыс пораздумал. Этою-то он как раз и боялся, что другие его опередят: потому и пришел загодя, еще в мае. А цена была сходная, такую траву дешевле не возьмешь. Да еще с отавой.

— Эх, паночку, где наше не пропадало. Оно известно, что вас и десять цыган не перехитрят. Извольте!

Полуян расстегнул левый кармашек рубахи и достал завернутые в газетную бумагу деньги. «Проторгуешься, задави тебя холера, — подумал он о Вильчицком, — прогуляешь именьице с Цабовой Юлей. А я был хозяин и буду. На твоем месте я такой травы и полморга не продал бы».

Пан взял деньги, пальцем другой руки пренебрежительно раскинул на ладони девять золотых пятерок и, как будто не считая, ссыпал их в карман галифе.

— Получайте, паночку, на доброе здоровье. И я вроде спокоен буду… Коровки ваши идут. Одна в одну, не сглазить бы, что куколки!

Впереди, пересекая им путь, со скотного двора на выгон шло панское стадо. Коровы были самые обыкновенные — и не породистые, как в хороших имениях, и часть из них, Полуян знал, весной приходилось поднимать за хвосты, — однако солтыс был рад, что купля удалась, и старался подольститься.

— А только и пастуха же вы, паночку, взяли! Никто вам, верно, ничего не сказал?

— Кхэ! Брр!.. Про кого? Про Микиту? Он у меня, пане, пятнадцать лет пасет.

— Да не Микита! Я про того, про студента. Это ж у вас нашей Зоси, моей соседки, сынок подпаском нанялся. Видите, вон идет.

Они стояли, пережидая, пока коровы перейдут дорогу. Слева, в конце стада, шли старик и мальчик — Даник Малец.

— Ведь его, паночку, и из школы выкинули, как червяка из мяса. Коммуны ему, видите ли, захотелось. Подбивал голытьбу всякую, бараночки им покупал. Дядька его — тот, что у большевиков, — так специально на это деньги ему прислал. А потом еще, паночку, хотел такой порядок завести, чтоб на переменках только по-нашему говорили. А кто хоть слово по-польски…

— Ты что ж это, Микита?! — перебил его пан, обращаясь к старому пастуху. — Лежишь, покуда солнце бок подопрет. Это что, пане, за порядок такой — коровы только сейчас идут на пастбище?

Старый Микита снял свою кепку — измятую и дырявую, точно ее корова жевала, — и поздоровался:

— День добрый, пане дзедзиц. При чем тут я? Их пока подоят! — Старик хитро усмехнулся беззубым ртом. — Кабы еще у них, пане дзэдзиц, была одна сиська на всех, так хорошенько поднатужился бы, потянул, и вот тебе — сразу полный ушат. А то у них у каждой по четыре!

— Кхе! Брр!.. «По четыре»… Ты у меня, пане, гляди!

Рядом со старым Никитой, чуть позади, стоял Даник. Тоже босой и с плетью. Полуян смотрел, смотрел на него и не выдержал:

— А ты это почему, щенок, шапку перед паном не скинешь, а?

Даник помедлил минуту, потом повернулся и пошел, побежал за коровами.

— Все будет, пане дзедзиц, в пожондечку, — снова усмехнулся старый пастух. — Ну, я пойду.

Пан и солтыс остались на перекрестке одни.

— Ну что, паночку, видели? — кивнул вслед Данику Полуян. — И шапки скинуть не хочет! От земли еще не видно, а уже, глядите, большевик!

Пан отошел к кусту… Стоя спиной к мужику, он говорил:

— Все это я слышал и сам. Все это, пане, глупство. Кхе! Брр!.. Пшепрашам наймоцней! Все вы, пане, большевики. Придут опять Советы, и ты будешь мою землю делить, как в двадцатом году делили.

— Кто, я? Да что вы, паночку! Да чтоб у меня глаза повылазили, чтоб руки отсохли, если я на чужое добро позарюсь!

— Ну ладно, ладно, Полуян. Ты человек пожондный. Бывай, пане солтыс, здоров!