Рядом с зоопарком

Бриль Юрий Григорьевич

ВАЛЕРИК

 

 

#img_5.jpeg

 

Глава первая

СНЕГИРЕВ ГОВОРИТ ОБ ИСКУССТВЕ

Валерик пришел во Дворец культуры задолго до открытия выставки. Кружил по пустынному фойе — старые паркетные доски поскрипывали под ногами, мягкий утренний свет от окна лился по ним холодными дорожками. Время от времени он искоса поглядывал на развешанные по стенам работы. Вот Лилькины акварельки, цвета чистые, прозрачные. И все аккуратно, как она сама. Дальше — рисунки Алика, в основном гипс. Запрокинул голову «Умирающий раб», слепо смотрит выпуклыми глазами «Венера». А вот иллюстрации к «Вию» — это уже графика Димы Мрака. Соответственно все в мрачном духе.

Валерик отошел к окну, почувствовал спиной успокаивающее движение холодного воздуха, отважился взглянуть на свои пейзажи — голова кругом, мысли, как малышня в ТЮЗе перед спектаклем.

Вадим Петрович, руководитель изостудии, рассказывал, и из книг Валерик знал: иногда выставка делала художнику имя, круто меняла его судьбу. Ну вот Куинджи, к примеру… Когда выставлялась «Лунная ночь на Днепре», желающие взглянуть на картину не вмещались в зале, тянулись по всей Морской улице, и это несмотря на дождливую погоду.

Ничего подобного на выставке в ДК произойти, конечно, не могло. Валерик не маленький, понимал, что эта выставка не настоящая — детская. Как игра. И придавать ей особое значение не следует. Зато потом, в будущем, может быть, совсем в недалеком, произойдет кое-что такое, от чего уже сейчас захватывает дух.

— Привет! Ты уже здесь? — это Алик. Попереминался с ноги на ногу, прикнопил пальцем очки, которые всегда норовили соскользнуть с недостаточного для них носа, подошел. — Прибарахлился, я смотрю, Валериан. Ничего костюмец! — Он оттянул пиджак за пуговицу, наглядно продемонстрировав, что обновка свободновата.

Да уж, с костюмом Валерику не повезло, но делать нечего, обречен носить, пока из него не вырастет. Не раз они с мамой приходили в магазин к тетке Полине, примеряли с десяток, а то и больше костюмов, среди них были импортные, модно сшитые, но ни один из них не подошел. Тогда доверились портному. Купили шерсть по 35 рублей, сверху, с шестого этажа, где располагалась мастерская массового пошива, спустилась закройщица Миля, тут же в кабинете заведующей за плечистым сейфом сняла с него мерку. Ловкими холодными, похожими на виноградинки, пальцами она прикладывала к плечу, к спине, к руке сантиметр, потом быстрым движением обняла им талию, отчего мгновенно выступила на теле гусиная кожа… Валерик стоял истуканом, уставившись на комнатные тапочки закройщицы, расшитые золотыми нитками, такие же, наверно, красивые, как гоголевские черевички. Конечно, он не мог предполагать, что она, такая модная и симпатичная, сошьет такой костюм. Но может, это тетка попросила ее сшить на вырост. Валерик физически ощутил, что вместе с запахом уксуса и утюжки исходят от костюма, въедаются в него какая-то скованность, какая-то тягостная неуверенность в себе.

Больше всего он надеялся на «Березы», но сейчас без всякой видимой причины стало за них отчаянно стыдно. Плоские. Кроны точно из жести. Зачем он только их написал? После Куинджи, после других талантливых художников.

А «Березовую рощу» он видел в подлиннике, только раз, конечно, когда они с отцом ездили в Ленинград. Потом он много думал об этом пейзаже, представлял его. За деревьями чистые, залитые солнцем лужайки. Смотришь — и забываешься, что стоишь в зале музея. Кажется, идешь босиком по прохладной траве-мураве, и перед тобой открываются одна прекраснее другой картины. Заросшие кувшинками болотца, где устраивают концерты лягушки, светлые полянки с ягодами и грибами. И если идти дальше, непременно увидишь чудеса. Выходят навстречу горбоносые лоси, волки с умными глазами и много разных зверей, мирных и добрых. Чем дальше уходишь, тем необыкновенней и сказочнее становятся места. В такой картине хочется оставаться подольше, плыть в безмятежных мечтах. «Березовая роща» втягивала его в себя. Валерик открывал тогда свойство настоящих картин — втягивать. Чтобы человек хоть какое-то время мог пожить в другом, знакомом лишь по сновидениям мире… Но это Куинджи. Он и подтолкнул Валерика изобразить нечто подобное. Тем более не надо себя с ним сравнивать. Лучше с Димой Мраком, с Аликом…

— Что за мной не зашел? — это Дима. Под синей школьной курткой — белая рубашка, которую он надевал только по праздникам.

Валерик на минуту смутился: действительно, как это он мог забыть о друге.

— Я не обещал, — нашелся он.

Вот и Лилька. Потопталась у дверей, вошла, встала у стенки напротив него. Он попробовал перехватить ее взгляд, вызвать на разговор глазами. Лилькины ресницы молчали… Все-таки от выставки кое-что зависит. Похвалили бы, тогда, может, Лилька относилась бы к нему иначе, не как к младшему братику.

Ведя под руку свою бабушку, утонченную ценительницу живописи, прошествовал Слава Кузовлев, появился длинноногий Аркаша, и уже толклись в фойе ребята из других студий. А потом вдруг разом навалилась толпа — откуда столько? «Началось!» — взяла Валерика оторопь. Прозвенел звонок, толпа хлынула, втоптала красную ленточку. Не надо было гадать, что это за люди, — открылась дверь в кинозал, около нее встала билетерша: с одиннадцати крутили французский фильм с Бельмондо.

И ведь почти никто из пришедших в кино не заметил, что стены фойе не пустые, как всегда, а живопись на них, графика. Двое мальчишек, правда, приостановились и, слизывая подтаявшее мороженое, поглазели на Лилькиного фокса Ромку, лопоухого веселого пса. Обидно, когда так: лижут мороженое и смотрят на твою картину. Уж скорее бы все это кончалось.

Но вот старинные дворцовые часы отбили одиннадцать — в фойе вошла торжественная процессия. Тут руководители студий, среди них Вадим Петрович, директор ДК Николай Васильевич, две женщины из профкома, одна из которых зажимала под мышкой солидную красную папку.

Заслуженный художник Снегирев в центре. Он — председатель жюри. Ступал мелкими шажками, важный. Опирался на резную, со змеей, палку, рука в сплетениях вен, похожа на лесную коряжку. Отставит палку в сторону, прищурится на рисунок, застынет на несколько секунд, потом тряхнет большой львиной головой — и дальше. Вадим Петрович что-то с жаром говорил ему, забегая то с одной, то с другой стороны. Заслуженный Снегирев благосклонно внимал руководителю изостудии и, кажется, соглашался с тем небесспорным утверждением, что каждый из воспитанников на удивление талантлив. Жюри двигалось по кругу, переходя от одной работы к другой. Снегирев все кивал, как будто соглашался, однако свое мнение не торопился высказывать. Ребята, затаив дыхание, следили за выражением его лица. Ему понравится — значит, понравится всем.

Валерик стоял в стороне, поскрипывал паркетной дощечкой. Жюри медленно двигалось, неотвратимо приближалось к «Березам». Стоп. Паркетная дощечка замерла, перестала скрипеть. Вадим Петрович потянулся к заросшему серым волосом уху заслуженного Снегирева, сказал что-то — тот тряхнул гривой. Значит, понравилось… Только почему так быстро перешли к Алику? И Алика, то есть его гипс, рассматривали долго, наверно, с четверть часа. Снегирев цокал языком:

— Техника! Вы посмотрите, какая изуверская техника!

И все смотрели, и все цокали языками.

Просмотр выставки закончился, и все устремились в пустующий концертный зал. Прошло еще томительных полчаса, прежде чем были подведены итоги. Заслуженный Снегирев долго взбирался на трибуну, а взобравшись, обстоятельно укрепился на ней локтями.

— Я очень рад видеть сразу столько мальчиков и девочек, которые любят рисовать, — изрек он и надолго замолчал, разглядывая каждого из ребят, будто стараясь запомнить на всю оставшуюся жизнь. — Конечно, не все из вас станут настоящими художниками… — И он опять замолчал и опять принялся прощупывать всех взглядом, вероятно, определяя, кто станет, а кто — нет.

Не все, конечно, соглашался со Снегиревым Валерик, вон сколько всех, ползала набилось. Только к нему это не относится. Уж кто-кто, а он-то обязательно станет. Однако и сидевший рядом Дима тоже думал, все не все, а уж он точно станет. А может, и каждый так думал.

— Но не это важно, — продолжил речь Снегирев. — Важно то, что вы научитесь смотреть на мир сквозь чудесный, магический кристалл, — и в людях, и в том, что вас окружает, откроются глубины… Н-да, и вы, мои юные друзья, станете тонко подмечать оттенки цветов там, где раньше видели тусклое серое пятно. Ваша жизнь станет неизмеримо богаче…

Сначала Снегирев говорил об искусстве вообще, потом постепенно перешел к вопросу, какое отношение имеет к искусству каждый. По его словам выходило, что у Димы Мрака своеобразное видение мира, у Алика «изуверская» техника. Много говорил о незнакомых Валерику ребятах из студии при Дворце пионеров и художественной школы. Остальных только перечислил. И Валерика не пропустил, но почему-то вместо «Чирков» сказал «Чертков».

Затем одна из профкомовских женщин вручала дипломы наиболее одаренным, то есть Диме, Алику и тем, о ком шел отдельный разговор. Другая, дождавшись своей очереди, выдала — теперь уже всем без исключения — по пачке акварели «Нева» и по альбому для рисования. Восторга этот подарок у Валерика не вызвал.

Глаза у Вадима Петровича лихорадочно блестели, он счастливо улыбался, словно все награды достались ему, а не ребятам. Дима Мрак тоже не скрывал радости. Алик же не придавал особого значения диплому. Свернул бумагу вчетверо, небрежно сунул в карман вылинявших джинсов.

— Только называется дипломом, а какой толк? Все равно придется в институт двигать, пять лет в каком-нибудь МИМО лямку тянуть.

Алик вел себя достойно, поэтому Валерик предпочел идти в сторону дома с ним, а не с радостным Димой.

Алик вообще-то был дальше от Валерика, чем Дима. Понятно, гордость школы. Учился играючи и везде успевал: кроме студии посещал еще шахматный клуб, секцию дзюдо. Девочки на него поглядывали, парни уважали. Но ни с кем он особенно близко не сходился — занятой человек.

Алик что-то говорил, но Валерик не слушал его, думал о своем. Пересекли площадь ДК, каменный Пушкин в середине ее нависал громадиной, они рядом — маленькие, жалкие. Прошли по улице Маяковского, свернули к подземному переходу — этот путь удобнее Алику. И тут у перехода встретили Лимона с двумя его дружками. Обычно Валерик старался обходить Лимона стороной, но не всегда это удавалось. Только неделю назад была с ним стычка. Валерик шел в студию с новеньким этюдником, который они с отцом купили в Ленинграде, — и встретились, как вот сейчас, Лимон и эти двое.

— Ты что это всю дорогу с чемоданчиком? — засмеялся тогда Лимон и стукнул по этюднику. Этюдник упал и раскрылся — Валерику пришлось унизительно кланяться Лимону в ножки. Цинковые белила так и остались на асфальте, раздавленные его вульгарным башмаком.

Чуть вильнуть в сторону — и прошмыгнули бы незамеченными. Но Алик почему-то сам окликнул Лимона, и тот пошел навстречу, широко загребая ручищами. Валерик успел подумать, что день складывается ужасно неудачно и что есть в этом закономерность. Если начался с неудачи, то ничего уж хорошего не жди.

Желтое лицо Лимона с плоским, как у гогеновских таитян, носом, осветилось восторгом: «О, Алик!» Алик отвел Лимона и его дружков в сторонку, о чем-то долго с ними говорил, дважды вскрывал пачку «Мальборо», угощал по сигаретке. Потом все подошли к Валерику, и Лимон сказал:

— Ну, все путем. Держи «кардан».

Это означало, что Лимон ничего против Валерика не имеет. Валерик подержался за «кардан»: в знак вечной дружбы прошлые недоразумения забыты навсегда. А сколько унижений пришлось вынести, сколько источить бессильной злобы! Но вот нашелся человек, который легко превратил врага и мучителя чуть ли не в друга. Конечно, такие перемены вселяли надежды на лучшее будущее, но, кроме того, и озадачивали.

 

Глава вторая

ЧУВЯКИШ

— Ты куда? — остановила в дверях мама.

— Да так… — замешкался Валерик, — в студию.

— Рано что-то… А этюдник? Почему без него?

Делать нечего, повесил на плечо этюдник.

Алик был поражен: на барахолку с этюдником. Нечего сказать, подходящее место для пленэра. Можно было, конечно, сдать этюдник в камеру хранения на вокзале, но Алик торопился. Кое-как втолкались в электричку, полчаса изнывали в духоте и давке. Дальше Чувякиша почему-то никто не хотел ехать, поезд мигом опустел. На платформу высыпали полчища джинсов и вельветок, прыснули через пути и — по виадуку.

Интересное место Чувякиш. Есть забор, есть ворота, есть еще небольшое крашенное известью сооружение, которое здесь все называют домиком неизвестного архитектора, — и больше ничего, пустая площадка. Земля твердая, как асфальт, тысячи ног добровольно трамбуют ее каждое воскресенье. У забора — унылое, с пучками желтого камыша, высохшее болото. И вот сюда, за многие километры, как на какой-нибудь ответственный матч, съезжалось множество народа. Электричка подходила за электричкой, и яблоку было негде упасть.

Алик вскрыл дипломат, достал джинсы. Дипломат отдал Валерику, чтобы тот подежурил с ним возле домика неизвестного архитектора, а сам, повесив на руку товар, растворился в толпе.

Валерик, можно сказать, сам напросился на это предприятие, Алик только заикнулся — надо, мол, помочь одному парню «сдать штаны». Отчего не помочь? Он всегда рад помочь человеку, тем более просит Алик. Да и не бывал он еще здесь, посмотреть же давно хотелось. Разговоров вокруг Чувякиша немало, Валерику он представлялся чем-то вроде парка культуры и отдыха, где можно было не только развлечься, но и с пользой провести время… От въедливой хлорки першило в горле, слезились глаза: в неудачном месте его поставил Алик… Говорил, парню помочь. Джинсов-то двое. Значит, фарцует. Сказал бы прямо. Что он, фарцов не видел?

Валерик отошел чуть дальше от домика к стоявшим полукругом парням с кроссовками, хлорка здесь не особенно наглела, и можно было понаблюдать за повадками джинсов и вельветок. Толпа струилась многими течениями, перемешивалась, то тут, то там заворачивались людские водовороты.

Движениями толпы правили какие-то тайные законы, но кое-что Валерик уже начинал понимать. Стоило кому-нибудь показать яркую вещицу, как покупатели тотчас затевали вокруг него хоровод. Вещица моментально сглатывалась в чьей-либо портфель или сумку. Не особенно яркий товар внимательно разглядывался, мялся в руках. Совсем неяркий оставался совсем без внимания или в лучшем случае удостаивался иронического взгляда. Алик был здесь как рыба в воде. Со многими здоровался, говорил «по-московски», растягивая слова и налегая на букву «а»: «лаайк», «супераайф», «лаажа».

Народу все прибывало, этюдник начинал всем мешать, иные ругались, задевая за его острые углы. Но один человек, судя по всему, завсегдатай Чувякиша, вдруг заинтересовался им.

— Что у тебя? — постучал он ногтем по фанерному корпусу.

— Краски.

— Косметика?

— Краски, я говорю.

— Это что?

— Ну, умбра натуральная, капут мортуум…

— Индия, что ли?

— Да нет.

— Развивающиеся?

— Наверно…

— Но это не лучше союзных, — разочарованный покупатель отошел, потом вернулся, забубнил: — Слушай, французская косметика будет: «Клеман», «Тайна Рошар» — канай ко мне. Лады?

Прошло часа два, прежде чем появился Алик.

— Кайло! — охарактеризовал он паренька, которому сдал джинсы. — Землю копаем, а тоже хочем джонсы носить. А как же, с лэйбаком и чтоб поярче. Хотите? — платите бабки. — Взяв у Валерика другие джинсы, он снова исчез.

День затягивался.

В воскресенье можно сидеть за мольбертом хоть целый день. Сначала с ребятами, потом, когда придут взрослые студийцы, — с ними. Вадим Петрович разрешал. Слушать их разговоры, смотреть, как работают, самому тихонечко царапать карандашом. Вадим Петрович и тогда не забывал про него, заглядывая через плечо, подбадривал как-нибудь.

— Нет, вы посмотрите, как он работает!..

Взрослые подходили, смотрели.

— Смело…

— Эти пацаны еще нам фору дадут.

И Валерик, рад стараться, нажимал на карандаш. И действительно казалось, получается смело, сильно… Нет, в студию он больше ни ногой. Обойдутся без него, раз он такой бездарный…

— А ты что здесь делаешь, мальчик? — Перед Валериком стоял не такой уж и сам-то взрослый комсомольский активист. Комсомольский значок на лацкане пиджака — тут все ясно.

— Ничего… брата жду, — с вызовом сказал Валерик. Как раз подошел Алик, приобнял Валерика, как старший любящий брат. Повел в сторону, зашуршал на ухо:

— Это Шурик, оперативник, от него лучше подальше.

С Чувякиша пошла мощная отливная волна, удивительно, как она не опрокинула электричку. В толчее перед дверями Алику немного приплюснули дипломат, но все равно он был счастлив итогами дня.

— Ара будет доволен.

— Кто такой Ара?

— Ну тот парень… Вообще, с ним можно сотрудничать. Уговор такой: десять джонсов сдашь — одиннадцатые твои.

— Нормально… А курточку можно?

— Курточку? Какую?

Валерик в фирмах не особенно разбирался. Может, «Левис», а может, нет. Он бы хотел точно такую, как у Малкина. Художник Малкин иногда заглядывал в студию к Вадиму Петровичу — учились вместе в Суриковском. Это был человек небезызвестный. Всегда, когда о нем заходила речь, кто-нибудь обязательно вставлял: «А вы знаете, Малкин-то пошел в гору». Малкин и сам не скрывал своих успехов. Садился и через запятую перечислял безразличным скрипучим голосом, где выставлялся, какой получил заказ. Он был, конечно, достоин подражания. Не очень нравилась Валерику только его прическа: короткий ершик. Художники испокон веку носили длинные волосы. Впрочем, Малкин занимался дизайном, а это новое веяние в искусстве, так что он вовсе был не обязан находиться в плену каких-то старых традиций. Без сомнения, он производил впечатление удачливого человека, и курточка в том играла не последнюю роль. Ему бы такую. Из одного кармана высовывается карандаш, в другом — небольшой блокнотик для набросков. И есть еще два кармана пониже, с молниями. Положил мелочь, застегнул — можешь теперь пройтись на руках, — полная гарантия, что не выпадет. А сам материал чего стоит. Густо-синий, насыщенный, а на локтях белое чуть-чуть проступает. Удобно в ней, вальяжно. Штаны — что, они у многих, а куртка — все-таки редкая вещь. Но где же ему взять куртку? В ЦУМе не продавали, а тетка Полина, когда он попросил ее достать куртку, долго не могла взять в толк, о чем вообще речь. Она уже была пенсионного возраста и считала, что ничего лучше китайского бостона человечество уже не изобретет. К тому же ее перебросили на другой магазин, теперь она заведовала овощами.

— Можно и курточку, — легко сказал Алик.

Ночью Валерику спалось урывками, лоснилась перед глазами джинсовая ткань, холодными монетками ощущались медные пуговки, на которых были выдавлены иностранные буковки… Курточка, настоящий, может быть, «Левис», с нагрудными карманами, с золотисто поблескивающими молниями — это, оказывается, вполне достижимо.

 

Глава третья

ИНТЕРЕСНО, КОГДА ПОЛУЧАЕТСЯ

Неделя прошла, и другая, прежде чем Валерик переступил порог студии. Вдохнул воздух, горьковатый от запаха краски и скипидара, — комок подкатил к горлу.

Все были заняты своим делом, и никто на вошедшего Валерика не обратил внимания. А чего он ожидал? Подойдут, обступят: почему так долго не был? У нас тут без тебя из рук все валится! Как бы не так! Стоит у порога, и никому нет до него дела.

Во всех классах теснота, есть новенькие. Этих двух девочек он видит впервые. Кисти макают в баночки из-под майонеза. И сами похожи друг на друга, как эти баночки. Рядом их отец. Не теряя времени даром, делает скорый набросок, остро вглядываясь в Вадима Петровича. Руки большие, неуклюжие, в трещинках кожи мазут. А Вадим Петрович стоит, широко расставив ноги. Перед ним на полу разложены рисунки Димы Мрака. Ребята сгрудились вокруг, тоже смотрят. Вадим Петрович сунул одну руку под мышку, другой скребет в бороде, улыбается загадочно — непонятно, нравится ему или нет.

На одном рисунке — череп, из пустой глазницы прорастает кровавая роза, шипы в виде усиков колючей проволоки. На другом — чуть намечено тушью дегенеративное лицо, нос изломан, лобная кость срезана, а на уши, как на рычажки, повешена телефонная трубка. В подобном духе и дальше.

В студии такой обычай: пришел — показывай, что сделал дома. Валерику нечего было показывать, постояв, прошел тихонько в уголок, устроился там с мольбертом перед небольшим круглым столиком, покрытым темно-зеленой тряпицей. На столике — натюрморт: холодно и отчужденно посверкивал старинный бронзовый подсвечник, перед ним цеплялась пером за стеклянную чернильницу-замарашку допотопная ручка, в сторонке каменел бутафорский батон со следами чьих-то голодных зубов. Особенного желания рисовать не было, поэтому дело не клеилось. Подсвечник даже не хотел стоять. Валерик тер резинкой, строил снова. Все было безразлично, Валерик только ждал, когда подойдет Вадим Петрович, примется его ругать. Но тот, будто назло ему, подходил к Диме и ругал Диму.

— Опять из тебя Дали прет! Выбрось из головы! Подумаешь, Дали! У тебя что, своих мозгов нет?! Нашел тоже образец. Все, больше никаких альбомов!..

Дима Мрак брал новый лист бумаги, крепил его при помощи герметика на мольберт, садился рисовать, и через минуту-другую его начинало ломать и выкручивать, словно в приступе какой-то загадочной болезни. Он прижимал голову к плечу, ноги то складывал на планку мольберта, то закидывал одна на другую, то медленно съезжал со стула, который стонал под ним, предупреждая, что вот-вот развалится.

У Димы получалось. А когда получается, — Валерик знал по себе, — тогда интересно. Ну и раз у самого не получилось, отставил карандаш, наблюдал, как рисуют другие.

Лилька второй месяц писала своего поэта. Поэт лежал на нежно-зеленой травке и, запрокинув голову, смотрел в бледное небо на кудрявые барашки облаков. Дальше, на втором плане, уютно млел белый домик-мазанка с узорчатыми ставенками. Лилька сидела с прямой спиной, оставаясь подолгу неподвижной. Изредка делала мазок и снова застывала. Глаза, как у нестеровского отрока Варфоломея, напряженно всматриваются, но никого и ничего не видят. На настойчивый взгляд Валерика она не откликнулась — боялась, видимо, неосторожным движением или посторонней мыслью спугнуть воображаемого поэта.

Алик был верен гипсу. Штришок к штришку нежно наносил он на бумагу. Глаз у Алика математически точный, на рисунке — все как в натуре, хоть каким измерительным прибором проверяй. Алик то и дело высовывал кончик языка, облизывал сухие губы.

Вадим Петрович никому не указывал, что рисовать. Рисуй, что тебе кажется интересным. Но к Алику он все-таки раз подошел и сказал:

— Послушай, может, хватит гипс мучить? Попробуй что-нибудь другое… свободную композицию.

Алик думал над свободной композицией два часа. Вспотел от напряжения. Когда же Вадим Петрович и ребята посмотрели, что у него на листе, то просто ахнули. На рисунке был изображен портфель-дипломат. Совершенно как настоящий. Он имел два блестящих замочка, бирочку, которая свидетельствовала об его импортном происхождении. Он был так тщательно прорисован, что выявлялось тиснение кожи, различались крохотные заклепочки на замках, и можно было, наверно, через лупу прочитать название фирмы на бирочке.

— Почему это? — удивился Вадим Петрович.

— Ван Гог рваные ботинки рисовал, и то ничего, — пожав плечами, отвечал Алик.

— Что это у тебя? — услышал Валерик голос Вадима Петровича. — Сардельки? — Руководитель изостудии, солидный человек, вдруг заорал как сумасшедший: — Это же бронза!!! Металл!!! Блики! Контраст! Звон!.. А ты мусолишь. — Он выхватил у Валерика карандаш, вернее, огрызок карандаша, скептически прищурился на него, стрельнул им в корзину и вручил свой с черным ободком, отточенный, как шило.

Валерик не обиделся. Хотя Вадим Петрович ругался громко и азартно, в хриплом его голосе была добрая нотка, которая обнадеживала: да, сейчас не очень здорово, но если подумать, если постараться…

Бронза. Металл… Карандаш Вадима Петровича будто сам, приученный к точным, стремительным штрихам, водил его руку. Сначала затушевал верхнюю бронзовую башенку, потом спустился ниже, к широкому колечку, тронул его — подсвечник загорался. Играл бликами, сиял и даже звенел, звенел по-особенному, как может звенеть только старинный бронзовый подсвечник. И в груди у Валерика что-то ответно звенело, загоралось, начинало счастливо лучиться.

— Ну, это другое дело, — проворчал у него над ухом Вадим Петрович. — Вы знаете, братцы, у японцев есть такое верование — синто называется. Древнее, языческое. По нему вроде получается, что в каждом предмете есть душа. Ну душа не душа, на их языке — ками. К чему я? К тому, что интересно представлять, какое, скажем, ками у этого подсвечника или у чернильницы, которая, может быть, помнит, как в нее макали еще гусиным пером. Или вот у этого надкусанного батона… или у Валерика, который рисует и то, и другое, и третье. — Он взлохматил Валерику волосы, отошел от него. — Или Шагал, к примеру… Смотришь — весь мир как будто с ног на голову поставлен. Плывут по воздуху люди и коровы, планы смешаны, никакой тебе перспективы, но вот штука: начинаешь вдруг понимать…

Замолкли разговоры, застыли в руках карандаши и кисти, и Лилька встрепенулась, спугнув своего поэта. Все настроились слушать. Что-что, а рассказывать Вадим Петрович умел. Но открылась дверь, в класс вошел Малкин.

Он выглядел иначе, другая теперь на нем была куртка. Из простого хлопчатобумажного материала, с вельветовыми только лоскутками на рукавах, нашитыми будто для того, чтобы дольше не пронашивались локти. Эта курточка Валерику не понравилась. Прежняя была в сто раз лучше. Приятели сели в угол, за гипсовый торс «Геракла». Малкин опять докладывал скучным голосом о своих успехах. Потом предложил Вадиму Петровичу поехать с ним в район, организовать пространство перед конторой совхоза. Но тот отказался, ссылаясь на занятость.

Какое-то время бронза стояла перед глазами у Валерика. Выходя из ДК, например, он замечал, что дверная ручка — бронзовая, но бронза не такая, из какой сделан подсвечник. В середине, где за ручку брались теплые руки, — она теплая, охристая, словно бы согретая частым прикосновением ладоней, а по краям — холодная, лимонно-зеленоватая. Края ручки постороннее человеку, чем середина. Они ближе к двери, которая занудливо скрипит, обижаясь, что ею хлопают и что ее обрюзгшую дерматиновую обшивку постоянно сечет дождь. В самом деле, если приглядеться, увидишь — любой предмет, любая безделица имеет свою душу. Вот дверная пружина хотя бы — Валерик приостанавливается, смотрит на пружину, — душа у нее вредная, несправедливая. Ко взрослым пружина относится еще терпимо, у них хватает сил ее разогнуть, маленьких же так и норовит защемить дверью.

А вскоре Вадим Петрович вместе со своей женой Аллой Владимировной повел ребят в театр. Ставили Толстого — «Власть тьмы». Спектакль о жизни до революции, не очень веселый. Пошли из-за художницы Сельвинской, которая оформляла его. С ней он был знаком давно, потому говорил: в сценографии никакой халтурки быть не может.

Валерик любил приходить в театр пораньше, не спеша подниматься по мраморным ступеням, прохаживаться по просторным залам фойе, разглядывать лепку барельефов, богатые светильники. И одежда, и лица незнакомых людей были прекрасны, его не покидало ощущение праздника, в котором нет места суетности, мелким мыслям, что отвлекают нас каждодневно, не дают задумываться о чем-то главном. Ловя свое изображение в зеркалах, он одновременно и смущался и гордился тем, что вместе со всей этой изысканной публикой посвящен в таинство театра.

Прозвенел звонок, и они вошли в свою ложу бельэтажа. Алла Владимировна села рядом с Валериком — тотчас окутало его запахом духов. Красивая, подумал Валерик, особенно здесь, в театре. Ее театральное платье и золотые сережки перекликались с богатым занавесом и позолотой барельефов. Здесь она была своя — в этом окружении и в этом интерьере. Обернувшись к Вадиму Петровичу, она поправила ему неловко выбившийся из-под пуловера воротничок рубашки. Конечно, он был одет куда проще, брюки длинноваты, туфли нашего местного производства, но он, кажется, ничего такого не замечал.

Лилька сидела впереди, и Валерик имел возможность весь спектакль смотреть на ее спину, на воротничок-стоечку и на загнутые крендельками вверх косички. Лампочки начали гаснуть, зал померк. От сцены, тускло освещенной прожекторами, прямо-таки шибануло погребом. Сцена высветилась ярче, на ней — нехитрое убранство избы: у грубо сколоченного стола крестьянка. Она плескала на его доски водой из жестяного ведерка, скоблила ножом, снова плескала и снова скоблила. Как будто ничего больше не происходило. Но происходило. Валерик вдруг остро ощутил это. Железо соприкасалось с деревом, булькала и журчала вода… В звуках, в сочном, ярком цвете жило вещество, различное по своей природе: железо, дерево, вода. Мизансцена длилась минут десять, и некоторые из зрителей заскучали, но только не Валерик. Он-то понимал, в чем дело. Обернулась Лилька, и он удостоверился: она тоже понимает. Посмотрел на Диму Мрака, на Вадима Петровича — и они, конечно… Студия понимала… И потом, не заметив как, Валерик перенесся в крестьянскую избу. Словно провалился в черную дыру прошлого. Забыл, что в театре. Высвечивалась кровать, на которой изнемогал в приступах кашля Петр, неизлечимо больной человек. Валерику ужасно жалко было его. Жена Петра вздыхала: «О, о, головушка моя бедная!» — и подсыпала мужу в чай яду. Вздыхала и подсыпала. И люди обманывали, предавали друг друга, потому что жили ради денег, жили в темноте и невежестве.

Это было давно, успокаивал себя Валерик после спектакля, до революции. У нас такое невозможно, потому что образование и культура, потому что милиция не позволит… Он понимал, конечно, театр есть театр, но уважать, например, артиста Васильева теперь уже не мог. Если бы не программка, он бы вообще его не узнал. Он помнил Васильева по другому спектаклю, в роли сталевара. Какой же это был правильный человек! Ругался с начальством, отстаивая справедливость, ломал пивной ларек, который стоял у самой проходной завода и отвлекал рабочих от настоящих дел… А теперь он играл Никиту — щеголя по тем понятиям, но человека темного, запутавшегося в своих страшных поступках, не ведающего, что творит.

Алла Владимировна щелкнула театральной сумочкой, достала платок. И у Лильки мелко вздрагивали плечи.

А Валерику хотелось пойти в антракте за кулисы и сказать: знаете, нельзя так, нельзя.

 

Глава четвертая

КАК БЕЛЫЕ ЛЮДИ

Когда вышли из студии, Алик сказал:

— В воскресенье, Валериан, я за тобой зайду, Ара повезет нас на «Волге», как белых людей.

— Будто я к вам на работу устроился.

— Тебе курточка уже не нужна?

Валерик ничего не ответил — Алик мог справедливо обидеться. Курточку все-таки хотелось. Купить ее по фарцовым ценам не было никакой возможности, с мамой даже и говорить бесполезно о таких деньгах. Придется самому ее зарабатывать. Заработает — не маленький. Скажет потом, что в ЦУМе выбросили, и для блезиру попросит рублей двадцать на покупку. Мама со своим наивным представлением о жизни вряд ли что заподозрит.

В машине на заднем сиденье развалился Лимон. Валерик никак не ожидал оказаться с ним в одной компании.

— Здорово, чумарик, — протянул Лимон свой «кардан».

К машине подошел сам Ара и тоже поздоровался за руку. Ара выглядел довольно экзотично: одежда пестрела бархатно-красным, голубым и зеленым. Пиджачок, шарфичек, рубашечка, пуловерчик, водолазочка — все так искусно надето, что, откуда ни посмотри, видна каждая из этих вещичек, хоть уголочком, хоть краешком, а выставляется. Завершала все это разноцветье черная кепка, под которой Ара был как бы под зонтиком.

Ара рулил легко, кончиками пальцев, насвистывал мелодию, отдаленно напоминавшую «Танец с саблями».

— Не свисти, — сказал ему Лимон, — деньги высвистишь.

— Пожалуйста, — перестал свистеть Ара. — Целый год, слушай, — толкнул он локтем Алика, — надо свистеть, чтоб высвистеть.

— Тебе хорошо, ты богатенький, — позавидовал Лимон.

— Всем, слушай, хорошо, — возразил Ара. — Почему я здесь? Почему не в горном ауле и почему не учу детей арифметике? Ты думаешь, мне не жалко было закапывать диплом в землю под чинарой? Я приехал ради благородной цели — делать народ счастливым.

— А что тогда не делаешь? — с ухмылкой сказал Алик.

— Как не делаю? — сказал Ара, останавливая машину, — до толкучки было уже рукой подать. — Во! — царственным жестом указал Ара на толпу. — Смотри, сколько красивых людей в джинсах. А кто, слушай, их осчастливил?

Все засмеялись.

— Ара — молодец, — сказал Алик. — Без таких людей, как он, народ до сих пор бы ходил в сапогах и фуфайках.

— Малчики, вы завтракали? — с отеческой заботой спросил Ара.

Лимон сказал, что нет. Тогда Ара достал бумажник, раскрыл его и, послюнявив два пальца, вытянул десятку. Лимон сграбастал ее и исчез, но минут через пять был уже снова у машины. Он притащил груду вареных картошек, от которых еще шел пар, и несколько хрустких малосольных огурчиков, вкусно тянувших укропом и смородиновым листом. А также бутылку «Аромата степи». Картошкой и огурцами фарцевали у забора предприимчивые бабульки. Где Лимон взял «Аромат степи», было известно ему одному.

— Кушайте, пожалуйста, — сказал Ара и клацнул зубами — пробка слетела с бутылки, как дрессированная.

— Он может и консервы вот так же… Правда, Ара? — сделал рекламу Алик.

— А это можете перекусить? — поднял Валерик нетолстую проволочку.

Вместо ответа Ара показал зубы. Вопросов больше не было.

— Ара, если хочешь, может пережевать свой ГАЗ-24. По частям, конечно.

— Не хочешь, — покрутил головой Ара.

Поели картошки, похрустели огурцами. Лимон выпил вина. Алик пить отказался, сказав, что вино отрицательно влияет на память. Ара тоже не стал.

— Человек за рулем, — ткнул он себя в грудь большим пальцем.

— Человек за рублем, — немного подправил его произношение Алик. Все засмеялись.

Компания начинала Валерику нравиться: весело и просто. Даже Лимон казался остроумным. Все на равных, подтрунивают друг над другом, но по-доброму, не зло, кто хочет — пьет вино, кто не хочет — не пьет.

Толкучка была внизу, вся как на ладони, колыхалась, кишела. Броуновское движение, подумал Валерик.

Вспомнилось, как физик Арнольд Иванович показывал опыт: в ложку с водой стряхивал крохотный кусочек пепла от папироски, которую выкурил, сунув голову в вытяжной шкаф.

Ара остался в машине, Лимон, взяв джинсы, ушел. Валерик с Аликом спустились за ним следом, каждый неся по пакету.

— Стой тут, — приказал Алик.

Валерик остался на своем посту, у домика неизвестного архитектора, — в руках курточка, такая, о какой мечтал: с карманами на груди и медными пуговицами.

Он знал немало парней, которые считали, что «сдать» ничего не стоит, и даже гордились, если «сдавали» быстро и выгодно, но вдруг почувствовал, что цепенеет от стыда: показалось, все смотрят, все осуждают… Он опустил руку с пакетом и так стоял. Десять штук — нет, это невозможно. Кто-то тронул его за плечо.

— Что у тебя?

Обернулся — двое парней в джинсовых костюмах.

— Вам не надо, — сказал Валерик, — куртка.

— Покажи.

Он показал.

— Пошли прикинем. — И они пошли к домику.

Поведение покупателей показалось Валерику подозрительным. «Прикинуть» можно было прямо здесь, в толкучке, как многие делали. И непонятно, зачем им еще курточка, раз уже есть по одной. Особенно не внушал доверия тот, что побольше. Наглая ухмылочка, движения резкие, как у каратиста. Вошли в домик — хлорка, дышать нечем. Теснота. Но Валерик зорко следил за ходом примерки и, получая пакет обратно, чуть не вырвал его из рук.

— Ты что?.. Я может, купить…

— А я… я передумал.

Нет, с него хватит, как-нибудь отстоит до конца дня — и больше его сюда не заманишь. Теперь он держал пакет вообще за спиной. Подойдет Алик, скажет, что никто не интересовался. Придя к такому решению, он успокоился, начал думать о вещах, далеких от забот собравшихся на толкучку людей.

Перед глазами — чистый холст, сквозь грунтовку внятно проступает структура ткани. Из нее, само по себе, как росток из земли, проклевывалось изображение: стадо слонов, неторопливое и гордое, шло на водопой. Коричневый мальчик-погонщик в рваных джинсовых шортах щелкал бичом. Потом налетел ветер, поднял пыль, и не стало ничего видно.

Налетел ветер, поднял бумажки, сухие колбасные кожурки, ярлычки с ценами… Валерик закрыл глаза, а когда открыл, увидел перед собой оперативника, того самого, который уже подходил к нему. Успел досадливо подумать: «Только за мной охотится, что у него — такое задание? Почему за мной? Неужели я здесь самый, самый?.. Просто стою… ничего, а фарцов тысяча, и они никого не боятся. Потому что маленьким считают — с маленьким легче…»

Оперативник Шурик с сочувствием заглянул Валерику в глаза.

— Как же тебя мамка отпускает?

— А что мамка? Я сам.

— Сколько тебе лет?

— А тебе?

Оперативник взял Валерика под локоток и попросил:

— Пойдем, а? — И повел. Видимо, к «рафику» что стоял неподалеку от «Волги» Ары.

Ближе к воротам толпа сгустилась, и они вынуждены были перестроиться: Валерик впереди — оперативник сзади. Неожиданно возникло препятствие в виде барахольного ряда. Оперативник растерялся: перешагивать вороха пожухлого тряпья неловко, а обходить далеко…

— Шурик! — тихо позвал кто-то.

Оперативник обернулся на голос… Не долго думая, Валерик перемахнул через груду барахла. Оперативник — за ним, чуть не сшиб с ног ухватистого мужичка. Вдогонку брань: нашли, дескать, где в чехарду играть. Пробиваясь сквозь толпу, Валерик не очень-то нарушал хаотичный порядок броуновского движения. У оперативника габариты побольше — ему труднее. В конце концов он и отстал. Валерик почесал напрямик через болотце к железнодорожной платформе. Но, оглядевшись, придя в себя, поспешил обратно: а как же Алик? курточка как? Опасливо озираясь, он еще побродил по толкучке, но Алика не нашел. Машина Ары тоже укатила в неизвестном направлении, так что резоннее всего было смотать удочки.

Валерик это и сделал.

Вечером позвонил в дверь Алик.

— Сдал курточку?

— Тише ты…

Валерик вышел в коридор, прикрыл дверь.

— Где курточка?

— Да тут она… Чего ты?!

Валерик спустился по лестничному маршу вниз. Здесь на площадке стояли лари с картошкой. Приподняв крышку одного из них, он сунулся под нее, затих.

— Как?.. — обомлел Алик. — Тут даже замка нет!

Валерик довольно долго рылся в ларе, наконец извлек пакет, очистил его от налипших картофельных гнилушек.

— Держи, а то весь испереживался!

— Додумался, — повторил Алик, но уже с другой интонацией — облегченно. — И пошел, не прощаясь.

— Кто приходил? — спросила мама, когда Валерик защелкнул дверную задвижку.

— Алик, кто еще…

— Ах, Алик! — ласково заговорила мама. — Что же ты не пригласил его пройти?

— Некогда ему, — вздохнул Валерик. — Деловой он человек.

 

Глава пятая

ФРАНТ, БАБУШКА И ГИМНАЗИСТКА

Есть такие улочки в городе, о существовании которых мало кто и подозревает: спрятались от трамвайного перезвона и автомобильного шарканья за прямоугольными спинами многоэтажников и живут себе тихой, обособленной жизнью. Случалось, когда Валерик и Дима засиживались в студии допоздна, Вадим Петрович вел их этими улочками. Не так часто, как хотелось бы, особенно в последнее время. Дел у руководителя студии было по горло, а с Димой у Валерика отношения с некоторых пор стали прохладными.

Но вот сейчас они шли по Тихвинской. Было весело, хотя сеял занудливый дождь. У них была игра, придуманная Вадимом Петровичем. Облюбовав какой-нибудь дом, они останавливались и сочиняли всякие небылицы.

— Смотрите, какой франт! — указывал Вадим Петрович на искусно облицованный дощечками дом.

— Костюмчик с иголочки, — включался Дима.

— А это — дама, — поворачивался Валерик к двухэтажному кирпичному дому напротив.

— Гимназистка.

— Восторженная… Вот это глазищи! — Высокие окна с надломленными, словно в удивлении, бровями-наличниками — это, конечно же, глаза.

А потом они хохотали, увидев в кирпичном затейливом доме с ажурным литьем и маленькой башенкой — древнюю бабулю, в шляпке и под вуалью.

— Здравствуйте, как ваше здоровье?

— Что вы говорите? Неужели?.. Кто бы мог подумать?!

— А как ваша внучка?..

Тут же сочинялась история про Франта, Гимназистку и Бабушку. Хохотали, а редкие прохожие пялились на них из-под своих зонтов, недоумевая, чего они смеются.

Шли не торопясь дальше.

— А этот господинчик мне нравится. Без всякой фантазии, командовать любит до ужаса, — говорил Дима о прямоугольном с пустыми окнами доме.

— Попал в точку… Знаете, что в этом здании было до революции? Гауптвахта. А напротив — казарма.

Вадим Петрович говорил об этих домах как о давнишних знакомцах. А истории придумывались сами собой, и было их не меньше, чем домов на той старинной улочке Тихвинской.

Потом шли молча, Вадим Петрович смотрел под ноги, и все смотрели под ноги.

Горбатился асфальт… Много лет дожди вымывали его, и вот теперь по нему тоже струилась вода. Проглядывали острые камушки и шероховатинки. Тротуар взломался во многих местах трещинами — под ним змеились корни больших и таких же старых, как дома, тополей. Кое-где корни выныривали на поверхность, словно затем, чтобы хватануть воздуха.

Дома на Тихвинской больше двух- и трехэтажные. Первый этаж врастал в землю, окна вровень с тротуаром. Внизу тоже жили люди. Валерик жалел этих людей, — в окна им видны только ноги прохожих. Должно быть, унизительно каждый день видеть только ноги. Жалко было и водосточные трубы. Они по большей части висели на домах косо и не выполняли своего предназначения, дождевая вода почти не попадала в них, струилась по стенам, по выкрошившимся тут и там кирпичам. Поправить некому, на них вообще никто не обращал внимания. А трубы были красивые, на многих сохранились навершия. Одна надела царскую корону, другая похвалялась затейливым орнаментом, а над третьей реял жестяной парусник. Когда-то навершия стоили больших денег, а теперь разве какой школьник разглядит — да и утащит в кучу металлолома.

Кирпичи, из которых сложены старые дома, — особенные, звонко-красноватого оттенка. Прокаленные сто лет назад, они и сейчас помнили жар и пламя обжиговой печи. Дышат, говорил про них Вадим Петрович. Старые дома жили и дышали, дышали через поры кирпичей, с удовольствием подставляли свое кирпичное тело, истонченное железо крыш дождю, чтобы всласть помокнуть.

Вадим Петрович предложил зайти к нему, обсушиться.

Поднявшись по крутой деревянной лестнице, оказались в тесном коридорчике, где по стенам висели полки с посудой, а на полу теснились кастрюли и банки, в углу угрюмо гнездился бак с водой. Помимо двери Вадима Петровича здесь были еще две двери: одна к многодетным соседям, другая в общую кухню.

Вадим Петрович достал ключ, и у Валерика отлегло от сердца: все-таки лучше, когда Аллы Владимировны нет дома, — просторнее на душе. В комнате ералаш: на столе, на кровати грудами лежали листы ватмана, картонки и холсты — все творения студийцев, но изредка их перемежали собственные работы Вадима Петровича. Сразу становилось ясно: попали в обитель художника. На стене по-прежнему висела «Жанна Эбютерн». Валерику вспомнилось, как он оконфузился, впервые попав в эту комнату. Увидев тогда портрет, он спросил:

— Это ваша жена?

Вадим Петрович не засмеялся его невежеству.

— Ничего общего, — грустно качнул он головой. — Это жена Модильяни… Репродукция.

И он рассказал тогда, кто такой Модильяни. Позднее они много о нем говорили, и поскольку это был любимый художник Вадима Петровича, он не мог не стать любимым художником Валерика, Димы Мрака, да и всей студии. И тогда Валерик сделал для себя открытие: бывает, оказывается, что даже очень талантливые художники при жизни остаются непризнанными. Понятно, нелегко быть непризнанным. Безденежье, нищета, одиночество… И надо иметь необычайную силу воли, чтобы не сворачивать, идти своей дорогой. Конечно, хорошо, когда рядом такая спутница, как Жанна Эбютерн. Она преклонялась перед талантом Модильяни, делила с ним все горести. А когда он умер, она не смогла пережить разлуки с ним — на следующий день выбросилась из окна. Смотришь на ее портрет — и видишь, сколько в ней необыкновенной доброты и верности.

Вадим Петрович освободил стол от бумаг, принес вскипевший чайник, поставил керамическую вазу, полную «дунькиной радости». Обжигаясь крутым кипятком, говорили обо всяких пустяках, потом Дима Мрак сказал:

— Вадим Петрович, покажите что-нибудь свое.

— Нечего показывать, — отвел глаза Вадим Петрович. — Ленюсь, наверно, много… Лучше посмотрите альбом. Новый, вы его еще не видели. — Придвинулись к книжному шкафу, и он достал сияющее зеркальным супером французское издание Шагала. — Надо попросить Аллу, чтобы попереводила. (Алла Владимировна преподавала в вузе иностранные языки и могла переводить с листа).

Интересно было бы, конечно, знать, какая у художника судьба: счастливая или, может быть, тоже мытарская? Хотя главное в книге по искусству не текст, а репродукции, если они, разумеется, хорошие.

На первой странице — цветы. В двух полураскрывшихся бутонах ненавязчиво выявлялись головки — женская и мужская. Может, это души, ками, цветков. Или чье-то воспоминание.

— Мраак! — протянул Дима, и это означало высшую его оценку.

Страницу за страницей листали Шагала, и Валерику начинало казаться, что он очень хорошо понимает художника, чувствует все тончайшие переживания, которые тот передал при помощи цвета и линий.

В коридорчике послышалась возня, щелкнул замок — это пришла Алла Владимировна. Глаза у Вадима Петровича сузились, лицо стало каким-то напряженным.

— Я сейчас…

Он вышел в общую с многодетными соседями кухню, куда прошла Алла Владимировна и откуда тотчас начало доноситься нервное бряканье посуды. Было слышно тоже, как Вадим Петрович сказал:

— Ты очень кстати, попереводи нам Шагала.

— Как-нибудь в следующий раз. Не видишь, что тут творится?!

Ребята отложили недосмотренный альбом, потихоньку прошли к двери. Между тем Алла Владимировна выговаривала мужу:

— Тебя Малкин уже несколько дней ищет.

— Да видел я его.

— И что ответил?

— Еще халтуркой не занимался!

— Кто тебя заставляет гнать халтурку?! Делай, чтоб людям на загляденье.

— На это у меня нет времени.

— Так я и знала! Теперь от кооператива придется отказаться… Раз в жизни была возможность!..

Когда толклись в коридоре, в открытую дверь было видно, как орудует на кухне Алла Владимировна. За своим столом сидела еще соседка, перед ней горкой были навалены яблоки, которые она безразлично поедала одно за другим. Тут же на маленьком стульчике сидел ее ребенок, он тоже намеревался куснуть яблоко, но это ему не удавалось — яблоко было немногим меньше его головы.

Наверно, нужно было поздороваться — раз они сегодня не виделись. А может, нет. Они все же уходили. Но говорить «до свидания» было бы еще нелепее, ведь не здоровались же.

 

Глава шестая

ЛОШАДИНЫЙ РАФАЭЛЬ

В студии опять новенький.

Чаще новенькие оказывались случайными. Придет такой случайный новенький раз, другой — и нет его, забыли, как звали. Тем не менее народу прибывало. Раньше все толклись преимущественно в одном классе, теперь же, особенно в воскресные дни, в одном при всем желании не умещались, занимали и два других.

Новеньким оказался Рафаил, и привел его Дима Мрак, заявив с порога, что в студию пришел талантливый человек. Слово «талант» не часто звучало в этих стенах, поэтому ребята тотчас окружили новенького. Только Валерик не встал со своего места. Знал он Рафаила как облупленного — учились в одной школе. Никто не подозревал, что у Рафаила есть какой-то талант, если не считать, конечно, талантом удивительную его способность молчать, когда надо говорить. Особенно молчаливым он был у доски. Учителям стоило большого труда выдавить из него хотя бы односложное «да» или «нет». И на переменах он был тоже каким-то заторможенным. Выходил из класса в коридор, вставал у окна, безразлично смотрел на школьный двор, руки клал на батарею, и худые коленки тоже втыкал меж ее ребер, будто ему не хватало тепла. Все же, несмотря на эту свою угрюмую способность, он переходил из класса в класс, дойдя до седьмого.

— А где твои рисунки, Рафаил? — спросил Вадим Петрович.

Рафаил промолчал — ответил за него Дима:

— Он ими печку растопляет.

— Что же ты рисуешь?

— Лошадей, — отважился наконец подать голос Рафаил.

— А еще?

— Больше все.

— Он только лошадей, — подтвердил Дима.

Рафаил вздохнул: такой вот своеобразный талант, другого бог не дал.

— Зато лошадей хоть с закрытыми глазами, — придавал вес его таланту Дима.

— Не, с закрытыми не сможет, — скептиков да и пересмешников в студии хватало.

— Сможет!

— Куда ему!..

— Сейчас посмотрим.

Вадим Петрович ничего против эксперимента не имел, посмеивался в усы. Рафаила посадили перед чистым листом, завязали Лилькиным платком глаза. В две минуты возник на том листе лихой скакун. Глаза горят, грива на ветру вьется. Рисунок грамотный, и с настроением получилось, только одну оплошность допустил Рафаил: самый кончик лошадиной морды не уместился на листе, но это, наверно, потому, что начал рисовать он своего скакуна с заднего копыта.

Все ахнули от такого искусства. Алик сказал:

— Молодец, Рафа. Это тебе верный кусок хлеба — можешь на спор и за рубль показывать.

— А звездочку сумеешь с закрытыми глазами? — спросил Сережа. Он был еще пока дошкольником да и ходил в студию считанные дни, так что смутно представлял истинные цели искусства.

Все засмеялись, а Рафаил к удивлению всех отрицательно мотнул головой.

— Лошадей так лошадей, — утешил его Вадим Петрович, — в истории бывали такие прецеденты. Во Франции, например, жил художник, которого называли Кошачьим Рафаэлем. Это потому, что рисовал он только кошек. Принципиально, кошек — и больше никого. Зато как рисовал!..

— А Рафаил у нас будет Лошадиным Рафаэлем, — сказал ко всеобщему восторгу Алик.

Дима в тот день почти не отходил от новоявленного Рафаэля. У Валерика закрадывалась мысль: уж не назло ли ему? Ну и пусть. Не будет навязываться. А ведь раньше были такими друзьями. Даже крепче, чем друзьями, — друзьями-братьями, как Ван Гог и Тео. Конечно, он сам виноват, но теперь уж все равно… Валерик переставил стул поближе к Алику.

Алик в который уже раз подступал к «Венериной» головке, доводя технику до совершенства.

Вадим Петрович редко вставал из-за стола, приводил в божеский вид работы студийцев, заранее отбирая наиболее удачные для выставки: обрезал края, наклеивал резиновым клеем на серый картон. Пытаясь навести хоть какой-то порядок, он оборудовал в одном из классов хранилище, но с каждым днем занятий являлась новая груда листов, картонок и холстов, которая погребала его под собой.

Человечек возник на картонке непроизвольно, сам по себе. Человечек получился как будто не из нашего — из пушкинского времени, осталось дописать шляпу «боливар» и тросточку, чтобы догадаться — Онегин. Вчера мама готовилась к лекции в техникуме, листала Пушкина, наверно, это как-то и подсказало Валерику тему. Онегин, в крылатке и шляпе, холодный и разочарованный, обретал живые черты.

Валерик услышал за спиной заинтересованное сопение, а затем и одобрительное хмыканье. Карандаш замер: чуть тронет случайно возникшую фигурку — и все очарование пропадет. Но испуг был кратким, Вадим Петрович одобрял: смелее, дескать, смелее, — и Валерик перешагнул через неуверенность.

— У меня есть знакомый, Лунин. Слышали, наверно? Такой талантище! Кстати, тоже болеет Пушкиным. Книжный график… Я как раз сегодня к нему собирался, хочешь, пойдем со мной.

Тут зазвонил телефон.

— Алла, ты? — сказал Вадим Петрович, сняв трубку. — Договаривались? С кем?.. Ах да, конечно, не забыл… Только не сегодня… Я обещал, у меня дело… попозже. Ну будь…

Он положил трубку, озадаченно поскреб бороду.

 

Глава седьмая

В ГОСТЯХ У ЛУНИНА

Дима куда-то умотал с Рафаилом, звал с собой Валерика, но тот отказался. Хотелось с Димой, но к Лунину хотелось больше. К Лунину пошел и Алик.

Проехали трамваем несколько остановок, сразу оказались в центре. Пошли на мигающий, словно сбитый с толку столпотворением людей и машин желтый светофор. Вадим Петрович вдруг остановился посреди дороги.

— Я вот о чем подумал: иногда сильное впечатление действует во вред. Как бы оно вам не помешало. Лунин мм… мощный, своеобразный… Есть определенная опасность.

— Ничего, мы вполглаза, — заверил Алик, вежливо подталкивая Вадима Петровича, чтобы сойти с опасного, посреди дороги, места.

Шли вверх по улице Гоголя, Валерик следил боковым зрением за шагающим в стеклах витрин своим отражением, думал с робостью о людях, которые живут в этих многоэтажных громадинах. Где-то, вероятно, здесь дом Лунина. Лунин — фигура.

За небольшим беленным известью зданием сберкассы свернули в глубокую, с низкими сводами арку. Дохнуло сыростью, прелой стариной. За аркой внезапно открылся небольшой, залитый неярким солнцем дворик. В середине его монументом красовался на бетонной плите-постаменте мусорный контейнер, несколько раскормленных голубей лениво склевывали налипшую на ржавое железо дармовую пищу. Тут же рядом стояли качели, на которых раскачивалась девочка в застиранном голубом платьице, расшатанные столбы мотались туда и сюда. Перед низким деревянным подъездом приткнулось приспособленное под клумбу автомобильное колесо. Зыбкие петунии тянули вверх свои невзрачные головки, отчаянно пытаясь переспорить запах контейнера. Плешинами зеленела трава, маскировала подвальные окна. Перед одним из этих окон Вадим Петрович присел, стукнул трижды в стекло. Фотографически черная занавеска отдернулась.

— А, это ты? Сейчас открою.

Они обошли дом, спустились по выщербленной лестнице вниз, придерживаясь за линяющие штукатуркой стены, окунулись в бархатную темноту, и тот же густой, бархатный голос сказал:

— Двигайте за мной.

Под ногами похрустывали кирпичное крошево и стекла, звучно скапывала вода, бурчали трубы. Поначалу вовсе ничего не было видно, но постепенно стали различаться подслеповатые окна, сквозь которые столбами трудно вламывался свет. Над дверью, сколоченной из ящичных дощечек, кричала табличка:

Мастерская художника

ЛУНИНА О. П.

В небольшой комнате голо горела лампа, тут и там валялись тюбики и баночки с краской. У стены — подрамники с натянутыми холстами и без таковых, стеллаж, заваленный папками, грудами ватманской бумаги. Черная, такая же, как на окне, ширма закрывала грубо сколоченные нары. В углу — плоскость стола. На нем в глиняном горшке с отколотым горлом — безжалостно большой букет сирени.

— Это мои ребята, — представил Вадим Петрович Алика и Валерика. — Интересно, я тебе скажу, работают!

Лунин пожал руку одному и другому, цепко посмотрел из-под дремучих бровей.

— Зашли проведать, чем ты тут дышишь.

— Глаза болят, — пожаловался Лунин, принялся тереть переносицу, мять лицо.

— Немудрено — в таких условиях работать.

— Ничего, здесь удобно, никто не мешает. День-два отдохну, а там все придет в норму.

— Как у тебя с Пушкиным?..

— Да так…

— В издательстве одобрили?

— Не совсем.

— Что-нибудь просили переделать?

— Просили.

— Переделал?

— Да нет, разные, видишь ли, у нас вкусы, как раз то, что нравилось мне, и просили… А, теперь это не имеет значения.

— Я тебе говорил, возьми эскизы и иди к Снегиреву. Для них он большой авторитет. Хочешь, пойду с тобой?..

— Дался тебе Пушкин! Не первый прокол, как-нибудь переживу. — Резким движением Лунин смахнул крошки с круглого стола. — Может, чаю, а? — Достал из-под кипы листов связку баранок. — Зачерствели, черт! — Поднял за рожок с пола чайник, шагнул с ним за порог, в темноту.

Пока он ходил, пока урчала, наливаясь в чайник, вода, молчали.

Вернувшись, Лунин отодвинул ворох бумаг на стеллаже, включил чайник, плеснувший из рожка на густо испещренный тушью листок, — рисунок на глазах поплыл.

— Ну, что же ты! — хлопнул себя по колену Вадим Петрович.

— Это брак, ненужное.

— Стало быть, к Снегиреву не ходил.

— Обрати внимание на сирень… Ломал, где старинный дом на склоне стоял. Теперь котлован, метро роют, так что кусты обречены… Такой сирени больше не будет, историю впитали. Букет поставил, а меня кошмары мучают…

— Что ты мне про историю? Скажи прямо, ходил или нет? — начинал кипятиться Вадим Петрович.

— Надоел! — Лунин закурил, и дым от сигареты мгновенно заполнил пространство. — Был я у Снегирева. Был. Но, видишь ли, пришел не вовремя. Угодил на юбилей, надо же. Такое только со мной может случиться. Чинно, благородно, в меру весело — и вдруг я заявляюсь. — Лунин горько рассмеялся. — Снегирев был очень любезен со мной. Представил гостям: перед вами, дескать, молодое многообещающее дарование. Я был тронут, конечно. Но согласись, когда тебе вот-вот стукнет сорок, многообещать как-то не греет… Да, закуски всевозможные, какие-то забытые рыбы, поросенок под хреном, интересно, что ушки в специальных из запеченного теста футлярчиках. Юбиляру вручаются хрустальные вазы, книги и даже пожелтевшая от времени газетная вырезка, где впервые упоминается его имя. Все искренне желают, как это принято, творческого долголетия. Остроумные милые люди… И я желаю в душе и даже, представь себе, мямлю что-то. Бред, конечно, ты же знаешь, какой я оратор. Получалось, пришел поздравить. Ну не соваться же со своей папкой. Черт, как я ее возненавидел! Таскаюсь, как кот с примусом… Не нравится — значит, не убедил, значит — плохо… Юбилей отгремел, я вышел в ночь. Папка с рисунками при мне. А поздно уж — только такси. Но в карманах у меня, как говорится, не гремело — айда пешком. Иду, вижу, у реки какие-то оглоеды костер жгут. Подхожу — такая картина: пацаны одну лавку спалили, другую принимаются ломать. А лавки старые, демидовские, да ты их видел, опоры чугунного литья. Что, говорю, делаете? Это же искусство! Достояние прошлого! Холодно, говорят, греемся. Действительно, холод собачий… И с такой злобой на меня смотрят, сейчас, думаю, отметелят. Ну я тогда развязал папку — и по листочку в костер. Затихли, смотрят…

Рассказывая эту историю, Лунин мял подбородок, точно не удовлетворялся его лепкой и хотел переделать по-своему.

— Чудовище! Самоед! — вскочил со стула Вадим Петрович. — Я вот ребят привел показать, а ты!..

— Рисунки не горят, как и рукописи, — как-то очень легко сказал Алик. Он стоял у стеллажа, перебирал, разглядывал листы.

— Правильно, — схватился за его слова Лунин. — Эти рисунки тут остались, — он хлопнул себя по лбу, — как опыт, да. В принципе, я одну вещь делаю, ради нее, ради конечного результата и работаю. А промежуточное — шелуха… Не жалко. Отбрасываю. Опыт, главное, суть, что ли, — остается. Варианты, бесконечные пробы — пусть! Но чем дальше, тем совершеннее, ближе к цели, ближе к сокровенному, единственному полотну! Я чувствую, уже близко, подойду!.. — Он говорил горячо, но взгляд его был тяжел.

— Это что у вас, Олег Палыч? — Алик потянул за угол лист, на котором заголовочными буквами было выведено: «Валентин Беспечный. Пора сенокоса».

— Обложка.

— А это эскизы к обложке? — Алик взвесил на руке пухлую папку. — Их тут больше сотни.

— Варианты.

— Тоже не взяли в издательстве?

— Почему обязательно?..

— Зачем тогда столько вариантов?

— Я так работаю.

— А сколько времени на это потратили?

— Месяца три, наверно.

— И что с этого имели?

— В смысле?..

— Сколько заплатили?

— Сто пятьдесят.

— Эти деньги, знаете, — Алик обвел глазами убогую мастерскую Лунина, — можно за одно мгновение…

Валерик заерзал на своем стуле, сейчас Алик начнет рассказывать, как именно зарабатывается сто пятьдесят за одно мгновение. Говорить Лунину о Чувякише было бы неуместным и оскорбительным… Но нет, Алик умел держаться со взрослыми и знал, кому что говорить.

— «Пора сенокоса» — наверняка туфта. Не стоит таких трудовых затрат, Олег Палыч. Да и получается, народ обманываете: нарисуете красивую обложку — кто-нибудь позарится, купит книжку, а читать нельзя. Я бы серое пятно изобразил — и все дела.

— Послушай, Олег, где у тебя Гофман? Покажи им. — Вадим Петрович покопался в груде книг, лежащих под столиком, извлек одну с яркой живописной обложкой. — Во! Диплом на международной выставке-ярмарке!

Закипел чайник, в рожке захлюпало. Вадим Петрович выдернул вилку из розетки. Лунин достал стаканы, мутные от касавшихся их пальцев, выпачканных в краске. Алик отказался от чая, Вадим Петрович и Валерик выпили по стакану.

— Хорошие у тебя ребята, — сказал Лунин Вадиму Петровичу, — только зачем ты им портишь жизнь?

— Как это порчу?

— Да вот думаю, принесет ли им наша профессия радость?

— Они будут удачливее нас.

— Дай-то бог!

Уже вечерело, когда вышли от Лунина. Освещенные угасающим солнцем здания были печально-розового цвета. Все еще повизгивали качели, механически раскачивалась девочка. Постояли перед аркой, словно бы не решаясь вынырнуть на простор магистральных улиц.

— Вы говорили, Лунин — талантище, — усмехнулся Алик.

— Ты же видел его работы, — резко сказал Вадим Петрович.

— В цвете неплохо, но тушь, я бы сказал, грязновата… Но я не об этом… Почему он так живет?.. убого.

— Как тебе объяснить?.. Видишь ли, это большая роскошь делать только то, что тебе хочется. За нее надо платить. Он ведь не идет на компромиссы. Ни с кем. И с собой, в первую очередь. Работает до одурения. Одичал… Конечно, нельзя так… в одиночку. Надо как-то помочь, вытянуть… Завтра соберу все его дипломы и пойду в Союз квартиру пробивать, сам он для себя палец о палец не ударит. — Вадим Петрович глянул на часы — ахнул: — Пора мне, братцы! Надо же, засиделись! Ну, пока, я побежал.

Когда ребята вышли из арки, щупленькой его фигурки уже не было видно.

— Грустно, Валериан, — приобнял Валерика за плечи Алик, — неужели и нас такое будущее ожидает?

— Тебя — нет. Ты будешь заслуженным, таким, как Снегирев, или поважнее.

— Возможно, Валериан, возможно… Только надежнее все-таки институт народного хозяйства… Жалко, конечно, и со студией завязывать… Послушай, а что если нам сегодня немного развеяться. Заслужили, наверно. Двинем в парчок на дискотеку, покувыркаемся… Как ты на это смотришь?

 

Глава восьмая

В ПАРКЕ

Дверь открыл отец Алика, морщинки вокруг глаз разбежались приветливыми лучиками.

— Проходите, молодые люди, проходите, прохо…

Валерик начал разуваться.

— Не надо, — попробовал остановить его Алик, — у нас принято ходить по коврам.

Валерик все равно снял туфли, поставил их ближе к стене, где дорожка кончалась. Стыдясь несвежих носков, пошел за Аликом через большую комнату, которая посверкивала хрусталем и дорогим фарфором. В комнате Алика обстановка была скромнее: письменный стол, диван, два стула, японская аппаратура.

— Как дела на ниве искусства? — заглянул отец Алика.

— Нормально, папаня, — Алик перерос отца на полголовы, глядел на него сверху вниз и, Валерику показалось, снисходительно.

— Ужинать будете?

— Торопимся, папаня, некогда.

Отец Алика достал из жилетного кармана связку ключей, хрустнул одним, сунув в замочек бара, достал банку сока манго, в несколько ловких взмахов открыл ее возникшим под рукой консервным ножом. Наполнил одну чашку, затем другую.

— Хоть этим подкрепитесь.

Алик выпил сок залпом. Валерик — не торопясь, смакуя каждую капельку.

В дверь позвонили, вернее сказать, проиграли — звонок у Алика был немецкий и при нажатии на кнопку проигрывал: «Ах, мой милый Августин!» Вошли ребята, ровесники Алика. «Ну, теперь дискотеку побоку», — уныло подумал Валерик.

— Это к отцу нумизматы, — успокоил его Алик.

Отец Алика снова побрякал связочкой ключей, хрустнул другим и, наверно, так пчеловод вынимает из улья соты, осторожно вынул из «стенки» плоский ящичек с ячейками, в каждой из которых хранилась старинная монетка, понес к столу. Надвинул на глаз линзу в черном окуляре и вместе с ребятами занялся углубленным рассматриванием монет.

Алик прикрыл дверь в свою комнату, щелкнул задвижкой.

— Я думаю, прикинуться надо. Ты как считаешь, Валериан? — Он подошел к дивану, резким движением поднял сиденье, которое, огрызнувшись коротким металлическим звуком, послушно встало на попа, — под сиденьем, на дне деревянного короба с прилавочной аккуратностью были разложены пакеты с джинсами, плотно свернутые черные кожи, кроссовки, какие-то тряпицы, похваляющиеся яркими лейблами. У Валерика дух захватило от такой пестроты. Он, как и Алик, спал на диване, но у него под диваном чахли в пыли иные вещи — вроде старой отцовской шляпы, маминых туфель без каблуков, закатившихся в разное время пуговиц.

— Как думаешь, будет здесь на «Жигуль»? — не без гордости поинтересовался Алик.

— Разве это все твое, не Ары?

— Да как сказать… — Один из пакетов Алик бросил Валерику. — Сходишь на дискотеку, только смотри аккуратней, товарный вид не попорть.

В пакете была курточка, видимо, та самая, которую он уже держал в руках.

Куртка упруго топорщилась, не желая прилегать к телу.

— Эх, в рукавах длинновата, — оглядел Алик друга, — но не беда, можно подвернуть. Штаны многие подворачивают.

Сам он надел кожаную куртку, и это сразу сделало его взрослее и солиднее. Валерик подумал, что его курточка, должно быть, не так уж модна, гораздо моднее теперь кожаная или с вельветом на локтях, как у Абалкина.

Проходя мимо отца, сосредоточившегося на золотом динаре, Алик нагнулся, чмокнул его в голову, в то место, где волос не было, а гладко розовела просторная полянка лысины.

— Немного подышим кислородом.

— Дверь захлопните, — отвечал, не оборачиваясь, отец Алика.

Трамвайная остановка была рядом, напротив комиссионки. Пока не подошел редкий двадцать пятый номер, наблюдали за дверями магазина, которые не успевали как следует прихлопнуться — столько сквозь них проходило народу.

Прямо к дверям подкатили парни на такси.

— Доноры, — сказал про них Алик, — кожу сдавать приехали.

Действительно, из большой желтой сумки высовывался пояс кожаного пальто.

С Аликом было интересно. Он собирался получить паспорт в ноябре, однако и сейчас знал в жизни побольше иного взрослого. Валерику паспорт светил не скоро, через полтора года.

Рядом с комиссионкой стоял двухэтажный дом, выходящий на улицу широкими окнами, — это были мастерские художников. Одно из окон вспыхнуло сваркой.

— Малкин творит, — сказал Алик. — Ты знаешь, он здорово пошел в гору.

— Слышал, — сказал Валериан, думая, что гора, в которую идет Малкин, должно быть, очень высокая, вроде Эвереста.

Алик рассказывал о Малкине. Конечно, этот человек был незаурядным. Он умел из металла гнуть, лить, выдавливать любые формы. И керамикой занимался. Изобретал новые, никем не опробованные технологии. Алик заходил с Вадимом Петровичем к нему, видел, как он долбил в ступке цветные камни и бутылочные стекла. Мазал керамическую основу эпоксидной смолой, поливал одному ему ведомыми соусами; совал в печь. И снова мазал, и снова поливал. Обычно выпеченный таким образом пирог он как-нибудь оригинально называл — и изделие было нарасхват. Частенько он работал в противогазе, а художники, которые творили с ним по соседству, имея под рукой только холст и краски, жаловались на него. От газов и шума не было никакого спасения.

Подошел трамвай, битком набитый парковой молодежью. Протискались к заднему окну. Алик непринужденно болтал со случившимися рядом девчонками. Беззаботное настроение передалось и Валерику, однако время от времени от спохватывался: а что, если не пустят на дискотеку, скажут, маленький.

Дискплощадка была еще пустынна, но в глубине оркестрового колпака орудовал весь в коже диск-жокей. Несколько его добровольных помощников распутывали провода, развешивали светильники и фотовспышки.

— Привет, Вань! — перегнувшись через барьерчик, крикнул Алик.

Диск-жокей Ваня махнул рукой: ага, дескать, привет.

Солидная взрослая публика, мамаши с колясками, мельтешащая малышня — все эти дневные посетители парка постепенно исчезали из виду, аллеи заполнялись горластыми парнями, модно одетыми девчонками. И эта молодая волна стремилась на свет начинающей призывно мигать диско-техники. Многих Алик здесь знал, здоровался за руку. Иногда за компанию подавали руку и Валерику, он жал ладошку нового знакомца торопливо, но крепко, как подобает мужчине. Прошли мимо каруселей — облезшие лошадки и верблюды гонялись друг за другом без ездоков в извечном своем марафоне, — Валерик отвернулся. Когда-то, страшно давно, он был здесь с мамой и папой, но что ему теперь детские забавы! Теперь они с Аликом могли заглянуть в павильончик — выпить по кружке пива или в бильярдную — погонять шары. Курточка на нем вроде пропуска. Надо, конечно, по моде одеваться. Странно, что Вадим Петрович этого не понимает.

— У, кайло! — сплюнул сквозь зубы Алик, когда мимо них прошел паренек в местного пошива джинсах.

Алик словно бы вводил Валерика в какую-то особую парковую элиту. Впрочем, с некоторыми ее представителями он знакомил его только издалека.

— Это — Моня. У него маманя в Чикаго живет. Каждый месяц посылки от нее получает.

Со слов Алика получалось, что моднее этого Мони нет в городе человека. В самом деле, одежда на нем была непривычная: штаны, словно надутые, жилетик, рубашка, как у датского принца Гамлета. И по всей одежде лямочки и ручки, взявшись за которую можно было его носить, как не особенно тяжелый баульчик. Моня был окружен толпой подростков, проходящие мимо девчонки заглядывались на него, хотя он был хил и — если приглядеться внимательно — немного горбат.

На Валерика опять накатило сомнение: может, его курточка не такая уж и модная. Может, лучше, как у Малкина. Надо обязательно попросить у Алика с вельветом на локтях. Даст — а он потом отработает.

— Смотри, герлы! — вдруг остановился Алик и блеснул очками в сторону лавки, окутанной сиренью.

Лилька? Валерик так и вцепился Алику в локоть. Она. Накрашена, поэтому кажется чужой, малознакомой. Но накрашенная, надо признать, она еще красивее. А спутница ее из-за светлых и легких кудряшек похожа на одуванчик.

Ребята подошли, и Алик, легонько подтолкнув Валерика вперед, сказал зачем-то:

— Знакомьтесь, это Валериан, мой оруженосец, гроза малолетних панков.

— Хи-хи, — приняли юмор девчонки.

Валерик встал к ним бочком — однажды Валентина, жена двоюродного брата, сказала, что у него красивый профиль, это запомнилось.

— Знаем мы Валерика, — сказала Лилька и стала надевать туфли: ее ноги, непривычные к высоким каблукам, отдыхали.

Валерик подумал, что она зря надела такие туфли, они с Лилькой одинакового роста, но эти каблуки принижают его. Не понравилось, и как его представил Алик: оруженосец, слуга, Санчо Панса, над которым все смеялись. Вообще, начали подсасывать нехорошие предчувствия, когда перехватил взгляд Алика: как-то по-чувякишному развязно и инициативно смотрел он на Лильку.

— Вот решили с Валерианой размяться… Сами понимаете, молодые организмы требуют разрядки — эпоха НТР, стрессы… туда-сюда. Кстати, за барьер не желаете? — Алик «по-московски» налегал на букву «а», растягивал слова, и это должно было действовать неотразимо.

Броский, с привлекательной нагловатинкой голос диск-жокея Вани объявил:

— Друзья! Я рад вас приветствовать тихим летним вечером! — Ваня изящным движением руки коснулся одной из ручек стоящего перед ним чудесного ящика, в котором таилась готовая выплеснуться наружу взрывная стихия музыки, — грянула барабанная дробь, стихла. — Группа «Waggish cat» предлагает программу современных ритмов. — Гитарный аккорд разрешился затейливым мяуканьем. Разноцветно и яростно замигали вспышки, над Ваниной головой крутнулась синяя мигающая лампа, какие обычно пугают прохожих, крутясь на милицейских машинах.

Со всех сторон к площадке ломанулись джинсы и вельветки. Перед киоском, где продавались билеты, мгновенно выросла очередь.

— Я сейчас, — сказал Алик и смешался с толпой. Вскоре он вынырнул с билетами.

Диск-жокей Ваня что-то говорил на фоне музыки, а музыка неслась, как пущенный без тормозов под гору локомотив. Алик и Лилька в числе многих, не раздумывая, бросились под него. Валерик не успел осознать, что произошло, но дурные предчувствия ощущались теперь всей кожей. Он остался у барьера, Лилькина спутница, Одуванчик, как он ее с ходу окрестил, стояла рядом и, наверно, ждала от него решительных действий. Но стояла недолго — перед ней вырос кудрявый, с удачливой улыбкой Бельмондо паренек, взял за руку, как свою, увлек на середину. Валерика это нисколько не огорчило, он ловил взглядом Лильку и Алика. На миг поплавком выныривала из мутной толпы продолговатая голова Алика и снова исчезала. Кончался танец, начинался другой, а они не подходили к барьеру. Нехорошо, думал Валерик, не по-товарищески, пришли вместе, а танцует с Лилькой один… Взять и уйти — пусть знают! Но уйти что-то мешало. И тут залпом пришло решение: пригласить на танец, все равно кого. Пусть они увидят, что он не здорово расстраивается и что ему ничего не стоит пригласить девчонку.

— Друзья! — прижал мчащуюся без поводьев музыку голос диск-жокея Вани, — темп, темп и еще раз темп — это веление времени и зов эпохи. Но прежде чем исполнить попурри из репертуара Боба Старра, мы предлагаем отдать должное старшему поколению, уставшему на закате жизни и потому предпочитающему танцы менее темпераментные. Итак, жестокое танго!

Танго — как раз то, что надо, и девчонка в белом свитерке… лицо доброе… Валерик расстегнул пуговицу на куртке… потом снова застегнул… При чем тут закат жизни?.. В курточке он выглядел не хуже других… большевата. Не в этом дело… Смелее, ну… Нет, надо подождать, слишком мало народа… Поздно. Увели девчонку.

Из эстрадной комнаты, что располагалась в глубине колпака, вышли двое, на лацканах пиджаков комсомольские значки. Оперативники, определил Валерик. Одного, показалось, узнал — Шурик с Чувякиша. Никуда от них не спрячешься. Подойдут, опозорят… Лучше от них подальше. А впрочем, что их бояться? Старшего поколения, о котором говорил Ваня, здесь нет и в помине, зато вот двое пацанят, вовсе пятиклашки, путаются под ногами, тоже будто танцуют. Цирк!.. Глупо, щеки у Валерика зарделись, — уйти. Уйти!

— Ат-лично, Валериан, не правда ли? — Алик и Лилька танцевали близко друг к другу, чрезмерно близко.

— Да так…

— Ваня, не халтурь! — крикнул Алик. — Это только начало, — сообщил он Валерику, — потом еще не то будет. Когда Ваня разойдется — он бог!

И они снова потерялись из виду. Музыка неслась дальше, все закружилось, замельтешило в ней… Тут вспышка, взрывнее и ярче дискотечной, полоснула по небу, ухабистый гром вкатился диссонансом в скачущую мелодию, хотя диссонансов в музыке было предостаточно, и этот сбой показался в ней как будто даже предусмотренный расторопным Ваней, который тронул какую-то еще одну резервную ручку своего чудесного ящика. Несколько глоток зашлись в визге, шлепкий дождь сыпанул на головы танцующих. Сейчас разбегутся, с удовлетворением подумал Валерик. Ничуть не бывало! Музыка не прекратилась — танец тоже. Напротив, дождь подхлестнул танцующих.

— Молодежь не боится трудностей! — возвестил Ваня, перекрывая стихию и музыку. — Она доказывала это на фронтах ударных комсомольских строек КамАЗа и БАМа и доказывает здесь, на дискотеке.

Взвыло, загрохотало теперь уже непонятно где, в колонках или в небе, а скорее, и там, и там. Дождь хлестал с отчаянным, злым энтузиазмом. В минуту все вымокли до нитки, и бежать под укрытие уже не имело смысла. Под ногами сплошная лужа, но это никого не смущало. Ваня цокал каблуками под эстрадным колпаком, вопил в микрофон, кидался туда и сюда, крутился волчком, сматывал на кулак и рвал провода — гнал мелодию с оглушающей скоростью вперед, дергая и крутя ручки.

— Жми, Ва-ня-а! — ревели добровольные помощники.

— Аа! — взрывалась толпа.

— Валерик! — Лилька стояла перед ним растрепанная, с безумными глазами, на лице грязные разводы туши. — Подержи туфли.

«Что ты делаешь, опомнись!» — хотелось крикнуть Валерику, но он не крикнул, не сказал даже ничего, молча взял туфли.

Народу на площадке стало как будто меньше, но те, кто остался, старались так, словно бы наступили последние минуты жизни перед каким-нибудь всемирным потопом и потому надо спешить жить, показать, на что способен.

Валерика подтачивала смертельная обида на Лильку и Алика, однако к этому чувству примешивалась зависть и досада: люди, что собрались здесь, без предрассудков и живут не так скучно и зажато, как он.

Валерик не догадался зайти под навес, одежда отяжелела, куртка стояла колом… и туфли, Лилькины туфли!.. Выходит, он оруженосец! Санчо Панса. Как подло! Он решительно проталкивался к Лильке, к Алику. Его задевали локтями, наступали на ноги. Он шарахался меж танцующих, его не замечали, игнорировали…

Лилька хлюпала босыми ногами по луже.

— Ты! — крикнул Валерик. — Возьми свои галоши! Я не намерен!.. — бросил туфли под ноги.

Лилька непонимающе засмеялась.

Теперь-то можно было идти домой. Надо было… Но нет, он прижался спиной к барьеру, безучастно и пусто наблюдал за происходящим. Рядом под зонтиками стояли два оперативника, разговаривали.

— Это мне даже нравится.

— Пусть выкладываются, чтоб кулаки не чесались. Я давно заметил: если дискотека вялая, после нее обязательно драка.

Ваня снова проводил параллель с КамАЗом и БАМом, но слова его разбирались с трудом. Этого пустякового обстоятельства Ваня уже не замечал, он был в апогее своей славы, настал наконец его звездный час.

Пух! — над головами танцующих взорвался фонарь. Брызнули осколки. Визг.

Пух! — еще один. Пух! Пух! — еще два.

— Пора, я думаю, заканчивать мероприятие, — сказал один из оперативников, подойдя к Ване.

Музыка оборвалась на полуфразе, и дождь одновременно с музыкой тоже оборвался.

Кто выливал воду из туфель, кто выжимал одежду, Ваня с добровольными помощниками сматывал провода, упаковывал аппаратуру.

Алика и Лильки нигде не было. Валерик метнулся к выходу, надеясь встретить их там. По-деловому, как после рабочей смены из проходной, прошла толпа. Мелькнула Одуванчик, невзрачная Лилькина подруга. Кажется, не одна — с парнем. Прошли, протопали — и никого. Скорее всего, Лилька и Алик подались к центральным воротам, к троллейбусу. И он побежал через парк, пустынный уже и темный.

Перед самыми воротами, которые были хорошо освещены и смотрелись по-столичному белокаменно, Валерик приостановился, увидев попыхивающих сигаретами парней. Стоило, может, повернуть назад? Ведь неспроста же стоят. Но поворачивать назад — явная трусость. Сделав еще несколько несмелых шагов, узнал одного из компании, Али-Бабу. С ним уже была стычка. Давно, еще зимой, на катке.

В прошлом году Валерик часто ходил на каток. Вечером там было хорошо. Играла музыка, яркий свет прожекторов выделял из огромного сумеречного города счастливую полянку, на которой человек мог себя чувствовать вполне как птица, отдаваясь легкому окрыляющему скольжению… Однажды на катке Валерик встретил Симу из седьмого «В», судя по всему, она впервые встала на коньки. Не без волнения он подошел к ней и подал руку. Она протянула свою, мягкую в пушистой белой варежке. Он прокатил Симу по кругу, а потом еще и еще. И Сима улыбалась ему таинственно и многозначительно. Они катались вместе не меньше месяца, и однажды в буфете, когда они пили из бумажных стаканчиков кофе, она сказала:

— Валер, давай дружить.

— Давай, — задохнувшись от счастья и смущенья, не сразу ответил Валерик. Как это дружить, он представлял смутно. Они будут ходить на каток, он будет держать ее руку в своей, она будет ему улыбаться своей улыбкой, обнажая красивые с широкими просветами зубы. Так это уже было. Значит, будет еще что-то, чего не было и о чем он даже подумать не смеет.

Радужные перспективы померкли на следующий день массового катания. Появился этот самый Али-Баба, окруженный своей длинноволосой свитой. Он катил на высоких хоккейных с петушино-красными запятниками коньках, чуть расставив кривоватые ноги, полы его длинного со шлицей до пояса пальто едва не мели лед. Катил с изощренным щегольством, сунув руки в карманы, попыхивая прилипшим к нижней губе окурком. Резко затормозил около Валерика, обдал ледяной пылью.

— Еще раз с Симочкой увижу — ноги выдерну, спички вставлю.

Так нагло и грубо были попраны мечтания Валерика.

Только один раз, в субботу, он пропустил каток. В воскресенье, уже готовый отстоять свою честь и дружбу с Симой, делал широкие и уверенные виражи в центре круга… Но собранная по крупицам в отчаянном противоборстве с собой храбрость — не потребовалась. Он увидел Симу. Двое из свиты Али-Бабы, держа ее за руки, катили по льду, как королеву. Сам же Али-Баба скользил сбоку в некотором отдалении, зорко оберегая Симочку от возможных с чьей бы то ни было стороны притязаний.

Впрочем, Сима удостоила Валерика своей улыбкой, давая понять, что «дружба» не отменяется. Все равно ее поведение он расценивал как предательский удар в спину. Оправился от этого удара не скоро. Когда растаял на катке лед — растаяли обида и горечь, а вместо них пришли равнодушие и презрение к Симе. При встрече с ней он делал вид, что не знает, не знал ее никогда.

Али-Баба и его кодла стояли под фонарем в ярком свете, троллейбусная остановка была неподалеку и люди рядом, но это уже в темноте.

По опыту Валерик знал, лучше на них не смотреть, протрусить мимо, и все. Как ни в чем не бывало — тогда не обратят внимания, пропустят. Но он посмотрел на Али-Бабу, не выдержал, и взгляд его, наверно, был униженным, что сразу было уловлено и оценено соответствующим образом.

— Подь сюда, чумарик.

Валерик подошел, хотя по тому же своему опыту знал, что в таких случаях лучше делать вид, будто не расслышал, не понял.

— Где-то я тебя видел?

Валерик промолчал. Напоминать о знакомстве и обстоятельствах, при которых оно состоялось, было бы опрометчивым.

— Что-то мне не нравится твое лицо.

— А курточка ништяк! — сбоку подступил волосатик в майке, бородатые его кумиры на ней расплылись от дождя.

— Фирмовая!.. — кодла окружила Валерика плотным кольцом.

— «Левис»?

— Да не… обычный «Вранглер»… Красноуфимская, может быть. — Валерик с надеждой посмотрел в сторону троллейбусной остановки — там люди. Ему не видно, но им-то… Они, как зрители, в темноте, а он, как на сцене, освещен. Только спектакль их, наверно, не очень интересовал. Видели что-нибудь в этом роде… А оперативники, где они? Когда нужны, нет их…

— Не знает, чья. Значит, не его, — напирал тот, в майке.

Валерик молчал.

— Видно, что с чужого плеча.

— С кого снял, сука? — подступал вплотную Али-Баба.

— Ни с кого… Я поносить…

— Это моя курточка, — сказал тип в майке, — с меня снял. А мне без курточки х-холодно! — он согнулся в три погибели, руку положил на поясницу, прошелся на полусогнутых, — радикюль у меня, бо-лею я без курточки, — закхекал по-стариковски.

Кодла восторженно заржала.

— Что же ты больных людей обижаешь? — с миной заступника слабых и угнетенных спросил Али-Баба.

— Нехорошо.

— Геня, двинь ему!

Дальнейшее произошло быстро и легко, как будто было отрепетировано заранее: двое из кодлы взяли Валерика за рукава, а третий пнул, не столько больно, сколько оскорбительно. Уже без курточки, головой вперед Валерик вломился в куст сирени, росший у ворот, — потревоженные густые ветви пролили теплый дождевой душ. Мелькнуло в голове: будут бить. Но ударов не последовало. Выбрался из куста — кодлы не было видно. Лишь топот убегающих ног.

Слепя искрами, к остановке подкатывал троллейбус, но Валерик не двинулся с места — пусть едет, пусть увезет людей… Зрителей. Стыдно за свое унижение, стыдно за них, за то, что они не вступились, не прикрикнули, не одернули, а так легко отдали его кодле. Троллейбус отвалил от остановки, желтое пятно сыто освещенного салона постепенно истаяло.

Валерик шел не разбирая дороги — по лужам и по грязи, в голове прокручивались изощренные планы, как он хладнокровно и дерзко мстит своим обидчикам. Вот он идет, а в кармане у него надежный дружок-защитник. Маленький, железный, приятно тяжелит карман. Смазанный маслом и заряженный крохотной пулькой, он действует безотказно по малейшей его прихоти. Ну, держись, Али-Баба! Пиф-паф, — кротко говорит дружок и выпускает колечко дыма: поразительно меткая пулька выбивает у Али-Бабы окурок. Кодла и ее предводитель в страхе трясутся, просят прощения: «М-мы б-больше не будем снимать курточки, не будем об-бижать маленьких». Да, уж тогда бы никто не посмел его тронуть.

Он выбрел к дому Алика, устроился на лавке, забравшись на нее с ногами. Окна Аликовой квартиры были темны. Сидел, пока от прохлады и сырости не занемела спина. Встал, счистил о ту же лавку грязь с туфель, пошел в сторону Лилькиного дома, покрутился с полчаса около него, только потом поплелся домой.

Тупо, без злости или раскаяния, выслушал наставления матери о том, что нельзя так поздно и неизвестно где шататься, потому что есть, оказывается, и нехорошие мальчики, которые могут обидеть ни за что ни про что. Разделся, побросав на пол одежду. Бухнулся на свой допотопный диванчик. Лежал без сна — весь боль и обида. Неизвестно, сколько времени прошло, услышал тихий свист — Алик. Зарылся головой под подушку: никого не желает видеть, ничего не желает знать… Никого, всех.

Утром Валерик заявил, что поедет к бабушке в Ирбит.

— Уговаривали — не ехал, с какой это стати собрался?

— Шанежек хочу.

— Так я напеку — сбегай в кулинарию за тестом.

— У тебя такие все равно не получатся.

Бабушка в самом деле пекла чудесные шанежки. От ее передника всегда пахло сдобной стряпней и молоком. Он с самого раннего детства помнит этот запах, плаксой был, чуть что — утыкался в бабушкин передник. Бабушка у него добрая, позволяла спать до одиннадцати, потом подходила к его постельке, делала «потягушечки-порастушечки», а шанежки уже на столе и к ним вкусное ирбитское молочко. И дед добрый. Вечерами они с ним играли в подкидного. Дед всякий раз проигрывал, поддавался, чтоб внучек не переживал, не расстраивался. Нет, теперь ему Валерик не позволит, теперь они на равных.

Август Валерик провел у бабушки. Скучно. Никого из ребят не знает. Пойти в клуб мотозавода или в парк не решался. Здешние нравы не отличались какой-то исключительной вежливостью, чужого «могли и обидеть ни за что ни про что». Занимался в основном тем, что напропалую смотрел телевизор. Выходил во двор. Там под рябинами стояла кровать с растянутой сеткой, можно было бы от нечего делать попрыгать на ней, доставая рукой до рдевших в вышине гроздей, или просто по-стариковски сидеть, пережевывая невеселые свои думы. Время от времени со стороны бычника доносилось протяжное мычание. Быки, видно, чувствовали, что приговорены, жаловались на судьбу. Немного отступала тоска, когда работал в огороде: поливал огурцы или рассаживал викторию, которой была тут целая плантация, но все равно мысли постоянно толклись вокруг Алика и проклятой курточки. Сам, конечно, виноват. Надо было рассказать все Алику. У него столько знакомых! И тогда сразу, по горячим следам, они с помощью их могли выручить курточку. Отдал бы ее — и подальше от Алика и его компании, не надо ему никаких курточек. А бабушка приставала к нему: «Что с тобой, внучек? Не заболел ли?» Заколебала.

 

Глава девятая

ХОР

В школу Валерик ходил с удовольствием. В отличники не доводилось выбиваться, но похвалы учителей были нередкими, а это прибавляло уверенности. Да и друзья. Кроме Димы, конечно, особенно близких не было, но все же… Но вот начались занятия, а радости нет. Какая может быть радость, если в школе Алик.

Алик нагнал Валерика в коридоре, приобнял за плечо, как старший любящий брат.

— Курточку замылить решил, да?

Валерик ждал этого вопроса, никакое чудо отвратить его не могло.

— Знаешь ли, так получилось… в общем, нет ее у меня. Сняли.

— Свистишь — сняли? А хотя мне все равно. Не касается. Гони тогда бабки.

— Бабки… У меня есть вот двенадцать рублей, за обеды отдать…

— Ты что, издеваешься, чумарик? Забыл, что ли, сколько она стоит?

— Где же я столько возьму?

— Тогда гони курточку.

— Нет у меня ее… Ты не думай… курточка мне не нужна. Я расплачусь… постепенно.

Из учительской вышел Авенир Александрович. На директоре был серый в чуть проглядывающую полоску костюм-тройка, под горлом модный галстук, туфли молодцевато поскрипывали при ходьбе.

— Что, друзья, соскучились за каникулы? — сказал он, приостановившись. Алик вежливо склонил голову: а как же, конечно. — Да, Чирков, сейчас хор начинается, ты не забыл?

— Я?.. Нет, не забыл, — живо откликнулся Валерик.

По правде сказать, он и в голове не держал этого хора. Для восьмиклассников хор вовсе не обязателен. Он и не помнил, когда последний раз был на этом хоре, однако возникла возможность увильнуть от Алика, еще одна, хоть и небольшая отсрочка, отчего ею не воспользоваться. Вслед за Авениром Александровичем он юркнул в физкультурный зал, где проводились занятия, — Алик же остался за дверью.

Директор вдруг резко обернулся к нему, посмотрел с прищуром.

— Ребята! — сказал он. — Посмотрите все на Чиркова.

Хор повернул головы, внимательно посмотрел на Валерика, отчего тот мгновенно сделался пунцовым.

— Заметили, какая у него красивая прическа?

Вот оно что! У Валерика отлегло от сердца. Директор имел пунктик насчет внешнего вида. На видном месте были написаны слова Чехова о том, что в человеке должно быть все прекрасно. Повсюду: в коридоре, в столовой, в туалетах поблескивали зеркала. Переступил порог школы — взгляни на себя, может, тебе срочно требуется зайти в умывальную комнату. Авенира Александровича за его пунктик ученики иногда называли Сувениром. Всегда в новеньком, тщательно отутюженном, скрипучем и блестящем, он и в самом деле напоминал дорогую, изящную вещь из магазина подарков.

Несколько лет назад Авенир Александрович загорелся идеей создать самый большой в городе хор. Конечно же, это оказалось не таким простым делом, ведь школа не была самой большой в городе, поэтому директор частенько сам следил за тем, как проходят занятия, заботился о посещаемости. Сказав, что еще заглянет, он ушел по своим делам, а руководитель хора Ангелина Анатольевна начала репетицию.

Разучивали песню о собаке. Песня, в принципе, нравилась Валерику, хотя она была для малышей. Все равно в этот день ему было не до песен. Он и не пел, просто стоял, думал о своем.

— Мальчик, ты каким голосом поешь?

— Нормальным.

— Я спрашиваю, первым или вторым?

— Вторым, наверно, — сказать «первым» Валерику показалось почему-то нескромным.

— Ну, тогда встань вот сюда и пой вторым. — Ангелина Анатольевна переставила его в другую шеренгу.

Пропели куплет, и Ангелина Анатольевна, вздохнув, сказала своим мягким красивым голосом:

— В кошмарном сне такое не приснится… Послушайте, как я спою. — Она легонько пробежала кончиками пальцев по лебедино изогнутой шее, как бы настраивая голос, касаясь невидимых колков, тряхнула рукой и запела. Пела она хорошо, и Валерик со злой иронией подумал: «Вот и пела бы одна, зачем заставлять делать других то, с чем и сама хорошо справляешься».

Куплет пропели еще раз. Ангелина Анатольевна сказала:

— Вы лаете, а не поете.

— Песня-то про собаку, — брякнул Валерик.

Все засмеялись. Не надо было так шутить, не в его положении… Самое лучшее — тихонечко стоять, посапывать в две дырочки и делать вид, что поешь. Но такой уж он есть, Валерик, — будто кто подталкивает всегда. Ангелина Анатольевна обиженно моргала коровьими ресницами: за что же он ее так? Она ведь такая, в принципе, добрая. Валерик делал вид, что поет, в то же время думал о том, что вот он стал почти взрослым, а все равно сам себе не хозяин и что, наверно, жизнь так несовершенно устроена: все мечтают об одном, а делают совершенно другое. Никто не знает, никто не догадывается, как он сейчас несчастен. Никому нет до него дела. Никто не знает о его тайных мыслях и страхах, а если бы знали, тогда бы, конечно, поняли его, посочувствовали бы, помогли. Не он один, естественно, нуждается в понимании. Послушать Вадима Петровича, так все. Трава нуждается в понимании, чтобы ее не мяли, дерево — чтобы не рубили. Только не всем дано почувствовать это. Вот Шагалу — да… На какое-то время Валерик забылся, увлекшись своими мыслями. Шагал, размышлял он, может угадать самое сокровенное желание человека. Но и не только человека… У коровы, лошади, цветка тоже могут быть сокровенные желания. Вообще у любого предмета… Думают, наверно, не только люди и дельфины. Вот Шагал корову рисовал… Корова целый день бродила по дальним пастбищам, пыльным дорогам, она устала, сбила копыта, но близок уже дом, отдых. Ей мнится чистый хлев, хозяйка с подойником и белым полотенцем; щекочет ноздри душистый запах сена… И цветок думает, думает по-своему. Шагал писал цветы. У цветка не мысль, а зачаток ее, немного мысль, немного чувство. И камень думает. Но мысль у камня примитивная и страшно замедленная, одна на всю жизнь затвердела. Лежит какая-нибудь глыба на краю вершины и думает-мечтает, чтобы ее кто-нибудь слегка подтолкнул. Эх, как бы она лихо покатилась вниз, прыгая затяжными с замиранием духа прыжками. Тысячи лет проходят для камня быстро, как один день, он стареет от дождя и ветра, от солнца и мороза, и вот уже появляются трещинки-морщинки, которые раскалывают его на части, камни-дети, а мечта так и остается мечтой.

Валерик забыл о том, что надо открывать рот, изображать, что поешь, смотрел на Ангелину Анатольевну, улыбался. Мысленно он уже набрасывал холодными фиолетовыми мазками ее профиль. Контур профиля — это внешнее, холодное и недоступное. Напускное в большей степени, может быть. На самом же деле хоровичка не такая, внутри холодного контура надо прописать осторожными, теплыми охристыми мазками то настоящее, что ей свойственно. Ангелина Анатольевна должна стоять на кухне с половником в руках и разливать дымящийся борщ. За столом ее муж в полосатой пижаме, чистенький и толстенький сынок. Розовощекий, конечно. Кружевная салфетка, подоткнутая за воротник, ослепительно бела.

В своем воображении Валерик далек был от хора, от Алика и связанных с ним неразрешимых проблем.

Вошел Авенир Александрович, встал сбоку.

— Этот мальчик, в белой рубашке, сам не поет и другим мешает, — сказала Ангелина Анатольевна.

— Чирков, в чем дело? Почему не поешь? — В белых рубашках были многие мальчики, но директор почему-то сразу понял, о ком речь.

— Не поется что-то.

— Всем поется, а тебе — нет. Хор — коллективное творчество. Тут важно, чтобы каждый старался, — иначе конечный результат получится плохим. Между прочим, в хоре сразу видно, кто болеет за общее дело, а кто — нет.

Валерик не возражал Авениру Александровичу: директор не любил — да и кто из взрослых любит? — когда возражают.

— Все поют, а он молчит, — повторила Ангелина Анатольевна.

— Хорошо, — решил директор, — пусть теперь наоборот: все молчат, а он поет. — Он сел к роялю и начал по-злому рубить клавиши.

— Не буду я петь, — под музыку и под смех ребят сказал Валерик.

— Очень жаль, — со значением сказал директор. — Ангелина Анатольевна, как вы считаете, есть у Чиркова способности?

— Слабые.

— Слабые надо развивать, чтобы стали сильными.

— Нет у меня способностей. Совсем. Бездарь я, — сказал Валерик.

— Из-под палки петь не заставишь, — сказала Ангелина Анатольевна.

— У меня голос ломается.

— Голос. Ломается. А чего тогда пришел?

— Сами сказали…

— Таак… А в каком ты, кстати, классе?

— В восьмом, — подсказали из хора.

— Как время летит, — вздохнул отчего-то Авенир Александрович… — А ты иди, Чирков, иди, ты же вон теперь какой самостоятельный, что тебе коллектив?! К тому же и голос ломается. Зачем только ты приходил, не знаю. Наверно, специально для того, чтобы сорвать занятие. Наверно, ты не хочешь, чтобы у нас был самый большой в городе хор.

Валерику стало жалко Авенира Александровича, жалко Ангелину Анатольевну, но больше всех жалко самого себя. Чуть не сорвался, не заревел, как пацаненок.

За дверью ждал Алик. Он уже успел сходить домой переодеться, был он теперь в старом отцовском кожане с кожаной кепкой в руках. Над головой Алика висели портреты отличников. Среди прочих и его. На нем он был без очков, взгляд строгий и честный.

— Поешь, Валериан? А мне грустно, Валериан. Чего-то петь не хочется. Ты не знаешь почему, а?

 

Глава десятая

ЗАТРЕЩИНА

Валерик проснулся с ощущением, что день будет тусклый, холодный. Смутно маячила неотвязная тень Алика, стоял перед глазами Чувякиш — в нудной пыли, в зловонии хлорки.

В открытую дверь из своей комнаты он видел отца, сгорбившегося в кресле. Он слушал Вивальди, который грязно сочился из старенького динамика. Отец не пропускал ни одного филармонического концерта с Вивальди, была у него и пластинка с записями московского камерного оркестра, однако она стояла на полке среди книг без дела, все не могли собраться с деньгами купить проигрыватель… Мелодическое движение флейт и гобоев прекратилось, динамик сплюнул еще непережеванную музыкальную полуфразу, смолк совсем. Валерик удивился, что отец не ударил по динамику, не заставил доиграть любимый «соль минор». Не такой какой-то, подумал он про отца.

Мать брякала на кухне посудой, готовя к завтраку стол.

Шлепая босыми ногами, Валерик прошел в ванную. Отрешенно смотрел, как голубая струя бесстрашно дробилась о раковину, с сонной инерцией раздумывал, под каким предлогом выскользнуть на улицу, чтобы родители ничего не заподозрили. Хотя окончательно он еще не решил, ехать с Аликом на Чувякиш или нет. Если рассудить по чести — ехать надо, сам виноват. Алику следует еще спасибо сказать, что разрешил отработать. Но… до смерти не хочется. Валерик посидел на краю ванны, умываться не стал, — вода текла из горячего крана, но была холодной и не теплела.

Заглянул на кухню — завтрак не скоро. Попить молока да и улизнуть. Взялся за бидон, молоко холодное, свежее — отец только что принес.

— Подожди, завтракать будем! — хлоп по руке. — Или куда торопишься?!

Валерик сделал вид, что никуда не торопится.

Вышел на балкон, чтобы повисеть на перекладине — как-то прочитал в газете, что подтягивание способствует росту. Воздух был горьковатым от осенних костров, которые тут и там по скверам безмятежно покуривали палой листвой. Небо было затянуто белесой дымкой, солнце сквозь нее едва просвечивало. Голоса утреннего города звучали тихо, затравленно под дымным одеялом. Гуднул тепловоз. Изворачиваясь змеей, поезд уползал за пределы города, оставляя сумрачные кварталы, перелесок парка, заводские трубы. Но это далеко. А тут рядом, под балконом, рос тополь. Валерик, случалось, смотрел на него и мечтал: вот пройдет время — дерево вырастет высоким, выше дома, и одну из своих толстых ветвей протянет к балкону. Тогда Валерику не трудно будет спускаться по этой ветви и затем по стволу до самой земли. Тополь рос очень быстро, и наверняка все так бы и было, если бы его не подрезали, как все растущие во дворе деревья. Теперь тополь походил на коренастого семиглавого дракона. Главной своей головой он недотягивал до третьего этажа полутора метров.

Внизу краснели бесполезным урожаем волчьи ягоды, валялась под кустами помятая нога пластмассовой куклы. Валерик вспомнил, как играл под этими кустами, под тополем со Светой Квашниной и малышней в семью. Года четыре прошло, может быть, пять. Светка чертила на земле четырехкомнатную секцию, тщательно подметала ее, аккуратно расстилала старенькое одеяльце, расставляла игрушечную посуду и мебель. «Дети» — это, значит, малышня — трудолюбиво работали на «огороде», собирая в игрушечную посуду волчьи ягоды, листики и травку. Светка-«мама» «варила» из этих бесплатных даров природы обед, Валерик же сидел на крохотном стульчике, изображая, что читает газету или слушает радио. Потом им со Светкой надоели лялешные забавы, они просто гуляли в сквере. А однажды осенью, тоже, наверно, в сентябре, они сидели на лавке под боярышником, и Светка достала из кармана стеклянный камешек. Камешек так и посверкивал зеркальными гранями. «Это кристалл, — сказала Светка, — волшебный». Он посмотрел сквозь кристалл — серый двор показался ему цветущим садом. Они долго сидели на лавке, по очереди смотрели сквозь кристалл.

Валерик считал Светку своей первой любовью. Скорее всего, она бы оставалась единственной, если бы не две причины. Прежде всего, виноваты «дети». Они не захотели мириться с тем, что их бросили, и стали жестоко мстить своим бывшим понарошечным родителям. Когда видели их вдвоем, подкрадывались потихоньку, открывали огонь комьями земли или камнями, шумной ватагой носились за ними, кричали всякие детские глупости вроде «тили-теста». Особенно усердствовала в «тили-тесте» Валя Панченко, соседка по лестничной площадке. Эта из ревности, скорее всего. Другая причина в том, что Светка переехала в другой микрорайон.

Но теперь-то ясно: Светка, да и Сима тоже, остались в наивном детстве, а единственная — это Лилька. Но вот ведь как получается, вместо того чтобы вызвать Алика на дуэль, как сделал бы Пушкин, он пойдет с ним на толкучку дурить честных граждан. А может, не пойти? Алик подождет с полчаса у комиссионки да и уйдет.

Валерик не стал подтягиваться. Скорее подрасти? Зачем? Маленькому лучше. Совсем маленькому.

Снова заглянул на кухню.

— Что-то есть не хочется…

— Куда собрался? — резко спросила мать. — Глаза красные, как будто опять давление.

— Да так, не знаю еще… прогуляться.

— Нет, ты все-таки скажи! — Отец встал в дверях, толстую руку упер в косяк.

Неужели что-то заподозрили? Знают? Но откуда? Мать смотрит с удивлением и страхом, механически вытирает о передник руки.

— И давно ты туда ходишь?

— Куда? — пролепетал Валерик.

Отец подошел, больно схватил за плечо, разворачивая к себе.

— На барахолку! Тебя там видели. Не отпирайся! Лидия Михайловна.

— Не знаю никакой Лидии Михайловны.

— Зато она тебя знает, отец встретил ее в молочном, она все рассказала.

— Ты знаешь, кто туда ездит?

— Все, никому не запрещено.

— Спекулянты, нетрудовой сброд, сволочь всякая! — закричал отец.

— Так и сволочь.

— Да, сволочь!

— Значит, ваша Лидия Михайловна — тоже сволочь!

— Как ты смеешь? Как ты разговариваешь?!

— Мы всю жизнь работаем честно, — растерянно сказала мать. — Ни разу там не были.

— Ваше дело…

— И тебе не позволим!

— Что тебе там делать? С компанией связался?

— Вот еще!..

— У тебя был хороший товарищ, Алик. Почему перестал с ним дружить? Скромный такой, вежливый.

— Больно нужно!

— Вот видишь!

— Что вы понимаете в людях?!

— А ты понимаешь?

— Побольше вашего! — надо было остановиться, надо было вообще молчать, скромно кивать, соглашаться. Ведь он же неправ. Но остановиться Валерик уже не мог, дерзил, словно бы открылась какая-то внутри задвижка, сдерживающая все наболевшее.

— Отец чертит целый день, а потом еще на дом работу берет, чтобы сынок только получше питался, чтобы одет был не хуже других… Я как проклятая в техникуме, потом у плиты, а тебе мало, на спекулянтов заглядываешь!

— Ну и живите, как вам нравится! Не видите, как все живут. Мамонты! Вашу зарплату можно за одно мгновение!..

Звонкая затрещина отшвырнула Валерика к стене… бычьи глаза отца… Убьет!

— Не понимаете, б-блин! — Валерик бросился к двери, в следующую секунду грохотно затопал, скатываясь вниз по лестнице.

Он бежал по краю широкого полотна шоссе, его обгоняли мощные самосвалы, везущие куда-то щебень, удушливой пробкой стояли в горле выхлопные газы. В голове билось: все предали, все. Бежал, не отдавая себе отчета куда. У подземного перехода замедлил бег, остановился. Поверху медленно, как пожилой человек, двигался поезд, глухо стучали колеса, бетонные перекрытия будто жаловались на тяжкую долю.

Уехать куда-нибудь, подумал Валерик, хоть куда, на БАМ, может быть. Уехать — и никому ни слова, пусть знают! Хотя одному человеку он скажет, пожалуй, Лильке. Она спросит, надолго? Он ответит, навсегда. Валерик прислонился спиной к кафельной облицовке перехода. Уж, конечно, он не ударит лицом в грязь, докажет… Хорошо бы как-нибудь прославиться. На БАМе это несложно. Главное, не сбежать, когда будет трудно. Конечно, он не сбежит и, конечно, прославится. Тогда все поймут… еще как поймут. Отец в первую очередь. Раскроет «Комсомолку», а там его портрет: усы и борода в инее. Когда начнут расти усы и борода, он бриться не будет… Да, но вдруг его не узнают, подумают — однофамилец? Лилька, может быть, нет, а родители узнают. Отец насупится, уйдет в себя, мать начнет его пилить: «Все из-за тебя, из-за твоего бычьего упрямства, из-за твоей педагогической глухоты! Собирайся и поезжай за ним, верни мальчика!» Только он еще посмотрит, возвращаться или нет. Очень нужно! Сам себе хозяин, зарплата приличная. Спросит обязательно про Алика, ну, как он, дескать, там, в колонию еще не замели? Ну, тогда привет ему и вот эта небольшая, здесь тысчонки две, пачка денег, пусть приоденется чумарик, а то ведь совсем «раздетый» ходит.

Пройдя подземный переход, Валерик направился в сторону дома Лильки. Скажет ей что-нибудь загадочное и в то же время достаточно мужественное. В квартиру подняться он не решился, устроился на лавке ждать, держа в поле зрения подъезд. Рано или поздно она все равно выйдет.

Лилька вышла часов в одиннадцать. Через плечо перекинут ремень этюдника, значит, направляется в студию.

Валерик поплелся сзади на почтительном расстоянии. Догнать не решился, но и назад не поворачивал. Так и проводил ее до ДК.

Вслед за Лилькой поднялся по мраморным ступеням на третий этаж, слышно было, пел оперный голос, духовики дудели свое бесконечное «бу-бу, бу-бу». Прежде чем зайти в студию, завернул в туалет. Смачивая руку под краном, пригладил волосы. Потом прикладывал холодную ладонь к щеке, пылающую от отцовской пятерни.

Открыл дверь студии — темно. Окна плотно зашторены, лиц не различишь. Вспыхнул луч — на экране возник рыжебородый человек.

— Филипп Зборовский, — сказал Вадим Петрович.

Но прежде чем он сказал, Валерик и сам догадался — Зборовский, Зборо. Самый близкий друг Модильяни, один из немногих, кто при жизни художника верил в его талант.

Вадим Петрович давно обещал показать Модильяни, и вот представился случай, одолжил слайды у одного из своих многочисленных знакомых.

— Обратили, наверно, внимание на поворот головы. Каким-то непостижимым образом Модильяни умел показать всего человека, не только профиль или фас. Я не знаю, братцы, как это происходит… Глаза, говорят, зеркало души. Но у него глаза зачастую и не прописаны, легонько заштрихованы — и все. Но вот — неповторимый характер. Зборо… Такой человек не предаст… Скромность, ум, достоинство… и благородство. Рисунок прост и ясен. Модильяни высекал его мгновенно. Ничего лишнего — суть человека.

Теперь на экране красовался неряшливый Сутин. На голове копна спутанных волос, узел галстука спустился вниз и съехал набок, воротник рубашки подвернулся. Само лицо тоже как будто неряшливое: нос лампочкой, глазки маленькие…

— Да, — смаковал Вадим Петрович, — рассматривая этот портрет, — посмотрите на этого элегантного человека. Надо сказать, что здесь он еще при параде. Людям, которые его знали, он запомнился в своей неизменной куртке из чертовой кожи. Чаще под этой курткой ничего не было, последнюю рубашку он мог изорвать на холсты. Запросы у Сутина были более чем скромные, довольствовался тарелкой супа в день или чьими-нибудь объедками. Жизнь его не баловала, настрадался и натерпелся, и хорошим, разумеется, манерам обучен не был. И когда приехал в Париж, многие его сторонились, как прокаженного. Его боль, унижения должны были как-то прорваться, выйти. В картинах Сутина все обнажено, страшно, сочится кровью… Можете себе представить, этот портрет Сутина Модильяни написал у Зборовских на двери. И эти милейшие люди, которые всю жизнь боготворили Модильяни, единственный раз огорчились его проделке… Но чем интересен портрет? В нем запечатлен какой-то болезненный перекос между внутренним и внешним… Такая сила духа, такое самоотречение — и безалаберность, непритязательность, отсутствие брезгливости.

Валерик, скрипнув стулом, присел у стенки, никто не обратил на него внимания. Под рукой Вадима Петровича загорался и гас луч диапроектора, один за другим менялись слайды: «Алиса», «Липшиц», «Виолончелист», «Жанна Эбютерн»… Ребята завороженно слушали руководителя изостудии. Он рассказывал о безысходной бедности Модильяни, о непризнании и о подлых маршанах, иные из них знали истинную цену его полотен, но не торопились их покупать или покупали за гроши. Выходит, они только ждали его смерти. И как только его похоронили на кладбище для бедных Пер-Лашез, он тотчас же стал знаменитым. К ценам его картин, где значилось всего 30 франков, срочно подставлялись нули. А теперь для любого самого лучшего музея всякий из его набросков — большая ценность.

Валерик уже много знал о художнике, но сейчас рассказ Вадима Петровича и слайды особенно были близки ему. Пусть он будет тоже таким непризнанным. Он вынесет все страдания, которые выпадут на его долю. Как Модильяни, как Ван Гог, ему будет, может быть, тяжелее, чем им, все равно не свернет с намеченного пути. Хорошо бы жить в подвале, пить абсент, кашлять и плевать кровью, медленно умирая от чахотки. На миг представилась убогая мастерская Лунина. Только не так, как он. По-другому, иначе.

Вглядываясь в застывшую на экране «Жанну Эбютерн», портрет, виденный им в репродукциях, всегда довольно значительно отличающихся по цвету, он думал еще о том, что такая же кроткая волнующая доброта исходит от Лильки. Вообще они внутренне очень похожи друг на друга. Как только он раньше этого не замечал? Призвание Лильки, скорее всего, в том, чтобы быть верной спутницей непризнанного таланта. То, что Лилька рисует сама, не так важно. Пусть рисует. Жанна Эбютерн тоже рисовала и даже немного зарабатывала этим на жизнь… Жаль, Лилька не знает о своем предназначении. Но сейчас, когда она смотрит на картины Модильяни и слушает рассказ Вадима Петровича, глаза ее полны слез. Значит, тогда в парке она была не настоящей — притворялась. Специально, чтобы ему досадить.

Слайды кончились.

С раздвинутыми шторами в студии стало неприютно, холодно.

 

Глава одиннадцатая

ОВРАЖНАЯ, № 5

Брякнул телефон. Вадим Петрович подошел к нему, снял трубку.

— Я слушаю. — И он слушал, как поквакивает в трубке, держа ее несколько на отлете. — …Да и сейчас он здесь!

Определенно, речь шла о ком-то из студийцев. Все насторожились. Валерик посмотрел на Рафаила — тот вжал голову в плечи, наверно, догадался, что разговор о нем.

— Нет, ходить не запрещу, не могу запретить… У нас тоже программа…

Валерику стало жаль Рафаила: уже звонят из школы, узнали, что здесь, запрещают почему-то.

Вадим Петрович положил трубку, подошел к Валерику… Кольнуло тоскливо: про него говорили. Что же он такого натворил? Чувякиш?..

— Звонят вот, — виновато развел руками Вадим Петрович. — Что у тебя с математикой?

— Ничего особенного, — сразу немного отлегло от сердца, думал, что-нибудь гораздо худшее.

— Ничего, считаешь? Стало быть, две двойки подряд — привычное для тебя дело?

— У них математичка — врагу не пожелаешь, — сказал Слава Кузовлев, хотя учился в другой школе и математичку мог знать только понаслышке.

— Когда я учился в восьмом, тоже перебивался с двойки на тройку, — вдруг заявил Вадим Петрович. — По литературе, истории, правда, хорошо. Как у тебя, кстати, по гуманитарным?

— Нормально, — сказал Валерик.

— Я так и думал. Наверно, у тебя склад мышления такой, гуманитарный, что ли. Вот и у меня тоже. Еще в четвертом классе учительница про Куликовскую битву рассказывала, но и сейчас помню эту битву во всех деталях, будто не за партой сидел, а был непосредственным ее участником, потому что и само поле Куликово, и людей, и одежду — все в красках представлял, в картинах.

Вадим Петрович начал рассказывать, как именно представлял. Одна картина сменялась другой. Мчалась с копьями наперевес русская конница. Навстречу татаро-монголы, ветер развевал гривы лошадей, небо застила туча воронья, нетерпеливо ждущая кровавого пира. Звенела булатная сталь, ржали кони, схватившись за живот, падал на всем скаку грузный татаро-монгол и орал проклятья на своем татаро-монгольском языке.

Вадиму Петровичу легко удавалось писать картины словами. И картины эти он исполнял в своей манере, ничуть не похожей на суховатого, сдержанного в цвете Васнецова, писавшего, как известно, на темы русской истории.

Валерик надеялся, что Вадим Петрович, увлекшись рассказом, забудет о неприятном телефонном разговоре, но ничего подобного! Круто остановив поток своего красноречия, сказал:

— Есть у нас хоть кто-нибудь, кто в математике соображает?

— Лилька — она в школе «недовинченных» учится.

— Имени Леонардо да Винчи, — поправила Лилька. — И вообще у нас уклон эстетический.

— Не первоклашка, — сказал Валерик, — сам как-нибудь справлюсь.

— Это еще лучше, если сам.

А потом они сидели вдвоем, Валерик и Лилька, в дальнем классе, вдвоем, если не считать «Умирающего раба».

— Я тебе и в самом деле могу помочь, — сказала Лилька. — Мне ничего не стоит.

— Вот еще…

Валерик безразлично смотрел на гипсовое изваяние. «Раб» умирал долго, покрылся пылью, а все умирал, помня постоянно о том, что умирать надо красиво, ведь люди же смотрят.

Когда Лилька начала складывать краски, собираясь домой, в класс заглянул Дима.

— Валер, пойдешь с нами? Дельце надо одно провернуть.

— Какое еще дельце?

— Рафе сегодня дрова привезут…

«Я тут при чем?» — хотелось сказать Валерику, но Лилька перебила его:

— А меня возьмете с собой, мальчики?

— Ты что, дрова умеешь колоть?

— Подумаешь, дрова! Отец меня на рыбалку и на охоту берет, а там и не такое приходится…

Рафаил жил в доме номер пять по улице Овражной. Дом этот ничем не отличался от стоящих рядом, с резными окнами, с крыльцом, неровным, как ладонь. У дома палисад с единственной яблоней-дичком.

Сидели на крыльце, поджидали машину, и Рафаил, пока нечего было делать, взобрался на яблоню и собрал половину урожая в карман. Спрыгнув на землю, разделил все между ребятами, оставив себе только одну, размером с вишенку, ранетку. Лилька сказала, что ей такие яблочки нравятся даже больше, чем джонатан, которые покупает на рынке мама. Тогда Рафаил снова полез на дерево и собрал оставшуюся часть урожая.

Тут как раз посигналила машина. Открыли ворота, во двор вкатил груженный чурками самосвал. Из кабины вслед за шофером выпрыгнул Вадим Петрович. Несмотря на прохладную погоду, он был одет лишь в спортивное трико.

— Отец дома? — спросил он у Рафаила.

— Спит, — опустил голову Рафаил.

— А мать?

— Мачеха… ее совсем нет.

— Ну, это неважно, хм… мы сами с усами.

Он махнул шоферу — и тот опрокинул кузов самосвала. Березовые чурки кучно грохнули, несколько из них проворно покатились по двору — Вадим Петрович прижал одну ловким движением футболиста.

Вадим Петрович и Рафаил работали колунами. Трудно сказать, у кого получалось лучше. Руководитель изостудии набрасывался на чурку яростно, как на врага, — щепки летели во все стороны, так что и подходить страшно. А Рафаил вроде и не торопится. Подставит чурку, тюкнет по ней, словно примеривается, — эффекта никакого. Тюкнет еще, чуть посильнее, — и смотришь, чурка разваливается сразу на четыре части. Остальные собирали поленья, таскали их в дровяник. Много было бестолковки и суеты, пока Вадим Петрович не скомандовал, чтобы встали конвейером. Тогда работа пошла слаженно. Лилька складывала поленницу, Валерик подавал ей дрова. С каждым поленом она поворачивалась к нему, от близкого ее взгляда у него прерывалось дыхание, подпирала к горлу истомная волна. И хотя с непривычки у него выкатывались струйки пота, работалось легко, как игралось. Очередной раз он повернулся к Диме, чтобы получить полено, но тот развел руками.

— Все, аут.

Машины чурок как не бывало. Зато в дровянике — до самого потолка ряда в три-четыре — поленница.

— Вторую бы машину, — сказал Валерик, утираясь, — у меня как раз второе дыхание открылось.

— Одной хватит, у меня еще есть немного угля, — по-стариковски рассудительно сказал Рафаил.

Присели на крыльцо, Вадим Петрович достал сигареты, курить он начал недавно и, как все начинающие курильщики, дым глотал понемногу, но выпускал его резко, как отраву. Лилька ковыряла в пальце булавкой, вытаскивала занозу. Ни о чем не говорили, но было приятно просто так сидеть, щуриться на солнце, которое после обеда будто за ударную работу для тепла стало щедрее на свое тепло. Приятно сознавать, что так вот легко, играючи, можно справиться с любым делом, если навалиться всем вместе.

Вадим Петрович докурил сигарету, встал, отряхнул побелевшие от березовой коры спортивные брюки.

— Пора мне, ребятки.

И Лилька встала, посмотрев на свои крохотные часы «сейко» тоже как будто с сожалением: не хотелось бы, но вот надо идти.

— Валерик, ты в какую сторону?

— Я немного погодя. — Хотелось, конечно, с Лилькой. Они бы шли вдвоем целый квартал, но испугался: о чем-то надо говорить. О чем?

Вадим Петрович и Лилька ушли. Еще немного посидели на крыльце, поговорили, а потом Рафаил повел Диму и Валерика в дом.

У Рафаила была своя комната. В ней стояла высокая с никелированными спинками кровать, к изголовью лепилась табуретка — больше ничего при всем желании не втиснешь. Правда, под кроватью было еще обширное пространство, которое, надо сказать, использовалось по-хозяйски. Его занимали большой деревянный чемодан и картонная коробка из-под телевизора. Выдвинув то и другое, он принялся выкладывать на пол груды радиодеталей: большие силовые и маленькие выходнички-трансформаторы, дружно сцепленные между собой цветными проводками конденсаторы и сопротивления.

— Откуда у тебя столько? — спросил Дима.

— Со свалки. У нас в овраге шикарная свалка. Там, если повезет, можно найти старый приемник. Я находил.

— Зачем тебе детальки?

— Для карманных радиостанций. Удобная штука. Попал, например, в беду, на кнопочку — раз, алло, внимание и все такое. Можно построить три радиостанции, тебе, мне, ну и Валерке. У меня деталек хватит.

— А, утопия, — отмахнулся Дима.

В большой комнате послышалась возня, упал опрокинутый стул, мужской голос отреагировал на это хриплым матом. Потом вдруг грянула заунывная степная мелодия баяна, и отец Рафаила запел татарскую песню. Рафаил нагнулся, начал быстро горстями собирать детальки.

— Я еще в сарае не показал… у меня там мастерская.

Вышли из дома, Рафаил плотно закрыл все двери, но они не были особенно толстыми — нехитрая отцова песня успешно вырывалась на простор.

— Мы уж пойдем, — сказал Дима, — а мастерскую посмотрим в следующий раз.

— Я провожу… коротким путем на автобус.

Они прошли мимо оврага, склоны которого были захламлены останками каких-то механизмов, бетонными плитами без видимых повреждений и изломанной, с обнаженным скелетом арматуры. А потом дальше — по пустырю к полуразрушенному зданию.

— Сейчас я вам такую тайну покажу — ахнете! — побежал Рафаил вперед по тропке меж пыльных метелок полыни.

— Наивный все-таки, — сказал про Рафаила Валерик.

— Ну не скажи, — возразил Дима, — кое в чем он получше нас с тобой разбирается, не смотри, что младше.

— Не замечал что-то.

— Знаешь, жизнь у него какая?

— Нормальная, сам себе хозяин.

— Дурак! Тебе бы так.

Валерик не обиделся на Диму, он и сам видел, что Рафаил совсем не такой, каким он знал его по школе. И он даже понемногу начинал ему нравиться. Надежный, с таким можно дружить. Пусть младше, пусть наивнее.

Крыша старого кирпичного здания сохранилась, под ней еще можно было спасаться от дождя, но едва ли это было безопасно, так как стены разрушились настолько, что воспринимались издалека как колонны. Под крышей гулял ветер, и ласточки из года в год устраивали под застрехами гнезда. В трещинах цементного пола и по углам росла трава. Валерик и Дима не без волнения вошли под зыбкие, готовые в любой момент обрушиться своды.

— Тут тайна, — показал Рафаил на канализационный колодец, впаянный в цементный пол. Он приналег на чугунную крышку, отодвинул ее в сторону — послышался далекий гул мощного водного потока.

— У, мрак! — заглянул Дима.

— Это подземный ручей, — пояснил Рафаил, — он впадает в реку. Мы раньше с пацанами плавали по этому ручью, спускались по веревке и плыли. Только потом бросили это дело, потому что Васька захлебнулся. Дожди как раз пошли, и воды стало слишком много. Потом мы его всем переулком хоронили.

— А не страшно было плыть?

— Еще бы, страшно, конечно.

— Тогда зачем?

— А так: струсишь — нет. — Рафаил отодрал от гнилой балки щепку, бросил в колодец. — Через пять минут будет в реке… Погнали!

И они побежали через пустырь к росшим у реки тополям, где из крутого среза берега выглядывал широкий полукруг бетонной трубы. Ждать пришлось недолго — гнилушка вынырнула из черного зева, закружилась в водовороте. Не было полной гарантии, что это именно та гнилушка. Выныривали и другие, выныривали щепки, всякий мусор.

Присели на камни у реки, смотрели, как двое мальчишек удят рыбу. Дима и Рафаил рассуждали о наживке, о крючках, о том, что пойманная рыба все же отдает немного мазутом и варить из нее уху нежелательно, а кошки не брезгливы, радуются хорошему улову, когда принесешь пяток плотвичек.

— Мы тебе, Рафа, тоже покажем кое-что интересное, — пообещал Валерик, — знаешь улицу Тихвинскую? Она здесь недалеко.

— Сто раз бывал. А что там интересного?

— Увидишь… Может, прямо сейчас и двинем? — сказал Валерик.

— Мне уже за Катькой пора, — сказал Дима.

 

Глава двенадцатая

ПЕЧАЛЬНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ, СЛУЧИВШЕЕСЯ С ФРАНТОМ, ГИМНАЗИСТКОЙ И ЕЕ БАБУШКОЙ

Прошла, наверно, неделя, прежде чем выпал случай завернуть на Тихвинскую.

Было прохладно, пар шел изо рта — не осень уже, но и не зима еще. Дворники подобрали с земли листья, но снега нет, поэтому улицы кажутся пустынными и неприютными. Небо пожухлое, вымученное. Неисчислимое множество раз в нем нарождались дождь и снег, неисчислимое множество раз вслед за осенью приходила зима, а теперь, кажется, все, замер круг времен года, остановился: не будет ни зимы, ни осени, а будет вот так…

Земля мерзлая, трещинки разбегались по ней, образуя розетки, лоскутки асфальта истлели, как старое одеяло. Тополя оцепенели от промозглого холода. Но над некоторыми домами вился дымок, при виде которого возникают мысли об уюте и тепле.

Валерик засматривался на кирпичные стены домов, бросал взгляд в глубину двориков, где лепились сараюшки, обросшие к зиме поленницами. У Рафаила теперь тоже поленница, и мерзнуть он зимой не будет. Приятно чувствовать себя старшим, заботливым другом.

Выбрели на Тихвинскую, Валерик сказал:

— Сейчас мы тебя познакомим с Франтом и Гимназисткой.

— Кто такие? Дружки Лимона?

Валерик и Дима ну хохотать.

— Сейчас увидишь, — пообещал Дима и начал с ходу просвещать Рафаила, рассказывая ему об импрессионистах, которые любили писать городские пейзажи.

Диме больше всего нравился Утрилло. Утрилло не писал парадных площадей, бульваров и знаменитых соборов — ему больше нравились старые заброшенные улочки. Если бы он жил в их городе, то, наверно, как и они, любил бы шататься по Тихвинской. Валерику тоже нравился Утрилло. Интересная техника: несколько неаккуратных мазков — и перед вами мельница. Приглядишься к ней — и вдруг покажется, что это крикливо одетая, смешная старуха.

Они шли по Тихвинской, и Валерик даже немного гордился, что смотрит он на эту улицу не пустыми глазами, а понимает. А вот Рафаила надо было давным-давно привести в студию. Сейчас за этим перекрестком…

Дома стояли на месте, но ребята не узнавали в них своих старых знакомых. От крыш и до самых фундаментов сыро бил в глаза ядовитый сурик. Покрасили. Спрятали Франта и Гимназистку в глухую темницу сурика, и теперь они задыхались под панцирем. Бабушке едва ли повезло больше. С нее бесцеремонно содрали все ее старомодные, затейливые украшения, забрызгали густо подсиненной известкой — получился издевательский цвет поношенных джинсов.

Стимул

— значилось на доме. —

Сдавайте вторичное сырье

— Мрак! — безысходно вздохнул Дима.

— Может, Вадиму сказать.

— Поздно. Дело сделано.

— Что вы стоите как дураки? — Рафаил не понимал перемены их настроения. — Ну, ремонт сделали, ну и что?

Валерик и Дима молчали: как ему объяснить?.. А может, не надо объяснять? Может, лучше иногда кое-чего не видеть и кое-чего не замечать? Может, так спокойнее, не будет лишнего повода расстраиваться?

Не так давно вышли из студии, устроились с альбомами на лавках по краю площади перед ДК, в сквере. Раньше Валерику казалась площадь пустынной. Ветры обдували ее со всех сторон, он прятал нос в воротник, норовя проскочить это место, а на памятник и глаз не поднимал. Памятник воспринимался как-то отдельно, по частям: то постамент выхватывался взглядом, то часть крылатки. Вадим Петрович посадил их с Димой на лавку, откуда были видны и ДК, и площадь, и памятник. Смотрели на много раз виденное, и открывалось новое: все в этом уличном пейзаже существовало нерасторжимо. Даже облака над поэтом, хотя они летучи и непостоянны, были необходимы при том освещении и ракурсе. Они плыли, но казалось, это Пушкин идет, чуть склонив голову, непреклонный, гордый и одинокий. Сама собой являлась мысль, что Пушкин будет всегда, вопреки дантесам.

Когда, спустя несколько дней, они снова пришли на свою лавку, все было не так. Не сразу и поняли, в чем причина. А причина была в том, что на площади возникло нечто инородное. Какой-то странный предмет. Ребята подходили к нему с опаской, будто место вокруг него было заминировано. Долго гадали, что этот предмет может обозначать. Труба, покрашенная ядовито-зеленой краской, сверху приварены языки листового железа. Немного придя в себя, Вадим Петрович побежал куда-то, вернулся же совершенно удрученным. Это «Каменный цветок», сказал он. Бедный, бедный Бажов. Знал бы, что такое сотворят, не писал бы свой сказ. Две тысячи заплатили халтурщику, фонды некуда потратить. Вадим Петрович ругался с директором ДК, с главным архитектором города, но потом отступился, узнав, что халтурщик — не кто иной как Малкин, его хороший знакомый.

Так часто бывает: стоит упомянуть человека — и он тут как тут. Не стоило Рафаилу поминать Лимона.

Лимон выступал в фуфайке и в джинсах. Обновка зависти у Валерика не вызвала, — привычно схватила тоска при мысли о всех этих, как говорит Алик, «джинсовых делах». Лимон редко ходил один, и теперь его сопровождали двое.

— Держи кардан, — лениво, с добродушной ухмылкой здоровался Лимон. Когда Валерик подал руку, тот вдруг резко замахнулся своим «карданом». Хотя прием был старый, как кости мамонта, не отшатнуться было нельзя. — Испугался, да? Эх, чумарик, думал, врежу?

Определенно Лимон привязывался.

— Ты пионер? — спросил он, притворяясь серьезным, — или уже комсомолец?

Спутники Лимона засмеялись.

— Ну и что?..

— Что же ты ведешь себя недостойно этого высокого звания? Ай-я-яй, — и укоризненно покачал головой. Он и зимой ходил без шапки, шапку заменяли волосы: особые, тонкорунные, они мелко кудрявились. Валерик всегда думал, что такие волосы должны расти на какой-нибудь необыкновенной голове. — Ты когда Алику долг отдашь?

— Долг?..

Взгляд Лимона ничего не выражал, глаза словно затянуты непроницаемой пленкой.

— Тебе напомнить? — Лимон для наглядности сжимал и разжимал «кардан». Такая гимнастика обычно действовала неотразимо.

— Отдам, — сказал Валерик, — накоплю и отдам. Только бы отвязался, неловко перед друзьями.

— Когда?

— Ну что ты пристал к человеку? — сказал Дима.

— В самом деле, — сказал Рафаил. — Что, тебе делать больше нечего?

— Вас не спрашивают… Если к шести не принесешь — зашибу!

На этом и расстались.

— Много ты должен? — спросил Дима.

Валерик назвал приблизительную цифру.

— Ничего себе! Как ты умудрился? Не, столько я дать не могу.

— Я и не прошу.

— Нашел у кого занимать, — сказал Рафаил. — Ты лучше у меня занимай. У меня иногда бывают деньги. Не так много, правда. На бутылках-то много не заработаешь.

— Дать бы им десятку — и они бы отстали, — краснея, сказал Валерик.

— Десятку найдем, — заверил Дима. — Поехали на рынок, мясо куплю — остальные твои.

Пилили на трамвае до рынка, таскались меж рядов, заглядываясь на аппетитные натюрморты из розовощеких яблок, воскового и сахаристо-черного винограда. Душисто пахло югом, квашеной капустой, кислым молоком. Подошли к мясному ряду, Дима брал специальную вилку, деловито тыкал в наваленные грудами куски мяса. Случайно взглянув на продавца, торгующего рядом цветами, Валерик попятился к выходу — Ара. А может, не Ара, просто похожий на него.

Всю дорогу до Диминого дома Валерик молчал, невесело думая о том, что одолженная десятка его не спасет.

Зашли в детский сад за Катькой, а потом к Диме. Мамы его дома не было, она работала на железной дороге и часто уезжала в командировки, так что Дима был вполне самостоятельным человеком.

Прежде всего Дима накормил свой домашний зоопарк. У него жили две кошки, одну звали Киса, другую Биссектриса. Две морские свинки и сурок Шурик.

— Шурик заболел, у Шурика ветрянка, — сказала Катька, увидев, что сурок не притрагивается к арахису, что глазки у него прикрыты, а носик спрятан под мышку.

Поставили его на лапки, но он снова упал.

— Заболел, — всполошился Дима.

— Холодно у тебя, — сказал Рафаил, — жаль, печки нет, затопили бы. Шурик, наверно, думал, что зима, и залег в спячку.

Дима перетянул подстилку с сурком под батарею, и тот через некоторое время открыл глазки, стал принюхиваться.

Потом Дима начал разделывать мясо на суп: мякоть срезал и бросал кошкам, а кости складывал в кастрюлю.

Обычно веселая Катька вдруг захныкала ни с того ни с сего. Дима принялся ее успокаивать.

— А хочешь к Мишке-медведю?

— Не хочу-у!

— А к зайчику хочешь?

— Не! Я к ма-мочке хочу.

— Завтра приедет твоя мамочка.

Тут раздался требовательный звонок. Дима пошел открывать.

— Валериан у тебя? — это был голос Лимона.

— А тебе что?

— Пусть выйдет, потолковать надо.

— В следующий раз.

Дверь захлопнулась.

— Это волк приходил, который козлят съел, спрашивал, кто плачет.

Катька шутки не поняла, заплакала еще сильнее.

Снова звонок.

Шурик выбежал из-под батареи, бестолково заметался по кухне.

Рафаил подошел к двери и сказал:

— Ну ты, Лимон, имей совесть!.. Тут Шурик, это, сурок, и Катька.

За дверью засмеялись.

— Ну так что?

— Они боятся, они маленькие.

— Выдайте Валериана, тогда уйдем… Выходи, Валериан, поговорим.

— Сейчас, — сказал Валерик, шагнул к двери.

— Глупости! — встал ему на дороге Дима. — Отволтузят — своих не узнаешь.

— Пусть подавятся этой десяткой! — Валерик приоткрыл дверь — Лимон со своими подпевалами сидел на лестничной площадке, накурено, хоть топор вешай, наплевано — бросил скомканную десятку.

— Додумался тоже, у кого занимать. Да еще такую сумму! — Дима, очевидно, жалел десятку.

— Да не занимал я!

— А что же они тогда?

Валерик рассказал все, как было.

— Теперь они от тебя до самой смерти не отстанут, — выслушав историю, сказал Рафаил. — Только никаких денег давать не надо. Наверняка они эту курточку загнали снова.

— Ты что, не понял? Курточку снял Али-Баба — Лимон тут ни при чем.

— Еще как при чем! Фирма у них одна: Али-Баба со своей кодлой снимает, а Лимон с Аликом продает. Раньше я думал, у них работа сезонная, то есть зимой, по шапкам только, но, выходит, они и летом тоже.

— Скажи еще, связаны с иностранным посольством, — не поверил Дима.

— Насчет посольства не знаю, — серьезно сказал Рафаил. — Об этом мне Али-Баба ничего не говорил.

— Он что, твой знакомый? — удивился Валерик.

— Он мне двоюродный братан.

— Может, и Ара братан?

— Ара — не, вообще не знаю такого.

— Ну вот что, — поразмыслив, сказал Дима, — раз у тебя такой могущественный родственник, дуй к нему, поясни, как получилось. Этот конфликт, я думаю, можно уладить мирным путем.

— Бесполезно. Я все-таки двоюродный, а не родной. Даже если бы я был родным, он бы все равно меня не послушал и от лишней курточки не отказался. Удавится прежде…

Катька все не могла уняться, принялись все вместе ее успокаивать. Дима выставил ей пузырьки из-под лекарств, моточек бинта, шприц для изготовления тортов.

— Лечи давай Шурика, ставь на ноги. Видишь, у него боба?

Закипел суп, срочно начистили в него картошки, нашинковали капусты, не забыли и про морковку.

— Почему-то все хорошие люди держатся поодиночке, а плохие вместе, — сказал Валерик.

— Не обязательно, — возразил Рафаил. — Вот милиция, например…

Мощный, как через мегафон, голос прервал его.

— Жильтмены! — это Лимон прильнул к замочной скважине, сложил ладони рупором. — Вы окружены! Если не выплатите контрибуцию в полном объеме, возьмем вашу хавиру штурмом!

— Пойти напомнить, чей я все-таки двоюродный братан?

— Тс-с, — в одно мгновение Дима оказался около Катьки, схватил шприц, набрал в него пены, которую периодически снимал с кипящего супа в блюдце, подкрался к двери.

— Повторяю! — разорялся Лимон. — Если в течение трех минут не..

В этот момент Дима давнул на шприц — струя ударила в замочную скважину. Лимон закашлялся, грязно заругался… Бам! — несколько дощечек выломилось из двери, образовав оконце.

— Ах ты гад! — после недолгого остолбенелого молчания заорал Дима, щелкнул замком, рванул оставшуюся часть двери на себя, бросился в коридор.

Дима Мрак «распсиховался». С ним иногда такое случалось. Вообще он спокойный, рассудительный и даже излишне терпеливый человек, но иногда срывался. Зная это, даже Лимон предпочитал с ним не связываться. Во дворе любили вспоминать такой случай. Однажды Лимон выскочил во двор — на руках боксерские перчатки. Изображая из себя мастера спорта, прыгал перед Димой Мраком, нанося один удар за другим. Дима лениво отмахивался, пока Лимон не изловчился и не зацепил его с левой в глаз. «Ах, искры!» — взревел тогда Дима — это у него от удара в глазах вспыхнуло — и, вложив в ответный удар все свое возмущение и немалую силу, поверг противника в глубокий нокаут.

Кодла скатилась вниз по лестнице. Дима вернулся ни с чем.

Сварили суп. Разлили по тарелкам, начали есть, тут услышали гитарные переборы, Лимон гнусаво запел:

А беби, беби, беби! Я твой дегенерат. Набей, набей, набей меня — Я только рад!

— Концерт бесплатно послушаем, — сказал Рафаил.

— За десять рублей, — уточнил Дима. Он уже успокоился и как ни старался «распсиховаться», не мог, а значит, не мог выполнить просьбу Лимона, которую тот выражал через песню.

В конце концов кодла ушла, пора уже было и ребятам расходиться по домам, но не хотелось в этот день расставаться. Сначала наладили дверь, прилепив выпавшие дощечки пластилином, попили чаю, поговорили, а времени уже час ночи.

Так и заночевали.

Утром чуть свет проснулись от крика:

— Проклятье какое-то, господи! В коридоре наплевано! Грязь несусветная! А дверь!.. С дверью-то что сделали! Наказание инквизиторское!

Димина мама приехала, догадался Валерик.

Хлопнула дверь, и второй голос продолжал:

— Вот он где, мучитель! — не мог не узнать Валерик второй голос. Вдвоем у мам получалось довольно эффектно. Димина мама первым голосом, Валерикина — вторым. Сначала по очереди, потом в унисон.

— Ну что раскричались?! — заворочался на своей постели Дима. — Поспать не дадут! Суп лучше ешьте, я сварил…

— Ничего страшного не произошло, — вклинился еще один голос, — главное, все живы и здоровы.

И Вадим Петрович здесь.

С четверть часа, наверно, обе мамы кричали, а Вадим Петрович их успокаивал, потом инициатива перешла к нему. С его слов получалось, что Дима, Валерик да и Рафаил отличные, в принципе, ребята. Обе мамы сначала оспаривали эту точку зрения, но потом согласились с ней, как ни странно. И все бы благополучно завершилось, если бы не соседка. Явилась некстати, начала выговаривать за вчерашний вечер. Оказывается, она — да и не только она, весь подъезд, — наблюдали за тем, что происходило на лестничной площадке. Поскольку наблюдение велось через замочные скважины, картина была искажена и, надо сказать, не в лучшую сторону.

И тут началось дознание. Несмотря на то, что Вадим Петрович сдерживал пыл расходившихся родителей, досталось ребятам крепко.

 

Глава тринадцатая

ЖИЗНЬ ВЕЩЕСТВА

Снег выпал к середине декабря. Снегу радовались, как чуду.

Студия надела валенки, мягко выкатилась из ДК прямо к дверям автобуса.

Долгожданные зимние этюды!

— Мы в лесу, — приложил палец к губам Вадим Петрович.

И в самом деле, лес стоял такой тихий и торжественный, что шуметь и кричать в нем было бы кощунственным.

Черный полушубок мелькал впереди, Вадим Петрович шел осторожно, чтобы не потревожить облакастый, щедро лежащий на лапах и лапушках елей снег. Так же осторожно, гуськом, шли за ним ребята. Валерик перегнал Диму и Рафаила, там дальше, за поваленным деревом, за густыми кустами должен был открыться пейзаж, который ждал, хотел увидеть, — строгий, несколько даже угрюмый, с неразгаданной красотой. Тропка сделала зигзаг, вырулила к железнодорожной насыпи. Мимо со страшным грохотом промчалась электричка.

НА ЧУВЯКИШ

— успел разглядеть Валерик. От поднятого электричкой ветра упал с елок снег.

Электричка отгрохотала — и снова тихо. Но тишина эта больше ничего волшебного для Валерика не таила. Если пойти по тропке дальше, наверняка придешь на барахолку.

Тропка снова вильнула в глубину леса и через минуту вывела на уютную полянку.

— Располагайтесь, ребята, — сказал Вадим Петрович.

И каждый, найдя свою точку, с которой природа представлялась наиболее привлекательной, раскладывал рисовальные принадлежности. Только Валерик ходил неприкаянный. Куда ни посмотри — везде безлистые березовые ветки, колючие, обронившие снег лапы обломанных елок. Подумал о Лильке: почему не поехала на этюды? Алик — понятно: воскресенье у него рабочий день. А Лилька?..

Вадим Петрович подошел к Валерику, посмотрел вопросительно.

— Не хочется что-то рисовать, — сказал Валерик.

— Ну, не рисуй. Я думаю, на этюдах это не так важно. Можно посмотреть и запомнить. Хотя и запоминать не обязательно. Главное, понять, почувствовать…

Он присел на корточки, принялся разглядывать снег, как какое-нибудь чудо. Снег в ложбинке темнел, был мокрым и пористым, впитывал влагу из непромерзшего еще до дна ручья, живое струение которого едва чувствовалось, и стоило только легонько дохнуть холодам — оно прекратится, снежная мякоть начнет прорастать кристаллами, застекленеет.

— Смотри, — сказал Вадим Петрович и принялся наговаривать почти бессвязное: — Вода! Это не просто H2O. Чудесное вещество, в котором множество тайн. Жизнь воды, она разнообразна, удивительна… Звонкие кристаллы и мягкая волна… капля, океан, туман и пар — это, брат, вода. Вода, — он наборматывал, наборматывал, а у Валерика начинала зябнуть спина — сырость подступала снизу и впитывалась всей кожей.

Снова прогрохотала электричка.

«А зачем мне все это? — загнанно подумал Валерик. — Жизнь вещества, все эти тонкости… Чужая душа, сочувствие траве и камню, когда меня никто не понимает, мне никто не сочувствует?!»

— Ты чего? — очнулся Вадим Петрович. — Замерз?.. Пойдем в автобус.

Валерик мотнул головой: а, все равно. Пошел к автобусу.

— Какой-то ты стал безучастный — во всем.

— Вон электричка поехала на Чувякиш, а мы на этюдах…

— Ну и что? Какая связь?

— Почему люди так по-разному живут?

— Вот ты о чем… Так, видишь ли, было во все времена. Были купчики, были толстомордые и сытые. Но были и декабристы, бессребреники, Пушкин был.

— Но купчикам-то лучше живется!

— Это ты напрасно — лучше. Хуже! Только штука в том, сами купчики этого не понимают.

— Так ведь проще, как они… Имей только две извилины: одну — чтобы купить, другую — чтобы продать…

— Ты все-таки кого имеешь в виду? Конкретно?

Все как будто ослепли. Вадим — художник, а тоже!.. Алика — вот кого! — хотелось выкрикнуть Валерику, открыть наконец всем глаза, но он сдержался, ведь нехорошо, взять вот так да и наклепать…

— Есть у меня один знакомый… да не один он, многие так живут… как маршаны, купить-продать… А потом издеваются, с помощью кретинов, которым и человека убить ничего не стоит.

— У меня тоже есть такие знакомые… у кого нет. Но это бездарно — разменивать жизнь на этикетки. Ничего за ними не видят. Бедные они. Нет у них ничего. Потому что все настоящее богатство на глубине: и радости настоящие, и горести, и красота.

— Жили бы, как хотели, а то еще и другими распоряжаются.

— Никем они не распоряжаются. Просто есть слабые люди, которые поддаются соблазну…

— А Малкин ваш! Он не в торговле, художником называется, а халтуру гонит, и никто ему по рукам не даст, наоборот, деньги платят. И еще какие!..

— Прошу тебя, не надо мне об этом человеке.

В автобус один за другим начали заходить ребята, потом и шофер занял свое место.

Дима Мрак и Рафаил втащили корягу, похожую на васнецовского Змея, что висит в картинной галерее, обсуждали, какие отростки следует отсечь, каких коснуться ножом, слегка поправив, чтобы получилось настоящее чудище.

Валерик оставался безучастным к их спору, к веселой болтовне и смеху, которыми заполнился автобус. И Вадим Петрович сидел хмурый, думая о чем-то своем.

 

Глава четырнадцатая

КОНЕЦ ДЖИНСОВОЙ ЭРЫ

Идя от тетки Полины, Валерик завернул в ЦУМ, мама просила купить крем для обуви. Он теперь сам вызывался ходить в магазины. Копеек двадцать — тридцать всегда можно было утаить от сдачи, и, когда собиралась десятка, вручал ее Алику.

У входа в магазин продавали мороженое, его любимое, шоколадное. Такое редко продавали в городе. Валерик нащупал в кармане рубль: купить — нет? Слюнки текли, но в то же время и жалко было пятнадцати копеек. Пока раздумывал, мороженое кончилось.

Он медленно поднимался по грязной от наношенного слякотного снега лестнице, случайно глянул на лоток, где, случалось, выбрасывали дефицит вроде колготок или шампуня, — и остолбенел: на стенке, сзади молоденькой продавщицы красовались джинсы, рядом джинсовый костюм. «Риордо», — прочитал он. Итальянская фирма. Огляделся: народу в магазине немного. Подходят к лотку и отходят. Никакой давки. Постоял, понаблюдал. Покупают очень немногие. И кто же? Подошел паренек, достал пачку замусоленных троек, принялся отсчитывать… Фуфайка на нем вполне наша, вполне отечественная, хотя в карманы вшиты молнии и на груди приляпаны яркие лэйблы. Валерик спустился вниз, подумал: странное дело, снег среди зимы тает. Снова поднялся. Многие обходили лоток даже с какой-то, как казалось ему, опаской. Покупателей почти нет. Ну вот еще один — драповое пальто. Зачем ему?

Бредя по улицам, приглядываясь, кто во что одет, Валерик остро чувствовал: что-то произошло, что-то очень значительное, такое, как отмена крепостного права. Спохватился: надо к Алику, тотчас ему сообщить.

Алик стоял у подъезда, курил. Без шапки, кожаное пальто распахнуто, на шею намотан кое-как длинный шарф. Во всем небрежность, новые кроссовки без шнурков, стоптаны. Плевать бы он на них хотел, стоптаны — и ладно.

— Ну вот, Валериан, как с луны свалился, — выслушав сообщение Валерика, сказал он. — В Москве их уже давно как грязи. Должно было и до нас докатиться рано или поздно.

— Зато теперь я с вами в расчете. Можете купить курточку на деньги, что я вам давал.

— Ну ты грамотный, Валериан, — тускло сказал Алик, — номиналом захотел отделаться.

— Добавь своих, купи костюм, штаны сдашь, а куртка будет ваша.

— Что я, идиот, сейчас с джинсами связываться?

— По-твоему, я идиот?

— Видишь ли, Валериан, — покровительственно заговорил Алик, — лично я тебе бы простил эту пэтэушную курточку, но, к сожалению, она не моя. Ара, может быть, тоже бы простил. Но она и не его. Фирма, Валериан… А фирма терпит убытки. Рынки сбыта, туда — сюда… Жесточайшая конкуренция за дензнаки. Дурак этот Ара. Я ему говорил: Ара, джинсовая эра кончилась, пора переключаться на овощные дела: «бананы», «баклажаны» и все такое. А он: джинсы — вернячок. Двадцать лет работали, еще пятилеточку поработаем… В командировки обещал посылать: на БАМ, к нефтяникам Тюменского Севера. Нашел романтиков, без командировочных ездить! Педагог недоделанный!.. А ты, Валериан, тоже как маленький. Отдай — сколько тебе осталось? полтинник? — чего тебе стоит?!

— Тебе не стоит — ты и отдай.

— Не могу в данный момент. У родителей занять — так не дадут. Только что на «Ренессанс» раскошелились. Семь двести девятнадцать выложили как одну копеечку. Ты думаешь, что я здесь курю? Машину жду — меблишку должны подвезти.

— У вас же была «стенка».

— «Стенки» — барахло, свезли в комиссионку. Дурачки найдутся — возьмут. Сейчас под старину надо покупать.

— Семь тысяч? — не поверил Валерик. Ничтожным по сравнению с этой цифрой показался ему его сомнительный долг. Ничтожной его жизнь. Обидно стало за своих родителей: «дурачки», копили на эту паршивую «стенку» несколько лет, теперь гоняются за ней, переписываются в очередях, а она вот уже и не модная, «барахло». Купят, конечно, когда уже и в комиссионках никто брать не будет. Участь, что ли, такая?

— А почему «полтинник»? — спросил Валерик. — Я еще Лимону десятку давал.

— Лимон мне ничего не говорил.

— Бандюги! Вы все заодно: и Лимон, и ты! И Али-Баба! Хотите, чтоб я у родителей крал?

— Что? Что ты сказал? — Алик догнал Валерика, больно схватил за плечо. — Я те дам Али-Бабу!..

Но тут просигналила мебельная машина. Алик обернулся, увидел ее, выпустил Валерика, потеряв к нему всякий интерес.

 

Глава пятнадцатая

СТУДИЯ

Вадим Петрович наборматывал над Валериком:

— Через силу не получится… Брось, отложи. В лучшем случае напряженная ложь вместо правды. Не годится… Только от души, свободно… А может, натюрморт? Тебе удаются они. Зря, зря ты их недооцениваешь. О, натюрморт таит в себе бездну возможностей! Смотришь на старый натюрморт, где убитая дичь, роскошные фрукты, о чем возникают мысли, какое настроение? Так, вероятно: ничто не вечно, братцы, под луной, скоротечна жизнь. Или посмотрите на того же Сезанна. Думаете, фактуру не умел передать? Яблоки, фарфор, стекло — все словно из одного вещества. Видимо, докапывался до основы, искал что-то общее, какие-то первичные атомы, из которых все состоит. Что, казалось бы, краски?.. Малюем и не особенно думаем… Ну меньше на что-то похоже, больше. Да нет, мыслим цветом, как музыкант мыслит звуками, математик формулами. — И голос его, набрав силу, зарокотал на всю студию стихами:

Быть может, вся природа — мозаика цветов? Быть может, вся природа — различность голосов? Быть может, вся природа — лишь числа и черты? Быть может, вся природа — желанье красоты? У мысли нет орудья измерить глубину. Нет сил, чтобы замедлить бегущую весну. Лишь есть одна возможность — сказать мгновенью: «Стой!»

Валерик раньше прохладно относился к натюрморту. Конечно, если видеть в нем случайный набор предметов — тогда скучно, неинтересно. Но вот сейчас смотрит и видит, что яблоки и тускловатый керамический кувшин, и черная бутылка, и фарфоровая чашка с сахарницей, и смятое полотно скатерти — все не случайно соседствует друг с другом. Между всеми этими предметами есть симпатии и антипатии, какие-то отношения между ними. Ансамбль, в котором каждый играет свою партию, а в результате единое сложное звучание. И все в мире связано так, ничто не существует отдельно. Стоит только самый пустяковый предмет переставить с одного места на другое, как что-то изменится в этом мире.

Раз Вадим Петрович затеял такую игру. Притащил из кабинета директора кресло, поставил его в середину комнаты. В кресло посадил Рафаила, ребятам же даже и стульев не дал, выстроил перед ним.

— Кто ты? — спросил он у Рафаила.

— Король, — не задумываясь ответил тот, сразу сообразив, в чем суть игры.

Потом всех ребят посадил на стулья, а Рафаила поставил отдельно ото всех в дальний угол, где горой были навалены подрамники и старые холсты.

— А теперь кто ты?

— Мышка, наверно, или насекомый.

Вслед за ним и ребята пробовали занимать разное положение и место в пространстве: у торца стола, посредине или под ним, в центре класса или у стены, — и все замечали, что чувство уверенности в себе меняется, зависит от того, в какой точке ты находишься, с кем, с чем по соседству.

…Все Валерику казалось неудобным: стул расшатан, планшетка на коленях лежит неловко. Кто мимо пройдет — обязательно заденет, как будто здесь, в студии, ему нет места, чужой, случайный.

А надо было работать серьезно и торопиться. Вадим Петрович завел папку, в которую отбирал лучшее. Эта папка должна была отправиться в Чехословакию на выставку в Музей детского творчества. Листы откадрированы, ровно обрезаны, наклеены на плотный картон. В папке уже были многие из ребят: Дима Мрак, Слава Кузовлев, Аркаша. Даже Лошадиный Рафаэль и тот проник со своей единственной темой. Валерик начал терять надежду, что попадет в эту папку.

Может быть, он неудачно сел? Как раз перед ним Алик. В последнее время Алик редко бывал в студии. Однажды — это уже после того как они побывали в мастерской у Лунина — к Вадиму Петровичу пришли родители Алика, элегантно одетая молодая мама и молчаливый при маме папа. Они долго беседовали в фойе под пальмами о даровании сына, о перспективах, с этим дарованием связанных, и, кроме того, осторожно поинтересовались, сколько зарабатывают художники. Вадим Петрович сказал, какой у него оклад. Видимо, названная сумма не привела в восторг родителей Алика, поэтому в дальнейшем они не очень настаивали, чтобы сын посещал студию.

Алик шпарил гипс, скрипел карандашом, время от времени облизывал сохнущие губы. Без сомнения, приобщение к искусству доставляло ему немалое удовольствие.

В нем причина, в Алике, подумал Валерик. Ведь когда его нет — на душе свободно, а так одно его слово может испортить настроение: «маны», «филки», «капуста» или что-нибудь в этом роде. Не обязательно даже и слово, просто потрет двумя пальцами, и это будет означать то же самое: гони деньги! Здесь, в студии, Алик особенно не наглел, а в школе у него немало добровольных помощников-вымогателей. Иногда в школу по старой памяти заглядывал Лимон, давал понюхать, чем пахнет его «кардан». На переменах Валерик старался не выходить в коридор. Если выходил, то с Димой или Рафаилом. Но сейчас об этом лучше не думать. Не думать не получалось.

Алик неотвязно маячил перед глазами, некуда было от него деться. Валерик повел легкую линию — получился абрис головы, продолговатой, с выпуклым лбом, затем обозначился небольшой аккуратный носик, ниже криво повис изгиб тонких губ. Пока еще портрет мало походил на свой оригинал, следовало проработать каждую деталь, и Валерик взялся за это дело с тщательностью, на которую был способен только Алик. И еще с глазами надо было что-то делать. Пока вместо глаз — пустота. Ведь это главное — глаза. Но глаз-то у Алика не разглядишь — всегда под очками.

Валерик отставил карандаш, принялся наблюдать за моделью. Алик, вероятно, почувствовал на себе взгляд, вскинул голову, потер двумя пальцами. Тут Валерика и осенило. Чрезвычайно осторожно, грубым штрихом боясь испортить рисунок, он достоверно, с величайшей математической точностью изобразил вместо глаз и очков — металлические рубли. Потом сидел, откинувшись на спинку стула, унимал нервную дрожь в коленках.

— У, мрак! — восхитился за спиной Дима.

Подошел Рафаил.

— Ничего себе!

Слава Кузовлев неуклюже выбрался из-под мольберта, подкатил. Сначала хмыкнул, удивившись, потом взглянул на Алика, встал кувшином, схватившись толстыми ручками под бока, и ну хохотать. Подскочили две девчонки-близняшки, захихикали. Аркаша шагнул к мольберту, весь студийный народ собрался, Вадима Петровича только не было, вышел куда-то. Алик же все сидел на месте, будто его не касалось. Студия грянула дружным хохотом, так громко, что не стало слышно духовиков-музыкантов, которые только и знали, что дудели свое бесконечное «бу-бу, бу-бу». Со Славой Кузовлевым стало совсем плохо, покатился по полу, опрокидывая стулья и мольберты.

Только Лилька не смеялась.

Наконец Алик не выдержал и, уже догадываясь, что этот дикий смех и рисунок имеют к нему какое-то отношение, похромал к Валерику. Все притихли, ожидая реакции Алика. Он стоял, покусывая верхнюю губу.

— Мне нравится, да! — вдруг выдохнул он. Голос пронзительный и жутковатый. — А вы!.. Вы все кайло!.. Кайлы!.. Олигофрены!.. Вот! Пожалеете! А тебя, чумарик, из школы вытурю! Все вы у меня на крючке! Понял? — Он открывал рот, но слова не вылетали, будто кто ловкий схватывал их у самых его тонких губ. — Вот!!! — Он, кажется, сообразил, что делать: опрокинул мольберт — давай топтать свой портрет. Потом бросился к двери.

— Что случилось? — вбежал Вадим Петрович.

Валерик втянул голову в плечи: сейчас ему придется за все отвечать.

Вадим Петрович подошел к портрету, заверенному отпечатками Аликовых «дутышей».

— Карикатура, — пробормотал он. — И ты тоже видишь его таким?

— А разве он другой? — сказал Дима.

— Еще хуже, — поддакнул Рафаил.

— Кто его не знает?! — сказал Слава Кузовлев. — Раньше мы с ним были соседями… так он червяками фарцевал.

— Скажешь тоже, червяками!

— Дождевыми. Многие рыбаки ленятся сами копать червей, ищут, где бы купить.

— Спрос рождает предложение, — вставил умный Аркаша.

— Сначала по рублю за банку, потом обнаглел, поштучно начал, в зависимости от длины. А раз рыбаки чуть его не поколотили — дохлых пытался подсунуть, насобирал после дождя…

И пошли рассказы, один невероятнее другого.

— Пусть попробует еще появиться!

— Ему здесь не Чувякиш!

Тут не принимавшая участия в разговоре Лилька встала, решительно процокала каблучками класс, приостановилась.

— Злые!.. Не понимаете!.. Он не такой!.. Это дружки у него — за копейку убьют. Связался… — И прикрыла за собой дверь.

— Дела! — грустно подытожил Вадим Петрович. — Не думал, что с кого-нибудь из нас можно будет писать такой портрет. Хотя, кто есть мы?.. Студия. Студия, хм… Не знаю, чем мы ему можем помочь сегодня. А вчера вот могли. Могли.

 

Глава шестнадцатая

БУДЕТ ТАК ВСЕГДА

По утрам в комнату, входило солнце. Вначале только несмело кралось по стенке, но день прибавлялся, и оно пробивалось теперь сквозь занавески, бросая на угол легкие ажурные тени. Стоявшая на окне гортензия проснулась: кулачки-почки разжались, топорщились к свету крепкие буйно-зеленые листки.

Можно, не вставая с постели, протянуть руку за альбомом — в нем карандаш, — пока мама не позвала завтракать, сделать пару набросков.

Валерик слышал, как мама сказала:

— Наш мальчик, кажется, встал.

— Уже работает, — сказал папа и выключил динамик, вещавший сладкими голосами «Доброго утра».

В последнее время он стал проявлять заметный интерес к тому, что делает сын. Выбирал, что ему нравилось, наклеивал на стены. В коридоре висел «Профессор Табаков». Голова яйцом, жиденькие усики, хитрые под очками глазки. Встречал всех, кто переступал порог квартиры, плутоватой улыбкой. И все обязательно в ответ ему улыбались. В большой комнате на видном месте — «Самоварище» — лучилась, бликовала веселая звонкая медь.

В студии Валерик бывал теперь почти каждый день. Часто засиживался со взрослыми и часто, очень часто, кто-нибудь говорил: «Смело!» Вадим Петрович загадочно улыбался: подождите, еще не то выдадим.

И Валерику явились — нив каком он их сне не видел — странные жители иной планеты. Так зримо, так реально он их представлял, что уверовал, существуют где-то, в каком-то, может, подпространстве. Никто о них не знал, а ему удалось увидеть. Стена, отгораживающая их мир, была глухой и непроницаемой, но вдруг раздвинулась. Это волшебное его состояние, однако, могло заглохнуть. Надо торопиться: писать и писать. И явился, сошел с листа, стал добрым приятелем инопланетянин Фромм, они с ним бродили по планете Магма, Валерик знакомился с ее обитателями. Знакомьтесь, это Грустюк. «Грустюк мечтающий и свет излучающий». Рогатая голова, полупрозрачная пелерина крыльев, глазки крохотные, зеленые, очень грустные и очень добрые. А этого мохнатого симпатягу зовут Мышук. Это — «Склюзис многоголовый».

— Я не знаю, как это происходит, — говорил Вадим Петрович, — может, физики откроют когда-нибудь какой-нибудь новый вид энергии, которым художники давно уже и пользуются. Сами посудите: висит картина в музее, висит сотни лет. Сколько людей смотрит. И в этой картине — радость, скорбь!.. оттенки самых сложных переживаний. Действует!.. Объединяет!.. Откуда? Что?

Валерик приходил из студии на подгибающихся ногах, голодный, перепачканный в краске, счастливый. Мать ворчала: запустил уроки. Отец осторожно возражал ей:

— Неизвестно, что еще важнее. Вдруг правда талант? Вадим Петрович зря ведь не будет говорить.

А однажды отец достал с антресолей гитару, вытер пыль, сидел, робко пощипывая струны.

— Нет, ничего не получается, забыл.

— Ты разве что-нибудь помнил? — усмехнулась мама.

— А то ты не знаешь, что я занимался в ансамбле. Хотя мне почему-то всегда третья партия доставалась — басы. Ах, как мы играли «Березоньку»! Как играли! Душа вон! И «Аргентинскую мелодию». — Он построил аккорд, коснулся басовых струн. — Эх, одному все равно не сыграть.

 

Глава семнадцатая

ВАДИМ ПЕТРОВИЧ

В среду Валерик не был в студии, готовился к контрольной, но воскресенье — законный студийный день — пропускать уж никак нельзя.

Торкнулись с Димом Мраком и Рафаилом в дверь — закрыто. Рановато пришли, встали у окна в вестибюле на третьем этаже.

Валерику хотелось спросить про Лильку, была ли она в среду, но он не отважился, боясь обнаружить какое-то особое к ней отношение.

Внизу, по площадке, колобком прокатился Слава Кузовлев, за ним крупными шагами прошествовал Аркаша.

— Что стоите? — спросил Слава.

— Закрыто.

— Как это? — Слава не поверил, пошел сам убедился. И Аркаша вслед за ним подергал дверную ручку.

Некоторое время площадь была пустынна, одиноко реял над ней каменный Пушкин.

— Парни, — сказал Аркаша, — а цветок где?

— Только увидел? — сказал Слава, — Его еще вчера убрали.

— Кто убрал?

— Фотограф распорядился.

— Какой еще фотограф?

— Который альбом делает к юбилею города. Хотел Дворец снять, а у него никак не кадрируется — с какой стороны ни зайдет, всюду цветок торчит. Как фига.

На площади появился директор ДК Николай Васильевич в бобровой шапке, при портфеле. Просеменил к центральному подъезду. Не прошло и минуты, а он уже здесь, на третьем этаже.

— Ребята, тут у нас такая петрушка получается… Сегодня занятий не будет… В следующий раз, очевидно, тоже. Недельку-другую придется потерпеть, пока не подыщем нового руководителя. — И он побежал к лестнице, остановился. — Да, Вадим Петрович передал вам, чтобы вы насчет выставки не беспокоились. Участвовать в ней будут все. Мы составили опись, отправили работы в Пльзень… Ну, мне пора, у меня конференция. — И он исчез, оставив ребят в полнейшем недоумении.

— Наверно, Вадим Петрович заболел, — сказал первоклассник Сережа.

— Новый руководитель — тебе же объяснили.

— Сдался мне новый.

— Я не буду к новому ходить.

— А кто будет?

— Так и скажем директору: пусть вернет Вадима — или не будем…

Подошла Лилька, щеки горят, запыхалась.

— Вот что, мальчики, уезжает от нас Вадим Петрович.

— А ты откуда знаешь?

— Какая разница? Мама сказала…

— Выкладывай!

— Жена от него ушла, ну эта, фифочка…

— Куда?

— Ты что, Дима, как маленький?.. К другому, к Малкину.

— Ну и что, понимаю. А уезжать зачем?

— Так всегда бывает. Когда люди расходятся, они и разъезжаются.

— Чепуха, — сказал Рафаил, — они, может, и разошлись-то не насовсем. Чаще так бывает: разойдутся — и снова сойдутся. Зачем тогда уезжать? — Поскреб свой шишковатый затылок, надвинул на него шапку. — Пойду к Вадиму, узнаю.

И пошел.

За ним, подхватив этюдник, пошел Дима. За Димой — Валерик. Вся студия, подхватив свои рулончики, картонки и этюдники, хлынула вниз по лестнице. Рафаил рванул рысцой — и вся студия тоже рванула рысцой. Через площадь к Пушкину, застывшему в воинственной позе, громадному, мощному. Дальше, на улицу Маяковского, немного по ней, потом в арку, чтобы скостить путь, дворами — и на Тихвинскую.

На пересечении Тихвинской и Яблоневой студия встретилась с компанией Лимона и Алика. В этой компании был и Али-Баба с тремя акселератами из своей кодлы. Компания куда-то торопилась, судя по виду, была здорово озабочена. Мигал воспаленным глазом светофор. Компания повернула головы в сторону студии. Студия повернула головы в сторону компании. Рафаил набычился, словно бодаться приготовился, Слава Кузовлев сжал кулаки, ухмыльнулся: подходи по одному, кому жить надоело. И Дима тоже был готов сорваться с крючка, то есть «распсиховаться». Лилька грустно взглянула на Алика, тот смотрел на нее выжидательно и чуть насмешливо… Никаких осложнений не произошло. Компания просквозила мимо, и студия побежала дальше своей дорогой.

Вот и дом Вадима Петровича. Топая по деревянным ступеням, живо поднялись по лестнице. От сотрясения упал висевший в коридоре таз, поскакал вниз. Дима поймал его, водворил на место.

Студия позвонила, но никто не вышел на звонок, нажала на дверь — и та отворилась. Вадим Петрович лежал на раскладушке лицом вниз, никак не реагируя на вторжение студии. Кроме этой раскладушки, никакой мебели в комнате не было. Косо висел на стене портрет Жанны Эбютерн, сиротливой стопкой лежали на полке чьи-то рисунки.

— Насовсем ушла, — констатировал Рафаил. — Когда мачеха насовсем уходила, она всю мебель с собой увезла.

Вадим Петрович поднял голову, посмотрел на ребят долгим непонимающим взглядом, потом приподнялся, спустил на пол ноги, пружины раскладушки тоскливо скрипнули.

— Вы не расстраивайтесь, — сказала Лилька. — Не стоит она этого.

— Типичная мещанка, — сказал Аркаша.

— Не надо так о ней… Сам виноват, — глухо сказал Вадим Петрович, — только все равно неожиданно. Не привык еще… Это как незапланированная комета, вынырнула из другой галактики, и никто не знает, откуда и почему. — Он пошевелил пальцами ноги — из дырочки в носке выглянул желтый ноготь. — Так вот, появилась комета — и что-то нарушилось в равновесии…

— Знаем, какая комета, — сказала Лилька. — Уезжать собрались. Только ничего из этого не выйдет. Не отпустим.

— Нет, конечно.

— Какой разговор!

— Наведем порядок — будет чисто и уютно, — сказала Лилька. Она подошла к портрету Жанны Эбютерн, поправила, чтобы висел ровно.

Валерику опять бросилось в глаза сходство Лильки и жены Модильяни.

Наводить порядок было не в чем, нечего двигать, не с чего стирать пыль. Лилька вместе с Рафаилом и Славой Кузовлевым пошли на кухню. Послышалось позвякивание пустых бутылок, составляемых в шеренгу.

— Когда мачеха ушла, — делился своим опытом Рафаил, — папашка здорово запивал, но потом ничего, потом как обычно.

Аркаша поставил чайник на газ, Дима побежал за «дунькиной радостью». Не грех было и печь затопить, видно по всему, давненько она не топилась. Валерик и Рафаил сунулись в дровяник — ни полешка.

— Эх и шляпа же я! — задумался Рафаил. — Это ж мне Вадим свои дрова-то привез.

— Выходит, — подтвердил Валерик. — Но ты не переживай, — тотчас успокоил он друга, — давай к магазину, там уж мы точно разживемся ящиками.

Принесли ящиков, быстрехонько обратили их в дрова.

И вот уже заполыхал огонь в печи, вместе с легкой занавесью дыма распространялось тепло. В комнату вошли ребята с чайником и конфетами. Вадим Петрович поднял голову, глаза его были печальны, но в уголках губ затеплилась улыбка.

— Спасибо, ребята… пришли.