Одной из трудностей предстоящего рейда являлось то, что никто из нас не имел еще опыта таких больших переходов. По намеченному маршруту нам предстояло пройти до шестисот километров в тылу врага.
Двинулись строго на юг, к Березине, через моховые болота, широко раскинувшиеся впереди. Деревца и кустики были здесь редки и уродливы, словно сосны и березы вырождались на этой зыбкой почве. Кочки, напоминающие большие муравейники, краснели от прошлогодней подснежной клюквы. А пышные зеленые и красноватые мхи, пропитанные, как губка, холодной весенней водой, мягко оседали под ногами. Партизаны вязли в них по щиколотку, по колено, спотыкались, но упрямо шли за Батей, который, кажется, не знал, что такое усталость.
Отдыхали на другой день на сухом островке, где стоял когда-то хутор Лубники, а теперь чернело пожарище да торчали покосившийся сарайчик и убогий тесовый навес.
Сбрасывая с плеч тяжелый вещевой мешок, Тамуров невесело пошутил:
— Хорошо еще, что Ванюшку не взяли, а то бы пришлось и его на себе нести по такой-то дороге.
— Не страшно нести, с этим бы мы справились, но ведь опять расхворался бы мальчишка. Тут и взрослый-то не всякий выдержит!
— А ведь как он просился!
— Хм! Разнюнились. Не о чем вам говорить больше! — сердито оборвал Перевышко, но под его напускной суровостью скрывалось такое же теплое чувство к Ване и грусть оттого, что пришлось расстаться. И сам Перевышко часто потом вспоминал мальчика в клетчатой кепке. В разведку ли надо послать, на связь ли, куда взрослому нельзя проникнуть, все, бывало, скажет:
— Вот бы Ваню!.. Товарищ комиссар! Он бы прошел лучше всякого!..
…Ближе к Березине идти стало еще хуже. Река разлилась, затопив луга. Берега исчезли. Мы уж не видели дороги, а только догадывались, что это она лежит перед нами, извиваясь среди кустов. Вооружившись длинными шестами, мы ощупывали ее перед каждым шагом. И Батя с таким же шестом шагал впереди. Вода достигала пояса, иногда поднималась и выше, мы промокли, а свежий ветерок пронизывал нас насквозь.
Перевышко, шаря шестом в воде, ворчал:
— Все равно как в «Разгроме». Помните, картина была? Отряд Левинсона выходит из окружения… Вот и мы…
— Ничего! — откликнулся Тамуров. — Когда-нибудь и наш переход в кино покажут. Ты же сам будешь ругаться, что тебя не в такой пиджак одели.
Перевышко не улыбнулся.
— Тебе все неймется. Смешно. Вот когда угодишь в яму да начнешь пузыри пускать, будет тебе смех. Я тебя вытаскивать не полезу.
— Вынырну… А ты, Сашка, сценарий про нас напишешь. На первом плане Крывышко: лысина блестит, в одной руке — шапка, в другой — ведро, идет и позвякивает.
Ребята кругом смеялись:
— Крывышко, слышишь?.. Иван, слышишь?.. Бросил бы ты свою побрякушку!
— В ней пять кило мяса, — не смущаясь и не обижаясь, ответил Крывышко, — сами же есть будете.
— Некуда тебе положить было?
— А и ведро пригодится. Увидите…
Готовясь к переходу, Батя запросил, чтобы ему выслали из Москвы водные лыжи, рассчитывая, что на них можно будет и по болотам ходить, и через реки переправляться. По этому поводу было много сомнений. До сих пор водные лыжи употреблялись чрезвычайно редко. В некоторых клубах в спортинвентаре видели мы одну-другую пару таких лыж, знали, что есть любители этого вида спорта, но они считались единицами и больших успехов не имели. Массового распространения и какого-нибудь практического применения водные лыжи не имели. Вероятно, и сам изобретатель и специалисты-спортсмены даже не предполагали, что мы будем пользоваться их лыжами в боевых условиях. Да и нам самим испытания лыж на Домжерицком озере и на реке Эссе принесли немало разочарований. Человек становился на лыжи, прикреплял их к ногам и., перевертывался вниз головой в воду, а лыжи, легкие, надутые воздухом, плавали на поверхности. Устойчивости не хватало, «лыжник» не мог сохранить равновесие. Очевидно, большая тренировка и какое-то особое умение, искусство нужны были для того, чтобы ходить по воде. А может быть, требовалось какое-то незначительное усовершенствование, какая-то деталь? Партизаны спасали злополучных испытателей и заводили горячие споры.
— К ним нужно груз прикрепить снизу.
— Тогда они плавать не будут.
— Их связать надо.
— Все равно перевернутся.
— Чтобы ему самому, кто их выдумал, так вот ходить!..
— Да что вы спорите? Уж если Батя взялся… Придумает.
И действительно, для переправы через Березину Григорий Матвеевич выдумав свой собственный способ пользования этими лыжами. Палками скрепляли их по трое, получалось нечто вроде плотика, достаточно устойчивого и способного выдержать тяжесть любого человека. Спереди и сзади к этому плотику привязывали крепкие парашютные стропы, плот превращался в небольшой паром; оставалось только переправиться на нем на ту сторону реки, а потом перетягивать плотик взад и вперед столько раз, сколько потребуется. И все это оборудование — три лыжины и стропы — легко укладывалось в обычную сумку от противогаза.
Трудность представлял первый рейс, и его Григорий Матвеевич решил сделать сам. Отдал Соломонову конец стропа — держи! — сел на плот, а потом, для большего удобства, улегся, на нем и, гребя руками, медленно поплыл через реку. Основной фарватер Березины не особенно широк в этом месте, но беспокойная весенняя вода сильно затрудняла переправу. Течение сносило плотик, поворачивало его, а у пловца не было ни весел, ни руля. Бойцы, не отрываясь, следили за каждым движением Бати, за легким покачиванием удаляющегося плота, за стропом, плескавшимся на воде.
— Доплыл!.. Вылезает!.. Готово!..
Все облегченно вздохнули.
И так всегда Батя старался взять на себя самое ответственное, самое опасное, самое трудное дело. И бойцы безоговорочно верили ему и беззаветно любили его. Такое отношение к командиру типично вообще для всякого партизанского отряда, а Батя своей опытностью, деловитостью и скромностью особенно привязывал к себе подчиненных.
После первого рейса дело пошло быстро. Едва очередной боец успеет примоститься на плотике, как строп натягивается, и плотик несется поперек реки, вспенивая воду.
— Здорово! Даже вода свистит! — восторженно сказал один из партизан, выходя на противоположный берег.
Вслед за первым паромом мы сумели наладить и другой такой же, а потом и третий — насколько хватило наших водных лыж.
Все они работали исправно, но без неприятности переправа все-таки не обошлась, и, как назло, неприятность произошла с-единственной девушкой, участвовавшей в нашем походе, радисткой Лидой Мельниковой. Садовский тянул строп, паром подплыл к самому берегу. Здесь надо было натянуть строп потуже, а Садовский, должно быть, зазевался и, наоборот, ослабил его. Лида встала, чтобы сойти на берег, но едва она двинулась, зыбкий плотик потерял равновесие, и передняя часть его под тяжестью Лиды погрузилась в воду. Радистка начала тонуть.
— Стой!.. Держи крепче!.. Что ты делаешь!..
Строп опять натянули, несколько рук подхватили Лиду, но она по самые плечи окунулась в ледяную весеннюю воду.
Мокрая, сразу озябшая до того, что зуб на зуб не попадал, испуганная и возмущенная, она слов не могла найти, чтобы выразить свое негодование и обиду. Виновник несчастья совсем растерялся. А ребята (сначала они тоже испугались, а потом обрадовались благополучному исходу) старались успокоить девушку:
— Ну, подумаешь!.. Да ты не расстраивайся. Мы ведь тоже все мокрые. Тебе еще лучше: ты хоть от болотной грязи чистой водой ополоснулась, а у нас кости размокли.
И верно: наши ноги, не просыхавшие как следует несколько дней подряд, разбухли, словно до самых костей пропитались водой. Ржавая болотная жижа разъедала их, а тяжелые, тоже намокшие, сапоги растирали их до крови, до ссадин…
Западный берег Березины оказался не лучше восточного. Остаток ночи мы шли по таким же мокрым лугам, по оттаявшим болотам. И на привал поутру расположились в мокрой рощице, кое-как примостившись на кочках, у корней деревьев, на грудах валежника. Как умели разводили костерки, чтобы обсушиться. Если бы не усталость, останавливаться в таком месте, конечно, не стали бы.
Здесь опять произошел интересный случай. Закуковала кукушка, но мы не обратили бы на нее внимания, а ее негромкий голос ничего бы нам не сказал, если бы не Батя.
— Слышите? — заметил он. — Значит, деревня недалеко. Кукушка живет поблизости от людей и на сухом месте. Надо узнать…
Григорий Матвеевич решил идти сам.
— Возьмите с собой кого-нибудь, — предложил я. — В одиночку не годится.
— Нет, пускай отдыхают.
И, поглядывая на компас, пошел к западу. Я не стал с ним спорить, но поступил по-своему. Вызвал двух молодых лейтенантов комсомольцев Казакова и Сазонова — людей надежных и выносливых.
— Видали, куда пошел Батя? Вот в этом направлении. Так и вы пойдете, за ним следом. На всякий случай, если он наткнется на немцев. Но на глаза ему не показывайтесь. Поняли?..
Ребята поняли, но выполнить как, следует не сумели; помешали им, должно быть, усталость и бездорожье: человек не лягушка, в воду не спрячется. Батя заметил их в кустах, возвращаясь с разведки, понял, что я послал, обиделся и рассердился.
— Что вы сомневаетесь во мне? Думаете, что я один не справлюсь?
— Это — мой долг, Григорий Матвеич, — ответил я. — Плохой бы я был заместитель, если бы не заботился о безопасности своего командира.
— Но ведь люди устали, или как вы думаете?
— Война… И командир устал не меньше. А это — ребята молодые.
Результат разведки Бати был неутешительным. В деревне немцы, надо обходить ее мокрыми лесами и болотами. И мы пошли…
Хороши весной эти пустынные места. По лесам доцветают черемуха и подснежник, белеют ландыши, начинает цвести шиповник. И еще какие-то желтенькие и беленькие цветы прячутся в молодой весенней траве. В густых кустах звенят соловьи. Всякого зверя, всякой птицы видимо-невидимо в этих чащах. Славная должна быть охота!..
А реки и речки все еще не вошли в берега, болота набухли водой, трудно пробираться по весеннему бездорожью. Избегая ненужных столкновений с немцами, мы почти не заходили в населенные пункты и почти не пользовались торными дорогами. Снова палками прощупывали путь по залитым лугам, снова на водных лыжах переправлялись через буйные речки. В конце концов набрели на заброшенную гать, сохранившуюся еще от первой мировой войны, но и ее больше чем наполовину засосали трясины и разрушило время.
Всем было нелегко, порой оставалось только удивляться, как еще людей ноги носят. Особенно трудно приходилось радистке. Подготавливая бойцов к переходу, мы не хотели брать с собой женщин и только для этой девушки, рослой, выносливой, не по-женски сильной, сделали исключение. Но дорога оказалась слишком утомительной, рация, питание к ней и оружие слишком тяжелыми, сил у Лиды не хватало.
Вместе с радисткой постоянно держался Шлыков, хорошая молодая дружба завязалась у них. Бывало, приходим на привал, Лида смотреть ни на что не хочет, ей впору только до места добраться. А Шлыков собирает хворост, разжигает для нее костерок, заботится об ужине и о ночлеге. И она тоже как-то по-своему, по-женски, помогала ему: портянки выстирает на дневке, починит что-нибудь.
Но однажды, на случайной остановке мне сказали, что Лида плачет. Я подошел:
— Что с тобой?
— Устала я, товарищ комиссар. Ноги стерла. Что мне делать? Стреляться, что ли?
Она великолепно знала, что лучше застрелиться, чем отстать от отряда. И такое отчаяние было в ее голосе, что я понял: это не пустые слова. Позвал Шлыкова и строго сказал ему:
— Помогай. Что же ты сам-то не догадаешься?
Шлыков покраснел. И, несмотря на то что и он был тяжело нагружен и тоже очень уставал, взвалил на себя большую часть Лидиной поклажи.
…Весна была в полном разгаре. Крестьяне начинали сев. Как-то по-иному, недружно и несмело, выходили они в этот год на поля, словно уже не родной сделалась земля… Нет, конечно, земля-то была родной, и даже роднее, чем прежде, но фашисты придавили и людей, и землю своим «новым порядком». Тяжело стало крестьянам, и, как ни больно было отрываться от налаженного хозяйства, некоторые из них бросали все и уходили в лес, присоединялись к партизанам. А партизанских отрядов и групп, и даже партизан-одиночек, мы очень много встречали на своем пути.
В лесу севернее Логойска набрели на маленькую неумело построенную землянку, приютившуюся в кустах орешника. Рядом ручеек, остатки недавнего костра. Дальше — стена белоствольного березняка.
— Эй, кто тут есть? — и, не дождавшись ответа, один из бойцов откинул дверку землянки, сплетенную из хвороста и обтянутую ветхой холстиной.
Внутри никого не оказалось, но стояли ведро, пара кастрюль, плохонький черпачок и лежали две еще не ощипанные курицы.
— Как святой Сергий, в пустыне живут, — пошутил кто-то.
— Запасливые пустыннички, — заметил Крывышко, — курочки-то свеженькие.
— Тоже, наверное, от немцев спасаются. Интересно бы познакомиться.
Обшарили кусты, поискали в березняке, громко кричали, вызывая хозяев:
— О-го-го-го!.. Давай сюд-а-а!
Но только эхо разносилось в ответ нам по лесу:
— O-o-o-o! A-a-a!
— Спрятались где-нибудь.
— Да, уж теперь не выйдут. Спугнули мы их своим криком.
Мы двинулись дальше и километра за полтора от этого убежища расположились на ночлег. Но едва начало темнеть, из караула сообщили, что наши часовые задержали каких-то.
Я пошел на пост. Задержанными оказались трое здоровенных плечистых ребят. Одеты они были в военное, но уже сильно потрепанное обмундирование. По их обросшим и совсем темным от мороза и дыма лицам можно было догадаться, что живут они в лесу. У одного торчал из-за пояса пистолет, у другого — штык от СВТ, у третьего — какой-то самодельный ножище чуть ли не в полметра длиной.
— Кто такие?
Один ответил за всех:
— Лейтенант Сивуха, старший сержант Есенков и сержант Бурханов.
Оказалось, что это и есть те самые «пустынники», которых мы не застали сегодня в их убогой землянке. Они действительно скрывались от немцев, но вовсе не собирались вести мирную жизнь отшельников. И от нас они не прятались. Пока мы их искали и звали, они были в первой своей экспедиции: пошли добывать оружие. А теперь просились к нам в отряд.
Как правило, мы не принимали новичков во время перехода: некогда было проверять, надежны ли они и выдержат ли дорогу. Но эти трое так настаивали и были такие крепкие на вид, что я решил изменить правилу. Хорошие ребята. А сколько груза возьмут они на свои широкие плечи у наших усталых бойцов!
Расспросив их как следует, я доложил Бате, и Батя согласился со мной. Так вступили в наш отряд украинец Сивуха, сибиряк Есенков и татарин Бурханов. И мы не ошиблись в них.
* * *
Остановились на несколько дней где-то между Плещеницей и Логойском. Неудачное попалось место, а может быть, время выдалось такое: некуда было деваться от комаров. Ни костры, ни куренье не помогали. Неисчислимые стаи, полчища, тучи этих маленьких хищников звенели над нами и ночью, и днем. Лезли в рот, в глаза, в нос, попадали в кружку с чаем, в ложку с супом. Закутаешься с головой — дышать нечем, а они пробираются где-то между складками шинели и вот уж опять пищат около уха. Ловишь их, бьешь, руки отхлопаешь, а они все звенят и звенят. Некоторые из наших ребят распухали от их укусов и в кровь расчесывали тело.
Отсюда Батя отправился под Молодечно, где у него была назначена встреча с Щербиной. Мы должны были его дожидаться. Пользуясь этим, я разослал бойцов на диверсии.
При выполнении одной из этих диверсий погиб хороший боец и верный наш товарищ ненец Иван Демин. Группа Перевышко, в которую он входил, должна была взорвать эшелон около станции Красное на железной дороге Молодечно — Минск. Местность там открытая: днем к полотну не подберешься, а ночью поезда почти не шли. Наши товарищи вышли к месту затемно и, спрятавшись в яме (вероятно, воронка от взрыва), долго лежали, дожидаясь, не пройдет ли поезд. Наконец увидели, что на станции Красное открыт семафор. Демин бросился с миной к полотну. А с другой стороны вдоль насыпи показались немецкие охранники. Они заметили партизана и побежали наперерез, стреляя на ходу. Не задумываясь, не жалея себя, Демин вставил запал в мину и бросил ее почти под колеса приближающегося паровоза. В ту же минуту раздался взрыв. Паровоз запнулся в развороченных рельсах, опрокинулся набок, вагоны полезли друг на друга. Грохот, лязг, треск… Задание было выполнено, но Иван Демин остался под обломками разбитого эшелона.
Сколько раз слушал я, как он делился с товарищами по отряду своими мыслями. Его, как и всякого, тянуло домой, в родную суровую тундру. Вот он приедет туда… Оленья упряжка остановится у знакомого чума, и он войдет, отряхивая с малицы снег. И, глядя в любимые лица, долго будет рассказывать, как в болотах и лесах далекой Белоруссии защищал от врага родное стойбище… Его тянуло домой, но дорога туда лежала через войну. Он сознавал это и все силы отдавал священной войне. И когда понадобилось, отдал и жизнь.
Вернулся Батя. Вместе с ним пришли Щербина, Черкасов, Немов. Пришли попрощаться с нами. Часть наших людей оставалась в отряде Щербины, а мы уходили дальше, продолжая свой путь на юго-запад. Два отряда построились друг против друга. Григорий Матвеевич коротко сказал о наших задачах.
— Ну, а теперь прощайтесь.
Шеренги нарушились, отряды перемешались на некоторое время. Рукопожатия, объятия, пожелания. Гавриков, заболевший по пути, не мог идти дальше и плакал, как ребенок, просил: «Возьмите меня, я выздоровлю по дороге». Но это было невозможно, пришлось приказать ему остаться.
Ко мне подошли Черкасов, Немов, который стал теперь его заместителем, и Ильин, работавший у них в отряде старшиной.
— Ну, — сказал Черкасов, — теперь добирайся до своей Украины. Надеюсь, что ты там еще повоюешь. А после победы встретимся.
Немов вспомнил, как мы отбивались от полицаев в Симоновичах.
— Спасибо за все, товарищ комиссар. Симововичского окружения я никогда не забуду. Теперь уж мы похитрее будем организовывать явочные квартиры. Подальше будем от сергеев-предателей.
А я сказал Ильину:
— Прощай, мастер на все руки! Спасибо за службу и за печи, которые ты ставил в наших землянках.
— Эх, лучше бы уж их и не ставить!
— Да, лучше не ставить!.. Вот, когда победим…
Короткая команда:
— Становись!
И снова отряд построился.
— За мной!
И мы двинулись. Ни смеха, ни шуток — расставание всегда настраивает на серьезный и грустный лад. Оставшиеся смотрели нам вслед. Издали было видно Щербину с его черной бородой, высокого Черкасова и рядом с ним низенького Немова, а немного позади богатырскую фигуру Ильина, махавшего нам своей ушанкой. Прощайте, товарищи! Едва ли придется увидеться. Мы надолго покидаем эти места, но отряды, организованные нами, остаются здесь и дальше, до самого Полоцка. Не раз еще мы вспомним о них и, не зная о их судьбе, не имея от них известий, горячо пожелаем своим боевым друзьям новых удач…
* * *
Иван Крывышко, отправляясь в поход, захватил с собой, кроме заплечного мешка, ведро, в которое положил килограммов пять мяса и свой поварский черпак. Мясо вскоре израсходовали, но ведро он все тащил и тащил, несмотря на усталость. Совершенно лишнее, оно только мешало и раздражающе гремело на ходу, но повар с ним не расставался.
— Брось, — говорили товарищи. — Нашел с чем возиться!
— Нет, я донесу. Я вам в нем особенный суп сварю!
Не скоро дождались мы этого супа!
На привалах, когда другие и разговоров не заводили, падая от усталости, Крывышко развертывал свою «самодеятельность». Он и по воду сходит, и костер разожжет, и пищу приготовит, и других развеселит. Неутомимый говорун, он, казалось, был начинен героическими историями и забавными анекдотами, побасенками и шутками. Не хочешь смеяться, он рассмешит, не хочешь болтать, а он заставит. И вот отступает назад усталость, и легче становится на душе. Таких затейников любят бойцы! А Крывышко, кроме того, был верным товарищем, готовым, если надо, отдать последнюю рубаху, поделиться последним куском хлеба. И в деле он проявил себя неплохо. Все знали, что он убежал от фашистов, убив ломом немецкого инженера, руководившего восстановлением моста через Западную Двину. На его партизанском счету уже накопилось немало выведенных из строя телеграфных линий и взорванных мостов. Теперь ему хотелось пустить под откос поезд: он об этом говорил беспрестанно. Одно только мешало ему, одно только выделяло из нашей дружной партизанской семьи — его уголовное прошлое. Он старался забыть о нем, порвать с ним. И мы ему не напоминали. Но прошлое само напомнило о себе, толкнув Крывышко на тяжелый проступок.
Это было под Хотаевичами. Мы только что вступили в Западную Белоруссию и утром, на самой заре, зашли в одну из деревень. Крестьяне встретили нас приветливо. Разместившись по хатам, начали готовить завтрак. А Крывышко своим чересчур зорким глазом заметил, что у хозяина хаты, куда он попал, стоят на усадьбе ульи. Вот его и потянуло по старой привычке залезть втихомолку на чердак и нагрузить свое знаменитое ведро сотовым медом. Все это делалось с добрыми намерениями — для товарищей, для отряда, но делалось по-воровски, по-мародерски и так ловко, что никто не заподозрил вора.
Отряд позавтракал. Хозяева проводили нас за деревню, показали брод через реку Илию, сердечно распрощались. А потом, когда мы среди леса расположились на привал, Шлыков обнаружил мед в ведре у Крывышко и, возмущенный, доложил Бате. Батя вскипел:
— Построить отряд!
— Становись!
Удивленные и встревоженные люди вскакивали и торопливо занимали свои места. Крывышко, как всегда, стоял в строю с ведром, но, заслышав свою фамилию, поставил его на землю и вышел вперед с пустыми руками.
— А ведро? — спросил Батя, строго сдвинув брови.
Крывышко принес ведро. Вероятно, он уже понял, в чем дело.
— Покажи!
Крывышко замялся: и показывать боязно, и противиться нельзя.
— Простите… Я сознаю… Я не думал, — забормотал он, сразу потеряв все свое красноречие.
Батя молчал, пристально глядя на преступника, и весь отряд затаил дыхание: ждали, что будет дальше.
Григорий Матвеевич выдержал мучительно долгую паузу и заговорил, обращаясь сразу ко всем. Напомнил о том, как тепло приняли нас в этой деревне, как накормили, как помогли. Снова объяснил, что ведь это Западная Белоруссия, где Советская власть существует всего полтора года, и мы, люди, воспитанные в Советской стране, должны быть здесь особенно собранными и дисциплинированными. Мародерство недопустимо. Поступок Крывышко пятнает весь отряд, и он заслуживает расстрела.
— Ясно?.. — Батя выдержал новую паузу и прибавил: — Кто желает высказаться?
Начал Шлыков, а за ним потянулись и другие. Да, Крывышко, конечно, виноват. Да, он заслуживает расстрела. Но в отряде он был смелым бойцом и вел себя до сих пор безупречно. Если его простить, он исправится.
Батя выслушал всех.
— Тогда вот что: берите мед и несите его обратно… А там — посмотрим. — И еще строже сдвинул брови.
«Посмотрим» — это не предвещало Крывышко ничего хорошего. А сейчас надо было в сопровождении Шлыкова и еще троих бойцов (как под конвоем) идти в ту же деревню и сознаваться перед гостеприимным хозяином в своем скверном поступке…
Пошли… Хозяин не сразу понял, зачем партизан сует ему ведро с медом, а когда объяснили, разволновался:
— Что вы! Что вы! Куда мне? Берите, он вам нужнее. У меня и так хватит… И какой я недогадливый, сам вас не угостил, а теперь такая неприятность получилась. Что мне? Все равно немец возьмет… Я еще принесу…
И действительно принес целый кувшин чистого меду и отдал Шлыкову.
— Возьми, сынок, отнеси своему командиру мой подарок.
Шлыков сомневался.
— Какой там подарок! Нам и это велено отдать.
И Крывышко беспокоился:
— Теперь мне Батя ни за что не поверит, когда я приду к нему с медом. Вы бы хоть записку написали, что подарили нам этот мед.
Хозяин оказался неграмотным, и Крывышко в отчаянии развел руками:
— Как же мне быть? Как же мне теперь возвращаться к Бате? Никакого прощения не будет… Может быть, вы с нами сходите?
— А чего ж, и пойду. Сам поговорю с вашим командиром.
А мы дожидались посланных и думали о судьбе Крывышко.
Жалко парня, но можно ли оставить такое преступление безнаказанным? Что о нас подумают крестьяне? Да и нашим бойцам плохой пример. Надо поддерживать дисциплину. Последнее решающее слово еще не было сказано, но все знали строгость и твердость Бати. И вот ко мне один за другим стали подходить, партизаны, прося под разными предлогами, чтобы я как-нибудь подействовал на Григория Матвеевича, заступился за Ивана Крывышко. Но я и сам не решил еще этот вопрос, да и Батя думал о нем же.
Часа через три на лесной дороге показались наши посланцы. Рядом с Шлыковым шел пожилой крестьянин с какой-то посудиной, аккуратно завязанной в платок. А Крывышко тащился сзади всех, сутулый, унылый, со своим проклятым ведром.
Шлыков доложил:
— Приказание выполнено… Вот к вам пришел сам хозяин, хочет поговорить с вами.
Батя нахмурился.
— Вы уж меня простите, товарищ командир, тут нехорошо получилось: один ваш партизан взял у меня меду… Такая мне неприятность… что я сам-то не догадался угостить, не предложил… Я прошу: уж вы его не наказывайте. Меду много, пчелы еще принесут. А для нас этот мед не сладкий. Не для нас этот мед, а для фашистов…
— Но мед-то они вам принесли? Вернули? — спросил Батя.
— Принесли.
— Извинился он?
— Извинился… Я прошу: не наказывайте его. С кем чего не бывает. Я себя виноватым считаю, что не угостил…
Он несколько секунд молчал. Наконец, как бы собравшись с духом, заговорил:
— Товарищ командир, вы не примите за обиду… Я принес… Вот тут маленький подарок… свежий мед, товарищ командир.
И он, развернув платок, подал Григорию Матвеевичу глиняный кувшин.
— Да что вы! Зачем! — Батя отстранил подарок рукой.
— Нет уж. Вы меня обидите. От чистого сердца. От своих пчелок… Вы знаете, как мы вас встречали в тридцать девятом году? Праздник был! Недолго пришлось пожить свободной жизнью… Разве мы не понимаем, что вы — наши освободители! Уж вы меня не обижайте.
Начав свою речь смущенно и тихо, он говорил все смелее и все настойчивее протягивал Бате свой кувшин. И Батя смягчился:
— Ну что же… Чтобы не обижать… А насчет Крывышко решим.
Потом разговор перекинулся на другие вопросы. Батя расспрашивал крестьянина, усевшись вместе с ним на стволе поваленного дерева, угощал его своей махоркой, курил его деревенский самосад. Расстались Друзьями.
А когда крестьянин ушел, Григорий Матвеевич, собрал бойцов и, снова объяснив весь вред проступка Крывышко, сказал, что прощает его, но прощает в последний раз.
Все это время Иван сутулился, молчал, боялся глядеть в глаза людям. А когда решение было объявлено, снял свою неизменную шапку, которую носил зимой и летом, и, комкая ее в руках, начал:
— Спасибо вам, товарищи… — И не выдержал, заплакал. Слезы текли по морщинам его обветренного, осунувшегося лица, но он их не вытирал. Голос у него дрожал, слова с трудом подбирались. — Мне смерть не страшна… Но — смерть от врага. А такой позорной смертью, когда свои расстреляют, как поганую собаку, такой смертью я не хочу умирать… И я ведь не себе его брал, а для всех, чтобы… — Голос его снова сорвался.
Его успокаивали ободряли, но он надолго присмирел, оробел, умолк… Вот мы снова шагаем по лесам и болотам, а голоса Крывышко не слышно. Снова становимся на привал, а Крывышко молчит. Злополучный мед из его злополучного ведра давно съеден, а он все еще чувствует себя виноватым.
Поход наш неизмеримо усложнялся тем, что в целях конспирации шли мы почти исключительно ночами и без проводников. Только по самым пустым лесным и болотистым местам рисковали двигаться днем.
Как правило, Батя каждый раз намечал маршрут по карте, тщательно измеряя расстояния самодельной проволочной вилкой, заменявшей ему циркуль. Отсчитывал на бумаге, сколько времени это займет, выбирал заранее место дневки и места для привалов в пути. Это — нелегкое дело: по пятикилометровке местность представляется в самых общих чертах. Кто подскажет, какие там переправы, проходимы ли болота, насколько густы леса?.. Но надо отдать должное опытности и предусмотрительности Григория Матвеевича: он верно угадывал дорогу. И намеченного маршрута он придерживался строго. Идя по азимуту сквозь ночную темень, мы почти всегда точно и вовремя, до рассвета, добирались до назначенных пунктов.
Один лишь раз изменили мы этому правилу — начали обходить болота, а потом какие-то хутора, которых не было на нашей карте. Отклонились в сторону и, как говорят путейцы, выбились из графика. Ясное летнее утро застало нас на широком открытом поле, и только далеко впереди, километрах в десяти, едва синела полоска леса. Мы спешили к нему, рассчитывая найти укромное местечко для дневки. А на поле уже вышли крестьяне, убирали клевер. Они подивились на нас, посочувствовали, стали показывать и рассказывать. Вся эта местность — бывшее имение князей Радзивиллов, теперь его забрали фашисты. Крестьяне, как, бывало, на княжеской барщине, убирают клевер не для себя. Лес впереди — не просто лес, это — радзивилловский звериный заповедник. За ним — спиртозавод, где стоит немецкий гарнизон. Недалеко, километра три в сторону, Грицевичи — полицейский участок. А в ту сторону — местечко Клецк, там тоже гарнизон, и даже большой, не меньше четырех тысяч солдат. И, наконец, километрах в двух отсюда проходит шоссейная магистраль Брест — Москва, по ней целый день идут машины и колонны. Одним словом, кругом враги.
Двигаться дальше засветло было невозможно, волей-неволей надо дневать в заповеднике. Так и сделали. Беспокойной была эта дневка. С одной стороны непрерывно до наших караулов доносилось урчанье машин, с другой — собачий лай, с третьей — чьи-то голоса. Несколько раз поднимали тревогу, но, к счастью, все обошлось благополучно, и только на следующую ночь пришлось сделать несколько лишних километров, чтобы вернуться к своему маршруту.
* * *
Не могу умолчать о неприятном эпизоде, происшедшем при переправе через Сулу. Правду говорят, что паника — самый страшный враг, на Суле мы в этом убедились на собственном опыте.
С вечера отряд вышел на шоссейную дорогу Молодечно — Столбцы. Батя, как всегда, возглавлял колонну. С ним были радисты и ячейка управления — Сураев, Александров, капитан Махов и старший техник-лейтенант Демидов. Последние двое присоединились к нам недавно, уже в Западной Белоруссии, и знали мы о них только по их рассказам. Махов служил в авиации. Когда в бою его самолет загорелся, он выбросился с парашютом над территорией, уже захваченной немцами. Приземлился благополучно, скрывался у крестьян. Пробираясь к востоку, в одной из деревень встретился с Демидовым, автомобилистом, раненным в бою и тоже оказавшимся во вражеском тылу. Линия фронта была далеко: они вдвоем решили уйти к партизанам и попали к нам. Несмотря на скудность этих сведений, мы опять отступили от общего правила, приняв Махова и Демидова без особой проверки. Они нужны были нам как люди, знающие военное дело. Григорий Матвеевич даже готовил Махова себе в помощники.
Возвращаюсь к рассказу. Я в эту злополучную ночь шел позади с пулеметчиками тылового охранения Садовским и Сазоновым. Мы торопились. Надо было пройти около 30 километров и еще затемно успеть переправиться через реку, на южном берегу которой намечена была дневка. Привалов и перекуров почти не делали, часто шли ускоренным шагом или бежали, чтобы поскорее миновать открытое место. Нам, находившимся позади, особенно заметна была эта неровность и торопливость движения: то и дело приходилось догонять или натыкаться на впереди идущих.
Неожиданно — это было уже на исходе ночи, когда до моста через Сулу оставалось, вероятно, метров триста, не больше, — колонна круто свернула с дороги вправо и через мелкий кустарник вышла на чистую луговину. Дохнуло сыростью от близкой реки; густая пелена тумана разлилась по низине; земля под ногами стала мягкой и влажной. Правее маячили силуэты каких-то строений, там, должно быть никого не было. Но едва мы миновали их, откуда-то слева и сзади началась стрельба. Шедшие впереди побежали быстрее, не открывая ответного огня. Я приказал приготовить пулеметы, но стрелять тоже воздержался. Сквозь ночь и туман фашисты палили наугад. Нам же надо было, не обнаруживая себя, поскорее выйти из-под обстрела.
На самом берегу Сулы мы нагнали радиста Золочевского. Остальные уже переправились. Река была не широкая, метров семь, и я сквозь туман разглядел могучую фигуру Бурханова, стоявшего на той стороне у самой воды с длиннущим шестом в руках. За ним были видны партизаны, группами бежавшие от берега к лесу.
— Глубоко ли? — спросил я Бурханова.
— Метров, пожалуй до двух.
— С головкой будет, — сказал Золочевский, поеживаясь.
— Не бойся, не простудишься.
— А рация?.. Не бросать же…
— Да, действительно…
Понятно стало, почему радист, находившийся в авангарде, до сих пор задержался на переправе. Но выбора не было: под пулями да по соседству с немецкими гарнизонами некогда надувать наши водные лыжи или вязать плоты. Пришлось переправляться, как переправлялся весь отряд, самым простым способом — вплавь.
— Ничего, ничего, — подбадривал Бурханов, — иди пешком, я тебе помогу.
— Идем, Николай! — Я спустился с берега. — Гриша, давай шест.
Бурханов тоже вошел в воду и протянул нам через реку конец шеста.
— Хватайся, — подтолкнул я Золочевского. — А я — за тебя.
Течение было почти незаметно, и мы благополучно перешли Сулу прямо по дну, поддерживаемые бурхановским шестом. На середине вода залила нас с головой. Ощущение было такое, будто бы тонем. Только большим напряжением воли заставили себя двигаться дальше.
Отфыркиваясь, вылезли на берег. А Бурханов уже тянул свой шест Сазонову и Садовскому…
На опушке леса нас поджидала значительная группа партизан и среди них Сураев.
— Где Батя? — спросил я его.
— Впереди.
Пошли вперед, к месту, намеченному для дневки, встретили еще группу партизан; с ними был Махов, но Григория Матвеевича не было и здесь. Что такое? Я набросился на Сураева: какой же он начальник штаба? Отстал от командира, потерял его из виду. И радистов потерял на переправе. Может быть, еще кто-нибудь отстал, отбился или погиб по дороге? Может быть, и Григорий Матвеевич попал под шальную пулю или утонул?
Сураев пытался объяснить, что он не виноват, что он слышал только команду Махова: «За мной!» — и бежал вместе со всеми, но я резко оборвал:
— Молчать! Никаких оправданий! Постройте отряд!
Не особенно привлекательную картину представлял выстроенный на поверку отряд: мокрые, не успевшие привести себя в порядок люди. И среди них бросался в глаза Крывышко: все на нем стояло как-то коробом, шапки не было, не было и винтовки, знаменитой СВТ, которую он отбил у полицая под Стаичевкой и которой так гордился. Я назвал его фамилию, и он, втянув в плечи лысую непокрытую голову, вышел из строя. За спиной звякало неизменное ведро, за поясом торчала трофейная ракетница, похожая на запорожскую пистолю.
— Эх ты, горе-запорожец, куда дел винтовку?
Крывышко, словно задохнулся и еле вымолвил:
— Утонула.
— А ведро, небось, сохранил.
— Ведро привязано.
— Ты бы лучше винтовку привязал… А то растерялся…
Гораздо хуже было то, что утонула в реке и радиостанция, которую несла Лида Мельникова, а радиостанция Золочевского, хотя и сохранилась, но, побывав в воде, не годилась уже для работы.
Поверка показала, что, кроме Бати, отсутствуют еще восемь человек. Одного из них — инженера Гинзбурга — во время переправы настигла шальная пуля, он утонул. Но, по общему мнению, это была единственная пуля, попавшая в цель. Куда же девались остальные наши товарищи?
А. Г. Перевышко
Зам. командира В. А. Черкасов
Учитель С. П. Колос
Начальник нашего центра И. Н. Черный с группой партизан (стоит пятый слева)
…Рассвело. Мы отошли километра за три от переправы. Фашисты нас не преследовали. Стрельба почти прекратилась. Выставив круговое охранение, партизаны приводили себя в порядок: выкручивали и сушили одежду, разбирали и протирали оружие. Крывышко, у которого остались только гранаты да ракетница, подсел к старому Кулундуку и, поглядывая с завистью на его разобранную винтовку, бубнил:
— Если бы я знал, что это он самочинно, я бы его из своей СВТ стукнул: не наводи панику. Недели нет, как в партизанах, — и уж командует: «За мной»… Стукнул бы — и отвечать бы не стал… А то гляди: и паника, и командир потерялся…
— И ты — без винтовки, — усмехаясь, добавил Кулундук.
Ясно, что Крывышко говорил о Махове. Я прикрикнул на него за такие разговоры, но подумал, что кое в чем он прав. В самом деле: командир потерялся. Не убит, не ранен, не в плен попал, а именно — потерялся. Самое нелепое и невероятное!.. Зло меня разбирало, смотреть было тошно на Сураева и особенно на Махова, которого я считал основным виновником всей этой истории. Вот приняли человека без проверки, а он поднял панику.
От встреченных в лесу крестьян мы узнали, что мост на Суле уже давно и систематически приводится в негодность партизанским отрядом Рыжака. Восстановленное днем снова разрушается ночью, полицейская охрана разгоняется. А дорога в Столбцы имеет серьезное значение, мост нужен фашистам. И вот — как раз в ночь нашего перехода — целый батальон гитлеровцев устроил около моста засаду. Если бы мы не свернули с дороги в сторону, мы бы напоролись на нее. Фашисты и не преследовали нас именно потому, что ожидали нападения на мост, и движение наше приняли за ложный маневр Рыжака. А Рыжак, очевидно предупрежденный кем-то, в эту ночь не появлялся совсем и таким образом избежал засады.
Результаты ночной стрельбы выяснили двое местных крестьян и пастушонок-подросток, посланные нами в разведку: ни одного убитого, ни одного раненого не осталось на месте перестрелки; и пленных у фашистов не было. Стало быть, Батя и остальные партизаны живы: они или ушли вперед, или свернули куда-нибудь в тот момент, когда началась стрельба; стало быть, нам надо продолжить движение по тому же маршруту, и они присоединятся к нам.
В середине дня мы пошли дальше вдоль правого (южного) берега Сулы, к вечеру встретили Сивуху и еще двух партизан, которых Батя выслал за нами, а когда начало темнеть, весь отряд снова был в сборе.
Поход продолжался, но неприятный осадок долго еще оставался на душе, и еще одним жестоким уроком обогатился наш партизанский опыт. Вот что значит паника! Вот что значит один невыдержанный, не проверенный на деле, не привычный к партизанским условиям человек!..
Кстати, и Махов, и Демидов так и не стали настоящими партизанами. Демидов сбежал от нас в Столбецком лесу, а Махов был расстрелян партизанами. В районе Червоного озера ему с группой поручили взорвать три поезда, а он зарыл взрывчатку, болтался несколько дней без дела, а потом доложил, что задание выполнено. Бойцы его же группы разоблачили его и потребовали суда над ним.
Самым тяжелым последствием происшествия на Суле была потеря связи с Москвой. Все мы нервничали, особенно — Батя. Опытный радист Золочевский решился полностью разобрать свою рацию. Это запрещено всеми инструкциями и наставлениями; не всякий радиотехник справится с этим в полевых условиях, да никто и не возьмется за это без крайней нужды. Но у нас иного выхода не было. И Золочевский сумел не просто разобрать и собрать — он сумел восстановить испорченную радиостанцию. Связь с Большой землей снова наладилась.
* * *
С ведром Крывышко так и не расстался. Даже отправляясь на диверсию (было это через несколько дней, уже за Неманом), захватил его с собой. Всю дорогу оно надоедало диверсантам своим мерным побрякиванием. А Крывышко, как назло, во время этой экспедиции провалился в волчью яму, и ведро загремело как-то особенно громко. Подбежали товарищи, вытащили неудачника. Посмеялись.
— Он нарочно ведро носит, чтобы слышно было, когда упадет.
А Перевышко, командир группы, не на шутку рассердился:
— Долго ты будешь таскаться с ним, как дурень с писаной торбой?.. Бросай!
Крывышко ответил прежним своим обещанием:
— Я в нем особенный суп сварю.
— Нет тебе другой посуды супы варить!
Но ведро действительно пригодилось. Мы тогда шли на юго-запад по районам Западной Белоруссии, громили сельские управы, разбивали маслозаводы и смолокурни, разгоняли полицаев и заготовителей, взрывали мосты и дороги. Не встречая серьезного сопротивления со стороны фашистов, мы, пожалуй, слишком осмелели: передвигались почти открыто, пренебрегали маскировкой. А немцы тем временем следили за нами, подтягивали силы, блокировали населенные пункты, исподволь окружая отряд. Они не торопились, не наступали, уверенные, что в конце концов партизаны сами попадут в расставленную ловушку.
Расчет, казалось бы, был верный, но партизаны обманули врага. Оставшись без продовольствия и видя себя окруженными, мы не полезли на рожон — на фашистские гарнизоны, а двое суток брели непроходимыми лесами и болотами. К концу второго дня, когда оставалось сделать последний бросок, чтобы вырваться из вражеского кольца, отряд вышел из лесу к какой-то деревне. Там тоже стояли немцы, но на опушке паслось стадо. Показываться на глаза пастухам было бы опрометчиво, а накормить людей необходимо — все вымотались, изголодались, изнемогали от усталости. И вот Цыганов, Бурханов, Тамуров и Крывышко подкрались к стаду и похитили двух овец так, что пастухи даже не заметили. Овец закололи и отошли в глубь леса так же незаметно, как и появились. Развели костер, и тут оказалось, что из всей хозяйственной посуды сохранилось в отряде одно только Крывышкино ведро. В нем и варили. И хотя суп получился вовсе не «особенный» и даже хлеба к нему не было, — бойцы ели его с особенным удовольствием и усердно хвалили предусмотрительность Ивана. Из окружения мы успешно ускользнули.
Под Гавриловичами наш отряд уничтожил большой маслозавод. Партизаны коверкали машины, разбивали большие чаны для сливок, а сами сливки выливали прямо на землю, смешивая с пылью. Когда дошла очередь до бидонов, в которых возят сливки, Батя сказал:
— Постой-ка… А не захватить ли нам их с собой?
Так и сделали. Взявшись по двое за ручки бидонов, партизаны понесли их в лес. Ноша была тяжелая, и поэтому, отойдя от завода километров пять, остановились на привал. Был хороший июньский вечер. На полянке, где мы расположились, только что скосили сено, и оно еще лежало в валах. Готовая постель. А ужинать было не нужно: ребята еще на заводе напробовались молока.
Батя, свертывая цигарку, рассуждал:
— Неизвестно, что будет дальше. Каждый раз с продуктами трудности. А если у каждого будет про запас масло…
Подозвал старшину отряда:
— Александров, организуй, чтобы из этих сливок сбили масло. Пускай сделают колотушки и сбивают — по два человека на бидон…
Я усомнился:
— Навряд ли что получится.
Но Батя был уверен:
— Получится!.. Организуй, Александров!
Бойцы, должно быть, заинтересовались этим дедом и охотно приступили к работе. Вот уж на одном конце поляны забултыхались под колтушкой сливки: «Плюх!.. Плюх!.. Плюх!.. Плюх!..»
А вот и с другой стороны: «Плюх!.. Плюх!..»
И наконец, весь лагерь наполнился этим мерным чавканьем. А над поляной звенели комары. Целыми роями. Сначала их никто не заметил, а потом не знали, куда деваться от них. Комары же, словно понимая, что кусать надо тех, у кого руки заняты, особенно свирепо нападали на наших маслобойщиков. А те, отбиваясь от комаров, били себя по лицу, по шее, по рукам, оставляя на одежде и теле густые следы сливок. Вскоре все перебелились, как маляры. В это время уже стемнело, выплыла круглая луна, и в ее голубом сиянии поляна казалась заполненной полубелыми пятнистыми призраками.
— Смотрите, Григорий Матвеевич, что наделали.
— Ничего, — зато масло будет.
И отряд продолжал «плюхать».
Плюх!.. Плюх!.. Плюх!..
Под эти звуки я и заснул.
А когда проснулся, плюханье продолжалось, только не такое частое и не такое громкое. «Неужели до сих пор сбивают?» — подумал я, поднимая голову. Еще не рассвело, а луна уже скрылась. В полутьме виднелись три пары вчерашних пятнистых призраков, копошившихся над бидонами. Остальные, должно быть, спали.
— Ну, какие успехи?
— Ничего у нас не получилось, — ответил недовольный голос.
И тут же вынырнул откуда-то Генка Тамуров, как всегда насмешливый и всезнающий.
— Только у Садовского получилось, — сообщил он. — Они с Кулундуком кило пять наколотили. Теперь промывают. Вон, глядите… А эти… Эх, маляры! Прямо, как в кинокартине… Да бросьте вы, чудаки! Все равно не получится. Уметь надо.
— И верно — разве бросить?.. А жалко!
Так окончилась наша попытка запастись самодельным маслом. Должно быть, не так уж просто делать простые вещи.
Мы шли на юго-запад, все дальше и дальше от Москвы, и наш голос по радио слышали в Москве все слабее и слабее: мощности нашей рации не хватало. Это затрудняло связь. А от Выгоновского озера нас, вероятно, и совсем не услыхали бы. Поэтому решили изменить направление, и местом для новой базы назначили район Червоного озера — на северо-западе Полесской области, недалеко от старой границы. Там были такие же пустынные места, густые леса и большие болота, да и население в прежних пограничных районах было надежное.
Не доходя примерно 50 километров до Выгоновского озера, повернули к востоку, и в начале июля переход, продолжавшийся почти полтора месяца, был закончен. За это время боевой счет отряда возрос на 32 взорванных эшелона, а разбитых маслобоек и смолокурен, заготовительных пунктов и мостов, порванных телеграфных линий, уничтоженных фашистов и предателей я и считать не берусь.
Батя расположился со своим центром западнее Червоного озера, в обширном Булевом болоте, а я временно должен был остановиться южнее, возле Белого озера, куда будут собираться группы, посланные на задания. Всю взрывчатку (а ее оставалось у нас немного) я захватил с собой, чтобы, не теряя времени и не дожидаясь, пока, соберется, весь отряд, сразу же начать боевые действия силами тех людей, которые у меня оставались.