У перекрестка лесных троп, где-то между Милевичами и Белым озером, мы встретили древнего старика с белой бородой, в белой холщовой одежде и в лаптях. Сгорбленный годами, он был все еще плотен и плечист, выцветшие глаза его зорко смотрели из-под мохнатых бровей. Он сидел на пне, а перед ним стояла корзина, в которой на фоне спелой синеватой черники краснели редкие ягодки ранней малины.
Поздоровавшись, мы уселись рядом.
— Откуда, дед?
— Из Юрковичей. — И он показал рукой куда-то в лес. — А вы, должно быть, дальние.
— Дальние. Отсюда не видать.
— Воюете?
— Воюем… Что у вас нового?
— Одни теперь у всех новости. Безобразят изверги… Что это за порода такая! Зверем назвать — и то будет зверю обидно. Словно они только и делают, что выдумывают муки для человека. Теперь всех евреев хотят подчистую уничтожить. Откуда ни послушаешь — из Турова, из Петрикова, из Микашевичей… В Животковичах живых людей прямо в ямы складывали, как дрова кладут, а потом стреляли. Тут и ребята, и женщины. Крик, рев… Которых убили, а которые, может, и не убитые остались — все равно зарывают… Да еще смеются… Ну, разве это люди?.. Лучше бы вы поподробнее рассказали, что на фронтах. Как Москва?
— Москва стоит.
— Сам знаю, что стоит. А как живут?
— По-военному живут.
— А на фронтах?
— Что сказать?.. По-прежнему… Но Севастополь наши оставили.
Старик омрачился.
— Севастополь!.. А ведь я там во флоте служил, на броненосце «Синоп».
Я спросил старика, далеко ли до Белого озера.
— Версты полторы, вот этой тропкой. Идемте, я провожу… Может, ягод хотите?
Белое озеро появилось перед нами неожиданно. Всё шли лесом да лесом, невысокими холмиками, неглубокими лощинками, и вдруг сразу — широкая, серебристо-белая гладь. Оно было меньше Лукомльского, Но по-своему не менее живописно. Темный лес со всех сторон теснился вплотную к воде, а в некоторых местах кусты лозняка вступали в самую воду. Вода — светлая, чистая, спокойная. Почти напротив нас, на том берегу, несколько маленьких домиков.
— Вот и Белое озеро, — сказал старик. — Видите, как вода-то блестит? Поэтому оно и Белое.
— А что это за дома?
— Деревня Белая. Сожгли ее фашисты. Сначала-то пришли наши. Партизаны. Секретарь обкома партии товарищ Козлов. — Старик многозначительно поднял палец. — И с ним генерал Константинов. Погнали они немцев. И из Рыбхоза погнали, и из Белой. Какой бой был!.. Ну а потом немцы вернулись с большой силой. Ушли наши. Немцы остервенели и всю деревню спалили. А какая была деревня!
— А вот чего-то строят. Новый дом?
— Жить-то надо! Кто себе землянку выроет, а кто вот такую клетушку сделает. Хороших домов теперь не строят… Ну, сынки, мне пора к дому. Бывайте здоровы! Может, еще встретимся.
Мы вышли на озеро с северо-запада и, распрощавшись со стариком, двинулись к востоку вдоль северного берега. Недалеко от широкой канавы, соединяющей Белое озеро с Червоным, выбрали, как об этом было заранее договорено, самое большое дерево — высокий кряжистый дуб. Тамуров сделал на нем три зарубки, я связал лозинкой крестовину из двух палок и повесил ее среди ветвей. Это — наш опознавательный знак и наш «почтовый ящик». Люди, которые возвратятся с заданий, будут знать, что мы их встречаем здесь.
Сборный пункт и место для нашего временного лагеря выбраны были километра за полтора от этого дуба… Дав бойцам только одну ночь на отдых, я отправил их всех на диверсии, разделив оставшуюся у нас взрывчатку, и сам ушел с одной из групп. Только горелое место чернело после нашего костра да стоял маленький столбик — из тех, что ставят лесники, разбивая лес на кварталы; они и служили приметой нашего лагеря.
* * *
Последними на дорогу Пинск — Калинковичи пошли трое: Тамуров, Лида Мельникова и Казаков — неполная группа. И толу у них было только на один взрыв — семь килограммов. Хотелось использовать его как можно лучше. Места были незнакомые, но проводник им попался хороший — комсомолец из Боровухи, работавший раньше на этой дороге. Он ходил тут каждый день и прекрасно знал все тропки в лесу, все подходы к железнодорожному полотну, все фашистские дзоты, расставленные в пятистах метрах один от другого вдоль линии, все порядки и повадки охранников.
В черную июльскую ночь — с зарницами над горизонтом, от которых не становилось светлее, с дальним ворчаньем грома, которое можно было принять за грохот идущего где-то поезда, — подвел он подрывников почти к самой насыпи и остановил в кустах.
— Ложитесь. Сейчас будут стрелять.
И верно: где-то левее загремели выстрелы, раскатилась дробь автоматов. Пули посвистывали над головами, но, выпущенные наугад, никому не причиняли вреда.
Затихло. Только потявкивали собаки, которых немцы держали в дзотах.
— Теперь — на линию, — сказал проводник.
Насыпь была невысокая. Финками подкопали рельс, положили взрывчатку, поставили взрыватель, привязали шнур.
— Готово.
— Ну, идемте. Минут через десять снова начнется стрельба.
Опять залегли в кустах. И опять раздались выстрелы, но уже из другого дзота.
А когда они прекратились, партизанам почудилось, что ворчанье грома стало непрерывным и ровным. Нет, это уже не гром, это — поезд.
Он торопился на восток. Подрывники не знали, что в нем, но, что бы ни было — солдаты, боеприпасы, продовольствие, — это фашистское, для фашистской армии, для порабощения нашей Родины.
И только тогда, когда грохнул взрыв, когда с оглушительным скрежетом полезли друг на друга бронированные вагоны и бронеплощадки, партизаны поняли, что это — бронепоезд, первый бронепоезд в нашей практике.
Взрыв был удачен: не только паровоз и вагоны, но и полотно так основательно изуродовало, что два специальных восстановительных поезда работали потом двое суток, приводя в порядок линию.
Так началась наша деятельность на Белом озере. Взрывчатку мы очень скоро израсходовали всю, а новой с Большой земли еще не прислали. Досада брала. Понимали, что не так это просто, но ведь фашистские эшелоны все бегут и бегут на восток. Безнаказанно бегут… И вот мы стали придумывать всевозможные способы, чтобы задержать их: развинчивали рельсы, ставили на них так называемые «башмаки» — такие подставки, благодаря которым паровозы сходят с рельсов. Но все это было и кропотливо, и далеко не так эффективно. То ли дело тол!..
* * *
После взрыва бронепоезда Тамуров, Лида Мельникова и Казаков целый день провели в густом кустарнике в стороне от железной дороги, чтобы выяснить результаты своей работы и потом, дождавшись новой ночи, вернуться в лагерь. Они слышали стрельбу взбудораженных немцев и грохот вспомогательных поездов, подошедших к месту происшествия, видели две автомашины с фашистами, промчавшиеся куда-то, должно быть, на поиски виновников взрыва, но их самих никто не заметил.
Июльский день долгий. Близость фашистов и надоедливые комары не дают спать. Костер разжигать тоже нельзя. Чтобы скоротать как-нибудь бесконечно медленное время, остается только говорить и думать. Казаков от природы был стеснителен и неразговорчив. Лида не любила, как у нас говорили, трепаться попусту, а Тамуров, наоборот, не умел молчать и всегда тяготился молчанием. Как из рога изобилия, сыпал он анекдоты, истории, случавшиеся и не случавшиеся с ним, прибаутки и побасенки. Но на целый день даже его репертуара не хватило. И вот он начал привязываться к своим спутникам, — вызывая на разговор, стараясь раззадорить их:
— Посмотрю я на вас, на двоих, — какая из вас красивая получилась бы пара. Лида, как ты думаешь?
— А что же? Получилась бы, — неохотно ответила Лида.
— Вот и я говорю. Почему бы вам не пожениться? Казаков — лейтенант, человек с положением. У тебя — тоже специальность хорошая. А уж если дети пойдут в тебя, им прямая дорога — в артиллеристы, в артиллерию большой мощности. Ты как думаешь?
— Тоже так думаю. Все может быть.
— Правда, Мишка — он немного маловат ростом… Да ты не красней, Миша, ведь я дело говорю. Для тебя стараюсь. Хочешь — сватом буду?
— Ну, в сваты ты, положим молод. И тоже ростом не вышел, — заметила Лида.
На все приставания Генки она отвечала спокойно и скупо и только несколько раз нехотя улыбнулась. Казаков молчал и краснел. А Генка целый день продолжал строить проекты женитьбы, совместной жизни и будущего счастья своих спутников. Казаков понимал, что все разговору Тамурова — пустая, болтовня, но на эту операцию он выходил впервые вместе с Лидой, присмотрелся к ней и невольно задумался о ней больше, чем обо всех других девушках, встречавшихся ему раньше.
После этого памятного дня, сам того не замечая, парень стал вспоминать о ней чаще и чаще, и ему уже казалось, что слова, сказанные Тамуровым, вовсе не так бессодержательны. Начал вздыхать, искал встречи с девушкой, а она в разговорах с ним продолжала оставаться такой же спокойной и приветливой. Может быть, и она любит? Ведь она не спорила, не обрывала Генкиных шуток.
Если бы дело касалось не скромного Казакова, а кого-нибудь из наших шумливых и разбитных ребят, вроде того же Генки, на это не обратили бы внимания, но робкое ухаживание Казакова бросалось всем в глаза. Начались обычные шутки, и они словно подхлестнули Казакова. Он решил во что бы то ни стало преодолеть свою робость и сразу — одним откровенным разговором — покончить со всеми мучившими его сомнениями, сразу объясниться с любимой.
Однажды после ужина сидели они с Лидой у ее шалаша и, пока лагерь затихал, говорили о литературе и о войне, вспоминали мирную жизнь и наши партизанские дела. Казаков тянул время, выжидая, чтобы все уснули… Вот и часовые сменились, и товарищи угомонились в шалашах… Надо бы сказать, но как это говорят? И очень трудно решиться — все равно, что броситься зимой в холодную воду.
Лида, видя, как Казаков приумолк, сказала:
— Иди-ка ты спать, ведь завтра тебе на задание.
В самом деле: вставать придется рано и идти придется далеко. Но Казаков принял беспечный вид.
— Ничего, высплюсь. По правде сказать, у меня бессонница. Такая хорошая ночь!..
— Да, хорошая. И уже не ночь. Видишь, светает.
И снова замолчали. А в лесу, приветствуя утро, зазвенели, защелкали, засвистели птицы. Лида размечталась:
— Какая красота!.. Эх, если бы не война!.. Послушай, как поют. Утро, Миша. Начинается утро!.. Вот и кукушка… Знаешь, когда мы рыли девчонками, все ходили в лес слушать кукушку — считали, сколько лет накукует. Это меня еще бабушка научила. По очереди считали и ссорились, кому первой считать. Один раз она мне сто пять лет накуковала. Вот смеху было!.. А то еще перед экзаменами слушали, какую оценку нам кукушка предскажет. Тоже бывало смешно. «Кукушка, кукушка, как я сдам физику?» Она мне — только двойку. А я сдала на четверку… Чудные мы были маленькие. И ведь не верили, а интересно… Да ты не слушаешь, Миша?..
Казаков слушал и не слушал. Ему было не до того. Надо решиться! И он наконец набрался храбрости:
— Лида, я хочу тебе сказать…
— Что? — Лида удивилась новому тону его слов.
— Я хочу сказать… Я тебя люблю, Лида!.. — и заторопился, боясь, чтобы она не перебила его: — Я тебя очень люблю, Лида. Я хочу тебе… Хочу чтобы ты была моей женой… Честное слово, Лида!..
Лида спокойно и, казалось, без особого удивления позволила ему договорить до конца.
— Все?.. Ну, иди спать, И больше не говори глупостей.
Казаков был обескуражен:
— Задаешься?..
Инцидент был забыт, даже дружба Лиды с Казаковым не нарушилась, но Тамуров как-то разузнал об этом и с тех пор так и стал называть их невестой и женихом.
* * *
Возвращаясь однажды с задания, я вспомнил, что старик, провожавший нас до Белого озера, говорил что-то о Рыбхозе, расположенном километрах в трех к югу, и решил заглянуть туда.
Дорогу найти было нетрудно. И вот уж передо мной целый поселок крепких бревенчатых домов, какие-то сараи, постройки, клуб, контора, склады. Рядом с поселком — пруды, каналы, дамбы, перемычки с воротами для пропуска рыбы. Все это сделано хозяйственно, умело и любовно — так, как делают советские люди. Но сейчас на всем этом лежит печать какой-то заброшенности, опустошенности. Людей в поселке осталось немного: только старики да семьи рабочих. Хромой бригадир долго водил меня по всему хозяйству, с грустью показывая, как мелеют пруды, как осыпаются дамбы.
— Вот здесь вода прососала. А тут мы сами поломали затворы, спустили воду… Чего уж!.. А ведь как у нас бывало! На самолетах привозили новые сорта. Нашу рыбу в Москву отправляли. Всесоюзное было хозяйство. Может быть, и вы едали нашего зеркального карпа?.. Теперь все прахом идет.
— Почему же вы так запускаете хозяйство? — спросил я. — Немцы все равно не могут им пользоваться. Вот бы вы и берегли. Вернутся наши — все на месте, все готово. И вам бы приятнее, и государству полезнее.
— Эх, товарищ командир, руки не поднимаются. Все не мило. В прежнее время устанешь за день, комары накусают, — и все-таки после обеда бежишь к конторе: сколько процентов выработали? Кто впереди? Только о том и мысли были… И уж тогда все плотины были в порядке… Весело было…
— А из начальства у вас кто-нибудь остался?
— Рыбалко остался, главный инженер.
— Где он сейчас?
— Вон там за рощей, на канале. С удочкой пошел.
Мы переглянулись.
— Значит, Рыбалко пошел на рыбалку.
— Вы не жартуйте — там рыбы много. И Василий Родионыч не зря туда ходит.
— Мы понимаем: хоть и с удочкой — все-таки рыба. Душу отводит… А что — этот ваш Рыбалко не может стать управляющим для немцев?
— Нет, вот уж это — нет. — Хромой бригадир обиделся за инженера. — Да он и сам-то, почитай, что партизан.
— Надо бы увидеться с таким партизаном, который рыбу ловит. Далеко это будет от рощи?
— Рядом: как пройдете — так и увидите.
Действительно, сразу за рощей мы увидели сидевшего к нам спиной человека в старенькой гимнастерке и нахлобученной по самые уши кепке. Удилище торчало над каналом, но рыбак был занят каким-то другим делом.
— Э, да мы с ним встречались, — сказал Латышев.
А рыбак не обращал на нас внимания: глянул вполглаза, хлопнул комара на шее — и только тогда мы рассмотрели в руке у него винтовочный затвор. Остальные части винтовки лежали тут же на каком-то потрепанном пиджачишке, за высокой травой нам их не было видно сначала.
— Здравствуйте, Василий Родионыч, — сказал Латышев.
Он грузно повернулся и, принимаясь собирать винтовку, как будто нехотя ответил:
— Здравствуйте… Комары одолели.
— Что-то у вас инструмент не рыбачий, — заметил я.
— Готовлюсь.
— Куда?
— К вам. К Бате. — Он знал, с кем разговаривает.
— Только что собрались?
— Раньше не мог. Оружия не хватало. Ребят готовил.
— Так вы не один?
— Восьмеро.
— А Рыбхоз так и бросите? Не жалко, что такое хозяйство запустили?
— Восстановим.
Он поднялся — большой и плечистый, словно выкованный из одного куска темной бронзы, одинаково скупой и на движения, и на слова. Верилось, что он не попусту роняет эти короткие фразы. За этой кажущейся апатией чувствовалась энергия и уверенность. Такой не всегда говорит, что знает, но всегда знает, что говорит. И в самом деле: на другой же день семеро парней явились вместе с ним к партизанам. А после войны он действительно руководил восстановлением Рыбхоза.
* * *
Усталым пришел я в этот день в лагерь, и настроение было невеселое. Забрался в шалаш, хотел заснуть, но комары облепили меня всего — пищат и жалят, пищат и жалят… Вот вредная тварь! «Бешеное и злое насекомое, все равно, как фашисты», — говорил как-то Есенков, воюя с ними на своей собственной лысине.
Я взял тряпку и клок ваты, зажег и, махая этим вонючим факелом, начал выкуривать комаров из шалаша. Потом занавесил дверь плащ-палаткой, вытащил шапку-ушанку. К слову сказать, мы и летом не расставались со своими зимними шапками — они служили нам в походе подушками и защищали голову и шею от комаров. И сейчас я надел шапку на голову. В занавешенном шалаше стало темно и душно. Но вот опять где-то над левым ухом звенит тонкое:
— Пи-и-и-и!
С трудом удерживаюсь, чтобы не махнуть рукой, жду, когда сядет, чтобы прихлопнуть. А тут и еще где-то над головой запевает другой тоненький голосок, и в палец правой руки без всякого предупреждения впивается третий комар. Значит — не заснуть…
Чей-то смех. Голос Генки Тамурова:
— Нет, Лида, из тебя хорошей жены не выйдет: ты даже блины не умеешь печь… Верно, Тимофей?
Последние слова относятся к Есенкову. Значит, и он сидит тут же. Но ни он, ни Лида не отвечают, видимо, заняты, и некоторое время Генка из сил выбивается, стараясь втянуть кого-нибудь в разговор. Кажется, даже обида начинает звучать в его словах:
— Смотри, Тимофей, с тех пор как она стала дружить с Казаковым, на нас и глядеть не хочет… Невеста!.. Ну, ладно же! Я вот скажу Бате про ваши шашни — он вас обвенчает.
Движение и сердитый голос Лиды:
— Ты долго будешь болтать?
Небольшая пауза, и снова голос Тамурова:
— Лида, а не починишь ли ты мне пиджак?
— Хорошо, принеси.
Но Генка даже тут не удержался от шпильки:
— Чини, чини, но уж, пожалуйста, поаккуратнее, чтобы не получилось как с блинами.
— И что ты пристал с этими блинами, вот смола! — удивляется Есенков.
— Так ведь ты видел, как она блины пекла?
— Мало ли чего мы не умели — научились. Если бы тебе с тремя товарищами приказали в сорок первом году уничтожить бронепоезд, у тебя бы получилось хуже, чем у нее с блинами.
— И не смей больше говорить про эти блины, — кричит издали Лида, — а то сам будешь пиджак чинить.
— Ну не буду, не буду… Пойдем-ка, Тимофей, от греха, а то и в самом деле не починит.
Оба поднимаются и идут куда-то, а я в полутьме и в тишине, нарушаемой звоном комаров, вспоминаю историю с блинами.
Несколько дней назад, уходя на встречу с Батей, я заглянул на кухню. Так называли мы место вокруг костра, на котором готовилась пища. Там стояли два чурбака — вся наша мебель, несколько ведер и котелков — вся наша посуда. В ведрах увидел я все тот же партизанский картофельный суп с мясом, который мы едим беспрерывно вот уже около года и который надоел нам хуже, чем комары.
— А что на ужин будет?
— Картофельный суп с мясом, — уныло ответил повар. Ему и самому надоело это неизменное меню, но приготовить что-либо другое он не сумел бы: ведь он не был специалистом, а был таким же солдатом, как и другие его товарищи.
Заметив тут же на кухне мешок и в нем немного муки, я спросил:
— Что за мука?
— Гречневая.
— Из нее хорошие блины бывают — гречаники. Знаешь?
— Еще бы не знать! — улыбнулся повар. — У нас даже песню поют: «Гоп, мои гречаники, гоп, мои били».
— Ну, уж насчет белых-то ты и не думай, а вот хоть бы черными угостил…
После моего ухода повар решил сделать блины и на помощь позвал Лиду: она — девушка, должна уметь. Лида обрадовалась — ей тоже надоел партизанский суп — и взялась за дело. Налила молока, разболтала.
— Сковородка есть?
— Нет.
— А на чем же печь?
— На чем-нибудь. Давай в котелке попробуем.
Поставили солдатский котелок на угли, смазали салом, но, когда налили на донышко тесто, оно прилипло, пригорело и никак нельзя было перевернуть блин. Лида пробовала ножом, но у котелка стенки высокие, опрокидывала котелок — не вытряхивается, и в конце концов просто ложкой соскребла подгоревшее тесто и сложила в другой котелок.
— Первый блин всегда комом. Как-нибудь приспособлюсь.
Повар, видя, что дело не клеится, ушел — пусть Лида сама отвечает! — и разболтал в лагере, что Лида печет блины, замечательные блины. Генка Тамуров сразу очутился на кухне.
— Лидочка, ты в помощники к повару пошла? Вот хорошо! И радист, и диверсант, и электрик, и еще новый талант открывается. Вот жизнь будет мужу! Кому только такое счастье? Он, наверно, и не ждет, и не знает, что невеста тренируется в партизанских условиях. Вот бы мне такую жену!
— Ты в Рыбинске найдешь. Там все умеют.
— А что, наши девчата…
— Знаю, лучше всех.
— Лидочка, ты бы хоть угостила блинчиком… Попробовать.
— Не мешай!
Раскрасневшаяся, косынка набоку, Лида возилась у костра и не заметила, как Генка запустил руку в тот котелок, где лежала готовая продукция. Проглотил один комочек подгоревшего теста — не распробовал, схватил другой — и тут завопил:
— Эх, ты! Да разве это блины? Это — тесто горелое. Ты даже не посолила его.
— Разве? — Лида хотела рассердиться на Генку, но, вспомнив, что ведь и верно — не посолила, рассердилась сама на себя. Махнула рукой: — Ничего не выходит. Не буду… — И ушла.
Когда я вернулся в лагерь, Тамуров рассказал мне все: смех! Новый номер тамуровских последних известий! Но я не засмеялся.
— Ничего удивительного в этом нет. И у тебя бы ничего не получилось. Попробуй-ка блины в котелке печь.
— Я тоже думаю, — добавил Есенков. — Соломона заставь со всей его премудростью, и тот бы не справился.
Я вызвал Лиду:
— Не тужи, ты не виновата.
Тамуров вмешался:
— Да, как же!.. Она и не посолила.
— А ты, критик, — сказал я ему, — иди лучше и принеси соды. Кто-то из ребят достал — от изжоги лечатся.
— Слушаюсь.
— Пойдем, Лида, на кухню.
Пришли на кухню, и я стал распоряжаться:
— Бери кислого молока и сыпь муку… Соль есть, сода есть… Тамуров, раскладывай костер, и на него — два котелка. Сейчас будем жарить…
В котелки, когда они накалились, положили побольше жира и в растопленный жир — тесто. Получились не то оладьи, не то мелкие пончики.
— Попробуй, критик… Как?
— Ну, это хорошо, но ведь это не Лидины.
Эта история с блинчиками вспомнилась мне в полутемном, пустом шалаше, когда я не мог заснуть, отбиваясь от комаров., А снаружи опять доносился голос Лиды:
— Генка, бери свой пиджак… Где ты там?.. В Рыбинске покажешь невесте эти партизанские заплатки.
* * *
Кумом Макаром мы называли молодого веселого сибиряка Макара Кузнецова. До войны он работал на золотых приисках, мечтал об Институте цветных металлов, а потом фашистское нашествие вырвало его из привычной мирной обстановки. Тяжело раненный, он попал в плен, не долечившись, убежал из немецкого лагеря и теперь вместе с нами активно боролся против немецких захватчиков.
В середине июля партизаны возвращались в лагерь, взорвав под станцией Старушка два фашистских эшелона. Макар и еще один боец — Новиков, проголодавшись за время пути, зашли в деревню К. перекусить. Деревня была незнакомая, и поэтому Новиков на всякий случай остался на опушке леса, а Макар пошел вдоль улицы, постучал в один дом и, ничего не подозревая, вступил в сени. Но не успел он закрыть двери, как на него набросились два дюжих мужика, накинули на голову одеяло, повалили на пол и скрутили за спиной руки. Это была хата солтуса, а сам солтус — красноносый звероподобный дядя, устроивший засаду и сейчас уже овладевший винтовкой Макара, — распоряжался:
— Собирайся, Федор, поведем этого сукина сына в Житковичи.
Предателям хотелось получить бутылку шнапса, пачку сигарет и коробку спичек, полагавшихся за поимку партизана.
Новиков долго ждал друга и, конечно, начал беспокоиться. Что с ним? Из-за пустяка Макар не стал бы задерживаться. Засада? Но ведь ни единого выстрела не было, ничего подозрительного не видно и не слышно. Идти на помощь? Но если в деревне неблагополучно, он и сам может попасть в засаду, и это никому не принесет пользы.
Наконец дверь хаты, в которую вошел Макар, отворилась, и двое мужиков вытолкнули из нее связанного партизана. Повели. Один — спереди, другой — сзади, с Макаровой винтовкой.
Надо выручать друга! И Новиков лесом побежал наперерез. Запыхался и на бегу вдогонку крикнул:
— Стой! Стрелять буду!
И щелкнул затвором винтовки.
Макар знал, что товарищ не оставит его в беде. Но успеет ли он?.. У солтуса в руках винтовка, и он в любую минуту может пристрелить. А у партизана руки связаны, и при каждом движении веревка больно врезается в тело. Макар старался шагать медленнее, волоча ноги и нарочно спотыкаясь о корни деревьев. Зорко посматривал по сторонам — не зашевелятся ли кусты, не блеснет ли среди них ствол новиковской винтовки.
Услыхав оклик, все трое остановились. Макар еще раз попытался освободить руки. Напрасно! Умеют вязать, мерзавцы!..
Помощник солтуса испугался, попятился назад, но сам солтус оказался не из робкого десятка. Макар слышал, как он выругался и дослал патрон. Холодок пробежал по спине. Бесконечно долгую секунду Макар ждал выстрела. Казалось, он видит в руках солтуса поднимающийся ствол своей винтовки. Частые капельки пота выступили на лбу. Вот и все! Вот тебе и золотые прииски! Вот тебе и Институт цветных металлов!.. Но курок сухо щелкнул и… ничего. Осечка! Солтус снова взвел его — и снова осечка!.. А Новиков уже выстрелил, и помощник солтуса не то упал, не то просто пополз в кусты. Этого Макар уже не видел. Он быстро обернулся назад, Перед ним мелькнули злые глаза под мохнатыми бровями и черная дырка ствола. Он услышал клацанье перезаряжаемой винтовки и снова сухой щелчок. Новая осечка. Нагнув голову, как ныряют в воду, бросился Макар на солтуса. Оба упали.
Все это продолжалось какую-нибудь минуту. Когда подбежавший Новиков развязал Макару руки, солтуса и след простыл, а другой предатель лежал в кустах, и ноги его еще дергались в предсмертной агонии.
Потом партизаны дивились Макарову счастью: три осечки подряд. А ведь патроны были хорошие и, когда понадобились, выстрелили. А самого Макара, посмеиваясь, Новиков называл после этого своим «крестником».
За время нашего пребывания на Белом озере (около месяца) мы пустили под откос тринадцать эшелонов, вывели из строя несколько мостов. Отряд наш снова собрался и вырос. Возвратились группы, выходившие на диверсии еще во время перехода, немало появилось и новых людей. К концу июля у нас насчитывалось не менее ста человек.