Мы идем по лесам и болотам, ничем не отличающимся от тех, которые оставили за Припятью, но облик деревень постепенно меняется: чаще и чаще мелькают среди серых бревенчатых домиков белые мазаные хаты, чистенькие, местами даже щеголеватые, с голубыми обводами вокруг окон, с какими-нибудь незамысловатыми петушками. У хат — палисадники. Цветов в них уже нет, только голые стебли и прутья, но все же они придают хатам более уютный, более ласковый вид. Внутри хат тоже все выглядит по-другому. Беленые печи и те же обводы, что и снаружи, — синькой по белому. У женщин вышитые сорочки, фартуки, расшитые петухами. У мужчин островерхие бараньи шапки. Так и у нас на Подолии ходят. И мягкая украинская речь… На каком-то хуторе, проходя мимо одной из хат, я услышал грустную и знакомую песню:
Нестерпимо захотелось снова увидеть, как сгибаются над прялками тонкие девичьи фигуры и кивают головами в такт песне. Сколько сразу нахлынуло воспоминаний!..
— Зайдем, что-то пить хочется.
…Но и здесь, как в Белоруссии, уныло шумит под ветром мокрый осенний лес. И так же, как там, не только осенняя печаль слышится в его шуме. Сознание того, что и эта земля придавлена фашистским сапогом, не оставляет нас ни на минуту, и от этого еще грустнее становится песня осеннего леса.
Перепадает снежок. Утром подморозило, а днем опять хлюпает под ногами талая слякоть.
Завтракали в деревне. Расспрашивали крестьян. Хотели неожиданно порадовать их наступлением, но они уже знали о нем… Откуда? Оказывается, ковпаковцы сказали. Значит, тут бывают ковпаковцы! А недалеко от Ровно — партизанский отряд Тимофея (под этим псевдонимом, я уже знал, скрывается полковник Медведев). И еще о некоторых отрядах слышали мы от крестьян. Значит, много партизан. А ведь Батя посылал нас на пустое место!..
Среди дня вышли к старой советско-польской границе и здесь остановились передохнуть. Между двумя стенами леса — просека метров пятнадцать шириной. Посредине — линия полосатых красно-белых столбиков, на одной стороне надпись «СССР» и наши эмблемы, на другой — польские орлы. Столбики эти кое-где покосились, подгнили, а в некоторых местах их почти скрывают густо разросшиеся кусты.
Параллельно столбам — старые тесовые кладки; по ним, должно быть, ходили наши пограничники. А сейчас партизаны уселись на этих кладках, на грудах валежника, на сухих стволах деревьев. Закурили. Разговорились. О наших будущих делах. Снова вспомнили Белоруссию. И тут Есенков, пуская из-под усов дым, сказал:
— В Белоруссии был у нас комиссар. Немцы знали про комиссара Бринского. Гонялись. Искали… А пускай они его и теперь ищут и дальше будут искать… А?..
Он оглядел всех и на меня глянул, хитро прищурив один глаз.
— Пускай ищут. Будто бы комиссар Бринский так и остался в Белоруссии… А у нас здесь будет уже не комиссар, а будет… Ну, пускай будет у нас дядя Петя.
— Дядя Петя, — повторил кто-то, и, должно быть, это понравилось. Замысел сибиряка был понятен.
— Правильно!
— А как вы думаете, товарищ комиссар?
— Согласен, — ответил я.
— Ну, и фамилию надо этому дяде Пете другую.
— Украинскую… Ну Иваненко, что ли, или Петренко по отцу.
— Страшную надо, чтобы немцы боялись.
Анищенко предложил:
— Давайте по нашей профессии — Перевертайло, потому что мы поезда перевертываем.
— Это хорошо!
Командир отряда А. А. Анищенко
Переход из Белоруссии на Украину
Командир отрядов М. С. Корчев
Хочинский партизан Адам Левкович
Я молча слушал и в обсуждении своей собственной будущей фамилии участия не принимал. Но мне вспомнилось, что у нас в Чонгарской дивизии командовал конно-артиллерийским полком Перевертайлов, а я у него был комиссаром. Ну что же? Возьму ее, потому что она действительно подходит и звучит угрожающе. И дядя Петя — тоже подходящее имя. Подумают, что это на самом деле старик какой-нибудь, дядька с бородой по пояс. А там — вокруг Выгоновского озера — пускай разыскивают фашисты комиссара Бринского. Чем больше им беспокойства, тем лучше… И когда ребята спросили меня, я коротко ответил:
— Согласен.
— Только уговор — чтобы всерьез. Чтобы с этих пор — дядя Петя — и никаких. Строго.
— Строго, — подтвердил я.
— И на базу надо сообщить, чтобы знали.
— Сообщим.
Разговор, начавшийся шуткой и сначала принятый как шутка, обратился в серьезное решение. Так за мной и осталось имя «дядя Петя». К нему как-то по-особенному легко и быстро привыкли. И называли меня так, и рапорты писали на это имя, да и после войны для многих я так и остался дядей Петей.
Помню, в этот же день на походе отбились ребята в сторону, в кусты, и кричат:
— Товарищ… товарищ дядя Петя, тут орехов сколько насыпалось! Их тут собирать некому — мы полные карманы наберем. И терновник морозом хватило — он еще слаще стал… Товарищ дядя Петя!..
Может быть, они нарочно сообщали об орехах, чтобы в первый раз назвать меня по-новому, для практики. А я с непривычки даже не сразу понял, что это ко мне обращаются, и только рассердился насчет орехов. Крикнул не останавливаясь:
— Да что вы — дети? Орехами увлекаетесь. Некогда нам. Не отставайте!
— Мы и не увлекаемся, товарищ дядя Петя, да уж больно тут места хорошие. Вон глядите, озерцо какое. Сюда бы летом в мирное время на выходной приехать… А орехов и сейчас можно набрать.
— Ладно. Приедем и наберем. Все будет наше, когда фашистов выгоним.
* * *
Шли дальше. Обедали в какой-то деревне, не доходя Храпуни. Крестьяне, перетерпевшие от немцев не меньше, чем белорусские, встречали партизан хорошо. Однако ночевать у них мы не могли — так учил нас долгий и тяжелый опыт — и еще засветло покинули деревню.
По пути «разбомбили аэродром». Это грозное выражение вовсе не обозначало боевую операцию: просто-напросто ребята нашли в чаще леса диких пчел и воспользовались их медом. Вскипятив воду в ведре, бросили соты в кипяток. Воск всплыл, а из воды получилось что-то вроде душистого медового чая. А если в него положить сухих веточек дикой малины, он становится еще душистее и приобретает бледно-желтый цвет: совсем как в ресторане чай с лимоном. Этим чаем мы и поужинали. А спать улеглись, зарывшись в стогах сена, — самый лучший, самый теплый ночлег. За ночь выпал снежок, покрыл белыми шапками наши убежища, и под ними нам спалось еще теплее, еще спокойнее.
На другой день, случайно, на лесной дороге встретились мы с ковпаковцами. Это была небольшая группа разведчиков: трое конных и пятеро на подводах. Ребята — как на подбор — молодцеватые, рослые, в кубанках, украшенных красными лентами и лихо заломленных набекрень. И лошади хороши. Я — старый кавалерист — полюбовался и немного позавидовал. Полюбовались и наши бойцы: вот настоящие партизаны!
Вместе с ними мы остановились, перекурили, угощая друг друга, похваливая, как водится, и свой, и чужой табак. Разговорились по-дружески. Наши собеседники очень гордились тем, что они ковпаковцы. Особенно один — румяный и круглолицый. Картинно подбоченясь, сдвинув на самый затылок белую кубанку и потряхивая русым чубом, он рассказывал:
— Нашего Сидора Артемьича вся Украина знает. Посмотреть: простенький старичок, а ведь он целое гестапо вокруг пальца обведет. И человека насквозь видит. От него ничего не утаишь. Но заботливый — и к бойцу, и к крестьянину. На него, как на отца, смотрят… Да! Ну, и комиссар у нас — Руднев! Герой! И чистой души человек. Когда коммунизм построим, такие люди будут…
— А и у нас не хуже? — не вытерпел Дмитриев. — Вы про Батю слыхали?
— Слыхали, как же! Мы с батинцами встречались… Но ведь наш-то старик в Москве был!
— Наш тоже из Москвы присланный!
Вмешался Есенков.
— Подожди! Нашли время хвастаться!.. Ты лучше рассказал бы, как это было на приеме в Кремле.
— А так и было: приказали нам — партизанам — открыть второй фронт. Вот тебе самое главное.
Но пора было собираться.
— Докуривай!
И уже на прощанье Дмитриев с некоторой иронией спросил у круглолицего:
— А кто же вы есть? Не то вы разведчики, не то агитаторы?
Тот уже поставил ногу в стремя и обернулся:
— И разведчики, и агитаторы. Плохой ты будешь разведчик, если агитировать не умеешь. И плохой будет партизанский агитатор, если он позабудет о разведке.
Распрощались. По дороге наши бойцы делились впечатлениями. Я шел впереди и слышал за спиной высокий тенористый голос Камышанского:
— Вот это настоящие. Посмотреть приятно!.. И у них целая армия. Пушки есть, пулеметы есть. Как двинет такая махина!.. А что мы? Рассыпались человек по десять, и не видно нас…
— Стало быть, мы, по-твоему, не настоящие? — рассердился Дмитриев. — Да?.. Нет, вот мы-то как раз и есть настоящие. Партизаны должны просачиваться везде, партизаны должны быть неуловимыми. Что надо!..
Вступил в разговор Зубков.
— Ты со мной на операцию ходил? Не понравилось?
— Мне нравится с ветерком, — отвечал Камышанский, — с шумом, с гиком — вот как у Ковпака.
— Ну, так и уходи к ковпаковцам.
— А что? — сразу осекся Камышанский. — Нет, я у себя в отряде… я…
— Чего же ты болтаешь?
И, как всегда, Есенков спокойным и негромким голосом словно подводил итоги дискуссии.
— А по-моему, и те, и другие — партизаны, и те, и другие — настоящие. Все нужно. Плотник и столяр по-разному работают, а оба нужны. Так и у нас. Вот то-то и хорошо — что ни выдумай, как ни воюй, только бы побольше вреда принести фашистам. Они теперь и не знают, куда оборачиваться, где нас искать. Народ на выдумки хитер…
* * *
Я уже упоминал о Сазонове — командире отряда, высланного Батей на Украину. Отряд этот, базировавшийся около Олевска и «обслуживавший» крушениями железные дороги Сарны — Коростень и Сарны — Лунинец, был первой целью нашего пути. Вскоре после встречи с ковпаковцами — часам к десяти — перед нами замаячила на фоне серого ненастного неба тригонометрическая вышка, отмеченная на нашей карте. А вот и роща, в которой нас должны дожидаться… И уже ждут! В одинокой фигуре на опушке я узнаю Сазонова. И он узнает меня. Машет рукой. Идет навстречу.
— Товарищ комиссар!
— Здравствуй!.. Но никаких комиссаров. Теперь, вместо комиссара, дядя Петя.
Сазонов удивлен, и меня, даже несколько забавляет его удивление.
— Да, да. Комиссара нет. И другим скажи, кто меня знает.
— Это теперь дядя Петя!.. Это полковник Перевертайло!.. Комиссар в Белоруссии остался! — наперебой объясняют мои спутники, радостно здороваясь с Сазоновым. И когда мы добираемся до сазоновских бойцов и подвод, спрятанных в роще, он уже знает суть нашего замысла и зовет меня дядей Петей.
Сазонов — наш старый товарищ. Был младшим командиром в Чонгарской дивизии, потом — курсантом пулеметно-минометного училища, а к нам присоединился в марте 1942 года на Витебщине, партизанил там вместе с нами и вместе с нами пришел оттуда на Белое озеро. Назначенный командиром отряда, он оправдал наши ожидания. Отряд оказался активным и дисциплинированным. И сейчас я снова убедился в этом. Даже внешне — в каждом бойце, в общем виде лагеря, в отношении к крестьянам — чувствовалась рука неплохого командира…
Лагерь в лесу под Олевском был многолюден. Вернее, даже не лагерь, а лагеря, потому что невдалеке от сазоновских землянок приютились шалаши партизанского отряда Попова. О нем я слышал еще на Центральной базе. Отряд этот оперировал в южной части Пинской области, потом раскололся: половина его, во главе с военинженером Колесниковым, решила присоединиться к батинцам, к Сазонову, остальные, во главе с Поповым, хотели идти на восток, через фронт, на соединение с Красной Армией. Сазонов не мог самолично принять Колесникова и послал его на Центральную базу к Бате. Там мы встретились, и Батя попутно с остальными вопросами поручил мне разрешить этот вопрос. Колесников вернулся от Бати вместе с нами. А Попов со своими людьми все еще не двигался, все еще медлил. Должно быть, и его взяло сомнение: не остаться ли?
В первый же день, когда я беседовал с Сазоновым, в землянку зашел невысокий плотный партизан в обычном гражданском пиджаке и военной ушанке.
— Вот, — указал на него Сазонов, — он у Попова комиссаром.
Лицо вошедшего показалось мне знакомым.
— Где я вас видел? Как вас зовут?
— Поддубов.
Но мне эта фамилия ничего не сказала. Я слышал ее впервые и догадался, что она выдуманная, один из тех псевдонимов, к которым очень часто прибегали партизаны в целях конспирации. Я снова вгляделся, стараясь припомнить.
— Нет, вы мне Поддубовых не называйте, говорите настоящую.
Он немного покраснел.
— Корчев.
— Ага… Корчев. Это мне знакомо. Но где мы встречались?
— На сборах политсостава.
— Ну да, конечно. В Минске. Верно ведь?
— Верно. И в Бобруйске.
— Так… А теперь вы комиссаром у Попова?
— Да.
— Как же вы допустили раскол отряда?
Корчев смутился.
— Видите ли, партизанское дело — это добровольное дело. Силой не потянешь.
— Но бороться с врагом все-таки обязательно. Если уж объединились, надо подчиняться. В отряде должна быть не добровольность, а дисциплина. Партизанский отряд — это военный отряд.
— Я знаю. Теперь уж я знаю. Мы присмотрелись, как поставлено дело у Сазонова… А у нас почти половина отряда решила идти на соединение с Красной Армией. Они по-своему правы…
— Неверно!
— Я их не оправдываю. Но ведь, товарищ комиссар… товарищ дядя Петя, вы представляете себе, как тяжело тут будет без связи с Москвой… Сидим в лесу, а в деревнях — немцы. Со всех сторон. Облавы устраивают, как на зверей. Мы облав не боимся. Но ведь там, на Большой земле, и не знают про нас, считают, что мы погибли, пропали без вести. Мы это чувствуем. Трудно это выразить. Но одиночество какое-то, оторванность угнетают. И, по-моему, это играет очень большую роль. Поэтому и хотят идти через линию фронта.
— Нет, этого нельзя допускать. Надо налаживать работу здесь. Вот поговорим сейчас с Поповым…
Попов явился и с первых же слов произвел на меня благоприятное впечатление. Старший сержант, артиллерист, командовал огневым взводом, остался в окружении, но не прекратил борьбу. Судя по нашему разговору и по отзывам знавших его людей, волевой, дельный, инициативный парень. И люди в отряде неплохие. Но работа не ладится. Ненужная демократия, митинговщина, дисциплины нет, общее недовольство, в результате — текучесть личного состава и пассивность отряда в целом. Поэтому, должно быть, и решили идти на восток через линию фронта. От меня они ждали совета, вернее, даже решения. На меня смотрели, как на представителя центра. И я сказал:
— Оставайтесь здесь. Работайте с Сазоновым. Он вам поможет. Дисциплину наладите. Все дело в дисциплине.
Конечно, это говорилось не так просто и не так коротко. Пришлось убеждать и доказывать. Но дело было ясное — и командир и комиссар согласились. Однако Корчеву уже не хотелось оставаться в этом отряде, и, когда я стал собираться дальше, он попросил:
— Заберите меня с собой, дядя Петя.
— А как же отряд?
— Отряд останется у Сазонова. Справятся… А некоторых мы с собой захватим.
[стр. 294–295]
ишиас — болезнь, нередкая среди военных. Нога слушаться не хотела, и боль пронизывала ее сверху донизу на каждом шагу. Хорошо еще, что по этой дороге, вернее сказать, по этому бездорожью, волей-неволей приходилось идти с палкой, и я, тяжело опираясь на нее, закусив губу, заставлял себя двигаться, кажется, даже шагу не убавлял. Ребята несколько раз предлагали достать повозку или соорудить носилки, но я и слушать не хотел, только злился и отмахивался от разговоров. Поэтому и на привале после «гражданского лагеря» я сразу же улегся, выбрав местечко посуше и подложив плащ-палатку, и прикрыл глаза, будто бы задремал. А на самом деле я просто отдыхал и слушал.
Начал Есенков — все еще под впечатлением виденного и слышанного:
— Вот я тридцать два года прожил, вчера сравнялось — вчера у меня день рождения был. Много приходилось видеть всякого, но только сейчас я начал по-настоящему женщину уважать.
Начало было не совсем ясное, и ребята поняли его по-своему.
— Хо! — сказал молодой красавец Камышанский. — Подумаешь — порох выдумал! А кто женщин не уважает?
— Ты болтун! — Тимофей даже рассердился, — Я не об этом хочу сказать. Я вообще хочу про нашу русскую, про советскую женщину. Что швабы наделали? Нам тяжело, а женщине каково? Видели — у нее шесть ртов, есть просят — нет ничего, и силы такой нет, как у мужчины. А ведь она их выкормит… Выкормит!.. Вот за что надо уважать женщину.
Заговорили и другие — все заговорили, горячо и серьезно. Мне и то хотелось вступиться. И даже намека не было на тот легкомысленный тон, который пытался придать разговору Камышанский.
Привал окончился, а разговор продолжался. Крывышко на ходу снял свою старую шапку и почесывал лысину:
— Я еще старше Тимофея, мне тридцать три. И до сих пор не женат. Так случилось. Любил одну, а она вышла замуж за другого. А я другую не нашел. Но теперь, после войны, как только кончится, так и женюсь! Уж я и любить ее буду!..
— А она тебя? — задал коварный вопрос Гиндин.
— И я ее тоже, — не смущаясь, известной старой шуткой ответил Крывышко.
Рассуждения «старого» холостяка не вызвали ни насмешек, ни возражений. Каждому была понятна и близка его простая и честная мысль. Все задумались. Камышанский затянул было вполголоса песню, сочиненную Крывышко, и вдруг оборвал:
— Знаешь что, Иван, вот про что нужно песню выдумать — про наших женщин, про партизанок. Вот про что!
— Я уж думал. Пока не получается. Но я сочиню!