Бабодурское (сборник)

Брынза Ляля

Сумасшедшее [психическое]

 

 

— 1 —

В ленте пост. Что люди учатся сейчас быть самодостаточными и отражать всякие манипуляции формата «мне плохо, пожалей меня».

И это правильно, потому что сколько можно!!!

И я вроде б и согласная. Сколько можно!!! Взрослый — будь взрослым! Прекрати свои дешевые трюки! Не используй меня!!!

* * *

Но куда деть тех людей, что не научились и не научатся (в силу разных причин) самодостаточности, и так и будут «пожалей меня, я котик»…

И «ах, я такая глупенькая, не умею вкручивать лампочки»?

Куда их?

Это ж — наши люди! Они ж наши родные хорошие люди, просто они еще в песочнице куличики лепят и им надо, чтобы их за куличики хвалили и чтобы им вытирали сопли и слезы… Ну и что, что им за пятьдесят?

Это кажимость… Они все равно дети.

Ну и опять же каждому (даже самому взрослому) иногда надо слепить уебищный куличик. И чтоб за него похвалили. И чтоб погладили по голове. И чтоб он со своим куличиком был важный, нужный и «молодец, умничка».

Чтобы, возможно, однажды он бы тоже повзрослел и похвалил кого-то еще с уебищным куличиком…

Карочи, я за добро и за любовь и за жертвенность даже.

Если у меня есть лишнего, почему не дать тому, у кого нет и кому надо?

* * *

Заодно гордыню свою потешу. Сама себя за свой куличик шепотом похвалю… Молодец! Умничка! Взрослая какая!

* * *

Все. Чую, пора в нору и молчать. Гормоны шалят, щитовидка не на месте, спать и смотреть Г и П!

 

— 2 —

Жил да был один король

Хуан-Антонио-Сальваторе Первый ненавидел декабрь. Когда Хуан-Антонио-Сальваторе приникал к бойнице и смотрел на снежную стылую простынь, на ржавые пики ветвей, на клинопись песьих следов, его охватывала тоска. Тогда, чтобы избавиться от царапающейся где-то в области сердца безысходности, Хуан-Антонио-Сальваторе начинал разговаривать сам с собой.

— Зима пройдет. Вернутся стрижи-непоседы. Будут кроить синь в неровные лоскутья. — Хуан был романтиком, ему нравилось думать метафорами.

— Это точно. А покушать бы нашим Высочествам не мешало, — вступал в беседу вечно голодный Антонио.

— Угу, — Сальваторе — необщительный, хмурый, отделывался едва заметным кивком.

Трудно быть почти-королем. Еще труднее быть почти-королем без королевства, без министров, без подданных, без будущего. Хуан-Антонио-Сальваторе Первый старался не вспоминать о том, что этой зимой он впервые так бесконечно одинок. Одинок отныне и навсегда…

Мать с отцом юный дофин совсем не помнил, воспитывался под присмотром двух нянек, которых не любил, но слушался. Свита небольшая, преданная, холила осиротевшего порфироносца, оберегала беднягу от лишних забот, а опекунский совет осторожно готовил наследника к коронации, справедливому правлению, яростным битвам и великим свершениям. Дофин трепетно внимал наставникам и к отрочеству уже вполне осознал великую ответственность, каковая вот-вот готова была упасть на прыщавые юношеские плечи. Королевство его — маленькое, но очень гордое, постоянно подвергалось нашествиям со стороны многочисленных врагов. Помимо врагов, королевству постоянно угрожали болезни и голод. Штудируя героический эпос и историю государства, дофин не уставал изумляться стойкости и отчаянному упорству, с которым его великие предки отстаивали собственное право на престол, а также право подданных жить в благоденствии и довольстве. Впрочем, врагам и напастям упорства тоже хватало, поэтому все исторические события можно было уложить в одно единственное слово — «война».

Когда на замок напал черный мор, дофина укрыли в тайном кабинете, запретив даже высовывать нос за дверь. «Там припасов на три месяца с лишком», — прокашлял премьер-министр, отодвигаясь подальше, чтобы не дай бог не задеть Хуана-Антонио-Сальваторе, возможно, смертоносным дыханием. «Мы станем каждый день бить в гонг, чтобы ты знал — еще есть живые. Когда мор закончится, тебя выпустят. Если же однажды утро встретит тебя молчанием — терпи, сколько сумеешь. Не торопись наружу. А там — пусть поможет тебе слава предков». Дофину казалось, что голос старика нехорошо дрожит, но он постарался об этом не думать и тщательно задвинул засов. Он много спал, мало ел и старательно прислушивался к глухому звону, доносившемуся по утрам из-за дубовой двери. Еще юноша читал — кто-то заботливый побеспокоился о том, чтобы добровольному узнику нашлось, чем занять себя. Толстый философский трактат, предпоследний из стопки, был освоен наполовину, когда вместо рассветного «бом-бом-бом» замок поприветствовал наследника престола свистящей тишиной. Дофин еще целую неделю надеялся, прижимался ухом к холодным доскам, пытался уловить хоть какой-то звук, а потом смирился. Он так и не дочитал книгу, полагая, что теперь отвлеченные знания ни к чему. Зато он упражнялся в фехтовании и почти затупил саблю о каменную колонну. Именно тогда дофин научился разговаривать сам с собой. Он бы сделал это гораздо раньше — разнопоименованные сути внутри него давно уже интересовались друг другом, но совет строго-настрого запрещал, мотивируя вероятностью расщепления личности. Теперь Хуану-Антонио-Сальваторе ничто не мешало, и он разделил себя на три составляющие. Возможно, вот это растроение и не позволило дофину сойти с ума, а наоборот, заставило уложить сабельку в ножны, собраться с силами и выбраться наружу, покончив с объедками и даже с настоящим кожаным ремнем, оказавшимся неожиданно вкусным.

— Наше высочество будет осторожно и внимательно, — говорливый Хуан успокаивал нерешительного Сальваторе и равнодушного Антонио. — Мы проверим, осталась ли в замке еда, и подумаем, как действовать дальше.

— Дааа. Покушать хорошо бы… — Оживал Антонио.

— Угу, — Сальваторе соглашался с остальными.

Замок встретил дофина сквозняком и безмолвием. Хуан-Антонио-Сальваторе осторожно обошел залы и не обнаружил ни одного трупа. Видимо, заботливые подданные выползали наружу, чтобы встретить смерть там и не отравлять продуктами собственного гниения воздух, которым придется дышать их правителю. Хуан-Антонио-Сальваторе оценил скромный подвиг своих вассалов и еще больше оценил его после того, как разыскал на кухне нетронутые, запечатанные, запасы вина и сыра.

— Мы не забудем их преданности. Мы будем нести ее в нашем трепетном сердце до самой кончины. — Хуану была свойственна велеречивость и пафосность.

— Недолго ждать. Сыр и пшено вот-вот закончатся, и нашим высочествам придется потуже затянуть ремень, который мы все равно уже сожрали. — Антонио велеречивость и пафосность свойственны не были.

— Угу, — соглашался с обеими репликами Сальваторе.

— Жаль только, что мы так и уйдем, не отведав сладкой горечи королевской власти и не ощутив чреслами жесткого сиденья трона, — сокрушался Хуан. — Но, увы. Не осталось никого, кто бы смог короновать наше высочество.

— Да без разницы. Что так, что эдак. Зиму точно не переживем.

— Угу… — Сальваторе, как обычно, не отличался многословием.

Последний ломтик сыра закончился позавчера. Теперь Хуан-Антонио-Сальваторе смотрел сквозь узкие бойницы наружу и ненавидел декабрь. Внутреннее ощущение времени подсказывало дофину, что декабрь близится к концу и через пару дней, если дофин не умрет от голода, ему придется ненавидеть январь. Впрочем, до января юноша дожить не надеялся — это подсказывало ему и внутреннее ощущение, и здравый смысл. Дофин вздохнул, проследил глазами за веселой галкой, прыгающей по веткам старого клена. За всю свою недолгую, но насыщенную горем жизнь дофин еще ни разу не выбирался за ворота. Более того, дофин никогда не спускался за пределы своих покоев. «Относительно спокойно лишь здесь. Замок со всех сторон окружен врагами. Они везде: в лесах, на болотах, в городах и селах. Везде… Запомните, ваше высочество, опасность всюду», — предостерегали дофина опекуны.

— Надо прорываться наружу, — решился Хуан. — Иначе нас настигнет смерть.

— Так и так настигнет. — Антонио обреченно сглотнул.

— Уходим в леса, — неожиданно ожил молчавший до этого Сальваторе. — По тайному коридору, через подземелья, через подвалы. Возьмем в библиотеке карту, и вперед… Это наш единственный шанс выжить.

Наглая снежинка протиснулась в щель, обожгла ледяным лучиком щеку дофина, растаяла. Хуану-Антонио-Сальваторе вдруг стало страшно и тоскливо, захотелось плакать навзрыд. Но мужчины, а тем более будущие короли не плачут, и поэтому юноша собрал волю в кулак и направился к арке, ведущей в королевскую библиотеку.

* * *

«Анна Ванна, наш отряд хочет видеть поросят», — крутилось в голове назойливым рефреном. Мария Николаевна — учительница биологии на пенсии — трудно слезла с табуретки, прижимая к груди пакет. В пакете серебристо шуршал дождик, хрустела мишура, глухо постукивали друг о друга шарики, завернутые в газету.

Мария Николаевна сегодня никого не ждала. То есть с утра она еще надеялась, что сын с невесткой все же приедут и ей не придется встречать Новый Год, сидя всю ночь перед глупо-бликующим экраном. Но Жорка заскочил утром, чмокнул мать в щеку, вывалил на кухонный стол гору продуктов с незнакомыми названиями и убежал.

— С друзьями, наверное… Второго заглянем… Или третьего. Не грусти!

— Да что ты! Олечка зайдет, Саша, — бесстыже врала Мария Николаевна.

Мария Николаевна умела врать. Сорокалетний стаж работы в школе позволял ей врать нагло, уверенно, красиво. Мария Николаевна набралась этого у своих учеников и ни капли не раздумывала, прежде чем сказать неправду, если эта неправда спасала кого-то от угрызений совести. Она очень не любила, когда кто-нибудь грызет свою собственную совесть ради ее, Марии Николаевны, проблем. А уж тем более, если это любимый и единственный сын. Поэтому Мария Николаевна кивнула Жорке на тазик с заготовкой для оливье, на извлеченный из комода сервиз и на елку — маленькую, но очень пушистую. Елка хамовато топорщилась голыми ветками и липко пахла смолой.

— Видишь. Только нарядить осталось. Сядем с девочками. Шампанского выпьем, песен попоем. А вы отдыхайте.

— Привет теткам, — облегченно выпалил Жорка, прежде чем захлопнуть за собой дверь.

Мария Николаевна еще с полминуты «держала лицо» и, лишь убедившись, что Жорка уже не вернется, загрустила. Саша и Олечка — институтские подружки-ровесницы — вовсе не намеревались приезжать. Первая уехала с детьми в дом отдыха, вторая приболела и выписала на зиму младшую сестру из-за Урала. «Ну ничего, ничего, — приговаривала старушка, трогая елку за колючие лапки. — Сейчас доубираюсь, дорежу салат, выпью бокальчик полусладкого и спать. Свинок вот тоже покрасивее расставлю — пусть счастье несут в дом».

Если бы каждая хавронья, поселившаяся за этот месяц в захламленной однушке, принесла с полкило счастья, то можно было бы считать грядущий год Свиньи самым удачным в жизни хозяйки. Хрюшек, в каком-то совершенно невероятном количестве, Марии Николаевне натащили ее бывшие ученики. «Квартира превратилась в хлев», — шутила хозяйка, распихивая и розовых, и красных, и даже зеленых плюшевых уродцев по полкам. А еще у нее в голове крутилось смешное, полузабытое: «Аннаванна, наш отряд хочет видеть поросят…»

Приговаривая четверостишие про настойчивых октябрят и суровую свинарку Аннуванну, Мария Николаевна вытерла пыль с подоконника, разместила на нем дюжины две свиней среднего размера, удобнее расселила в серванте штук сорок поросят размера ниже среднего и усадила на диван пять гигантских свиноматок с хитрыми мордами и ноздрястыми пятачками. Потом Мария Николаевна достала с антресолей пакет с елочными украшеними, развесила по веточкам дождик, прикрутила шарики, пару раз укололась и даже загнала иголку под ноготь, закрепляя золотую пику. Потом Мария Николаевна ненадолго огорчилась из-за того, что старенькие ГДРовские сосульки уже осыпались и стали совсем некрасивыми. Однако в Жоркиных пакетах обнаружилась коробка импортных шоколадок, каждая из которых мало того что притворялась елочной игрушкой, но была еще и оборудована «правильной» петелькой, и Мария Николаевна, изумляясь капиталистической предусмотрительности, все-таки доукрашала елку. А потом Марии Николаевне пришла в голову странная мысль, которую уже лет пять она всячески гнала прочь.

Дело в том, что покойный супруг Марии Николаевны — человек неплохой, но не без странностей, имел пагубную страсть к коллекционированию. Однажды, когда супруги будучи в командировке в социалистической тогда еще Германии, устраивали новогоднюю вечеринку, немецкие коллеги подарили им щелкунчиков. «Глюклишь Вайнахтунг», — хором пропели немцы и достали четыре красивых свертка. Мария Николаевна распаковала хрустящую фольгу и ахнула. Четыре разных и очень зубастых деревянных человечка скалились учительнице в лицо. Чтобы не обидеть немцев, Мария Николаевна выставила всех уродцев одновременно. Правда, ради «фройндшафта» пришлось пожертвовать снегурочкой и дедом морозом, для которых места под елкой просто не осталось. Праздник прошел весело, но с тех пор отчего-то все решили, что странная учительская семья собирает щелкунчиков. И пошло-поехало. Уезжая из Вюнсдорфа, супруги везли с собой положенный столовый сервиз «Мадонна», двухкассетный магнитофон и ящик, набитый под завязку деревянными солдатиками с ореховым оскалом. «Ну вот, Машенька, теперь мы с тобой самые настоящие коллекционеры, — потирал руки супруг Марии Николаевны, развешивая щелкунчиков по стенам новой однушки на последнем, пятом, этаже. — Глядишь, лет через двадцать нас на выставки приглашать начнут». Через двадцать лет странная коллекция, увеличившаяся до ста пятидесяти единиц, была небрежно распихана по коробкам и упрятана в стенной шкаф. На шкафу повис аккуратный замок, а ключик вдова убрала в плоскую жестяную банку из-под монпансье, вместе с пенсионным удостоверением, грамотой «Почетный учитель» и свидетельством о смерти.

Мария Николаевна не любила натыкаться на этот ключик, потому что тогда у нее замирало сердце, и приходилось тридцать раз капать на рафинад валокардином. Еще Мария Николаевна не любила вспоминать о том, что за панельными дверцами шкафа, в картонных гробах, лежат сто пятьдесят деревянных человечков с равнодушными нарисованными глазами, с лихими усами и крепкими дубовыми челюстями. Но сейчас, глядя на неожиданно возникший «свинарник» и недорезанный оливье, Мария Николаевна подумала, что ей все равно нечем заняться и можно потихонечку доставать щелкунчиков одиного за другим и перебирать в памяти события, лица, звуки… Перебирать, запивая полусладким «Абрау Дюрсо», точно как много лет назад, когда она еще не встречала праздники в безлюдной тишине. «К концу жизни со мной остались лишь плюшевые свиньи и деревянные куклы», — грустно расфилософствовалась Мария Николаевна и полезла в комод за банкой из-под монпансье.

* * *

Хуан-Антонио-Сальваторе Первый полз по узкой шахте, обдирая бока о шершавые стены. Густая, как топленый сыр, темнота обволакивала, душила, давила жутью на сердце. Порой ужас сменялся любопытством, любопытство опять ужасом. В животе звонко бурчало от голода и невыносимо хотелось пить. Чтобы не думать о страхе, голоде и неизвестности, дофин разговаривал сам с собой вслух.

— На карте указано, что этот проход ведет в подземелья. А потом, если удастся миновать логова чудовищ, мы можем выбраться на волю. Да! Там снег, там холод, но это лучше, чем бесславно погибнуть от голода. — Хуан успокаивал остальных, но пафос в его голосе слишком отчетливо перемешивался с неуверенностью.

— А чего так узко-то? — возмущался Антонио. — Наша порфироносная плоть мало того что желает жрать, так еще и оцарапала все бока.

— Так на порфироносцев не рассчитывали. Хватит разглагольствовать, — резко оборвал нытье Сальваторе. — Ой! Смотрите-ка. Свет!

Мерцающий красноватый столб вползал сквозь гигантскую пробоину в полу шахты. Яркий, безудержный, бесстыдный, похожий на свет полярной звезды, он слепил дофину глаза и манил неизвестностью.

— Если верить карте, здесь должен быть глухой бетон, — Хуан осторожничал.

— Если верить карте, наши высочества уже час по подземельям болтаются.

— Тихо. Не орите! — Сальваторе умел командовать при необходимости.

Хуан-Антонио-Сальваторе пополз на животе к краю провала, зажмурился, а потом медленно… очень медленно раскрыл глаза. И увидел ее… Она находилась прямо под шахтой, то есть если бы Хуан-Антонио-Сальваторе сейчас сделал шаг, он бы упал прямо на золотое острие и проткнул себя насквозь… Или, если правильно вывернуть тело в полете, он бы опустился чуть поодаль… Зеленая, огромная, с сияющим острым шпилем, усыпанная серебром, увешенная прозрачными мерцающими сферами, сладострастно пылающая многоцветьем алмазов, она точно шептала: «Я — твоя».

— Морок, — зашептал Хуан, стараясь не смотреть вниз. — Это галлюцинации. Но какие прекрасные!!!

— Едой пахнет, — Антонио повел носом, и ноздри дофина вдруг превратились в парус — нежный, трепещущий, ловящий каждое дуновение, пропитанное карамелью и молочным шоколадом.

— Искус… Надо идти дальше. — Сальваторе благоразумно зажмурился.

«Я — твоя», — она шептала, и струилась липким, сладким, неотвратимым. И Хуан-Антонио-Сальваторе шагнул в бездну.

* * *

Мария Николаевна спала. Старушка так и не дождалась боя курантов и задремала на неразобранном диванчике, подпихнув под голову самую огромную из свиней. На деревянном полу «свиньей» классической выстроились щелкунчики — все сто пятьдесят боевых единиц. Глянцевые, местами с облупившейся краской, они молчали напряженно, отчаянно, точно ожидая команды «в атаку». С металлической яростью в глазницах, с серебряными сабельками наперевес, с ухмылками гуинпленов на размалеванных личиках. По дубовым октавам зубов перекатывались грецкие орехи, готовые взорваться картечью и разнести врага на ошметки. Мария Николаевна спала.

Командир поправил кивер и скомандовал остальным: «Готоооовсь!!!!» Скрипнули дубовые челюсти, перекатили орех в боевую позицию… «Шашки наголо!» — добавил командир и поудобнее вцепился в золоченый эфес.

Дамы обмахивались веерами. В партере и бельэтаже не оставалось мест. «Гусары, драгуны, уланы — какая прелесть», — салатовая с шелковым пятачком восхищенно шептала что-то на ухо рыжей с бантом на шее.

Хуан-Антонио-Сальваторе испуганно жался под елкой. Он даже не успел стянуть с нижней ветки восхитительную шоколадную шишечку. Он даже не успел коснуться лапкой прозрачного колокольчика. Он даже не успел вдохнуть всей грудью нестерпимо-прекрасный запах смолы и хвои… Сначала он услышал шорох, затем хруст, а потом обернулся, чтобы зажмуриться от ужаса, а потом широко-широко распахнуть глаза. Все три пары.

— Кровь предков стучится в моем сердце, — Хуан пытался воскресить генетическую память, а также сообразить, чем же мог закончиться тот самый недочитанный трактат, где славный пра-пра — и еще миллион-раз-пра-прадед дофина — оказался в похожей ситуации. Получалось плохо.

— Шоколадку требую перед смертью, — ныл Антонио.

— Без паники! Мы, Хуан-Антонио-Сальваторе Первый, сейчас перестанем трястись и вступим в бой. И будем сражаться. Зубами, когтями, усами. Чем сможем!!! — Сальваторе обнажил клыки, зашипел яростно. — Не сдадимся лубочным деревяхам живыми!!! Не посрамим славы рода!

Мышиный еще-не-король скинул камзол. Мышиный еще-не-король звонко шмыгнул носом. Мышиный еще-не-король бесстрашно выхватил сабельку из ножен, выпрыгнул из-под елки и пропищал почти шепотом: «Иду на вы…»

— Пли! — Генерал выплюнул приказ и рваные ореховые осколки одновременно.

— Пли! — Лейтенантны дали отмашку подразделениям…

— Пли! — затрещала скорлупа, и сто пятьдесят коричневых ядер лопнули, взорвались под железными челюстями.

Завизжала шрапнель, вспарывая пропитанный мандаринами воздух. Жалобно зазвенели стеклянные шарики — благовест ли, поминальная ли… «Лихие! Бравые! Браво-браво!» — застучали хрюшки плюшевыми копытцами.

— В атаку! — закричал Генерал.

— В атаку! — завопили Лейтенанты.

— В атааааку… Ураааааа!

Ать-два, ать-два, ать-два… Деревянный пол скрипел в такт. Ать-два. Солдаты маршировали шеренга за шеренгой, плечом к плечу, ладонь в ладонь… Ать-два… Лихо закручивались усы, сверкали шпаги, звенели аксельбанты… Ать-два…

Хуан-Антонио-Сальваторе ждал, вцепившись коготками в золотой эфес. Дофину очень хотелось метнуться под шкаф или просто лечь на спинку и закрыть глаза, притворившись мертвым. Ему хотелось вернуться обратно на чердак, который он привычно называл замком, и торчать целыми днями у чердачного окошка, которое он привычно называл бойницей… Ему хотелось стать самой обычной мышкой, маленькой и безобидной… Но на него, хрустя суставами и щелкая зубами, двигалась деревянная армада, безжалостная, тупая, жестокая, готовая кромсать все вокруг в клочки… А он был один… Совсем-совсем один. Хуан-Антонио-Сальваторе Первый трижды сглотнул страх. Неумолимым рождественским ужасом на него наступала смерть.

«Ах! Какой бесстрашный», — хрюкнул кто-то с галерки и замолчал.

«Ну, надо же… — Мария Николаевна, проснувшаяся от грохота падающих щелкунчиков, терла глаза. — Надо же… Заснула. — Старушка тяжело поднялась с дивана, зевнула. Недоуменно уставилась на пол, превратившийся в абсурдную иллюстрацию к поэме „Бородино“. — Ну вот. Попадали все. Поцарапались, наверное, — приговаривала Мария Николаевна, рассовывая щелкунчиков обратно по коробкам». Первый, пятый, сороковой… сто пятидесятый… Последний щелкунчик, разряженный в щегольской белый сюртук с золотыми генеральскими пуговицами, нехотя запихнулся кивером вниз. Ключик вернулся в жестяную банку из-под монпансье.

«Ой! А это что у нас тут такое?» — Мария Николаевна нащупала очки с перетянутой изоляционной лентой дужкой, нацепила их на нос, встала на коленки.

Хуан-Антонио-Сальваторе наблюдал, как две мерцающих заслонки приближаются к нему откуда-то с неба. Дофин был настолько истощен минувшей битвой, настолько изможден странствиями и голодом, что появление новой опасности воспринял как благословение.

— По крайней мере мы сражались достойно, — попробовал ободрить остальных Хуан.

— И надрали зубастым буратинам деревянные задницы! — прошептал Антонио.

— И не уронили нашего королевского достоинства! — Сальваторе, похоже, понравилось разговаривать.

Мария Николаевна — учительница биологии с двадцатилетним стажем — не боялась мышей. Даже мышей с патологией. Еще до школы Мария Николаевна работала главным лаборантом в одном из секретных НИИ, поэтому трехголовый мышонок, вывалившийся из вентиляционного люка прямо под елку, Марию Николаевну не напугал, скорее обрадовал. Она осторожно ощупала зверьку хребет, убедилась, что кости целы, и что грызун жив, здоров и либо в шоке, либо имитирует смерть. Мария Николаевна хитро улыбнулась и сняла с елки конфету, одну из тех, что днем притащил Жорка. Фольга соскочила легко, обнажив сладкую литую сердцевину. Мария Николаевна поводила шоколадом возле притворяющихся равнодушными носов и довольно хохотнула, заметив, как три пары ноздрей одновременно раздулись. И быстро отдернула ладонь, когда три пары челюстей впились в горчащую шоколадную глыбу.

Потом они сидели за праздничным столом, слушали речь Президента и пили Абрау Дюрсо — Мария Николаевна из высокого хрустального бокала, а Хуан-Антонио-Сальваторе из блюдечка. А уже под утро слегка подвыпившая Мари смастерила из конфетной фольги три миниатюрных короны, которые все соскакивали и соскакивали, и никак не желали держаться на порфироносном челе… челах…

Хуан-Антонио-Сальваторе, разбухший от шоколада и салата Оливье, валялся пузом кверху на фарфоровом блюдце и размышлял вслух.

— Королем быть непросто! Особенно когда бо́льшая часть наших подданных — чистые свиньи! — У Хуана заплетался язык.

— Чистые свиньи! — икал довольный Атонио и тянулся лапками к зеленому горошку.

— Угу, — соглашался Сальваторе.

 

— 3 —

Снилось, что я двадцатипятилетняя типа Лара Крофт. Работаю на какую-то тайную госструктуру тайным агентом. В рамках секретного задания беру трех ни о чем не подозревающих подружек и веду их сперва в бар, где немножко подпаиваю, а потом провожу специально мимо Того Самого Места, куда я должна проникнуть и все выяснить.

То самое место выглядит как довольно скучный НИИ.

— Давайте же зайдем сюда, — говорю я уже немного пьяненьким подругам.

— Боже! Зачем?! — изумляются они.

— Да по приколу тупо… Позырим на этих ботанов, поржом…

Девушки хихикают и соглашаются. Они гламурны и привыкли к гламурным мужчинам, я же предлагаю им новое развлечение.

Кстати, про девушек. Я их специально ради задания не так давно завела. Они должны обеспечивать мне прикрытие. Круто придумала? Да! Прям очень хитрый ход.

Короче, заходим мы в этот НИИ, как-то проникаем внутрь (этот момент не показали), а там как на космической станции все. Всякие разные крутые приблуды, суперкомпьютеры, какие-то комнаты виртуальной реальности, а главное… куча этих гиков с дикими лицами и со встроенными в разные части тела приблудами. Шунтами там всякими, всякими дополнительными руками, щупальцами и проч.

Киборги такие все.

Девушки мои в ужасе. Хочуть бечь. А я хожу и все фотографирую на встроенный в очки со стразами фотоаппарат. Выполняю задание.

Ну там потом нас пару раз чуть не поймали охранники. Потом нас еще раза два чуть не убили сами киборги, когда мы их застали лежащими в одежде в ванне с кипящим гелем (хз зачем).

Потом я уже как-то исхитрилась и мы нашли карту здания и доп выход. И бежим по этому выходу, и выбегаем… на маленькое гольф-полечко. Крошечное такое. Оно оказывается пристроено к этому НИИ. И там на рендже стоит и тренируется ОН.

Вот поэтому нельзя брать женщин в тайные агенты!

Я его увидела и все. Коленками похолодела, сердцем замерла… И он тоже. И дальше там мы сперва с ним поговорили, потом еще поговорили, потом немножко поиграли, потом оказалось, что он Доктор Зло и хозяин этого заведения, потом мы поцеловались…

Потом я проснулась.

И чую. Что-то не то.

Ой. Блин. Мне ж полтос, я замужем, и я не тайный агент!

Зы. Но миссию я выполнила и тому красавцу ничего про нее не сказала.

 

— 4 —

Еще пару таких деньков, и начну верить в сглаз и порчу. Ничего так отовсюду накрывает меня))). В связи с чем — экспромт. Стихи.

Лягушка не сдается и все сучит ногой. Но что-то мне сдается, что бочка та с водой. Вокруг собрались звери, исполнены ума… Не верят эти звери, что выживет она. Лягушка пучит очи. И лапами сучит, А снизу из-под бочки ей кто-то там стучит. Короче, верим в чудо! И в то, что, может быть, Удастся той лягушке кусочек масла сбить.

 

— 5 —

Я сегодня шла, шла… И упс. Обнаружила себя посреди снежной целины. Я адын савсэм адын, вокруг снега нехоженые и вообще непонятно, как я тут оказалась и что я тут делаю.

Ну, я тут же постановила, что это Знак, и поперла дальше.

Ну попроваливалась изрядно. Поматерилась тоже всяко. В какой-то момент поняла, что щаз вообще тут засну и умру навсегда. Потом всполошилась, покурила и вдруг увидела станцию метро.

В общей сложности часа два блудила в снегах и белом безмолвии.

Не знаю, кто как, а я люблю очень такие дни, когда хаос. И когда ты часть сущего и ничего поделать с ним не можешь. А потом ррраз… И внезапно метро.

И цивилизация приходит к Имяреку. И спасает его.

 

— 6 —

Продавец радуги

На длинной, выскобленной добела стойке маялась зевотой свеча. Огонек горел лениво, ровно. Пожилой мышь осторожно обогнул застывшую восковую каплю, подобрался к миске с отбитым краешком и, выхватив оттуда сухарик, поспешил в темноту. Задорно блеснули бисеринки черных зрачков, ленточка на хвосте взметнулась зеленым всполохом, и аппетитный хруст заставил старичка, прикорнувшего за прилавком, открыть глаза.

— Поужинал, Слоник? Пить хочешь? — Старик поднялся, нацедил в поилку лимонада и улыбнулся, когда зверек чихнул, сунувшись носом в липкую сладость, — Будь здоров! Пей — и домой. Пора закрываться.

— Шамайка, ты еще здесь? — Звякнул дверной колокольчик и в лавку ввалился огромный бородач. Он тяжело взгромоздился на табурет, едва не свалив с прилавка стопку старинных свитков.

— Белеш? — Хозяин выглянул из подсобки, кивнул гостю, — Погоди чуток, только Большой Хрустальный уберу, и по домам, — дед Шамайка вынырнул из темноты и, закрепив стремянку, привычно полез под самый потолок, где на отдельной, покрытой кружевной салфеткой подставке переливался хрустальными узорами флакон. Да нет, не флакон даже, а флаконище или, скорее, графин необыкновенной красоты и изящества.

Величиной с гигантскую тыкву, с серебряным дном и тонким, словно веточка, горлышком, с блестящей затычкой-шишечкой, исписанный тайной резьбой, запечатанный гербовой сургучной печатью, Большой Хрустальный считался главным украшением магазинчика и самой великой гордостью деда Шамайки.

Большой Хрустальный вполне мог бы храниться в королевской казне или, на худой конец, жить в буфете какой-нибудь герцогини или маркизы — так он был великолепен. Грань за гранью любовно вырезанный мастерами-стекольщиками, Большой Хрустальный напоминал чудесный бриллиант. Но не этим определялась его ценность — истинное сокровище таилось внутри, скрывалось под извилинами хрусталя, пряталось за искусной росписью, под плотно притертой сверкающей пробкой.

— Не надоело каждый день такую тяжесть таскать да по лестнице прыгать? Спрятал бы подальше, и пусть себе пылится. Все одно не купит никто, — Белеш кашлянул, пламя свечи метнулось в сторону и погасло. Жирная темнота вползла через окна. Недовольно загудел в руках у деда Шамайки Большой Хрустальный.

— Зажги свет. И как ты еще полгорода не разнес? — пробурчал Шамайка, спускаясь наощупь. — Купит — не купит… Разве в этом дело! Это же… Это же — мечта. Радуга-мечта. Ее еще мой прадед лить начал, а дед, тот уже на три четверти закончить успел. Отец корпел над ней всю жизнь. Помню, я еще совсем крохой был — заберусь в кресло у стены и смотрю, смотрю, как он, скрючившись, сидит — цвета подбирает. Когда помер отец, мне только оранжу добавить осталось. Долго я нужный колер искал, а когда нашел — сам себе не поверил. Три года из мастерской не вылазил, все до последней капельки вычищал, выправлял, чтоб как следует, а не спустя рукава. Три года. Невеста меня из-за этого не дождалась — за другого вышла. А я и не огорчился ничуть, потому что главное в своей жизни делал. Еще пять лет каждый цвет на положенное место крепил, друг за дружкой, рядком. А потом из колбы готовую радугу во флакон переливал еще с полгода. Когда запечатал горлышко сургучом, решил — поставлю на самое почетное место. Пусть знает народ, что мы настоящие мастера, а не просто Шамаи — продавцы радуги. Эх, Белеш, ведь радуге этой цены нет. И даже если войдет сюда сама королева, молвит: «Возьми, дед, полцарства и меня в жены, только продай Большой Хрустальный», я ей на подол, жемчугами шитый, плюну и выгоню в три шеи!

Дед Шамайка любовно протер граненый бок. Дохнул на шишечку, поскрипел по ней потертым бархатом манжета. Толкнул ногой дверь чуланчика, чуть головой о низкую притолоку не ударился. Уже оттуда глухо добавил:

— Вот ты, Белеш, свой Страшный Ливень в подвале хранишь, чтобы никто не видел, а зря.

— Не зря ничего, — буркнул бородач и подхватил Слоника, который в темноте едва было не свалился на пол. — Тебе что? У тебя внуков нету. А я вон с неделю назад Верка в мастерской поймал. Сидит оголец, секретными свитками шуршит и уже тигель нагрел. Собрался, видишь ли, отмочить что-то. Я ему говорю, рано мол. Вот в силу войдешь — обучу делу, а он разве слушается? Кричит, ногами топает. Тоже мне мужичок-дождевичок…

— Эээх, — вздохнул дед Шамайка. Громыхнул тяжелой связкой ключей. — Я бы и рад — наследника… Пойдем. Завтра на Совет бы не опоздать.

* * *

Город привычно давился сырой мглой. Торопливо бежали по узким улицам прохожие, спотыкались о выбоины каменных плит. Чертыхались кто про себя, а кто и вслух. Торговая площадь словно вымерла. Только припозднившиеся лавочники гремели щеколдами, зябко поеживаясь. Белеш подождал, пока дед Шамайка запрет лавку, запалил факел. Скупо разгоняя кисель сумерек, вспорхнуло пламя, потом осело, замерцало неспешно.

— Ну что, потопали, сосед? Тебя внучки заждались, поди. — Шамайка плотно закутался в шерстяную накидку.

— Ага. Вон, Ойленка вчера грозилась сделать уздечку: собралась в лошадки играть. А Верк-хитрец опять пытать начнет. Думает, я не понимаю, что не просто так спрашивает, а на ус мотает. Знатный дождевик будет, уж поверь, — покраснел от удовольствия Белеш. — Ты бы заглянул. Дети тебя любят.

— Как-нибудь. Тут я из разных остатков да выжимок гостинчик Ойленке сделал. На продажу не выставишь, а девчонка порадуется, — Дед Шамайка пошарил в кармане, нащупал что-то, достал, разжал морщинистый кулачок. На влажной ладони зеленела маленькая бутылочка, внутри билась нежными переливами крошечная радуга.

— Да ты что! Это ж… Как? Спасибо, друг. Ээх… А мне тебя и отблагодарить-то нечем… Грибной-моросилка тебе вроде ни к чему, — Белеш замялся, затоптался на месте, лицо счастливо плыло в улыбке. Белеш осторожно завернул пузырек в носовой платок и сунул за пазуху.

* * *

Синеглазая хохотушка лет пяти-шести хлопала в ладоши и бегала вокруг низенького столика, на котором важно расселись две куклы и лысый пупс. Из-за приоткрытой дверцы шкафа щурился пуговицами лопоухий плюшевый щенок. Чуть поодаль толпились взрослые, следили за тем, как тоненькие детские пальчики вытягивают промасленную тряпицу из пузырька, как выливается оттуда тягучая прохлада, и как рассыпается искрами, выгибается по-кошачьи, распрямляет многоцветную спину маленькое чудо.

— Красный, синий, голубой! Смотри, смотри, Верк… Как красиво! — Ойленка теребила брата за штанину. Тот совсем по-взрослому потрепал ее по кудряшкам и с нарочитым спокойствием произнес…

— А… Ерунда это все. То ли дело дождь. Вот возьмет меня дед в подмастерья. Глядишь, годика через три подарю тебе мокрохлест с молниями. Настоящий, а не дужку игрушечную, полосатую. — Голос Верка звучал равнодушно, да только разве спрячешь восторг, если пылают щеки и блестят глаза?

— Не хочу дождик. И так на улицу не выйдешь. Сыро кругом. И противно. Я солнышка хочу. Деда, купи солнышка… — Захныкала Ойленка. Белеш нахмурился, тяжело топая, подошел к внучке, поднял ее, как перышко. Смотрели стар да мал, как тускнеют волшебные сполохи. Последним угас оранжевый. Ойленка вздохнула, обвила ручонками толстую шею, потерлась щекой о мягкую бороду… — Солнышка, деда.

— На День рожденья куплю, егоза. На целый день хватит. Сможешь во дворе праздник устроить подружкам. Только и меня уж пригласить не забудь… Ладно?

— Не забуду… И тебя, и бабушку, и Верка… А облачков купишь? Помнишь?

Белеш закашлялся. Он хорошо помнил. Не так давно дела шли у мастера дождя славно. Богатые покупатели толпились в лавке, выбирая, кто теплый весенний, а кто и прохладный грибной. Потом пошла мода на морось с молниями, и не было отбоя от господинчиков, тыкающих пальцами в тяжелые глиняные кувшины, мол, вот этот — побольше, пострашнее… Белеш радовался, придумывал всякое. То гром раскатистый добавит, то череду алых трескучих разрядов, да чтобы с именем заказчика тонкой вязью по черному бархату неба… Было время — не пылился на прилавках товар. Брал Белеш в лавке напротив оптом связку облаков, поил водой, шептал слово тайное, следил, как пушистые барашки тяжелеют, набухают, превращаются в тучи грозовые, грозные. Горожане раскошеливались — приятно похвастать перед соседями сизой тучей, висящей над домом, да и клумбы полить — тоже дело.

Частенько школьники озорничали. Любимое занятие: на три монетки заказать коротенький «как-из-ведра», чтобы промок до нитки строгий учитель и долго еще грозился, обсыхая у камина. Было время… Хорошо шли дела у мастера дождя. И то верно. Почему бы не порадоваться ласковому дождичку после жаркого, ясного дня, почему бы не ахать, удивляясь мощи стегающих ливней? Было время.

Белеш осторожно опустил внучку на пол. Шлепнул легонько. «Ложись-ка спать, малявка…» Сел у окна, пригорюнился. Было время, да прошло… Как состарился Гри-солнцедел, как подросли его племянники и взяли на себя торговлю — так все и началось. За день перекрасили стены, поменяли незамысловатые витрины. На вывеске вместо улыбающихся подсолнухов, нарисованных масляной краской, оскалился пастью длинногривый лев. Про главное тоже не позабыли наследнички — за одну ночь взлетели цены до небес. Сначала посмеивались другие мастера, у виска пальцем крутили: «Кто, мол, за такие деньги к вам пойдет? Глупость и безрассудство». Поначалу посмеивались, да только вскоре забеспокоились.

День за днем, неделя за неделей пустели торговые ряды, и лишь толпились хмурые горожане возле солнечной лавки. И понятно почему! Ведь будь ты богач или мастеровой, художник, циркач или какой-никакой воришка-замухрышка, лишний раз не то что дождичка — покушать не купишь, а солнышка на минутку возьмешь, чтобы себя да детишек порадовать. Потому что никак нельзя человеку без солнышка — душа стынет.

Старый Гри-солнцедел это понимал, направо-налево шкатулки драгоценные не раздавал — не случалось такого, а все же… Раз в неделю по вторникам выбирался старый Гри на дворцовую площадь, раскрывал позолоченную коробочку и выпускал огромное, жаркое, щедрое наружу: «Радуйтесь, люди! Грейте ладошки, ребятишки. Подставляйте лысины под горячие лучи, старики! Радуйтесь! Купить ведь могут не все, а душа есть у каждого!» Хороший был человек — Гри, и солнцедел знатный… Вот только племяннички не в него уродились, и закончились солнечные вторники. Затосковал люд. Имущий бежал в лавку, выкладывал грошики за жгучие сундучки, прятал поближе к сердцу, нес домой. А тому, кто с хлеба на воду едва перебивался, оставалось лишь таиться в темных переулках да жадно смотреть со стороны на высоченные заборы, за которыми струились, упираясь в небо, сияющие столбы. Только разве можно согреться под чужим солнцем?

Мастер дождя Белеш грустил. Жался лбом к стеклу, смотрел на город. За окном клубилась привычная мгла. Серая изморось, не похожая ни на дождь, ни на туман, висела призрачным занавесом: утро ли, вечер ли — сразу не поймешь… Долго молчал старый дождевик, потом, кряхтя, поднялся, прикрыл ставни. Если бы не безносая кукушка, живущая в настенных часах, так и не понял бы старик, что наступила полночь.

* * *

Колокол на городской ратуше глухо пробил шесть раз. Дед Шамайка поднялся по узкой винтовой лестнице, толкнул дверь и очутился в комнате, стены которой с потолка до пола были увешаны старинными коврами. Под каждым из ковров стояло кресло с высокой спинкой. Мастера чинно рассаживались по местам, приветствуя друг друга. Толстый Белеш уже был здесь. Угрюмый, невыспавшийся, он напоминал утес, и Шамайка вдруг подумал, что мастер-дождевик очень немолод, как и все они, собравшиеся здесь. Шамайка опустился в кресло под ковром с вытканной шелком радугой, достал из рукава Слоника, почесал его между ушами. Слоник запыхтел от удовольствия, ткнулся мокрым носом в ладонь хозяина.

— Ну что, вроде все в сборе? — Звездный мастер покосился на единственное пустующее кресло. Над высокой спинкой переливалось шитое золотом солнце с алыми шерстяными лучами. — Можно начинать.

— Не ходили еще ветродуи в приказчиках! — пронзительный голосок прервал Звездного мастера, у остальных аж в ушах зазвенело. Седая конопатая старушка вскочила с места и забегала по зале, размахивая несуразно длинными руками. — Ишь чего удумали! Мол, если солнцеделы, то все можно… так, что ли? Не на тех напали!

— Не шуми, красавица, — седая голова Звездного мастера над затертым плащом из серебряной тафты качнулась укоризненно, — А ты что скажешь, брат?

— Что тут говорить? С каждым днем дела все хуже и хуже. Совсем житья нет. Никому наше ремесло не нужно, людям на главное не хватает. Дай бог, заскочат в день два-три бездельника, попялятся на бирки с ценами и уйдут, хлопнув дверью. Кое-кто из нас еще держится — господа берут товар по праздникам — дамочек да мелкотню позабавить, а остальным куда деваться? Вон, ветродуи да тумановязы скоро по миру пойдут. Дождевику впору в трубочисты наниматься… Да и мне тоже. — Мастер ночи, одетый, как полагается, в иссиня-черный сюртук, почти плакал. — Тут от солнцеделов посыльный прибегал, свиток принес запечатанный. Пишут, что, мол, все одно — конец. Так мы, мол, у тебя дело перекупим, а взамен отсыпем солнца пуда три — на год хватит, а то и на два, если понемногу тратить. А еще пишут, что если желаю, могу к ним наняться, и жалованья мне кладут по пятьдесят шиллингов в неделю, а коли своих сыновей им в услужение отдам — столько же надбавят. Я свиток тот поганый туда-сюда покрутил, десять раз перечитал, всю голову сломал. Жалко до слез родное, дедами выпестованное, ремесло в чужие руки отдавать, да только дома все ревмя ревут. А вчера иду по набережной, гляжу, детишки у какого-то особняка трутся. Понятное дело, оттуда смех, песни, птицы щебечут. Над забором высоченным труба солнечная в небо упирается. А малышня к щелкам носами прильнула… Теребят, бедолаги, в ладошках зеркальные фантики, норовят поймать хоть лучик. Пригляделся. И мой младшенький среди них, — мастер Ночи запнулся, достал из кармана отглаженный платок, высморкался.

— А я этот твой свиток и читать не стала. Сунула в печь и все! — Конопатая старушка хмыкнула, замялась на секунду. — Говоришь, пятьдесят в неделю?

— Погоди. Тут такое дело. — Звездный мастер опустил глаза, замешкался, — Друзья мои. Сколько лет я вас знаю. Сколько вы меня… Никогда плохого я вам не советовал, не посоветую и сейчас. Да только, — голос мастера предательски дрогнул, — только час назад сдал я солнцеделам тайну своего ремесла, и не нашлось у меня иного выхода. Думается, что у вас тоже нет. Судите меня, ругайте, гоните взашей… Не осталось больше в городе продавца звезд. И не в мою лавку теперь спешить влюбленным за Большой Медведицей и Млечным Путем. Без россыпей звездных жить можно! Без солнышка как?

Молчали мастера. Чесали затылки, морщили лбы. Первым опомнился Мастер ночи. Плечиками худенькими дернул. Промолвил, заикаясь:

— Мы с тобой навечно повязаны. Куда ты — туда и я… Ээх. Пойду и я к солнцеделам на поклон. Задорого не отдам — нечего, да хоть родным своим тепла чуток выторгую. Неужто тысячелетнее знание и того не стоит?

Засуетились, зашумели мастера. Кто ногами топал, кто кричал, кто молча скрипел зубами. Потянулись к дверям, заторопились. Дед Шамайка потрепал за хвост задремавшего было Слоника, упрямо стиснул губы.

— Как хотите! — пробурчал под нос. — А я свое ведовство тайное ни за какие миллионы не выдам. — И вышел вон. Толстый Белеш рванулся было за ним, да мелькнули перед глазами кудряшки Ойленки, и передумал старик. Понял, что если не решится сейчас, то не видать белобрысенькой долгожданного дня рождения ни на этот, ни на следующий год.

* * *

Шесть полных лун минуло с того дня, когда в последний раз собирался Совет Мастеров. Дед Шамайка каждое утро пробирался по опустевшему торговому ряду, открывал тяжелую дверь, протирал стойку тряпочкой. Каждое утро, словно ничего не произошло, доставал он стремянку, и снова Большой Хрустальный переливался сказочным семицветьем радуги-мечты. Да только некому было любоваться этим великолепием, только Слоник иногда карабкался по свисающим кистям вверх и терся влажным носом о холодный хрусталь.

А между тем все росла, все богатела лавка братьев-солнцеделов, все ярче становились витрины медово-желтого стекла, где кроме резных солнечных шкатулок красовались и искрящиеся звездные мешочки, и тюбики с туманами, и глиняные кувшины, в которых томились, мечтая вырваться наружу, дожди с грозами. Шуршали под лепным потолком пушистые связки облаков, а в специальных медных ведерках бились и шумели ветра с ураганами. Важные, разряженные в бархатные сюртуки с золотыми аксельбантами, стояли за широкими прилавками племянники старого Гри, а среди заставленных товаром полок суетились маленькие служки, одетые в черные сатиновые блузы. С отглаженных воротничков скалились шелковыми клыками длинногривые львы. Богатела лавка солнцеделов, сочились роскошью витрины, а в темных подвалах серьезные и неразговорчивые мастера корпели, кто над утренней зарей, а кто над долгим, переливчатым эхо.

— Ничего. Зато теперь и на хлеб хватает, и на солнышко, — каждый вечер оправдывался мастер ночи, запечатывая готовую бархатистую мглу в фарфоровую банку. — И детишки пристроены.

— Вот и я говорю, правильно мы решили. Правильно, — кивала головой бывшая хозяйка дома ветродуев, вдруг постаревшая и осунувшаяся. Конопушки на ее морщинистом личике побледнели, а курносый нос заострился воробьиным клювом.

— Внучки мои здесь при деле, чистенькие, накормленные. Опять же, своим делом заняты, хоть и на службе.

— А я Верка никак не уговорю — гордец он у меня. Кричит, что все одно станет мастером. Поясняю, что секретов-то не осталось у нас больше, а он верить не желает. Гордец! — хмурился Белеш-дождевик, но в тусклом голосе его слышалась тоска. — Спрятал, дурилка, на чердаке кувшин со Страшным Ливнем, чтобы хоть его солнцеделам не оставлять, а не понимает, что дело не в Ливне, а в мастерстве… А дед его мастерство за краюшку солнца продал… Эээх. Только один Шамайка не сломался, не согнулся перед солнцеделами.

— Что Шамайка? — Звездный запихивал в мешочек непослушную искорку. — У Шамайки, кроме мыша, нет никого, а у каждого из нас — семеро по лавкам. Да и Шамайка тоже не сдюжит, покочевряжится еще чуток, да и упадет солнцеделам в ножки.

— Нее… Не из таких Шамай, — Белеш качал головой, борода смешно дергалась в такт, — не из таких.

* * *

Как и обычно по субботам, Дед Шамайка переклеивал бирки на флаконах. Аккуратно расправлял уголки, подмазывал пахучим клеем. Слоник морщился, принюхиваясь к резкому запаху. На стойке, возле миски с сухариками, валялся скомканный лист. Слоник осторожно тронул его лапкой, подтолкнул мордочкой, и лист зашуршал, покатился к краю и шлепнулся прямо под ноги к мастеру радуги.

— Фу! Не тронь эту гадость! — Дед Шамайка поднял бумажный ком и сунул было его в помойное ведро, но не удержался, развернул брезгливо и перечитал вслух, медленно разбирая буквы.

«Дамы и господа! Сегодня на дворцовой площади гильдия солнцеделов устраивает праздник для всех желающих. Ветреное утро, солнечный полдень и дождливый вечер сменит ясное ночное небо. Невероятный сюрприз: Луна, звезды и Солнце одновременно. Вход — сорок монет».

— Одновременно! Где это видано? Нет, ты подумай только, Слоник, — дед Шамайка возмущенно размахивал пальцем перед жесткими усами и глазками-бисеринками, — что удумали. Где это видано: Луна, Солнце, туман, дождь, снег одновременно? А? Все главные правила, все вековые устои рушат, а еще мастерами себя зовут… Ладно племяннички Гри — тем деньги весь разум давно затмили, а другие… другие… Не только мастерство, совесть продали! Тьфу ты!

Слоник фыркнул, соглашаясь с хозяином, забрался на горку сухариков и стал перебирать маленькие ржаные корочки. Дед Шамайка, продолжая бурчать, схватил ближайший пузырек и надписал на пустой бирке цену в две монетки.

Робко звякнули медные колокольчики над входом.

— Говорят, тут торгуют этой… ну как ее? Радугой… — Некрасивая дама в модном лиловом платье с кринолином уставилась на прилавок. И почем? А то на сегодняшнем празднике радуги не обещают, а мне хотелось бы взглянуть, как эта штуковина будет смотреться рядом с северным сиянием.

— Закрыто, — рявкнул дед Шамайка. — Не продается радуга всяким вертихвосткам, понятно?

Дама обиженно дернула плечиком и выскочила на улицу, хлопнув дверью. Хрусталь флаконов печально запел; зябко вторили ему бубенцы, впуская сырую мглу внутрь. Звон затихал долго, отголоски метались по мастерской, словно белые-белые хлопья снега, что мастера-снегохрусты дарили городу на каждое Рождество. Но едва наступила тишина, как опять жалобно задребезжал бубенчик у двери.

— Сказал же: за-кры-то! — раздраженно процедил сквозь зубы Шамайка.

— Это я, сосед. — Белеш робко протиснулся в узкий проход, привычно взгромоздился на табурет. Держась за деда, переминался с ноги на ногу подросший за полгода Верк. — Давненько не виделись.

— Да уж точно… — Шамай не глядел в глаза другу. — Давненько. Вижу, здорово ты изменился за это время, Белеш-дождевик. Ну, и как тебе солнцеделовы харчи? Что? На площадь дворцовую торопитесь, спешите доломать дедами завещанное? Хоть мальчонку бы не брал, постеснялся. — Шамай покосился на рукав Верковой серой курточки. Только не было на нем золотого шитья, обвивающего с недавних пор запястья наследников бывших мастеров. И шелковый лев не украшал жаркой гривой уголки застиранного воротничка.

— Не ершись попусту, Шамай. И так тошно. — Белеш протянул руку, и радостный, соскучившийся по старому знакомцу Слоник забрался на теплую мягкую ладонь. — Никого из наших на праздник не позвали, да и совета не спросили… Набрали ветров со складов, дождей, снега бочками и повезли ко дворцу — знать да богачей тешить. А на наше «негоже», и что всему своя очередь, а никак иначе — только посмеялись солнцеделы. Кто мы теперь, Шамай? Не мастера — прислуга.

— Сами виноваты… Да ладно. Прости, брат, накипело. Что Ойленка? А ты чем живешь, молодой человек? — Дед Шамайка улыбнулся, заметив, как мальчишка жадно рассматривает расставленные на стойке цветные бутылочки, наглухо залитые сверху сургучом. — Запустить тебе радужку?

— Не надо. Не маленький я уже! Глупости это все! — Верк вскинул острый подбородок, сверкнули на тощем личике дерзкие черные глаза, украдкой только дернулся взгляд на седую бороду деда, — Вот. В ученики к мельнику Магишу хочу податься. Верное ремесло, нужное.

Белеш тихонько вздохнул, дрогнули стариковские плечи.

— А что я. Я не против. Нужное…

— И пойду! — давясь икотой, выкрикнул Верк. Вырвался из-под крепкой дедовой руки, бессильно лежавшей поверх его плеча, метнулся к Шамаю. — Ну, деда Шамайка, хоть Вы ему скажите! Не хочу к солнцеделам! Все мастерство наше за треть цены им ушло, так что же, и мне теперь туда же? Пусть другие идут, а я не хочу! Лучше жернова крутить и мешки с мукой ворочать! Мельником, сапожником, да хоть трубочистом, но предателем не стану!

В лавке наступила такая тишина, что стало слышно даже, как Слоник беспокойно шелестит ленточкой по рукаву старого Белеша. Дед Шамайка вытащил откуда-то из-под прилавка тряпицу, слишком тщательно заскрипел ветошью по бочку́ невысокого флакона. Случайно или нет, но пробка вдруг выпала из горлышка, и на пальцы Шамайки плеснуло сияющим многоцветьем. Нежный всполох вырвался наружу, мазнул мастера радуги по лицу, добавив еще одну глубокую морщину к густой сетке лучиков.

— Ох, ты! Старый стал, руки не держат. Вот и пролил маленько! Ну-ка собери в бутылочку… — дед Шамайка поставил пробку на место и подмигнул Верку. — Возьми скребок на подоконнике и слей потихонечку в пустую пробирку. А деда зря не обижай — ради тебя да Ойленки старается. Ну, а про мельника хорошенько подумай. Не случалось еще такого, чтобы наследники мастеров простому людскому мастерству обучались.

— А я ему не наследник больше… Чему наследовать? Если бы я Страшный Ливень не спрятал, дед и его бы продал. — Верк отвернулся, украдкой размазывая грязным рукавом слезы.

— Неужто спрятал? — расхохотался Шамайка. — Нууу… Хитрец! И верно дед твой говорил, знатный из тебя бы мастер вышел… А то и выйдет… Ко мне в ученики пойдешь?

— Можно? — задрожал голос мальчугана. — Можно? Ведь я же урожденный дождевик. Разве можно?

— А как же? Солнце, дождь и радуга всегда рядышком шли, бок о бок, — наше мастерство друг от друга неотделимо. Верно говорю, Белеш? — дед Шамайка подождал, пока старый мастер-дождевик вытрет глаза, пока сглотнет нежданный ком, и переспросил, — Верно?

— Да, — дернул бородой Белеш и закашлялся.

— Тогда, ученик, приступай-ка к работе. Для начала покорми мыша и вытри пыль с подоконника.

* * *

Дворцовая площадь, окруженная высокой стеной из белого кирпича, шумела радостно, возбужденно. Над площадью колыхался купол из плотной парусины, натянутый так, чтобы ни один любопытный взгляд не смог проникнуть внутрь, туда, где под толстым льняным небом гильдия солнцеделов устраивала праздник.

Кареты и коляски подъезжали к дубовым воротам, притормаживали возле полосатой будки, и смешной человечек в черном камзоле со львами на обшлагах протягивал гостям ящик с прорезью для монет. Звенело серебро, и ворота распахивались, приглашая богатых бездельников порадоваться удивительному зрелищу. А там, на площади, действительно творились чудеса.

Западную сторону парусинового неба рассекали крест-накрест вихрящиеся столбы из льда и снега. Перед ложей для королевских особ струилась причудливым вензелем лунная дорожка, извивалась змейкой и обрывалась серебристым водопадом над головой туманного фантома, сделанного в виде гигантского куста роз. Чуть поодаль, пугая придворных искрящимися разрядами, метались во все стороны пучки молний, едва не поджигая шелковые панталоны и кринолины. Но теплый дождик появлялся вовремя и накрапывал именно так, чтобы с беззлобным шипением затушить крошечные рыжие язычки. Танцевала над головами восторженных зрителей ярко-желтая луна размером с корову, а звезды выстраивались в несуществующие созвездия, льстиво выписывая имена короля и королевы, а также герцогов и иных венценосных особ.

Радостный гомон знати, наводнившей площадь, звенел восторгом и ожиданием. Дрожала от нетерпения толпа избранных, ведь солнцеделы обещали сегодня настоящее чудо — солнце невиданной доселе яркости и невероятной величины. Снисходительно улыбались присутствующие, любуясь закатом, восходом и северным сиянием одновременно, придерживая шляпки, пряча лица от холодного ветра и прислушиваясь к гулкому эху, что множило их восторженные вскрики миллионы раз. Улыбались и ждали… Ждали. Задрав головы, гости пялились на парусиновое небо и нетерпеливо косились в сторону братьев-солнцеделов, спокойно сидящих на громадном сундуке. Там, под кованой крышкой, словно кошка лапками, перебирало тонкими лучами долгожданное солнце… Гости ждали… Потому что богач ты или бедняк, граф или купец, без солнышка не выходит праздника… Да что праздника? Жизни не выходит.

На площади бурлила, ликовала толпа, а снаружи, перед высокими стенами из белого кирпича, толпились молчаливые, хмурые люди. Но напрасно мужчины пытались взобраться на стену и отвернуть, отодрать уголок холщового неба, напрасно женщины ковыряли кто шпильками, а кто и ногтями, швы, чтобы проделать щелочку, напрасно дети норовили проскользнуть за ограду, притаившись на облучке кареты.

«Деда, солнышка бы хоть капельку». — Белокурая девочка лет шести прильнула к лысому мужчине, обвив его шею тонкими руками-веточками. Белеш, проходящий мимо, вздрогнул. Вспомнил Ойленку. Покрепче сжал в кармане жгучий коробок, купленный на недельное жалование, поспешил домой.

* * *

В это время мастер радуги Шамай легонько пенял новому ученику на плохо промытую пробирку.

— И пыли оставил на окне. Ну да ладно, на первый раз неплохо. Теперь напои Слоника и можешь идти домой. — Шамайка поставил стремянку и полез за Большим Хрустальным.

— Мастер. А когда же учиться начнем? Когда? — нетерпеливо переминался с ноги на ногу Верк.

— Уже. Уже, сынок. — Большой Хрустальный приветливо сверкнул затычкой-шишечкой, и Шамай осторожно взялся за прохладные бока обеими руками.

— Красивый, — залюбовался флаконом Верк, — как наш Страшный Ливень. Дед хоть и ругается, что я его припрятал, но все равно рад. Я-то знаю.

— Слоника напоил? — дед Шамайка подтащил Большой Хрустальный к дверце в чулан и загремел ключами. — А деда не обижай. Он хороший дождевик… Был…

— Я тоже кое-что умею, — покраснел Верк, — немного, но умею. Не верите? Показать?

— Потом покажешь. Мышь вон заждался. Лимонаду просит бедолага, только на что его нынче купить? Водички попьет, и ладно. Ведро с черпаком под прилавком возьми.

Верк вздохнул, подхватил Слоника под мягкий животик, выпустил на подоконник. Слоник пискнул в усы, неуклюже сунулся носом в пыльное стекло, потерся боком о пузырек с аккуратно наклеенной биркой «две монеты» и уселся возле пустой поилки. «Не лазил я еще под прилавок», — прошептал под нос Верк, хитро усмехнулся, прикрыл веки, щелкнул пальцами, зашептал что-то.

Тугими студеными струями хлынула с еще совсем детских худых пальцев вода, и холодный дождик-моросилка полился небольшим, но сильным потоком на подоконник, на узорчатые бутылочки с никому не нужным чудом внутри, на седую спину напуганного мыша. Слоник запищал громко, заметался, попытался спрыгнуть на пол, но намокшая зеленая лента развязалась, и, зацепившись за горлышко самого невзрачного пузырька, опрокинула его прямо в натекшую лужицу. Падая, пузырек задел соседний, тот — следующий, и флаконы, словно костяшки домино, посыпались один за другим. Флаконы раскалывались с жалобным звоном и щедро роняли радужную нежность на темное стекло, на пыльный подоконник, на обшарпанные стены, на давно некрашеный пол, на седую шерстку Слоника, на ладони бледного Верка.

Звенело разбитое стекло, журчали радужные струйки. Дед Шамайка выскочил из чуланчика, схватил со стойки первую попавшуюся банку и бросился скорее спасать разлившийся товар. Верк беспомощно озирался, хлюпал носом, а из вытянутых ладошек его все тек и тек маленький хлесткий дождь, никак не желая прекращаться.

— Останавливай. Останавливай! Оборотное слово говори! — Закричал Шамай.

— Забыл, — прошептал мальчишка, пытаясь сжать кулачки, но настойчивый дождь никак не желал ему подчиняться, протискиваясь ледяными ручейками между пальцев.

— На Слоника хоть не капай, — Рявкнул Дед Шамай сердито, но вдруг замолчал, замер в двух шагах от дрожащего Верка.

Под струями непослушного ливня крошки-радуги выпрямляли тугие спины, выгибались коромыслицами, ласкались синим и алым, мерцали голубым и фиалковым, ликовали изумрудным и ярко-желтым. Слепил глаза оранжевый — самый сочный, самый отчаянный. Радуги росли, переливаясь, тянулись вверх и вширь, набирали силу. По гнутым цветным лентам медленно стекала холодная дождевая вода, впитываясь в сияющее семицветье, насыщая его незнакомой силой. Вздрогнул воздух. Зашипели искры. И одна великая тайна, соединившись с другой, заклубилась комком, сначала почти прозрачным, затем мутным, а затем…

Над горкой разбитого хрусталя, над почерневшей от воды поверхностью подоконника, над мокрой головой трясущегося от холода Слоника зашевелилось, распуская ниточки-лучи, солнышко. Маленькое, рыжее, будто яичный желток, оно словно хохотало изо всех силенок, выбравшись наконец на волю.

— Деда Шамай, что это? — Верк прятал за спину руки, все еще влажные от недавнего чуда.

— Солнце… — Дед Шамайка коснулся пылающего клубка, отдернул указательный палец, обжегшись. — Солнце, сынок. Вон оно как, оказывается. Оказывается, и наоборот можно.

— Что? — Верк с сожалением следил, как тускнеет пылающий желток.

— Солнце, дождь, сердце доброе и слово тайное — будет радуга, — приговаривал дед Шамайка, точно завороженный. Выходит, и наоборот… Наоборот…

— Что? — Настойчиво переспросил Верк.

— Где, говоришь, у тебя Страшный Ливень припрятан? — Дед Шамайка улыбался, и морщинистое личико его походило на счастливый свежеиспеченный блин.

— На чердаке… Только… Ай! — и мальчишка вдруг подпрыгнул, догадавшись. — Бегу! А дедка мой ругаться не станет. Я знаю.

* * *

Возле высокой стены из белого кирпича хмурилась толпа, а там, под парусиновым небом, пылало чужое солнце по сорок монет за луч. Счастливчики, попавшие на праздник, громко радовались, пели что-то, смеялись в голос.

— Там солнышко, да? — Девочка расплакалась тихо, почти неслышно.

— Ничего, может, хоть немного покажут. Подождем еще, — успокаивал ее дед, но в голосе его не слышалось надежды.

— Ой. Что-то на щеку капнуло, — женщина в цветастой шали вздрогнула, задрала голову, промолвила робко: — Поглядите скорее. Кажется, это дождь.

Над площадью, низко-низко, почти касаясь стальным брюхом коньков крыш, висело огромное мохнатое облако. Грозовое. Оно росло, пухло, раскидывало свои черные края-крылья над городом, окутывало не серой, а настоящей, густой, мглой кварталы. Город задрожал под позабытыми уже раскатами грома, по мостовым застучали крупные капли.

— Дождь! — зашумела толпа, — Дождь!

Дед Шамайка постоял на крыльце, полюбовался на рваные сизые края гигантской тучи, улыбнулся. Поправил ленточку на хвосте Слоника, дунул ласково ему в мордочку.

— Пойдем, дружок. Спешить надо.

Западный край неба все темнел, стальной уступил место антрациту, и вот уже застонал воздух и прорвался под неудержимым напором Страшного Ливня — великой гордости мастеров дождя. Дед Шамайка осторожно достал из чуланчика Большой Хрустальный, вынес его на крыльцо. Погладил по затычке-шишечке.

Прищурился алмазными гранями флакон, не флакон даже, а флаконище, или целый графин. Сверкнул, точно подмигнул напоследок, и упал… И ударился о гранит ступенек.

Миллионом стеклянных брызг рассыпался Большой Хрустальный, разлетелся во все стороны прозрачными колючими искрами. И огромная радуга-мечта с тихим гудением начала выпрямляться, опираясь семицветным столбом на крыльцо. Взметнулась вверх радуга-мечта, проснулась от вековой спячки.

Зевнула васильково-синим, подмигнула травянистым-зеленым, прищурилась янтарно-желтым. Выше, выше и еще выше вздымалась радуга-мечта, подставляя хребет под хлесткие удары Страшного Ливня…

Вот красная полоса высунулась из-под козырька, точно быстрый Слоников язычок, жадно лизнула сухарик мостовой, замешкалась на мгновение и взлетела под небеса. Последним взвился в небо апельсиновый: жаркий, смелый, нестерпимо прекрасный. Встряхнулся, салютуя своему Мастеру, встал в ряд с другими.

Солнцедел Шамайка облокотился на перила крыльца, довольно зажмурился, а через квартал от лавки продавца Радуги, свесив босые ноги в чердачное окно, заливисто смеялся солнцедел Верк.

Над городом — щедрое, яркое, огромное — поднималось солнце. Настоящее солнце. Одно на всех.

 

— 7 —

Приснился сегодня город Текирдаг. Турецкий такой городок, который, кажется, даже красив и курортен. Я там была один раз и забыла об этом напрочь, потому что только так можно было вычеркнуть из себя ощущение невыносимого одиночества, которое меня там настигло.

Совершенно не помню отчего, но я очутилась одна-одинешенька на главной площади, и было воскресное утро, но почему-то площадь оказалась совершенно пуста, и что самое жуткое — какая-то она была киношная — штамп на штампе.

Пыль. Пустота. Ветер, сухой, жаркий, недобрый (но и не злой нифига), равнодушно швыряет туда-сюда газетные обрывки (вот реально как в плохом постапоке). Какой-то сдутый наполовину воздушный шарик застрял в проводах. Какие-то шавки плешивые кувыркаются в грязи. Молча.

Человечки вдалеке пробегают быстро, опустив глаза, туда-сюда. Шныряют. Одинаковые маленькие человечки.

Вывески на лавках блеклые.

И ничем не пахнет!

Турецкий курортный город. Ничем не пахнет! Ни кофе, ни табаком, ни едой, ни морем.

Как же меня там накрыло. Я присела на лавочку — а она не горячая, не холодная… никакая. И солнце такое равнодушное и белое. Дыра в небе.

* * *

Вот, я думаю, как-то так выглядит и ощущается ад. И я от ужаса попробовала закурить, и, понятно, сигарета оказалась безвкусной. И вода, которая была с собой у меня, оказалась никакой… Жидкость без цвета, вкуса, запаха, температуры.

Меня тогда спасла жевачка, завалявшаяся в сумке. Ментоловая пластинка. Я ее раскусила, язык ментолом обожгла и бегом побежала прочь, куда-нибудь, от этой глухой звенящей жути. И честно, вот не помню, как и куда я выбежала и где меня отпустило…

Выпустило из ада на волю.

А память — умница, она взяла и это все убрала на самую дальнюю полку. А сегодня зачем-то выдернула. Может быть, как раз после вчерашнего заблуда в белом безмолвии. Напомнила, что не первый раз у меня такой опыт, когда ты завяз посреди ничто, и нет света в конце тоннеля, потому что тоннеля тоже нет.

Ничего нет.

Извините. Надо было разделить.

 

— 8 —

Если бы я вела тренинг какой-нибудь, я б его назвала «по жизни легко». Вот именно так. Без знаков препинания.

По жизни легко.

Но я не думаю, что я бы набрала бы тренингующихся. Слишком простое название. Нет в нем красоты и должных мучений. И обещания успеха тоже нет.

А учила бы я там ничему.

Просто пришли.

Дернули брюта или чаю, кто брюта не пьет.

И дальше все сидим и ничего не делаем.

Каждый своим занимается.

А кто ныть начинает, тому сразу еще немного брюта.

И опять сидим и ничего не делаем.

 

— 9 —

«Резать к чертовой матери, не дожидаясь перитонитов…» Помните, да?

В общем, я ее сегодня видела. Живьем. Один в один. Сигаретки вот не было.

Все остальное было.

Я забыла, как дышать, от восторга узнавания.

Стояла и ждала, когда ж она что-нибудь скажет, чтобы вот уже совсем восхититься.

«Кто тут в очереди за результатами?», — рявкнула она. И те, кто в очереди перед кабинетом флюорографии были живы, померли. А кто был уже не жив, внезапно ожил и зашевелился.

— Яяяя. — Вообще-то пищать мне не свойственно. Но тут как-то так получилось.

— ЗА МНОЙ!

Сказала и пошагала, широко, вольно, роскошно.

Я посеменила следом, хотя семенить мне тоже не свойственно.

Она распахнула дверь кабинета… чуть было не сказала пинком… на самом деле, конечно же, нет, но все, что она делала, было именно таким — мощным и яростным. Кони, избы, все такое… оно было просто избыточным. Да она карандашик в руку взяла, и как будто это не карандашик вовсе, а базука.

Ну и куда тут еще избу с конем?

Мощная женщина!

— НУ! ФАМИЛИЯ!

— Ыыыыыы…

— Ты к этой поликлинике приписана?

— Ну да. Я ваша вся, — я решила немножечко (с чайную ложечку) поиграть в «мы с тобой одной крови».

— ТЫ НЕ МОЯ! Вы тут все сами по себе с вашими проблемами!

— Эээ…

— ЛАДНО! Не будем! Тааак… Что тут у нас.

Раз, два, три… И вот уже мои легкие в формате А4 поползли из принтера. И мне, конечно, хотелось робко поинтересоваться, буду ли я жить, но что-то подсказывало, что делать этого не нужно.

— Ну. И кто у тебя терапевт? Петренко эта сумасшедшая? Или Васькин-недоучка?

Она рассматривала что-то там в моих распечатанных внутренностях, хмурясь и всем лицом делая такой вид, что нормальному человеку сразу должно было быть ясно. КАБЗДЕЦ!

— Петренко… А почему она сумасше…

— Потому что ТУТ нормальных нет.

Не. Ну я, конечно, немножко начала думать о профессиональной этике и корпоративной политике, но куда больше меня интересовало то, на что она там так плохо смотрит.

— Не. Ну правда сумасшедшая эта Петренко. Зачем она нам сюда своих этих шлет? Что мы им должны говорить? — сказала она кому-то, сидящему за прозрачной дверью. Кто-то поддакнул.

— Так что там? — я не выдержала. А кто б выдержал?

— ГДЕ?

— Тааам, — я показала глазами на распечатку снимка.

— А ТЕБЕ ЗАЧЕМ ЭТО ЗНАТЬ? ТЫ, МОЖЕТ, ПУЛЬМОНОЛОГ? Давай. Иди. ВРАЧ тебе ВСЕ скажет. Записалась к врачу-то?

— Ну… как бы это мои хм… легкие. Хотелось бы понять… — Сказать, что я обосралась, — ничего не сказать.

— ДА НЕ СЦЫ. Чисто все. И нахрена эта Петренко шлет нам своих ипохондриков. И так не управляемся.

— То есть курить мне все еще можно? — обрадовалась я.

— СДОХНУТЬ ХОЧЕШЬ РАНО — кури. Сосуды поди уже в говно?

— В говно, в говно, — радостно заулыбалась я.

— Ну кури тогда. Терять тебе нечего уже. На, держи свой ливер! Отдашь Петренке.

— Спасибо, досвиданьичка. — Схватила бумажки и прочь, прочь.

— СЛЕДУЮЩЕГО позови!

Я приношу извинения за КАПС, но это тот случай, когда он оправдан более чем полностью.

— СЛЕДУЮЩИЙ!

 

— 10 —

Три девочки со мной вчера в лифте. С первого по одиннадцатый. Минуты две мы едем вместе. Чуть больше?

Им по 13–14. Гадкие утята в стадии метаморфоза. Прелестны все. Грации.

Щебечут.

Волей-неволей слушаешь.

Смотришь.

И по интонациям, по ритму, по пластике, по моторике, по контексту… так понятно уже.

Одна — нежная и легкая, точно зефиринка. Не умница, но того нрава, что позволит ей быть счастливой и радостной до самой старости. Любимой позволит быть.

Другая капризна и манерна, будто уже шагает по мысленному подиуму, на который с таким характером почти невозможно влезть, потому что подиум тоже любит легких и веселых. Но если влезет, то королева. Не меньше!

Третья… третья — пустая. Нет. Не глупышка, может, даже наоборот. Но она как пустой скучный кувшинчик. Ни уму, ни сердцу… Может быть, рано еще. Может быть, еще не успела?

Но вообще-то «наполненность» — такое дело, что с самого детства оно или есть, или нет. То есть есть люди объемные, а есть люди-трафареты. И мне интересно всегда, эти «трафареты» правда живые? Или матрица нам их подкидывает для массовки?

А на самом деле стоит тебе отвернуться или отойти, они исчезают. Ну или висят без дела — просто иконки на рабочем столе…

 

— 11 —

Короче, из всего хендикрафта меня прикалывает резьба по яйцам.

Гусары, это не то, что вы подумали. Это куриное (любое другое) яйцо, из которого делают такую ажурную бессмысленную хрень.

Реально прикалывает.

Но не буду…

Потому что, где я — а где яйца?

Но выглядит это впечатляюще, конечно.

Питон, сами понимаете, схватился за голову. Он теперь от каждой моей идеи за нее хватается. Устал уже хвататься.

Я ему сказала: «Ты просто привяжи ладони к черепу и не мучайся».

Поржал. Но яиц не хочет. Нет.

 

— 12 —

Добро всегда приходит к человеку через насилие.

Насилие принимает разные формы — уговоры, убеждения, манипуляции, проч… но все равно остается насилием.

Все хорошее, что с нами происходит, так или иначе насаждается извне и против нашей воли.

А будь мы вольны, мы бы вот так бы и скакали бы по деревьям — голые и счастливые. С бананами наперевес.

Может быть, так оно и лучше, но уже поздняк метаться. Уже нам причинили, и мы причиняем в ответ.

Капитан Очевидность и Причинятель Добра.

 

— 13 —

Что? Закончился ваш Меркурий? Судя по тому, как охотно сегодня идут на зов разные вещи, — должно бы уже поправиться. Ттт.

«Как это — вещи идут на зов?» — спросят люди, отрицающие чудо и насмехающиеся над мистическим мышлением.

А вот так…

«Расчеееска»! — и руку протянуть, и она где-нибудь уже там. «Суупрастинчик!» — и открыть ящик с фармой, где супрастина нет, потому что вчера ты точно съел последнюю таблетку — да еще и рыл ее по всему дому, и увидеть полный блистер прямо перед собой. «Зажигааалка»! — и еще не дозвавши, еще на последнем «аааа» наступить пяткой на зажигалку.

И уже поняв, что сегодня нормальненько и можно чудить (в буквальном смысле), позвать «сигаретки», поскольку идти за ними лень — ты и не пойдешь, а в дом ты их последнее время не покупаешь сознательно. Ну нет сигарет в доме.

Но чисто ради ощущения встройки в ноосферочку-душечку ты говоришь, подмигивая тому, кто сидит у тебя на плече: «Сигаретки? не?» и таки да… В баночке на кухне. Чьи-то не твои, но покурить под кофе можно.

Нет. Это не пост пропаганды курения. Это пост утренней радости от того, что вот так тоже бывает.

Зы. С деньгами не работает. Это всем, кто понимает, о чем речь, известно. Не. В принципе можно. Но там надо очень извернуться, чтобы хотеть не самих денег, а того, на что эти деньги нужны.

 

— 14 —

Питон внезапно вспомнил, что мы — выживальщики, и купил радиоприемник. Мало ли…

Я внезапно от этого психанула и полезла проверять запасы тушенки. Ну чо. Кабзда. Нет у меня тушенки. Всю сожрали. Выживальщик из меня фиговенький.

Ну хоть бобовые есть. И леденечки килограмма три. И пшено всякое. И какава… Спиртяшки литров пять тоже есть. Арбалет с болтами. Айрон заточенный… Соль, спички, батарейки. Буржуйка…

Месячишка два протянем.

А что есть у вас для БП?

Подозреваю, что это очень русский пост. Только у нас люди (даже молодые) озабочены запасами гречи и лаврового листа.

 

— 15 —

О коммуникации

Был пример пассивной агрессии в переписке. Мужчина сразу принял позицию «сверху», обозначив ее (скорее всего неосознанно) обезличенными лаконичными фразами.

То есть ни «здрасте», ни «пожалуйста», ни обращения по имени.

Ну как будто я вам — незнакомому еще человеку вдруг в личку пишу: «Время есть? Надо обсудить».

Казалось бы — нейтрально. По-деловому. Но что-то царапает. Что-то вызывает неприятие.

В общем, я не психолингвист, так что не буду ничего выдумывать.

Но таки заметила за собой, что в последнее время часто выбираю именно эту модель общения. И таки да. Превентивная агрессия.

Демонстрация занятости, важности, доминирования.

Забавно, когда в ответ получаю аналогичное скудное и агрессивное «Да!» ну или «Нет!».

А дальше кто кого заборет. Гадюка жабу или жаба гадюку))).

 

— 16 —

Ну вы странные такие). Вы же не думаете, что откровение, это когда ррраз… и архангел спускается с небес и предстает перед тобой весь в белом. Ну или как в докторе Хаусе — звонок в дверь, ты с бокальчиком бухлишка идешь открывать, открываешь… а там Иисус левитирует.

После этого надо бежать и делать мрт головы. Потому что это или опухоль, или белочка.

Нет-нет. Под словом откровение я не подразумевала вчера галлюцинацию или еще какой глас бога.

Но качество и чистота этого инсайта были настолько невероятны, само понимание правды настолько отчетливым, кайф от него настолько сильным, что я даже расплакалась, что случается со мной ну очень редко.

Ну и вот кода я вся такая под впечатлением ревела, до кучи случилось то, что я называю Знаком. То есть объективная реальность подстроилась под реальность субъективную — не буду говорить как. Чтоб не сглазить.

Но архангела не было!

* * *

Инсайт — ну, как я его ощущаю, — это всегда внезапное понимание истины вещей, чувство единения с сущим, и просто какая-то вдруг великолепная ясность всего вне логики и вне рефлексий.

(Я посмотрела вики, мы говорим, конечно же, об эмоциональном инсайте.)

Ну. Короче, люблю я эти инсайты, аж нимагу. Я вообще все эти когнитивные заусенцы обожаю, включая дежавю и прочие «вю». В эти моменты ощущаю себя куском матрицы, просто кодом — но очень неплохим кодом.

Ну. Доставляет.

 

— 17 —

У меня еще (зараза такая) очень неприлично высокий айкью. Это ни о чем не говорит, кроме того, что айкью у меня и правда высокий.

Так-то я туповата, леновата, люблю выпить, покушать, полежать… и очень мало всего знаю. Но зараза этот IQ, а также скорость обработки информации и принятия решений очень высоки.

Быстрая я, карочи. Как молния.

Тупая. Но быстрая.

Так вот эта моя внутренняя скорость многим людям не доступна, не понятна и очень раздражает.

Я это ой как хорошо знаю. Поэтому сознательно замедляюсь.

А это тяжело. Сейчас (когда я занята чем-то интересным) особенно тяжело.

Но чтобы быть встроенной в социум и социумом одобряемой, надо соответствовать.

А тяжело…

А надо.

А надо ли?

И в общем… где-то и про это тоже меня инсайтнуло изрядно. Все. Харе про инсайты! Про котиков будем.

 

— 18 —

Или вот еще многие люди обоего полу отчего-то уверены, что другим людям (чаще людям женского полу) свойственно кокетство и замалчивание истинных своих интересов и потребностей.

Эти люди пишут мне на мое «я старенькая» — «ляля, хватит кокетничать», и примерно эти же люди дарят мне подарки и цветы, несмотря на то, что я заранее и прямо сказала: «НЕ НАДО».

Потому что они уверены, что на самом деле я хочу подарки и цветы, но скромничаю. ХА. ХА. ХА (хочу я гольф-клуб и бентли).

«Хочешь, хочешь, хочешь, но молчишь»… Психология насильника? Ну в общем да, хотя во имя субботы назовем его просто идиотом.

Психология идиота. Решать за другого, что тому — другому лучше, причинять людям добро на свой вкус, делать «сюрпризы» и «радовать», невзирая на прямые неоднократные запросы ничего такого не творить, знать, «как лучше будет» тому или иному имяреку…

* * *

И вот тут справедливости ради должна сказать, что я тоже тот самый идиот, который переодически причиняет добро другим, потому что «знает, как будет лучше».

Не. Ну гольф же всем нужен! Просто вы еще не знаете. Глупые еще. Маленькие. А я ЗНАЮ!

 

— 19 —

Должна быть какая-то формула по вычислению «индивидуального коммуникационного индекса».

Ну, это сколько коммуникации в единицах коммуникации (например, в попизделах) способен вынести один человек.

Скажем, моя коммуникативная мощность (или коммуникационный индекс) — тысяча попизделов в сутки.

А у Пети — пять попизделов в сутки.

А у Коли — пять тысяч попизделов в сутки. И это рабочая мощность, а не расчетная. Расчетная у него — 15 000 ппзд/сут.

Поэтому Коля у нас политик (или юморист).

И короче, если ты знаешь этот свой попиздел-индекс, то ты можешь контролировать уровень коммуникации и не допускать ненужных перегрузок.

Понятно, что есть много разных нюансов. Индивидуальная коммуникация, к примеру, забирает больше попизделов, чем групповая. Разговор вживую энергозатратнее переписки. Дискуссия о политике тратит меньше попизделов, чем скандальчик в супермаркете.

И так далее, и тому подобное.

Плюс еще количество коммуникационных каналов надо учитывать. Ну там живое общение, телефон, мессенджеры (сколько и каких), соцсети, почта, проч.

Каждый канал по-разному забирает попизделы.

Я это к тому, что я вчера к моим многим коммуникационным каналам добавила еще один. И хотя сама беседа там была короткой и малозатратной, сам факт освоения дополнительного и ненужного канала сожрал минимум 50 попизделов.

А потом пришла свекровь, а свекрови — известные попиздел-вампиры.

И еще пару звонков.

В результате мой суточный попиздел-ресурс был полностью исчерпан где-то к шести вечера.

Пришлось молча втыкать в телик.

Зы. На этот пост истрачено 28 попизделов.

 

— 20 —

Когда я стану Президентом… а стану я им, точнее ею, точнее Президенткой, никогда…

А лучше я стану Царицей, потому что тогда все проще и не нужно выдумывать феминитивов…

Так вот, я первым своим Царицинским Указом введу смертную казнь за взяточничество и коррупцию.

Не дожидаясь окончания коронации. Сразу. Незамедлительно.

А вторым Указом — бесплатные медицину и образование.

А кого это все не устраивает, тому третий мой Указ. Не скажу какой.

Я буду плохой царицей. Думаю, меня свергнут где-то через полгода. Но за эти полгода я много чего успею. Мне хватит.

 

— 21 —

Будни ипохондрика

— Ооо! Какой у вас желчный пузырь! Какой красивый, необычный… я бы даже назвал его кокетливым… желчный пузырь! Какие изгибы… Какие перевязочки! Такое редко встретишь. А встретишь, так и не забудешь никогда! — узист возил по моему пузу этой влажной тугой штучкой, уставившись в экран. При этом он сладострастно улыбался, эротично всхлипывал, ласково пришепетывал, и, клянусь, под белым халатом у него напрягалось от восторга что-то такое тугое и очень симпатичное.

«Ничосебе, как я на мужчин-то действую! Пусть и внутренним миром. Это даже хорошо, что внутренним. В моем возрасте это даже просто прекрасно», — думала я, позволяя седовласому импозантному узисту делать свое узистское дело.

— Оооо! А вот задержите дыхание! ОООО! Какая поджелудочная. Не поджелудочная, а просто невеста на выданье! Красавица! Красавица…

«Вот ведь эротоман чертов, — думала я. — Но приятно. Приятно. Продолжаем».

— Таак. Продолжим. Ах ты дусенька-селезенушка. Лебедь просто лебединая.

— В смысле лебединая? — насторожилась я.

— Ну в смысле гордая и непобедимая… Такую селезенку можно в театре показывать!

— В анатомическом?

— Аххаааха. Что вы, что вы! В Большом! Сен-Санс. Трампампампам… — замурлыкал узист и медленно двинулся вниз по мне этой своей тугой влажной штучкой.

— Оооо. Что тут у нас такое? Почечка. Мммм. Пооочечка! Боже, какая вы интересная женщина! Ну надо же! У вас что не деталь, то достойна кисти Рембранда. Можно я повнимательнее погляжу на эту вашу необыкновенную почку. Уж очень она мне люба.

— Что-что? — разволновалась я.

— Ах. Да не волнуйтесь. Все в порядке. Просто устроено все у вас внутри весьма… хм… с фантазией.

— Ааа. Это вы еще узи головы мне не делали. Вот там — точно с фантазией! — Не удержалась от сарказма я.

— Не сомневаюсь, не сомневаюсь. Человек с таким примечательным внутренним устройством не может быть обыкновенным. Тааак… Ну давайте теперь печеночку послушаем…

Молчание. Снова молчание. Узист молча убрал свою тугую влажную штучку прочь. Молча протер мне пузо салфеточкой.

— Так что печень? Что… — не на шутку встревожилась я. Потому что до этого страстные дифирамбы, а тут тяжелый молчок.

— Обычная печень. Без изменений. Печень как печень… Как у всех.

В голосе его звучало не то чтобы разочарование, но вот знаете… как будто последняя конфета в коробке ассорти оказалась пустой.

Мне даже неловко стало за мою такую обычную скучную печень.

— Но ваш желчный! Аааах! Восторг! Восторг! — снова радостно засветился узист. — Приходите опять. Не лишайте меня такой радости.

А я потом шла домой и думала. Ну вот наверное так и надо относиться к работе. Не просто с любовью. А буквально с вожделением.

Зы. Не дам адрес. Самой по секрету слили.

 

— 22 —

«Я много лет изнуряю себя спортом и диетами, чтобы оставаться в форме и выглядеть на все сто. А те, кто этого не делает, ленивые распущенные глупцы».

— Точно глупцы? Прям вот точно-точно?

А она такая смотрит на меня и не понимает вопроса.

 

— 23 —

Я не люблю секонд дичайше. Меня от него воротит и я брезгую всем этим страшно. До трясучки.

Этот запах характерный, эти странные мертвые вещи, возможно, мертвых людей. Эти покупатели с сосредоточенными лицами, ковыряющиеся в ветоши…

Бррр…

Но другое мое Я обожает секонд страстно и готово там торчать часами, наслаждаясь восхитительным процессом ковыряния в ветоши и падальщичества.

НЕТ! Это не охота. Не собирательство. Это падальщичество в чистом виде. Выковырять из гнилья алмаз… Заклекотать радостно. Схватить алмаз и унести в гнездо.

Особенное удовольствие. Не знаю других мест, где можно его получить.

* * *

Последний найденный алмаз — хьюгобоссовский серенький пиджачишко. Схватила, прижала к груди, притащила домой. Висит. Носить не буду — модель мне совершенно не к лицу, ну и опять же брезгую слегонца.

Но если б был бы к лицу — еще как носила бы. Вон джинсы-клеш секондовые у меня — лучше не было джинсов!

Висит пиджачишко. Радует глаз. Через месяц выброшу. Потом еще что-нибудь нарою в куче гнилья.

Очень люблю. Очень.

 

— 24 —

Вчера в электричке видела трех мужиков, которые играли в дурака. Разложились на сиденье и играют себе…

Окатило-уцепило чем-то таким детским, правильным, родным. Что-то вдруг очень не голливудского уже привычного контента, но абсолютно «твое» из правильного прошлого.

И не только я. Все им радовались.

Им бы еще помидорок розовых, крупной солью посоленных. На газетке. И ваще самое оно.

Эх…

Не. Ну вот помните же… Вот мама, папа, тети, дяди всякие. И одеялко на пляжу. И помидорцы, и огуркены, и яйки вкрутую. Соль канешн в солонке или может в бумажечке. Кура вареная бывает. Пирожки тоже…

И жара.

И ветер.

И запах воды.

И карты. Засаленные карты с этой рубашкой «в клеточку». И «а давайте в подкидного»… И поехали. И ничего что тебе шесть лет. Тебя берут. Ты хорошо играешь…

А взрослые еще пивко пьют. Из банок трехлитровых… Горькое немножко пивко. Жигулевское. С пенкой.

И рыбка, рыбка. Воблочка или лещик. Лещик тугой такой на закус, солененький.

 

— 25 —

Заглянула соседка. Дала какой-то рассады (боже, зачем мне рассада?). Поинтересовалась моим здоровьем. Выпила чашку яблочного сока. Уходя, спросила: «А вот ты писательница. Много знаешь. Как думаешь, бог создал человека сразу? Или все-таки бог сначала создал обезьяну, а потом из обезьяны уже вырос человек?»

Трезвая. 60 лет. Просто накрыло экзистенциальным кризисом.

Ничего не ответила рыбка (С).

Ответа и не требовалось.

 

— 26 —

С подружкой как-то заехали в город Тамбов. Ну вот случился у нас такой вояж без причин. Просто кто-то позвал из общих знакомых — мы и рванули на выходные. И я помню, там было круто.

Там была такая офигенная речка, и такие клевые ребята, и шашлык, и пиво, и мы еще потом гуляли по улицам, и такие были красивые домики, все в сирени. И еще мы потом ночью зашли в какой-то странный бар, где обитала тогдашняя тамбовская «золотая молодежь» и пили отвертку, потому что не было денег на мартини. А потом еще утром мы опоздали на поезд, и пришлось ждать следующего, и весело тусить на вокзале. И нам достался такой смешной веселый плацкарт, где ехали дембеля. И мы пели под гитару, и ели бутеры с салом, которые нам делала добрая женщина…

И потом, уже в Москве, оказалось, что в Тамбове я оставила куртку, и пришлось брать у кого-то из дембелей какой-то старенький толстый огромный свитер, и он еще у меня долго жил, и я носила его на даче…

Отличная была поездка.

А потом мне эта подруга рассказала, что, оказывается, речка была маленькая и грязная, ребята были глупые и травили плохие анекдоты, пиво было дешевое и разбавленное, домики покосившиеся и бедные, город тусклый… Бар был стремным и вульгарным, золотая молодежь нас презирала за то, что мы пьем отвертку, которая была тоже разбавленная и с дешевой водкой… И еще было ужасно, что мы опоздали на поезд и пришлось на этом жутком бомжеватом вокзале мучиться.

И еще нам достался вонючий плацкарт и грубые тупые дембеля. И эта назойливая тетка и ее противное сало, которое она всем пихала, хотя никто его не хотел…

А потом ей было стыдно вместе со мной ехать в метро, потому что на мне был свитер размеров на пять больше, и все на нас смотрели и думали, что мы лохушки…

Но я тогда не знала анекдота про уточку, поэтому просто пожала плечами.

 

— 27 —

В споре, кто кого заборет, «технарь гуманитария» или «гуманитарий технаря», я всегда на стороне гуманитариев.

И не потому, что я гуманитарий по одному законченному и двум незаконченным…

А потому, что гуманитарий всегда в этих дискуссиях веселее, спокойнее, добрее и проще.

* * *

Технарь начинает немедля суетиться, волноваться, иронизировать, требовать у гуманитария взять интеграл или хотя бы пояснить без гугля, что такое число фибоначчи.

Гуманитарий же спокойно пожимает плечами и говорит, что нет, он не может взять интеграл — его этому не учили. Про фибоначчи он тоже ничего не знает, увы.

* * *

Тут технарь начинает радоваться и ликовать. Ведь он-то может отличить Бабеля от Бебеля, знает кой-какой английский, читал Карамзина и проч.

(Надо сказать, что 90 процентов технарей и 80 процентов гуманитариев ничего не знают про Бебеля и Карамзина, как и про фибоначчи — но не суть.)

Я что не люблю в этих вбросах, так это то, что технари считают возможным взять и обесценить мой интеллектуальный ресурс и мои навыки.

Мол, кому надо это все? Все твои знания, все твои умения? Твои книжки? Твои вбросы? Твои переводы?

Вот холодный синтез — это дааа…

Почему-то про холодный синтез любят зарядить те технари, что годами чертят приводы к электробритвам, называя себя при этом конструкторами.

Но тоже не суть…

* * *

Просто не люблю, когда бездарь, лодырь и троешник исключительно по факту наличия диплома инженера начинает устраивать мне сеансы «умничанья» в каментах.

Да, я гуманитарий. Мне это нравится. Нравилось всегда. Но если бы мне нравились интегралы и числа фибоначчи, я бы пошла на физмат. И закончила бы его отлично.

И стопроцентно знаю, что будь я технарем, я бы не сидела в московских конторках, рисуя электропривод к зубочистке… И не бегала бы по каментам, отлавливая гуманитариев и пугая их Бабелем.

Холодный синтез, господа! Холодный синтез)))).

 

— 28 —

Видела сон. Как будто на синей горе живет синий дракон, на красной горе — красный дракон, а между ними всякие человеческие города и прочие населенные пункты.

И между драконами вот уже много веков идет такая забавная партия в условный «драконий покер». Как во всяком драконьем покере, там миллиард правил, но главное — кто первый сорвется и пожжет какой-нибудь населенный пункт, тот безоговорочно проиграл.

А драконья суть — она же в том, чтобы жечь населенные пункты. Самая большая драконья радость — дунуть огнем и ололо… красивенько, и пепел.

А тут такая вот игра. НЕЛЬЗЯ жечь.

Очень нервно драконам. Очень драконно. И хочется забить на покер ежесекундно и ололо. Но тогда проиграешь. А этого допустить никак нельзя.

Так и живут. Один на синей, один на красной. А люди каким-то образом знают про это Главное Правило Драконьего покера и в безопасности и процветании живут между синей и красной горой.

А зря. Все равно один однажды сорвется.

А за ним уже и другой))).

Всем хана.

 

— 29 —

На третий день лежания и отдыхания почуяла панатаку на подходе.

— Много, матушка, вы адреналина вырабатываете. Лежите на пузе — он не горит. Вот вам и паника, — сообщил батюшка, позевывая. — Вкалывать вам надо, аки лошади лупоглазой. Нонстопом.

Версия стремная, но мне понравилась. Такшта я вскочила и ломанула работать аки лошадь лупоглазая. Ну и да. Отступила зараза.

 

— 30 —

Ну вот я, кстати, поэтому (потому что знаю, что все могу) не парюсь из-за того, что страшная, толстая и старая. Надо будет — буду красивая, стройная и молодая. Просто не до этого сейчас. Другие задачи.

Но, конечно, надо что-то со здоровьюшком решать. А то третий день без фармы и без алкоголя, и вот я уже такой ждун-ждунович без сил и драйва.

И хочется в нору, и там в норе мячики копить цветные. Как норное животное — крокодил.

 

— 31 —

И вот еще странным кажется мне убеждение некоторых людей, что дружба — это про правду. Что друг должен другу резать правду-матку в лицо, а иначе кто же еще?

Вопрос у меня такой. А этот правдаматочный друг вообще в курсе, что правда — вещь субъективная? И что с большой долей вероятности его правда — только ему правда, а другим вовсе и кривда.

И как верно заметила не так давно Элка. Такому правдоматочнику в ответ резанешь (причем вежливо так, на четверть шишечки резанешь), так он сразу ой-ой-ой-миняабидили, выть начинает и бежит жаловаться маме и бабушке.

Короче. Те, кто считает, что дружба — это про правду. Скажу я вам правду, как она есть.

Вы глупы и хамы!

Зы. А были бы вы мой друг, я б сказала «вы слишком прямолинейны и чистосердечны»))).

 

— 32 —

Родители поставили в комнату дочери (14 лет — проблемный пубертатный ребенок, в недавнем прошлом наркотики, приводы, алкоголь, проч., потом вроде бы поправили и подлечили) видеокамеру. Девочке об этом не сообщили. Послеживают…

Нарушение личных границ или разумное решение?

Надо было сказать? Или как?

Я бы, например, сказала. Но тогда смысл?

Ребенок камеры не обнаружил, нет. Ничего (ттт) криминального не делает. Но девочка уже взрослая. Понимаете, да…

Родители уверяют, что очень бережно относятся к ее интимной прайвиси… и если что, прям не смотрят на это. Глаза закрывают…

* * *

Вспомнила, как давно еще один мой коллега — увлеченный айтишник — чисто из любопытства понатыкал камер дома. Жена у него домохозяйничала на тот период.

Тоже ничего страшного не делала. Вот совсем ничего. Песни только орала во весь голос… Ну он ей потом «по приколу» признался, что он за ней следил с месяца три.

Почти до развода дошло, он еще так удивлялся, а чо такова? Потом помирились, но осадочек остался.

* * *

Питон предлагал тоже поставить, чтоб за кошками наблюдать.

— Ну нафиг, — сказала я. — А вдруг они тут всякое вытворяют? Не хочу видеть, как в мое отсутствие они поднимаются на задние лапы и начинают ходить туда-сюда, примерять мою одежду и мазаться моей косметикой. Не переживу я этого…

Так и не поставили. Меньше знаешь — лучше спишь.

 

— 33 —

Вообще, вот так посмотришь кино про психов (а большинство фильмов именно про них), и как-то внутри тревожно становится. Начинаешь в себе всякие тайные заусенцы и болячки искать. Находишь, само собой. Расчесывать принимаешься.

Через полчаса расчесываний уже ты такой тоже социопат оказываешься и сложной душевной организации.

И никто тебя не любит.

То есть месяцами себя изнутри приводишь в порядок, паутину сгребаешь, мусор выметаешь, все приглаживаешь, припудриваешь, полируешь, утешаешься… Потом фигакс-с… И опять ты немножко Кевин.

И арбалет висит, главное, на стене. Манит))).

Не, нафиг. Читать только Донцову. Смотреть только ситкомы. Можно еще комиксы. Там даже злодеи чистенькие. Без слизи и сукровицы…

Убил — так убил. Трахнул — так трахнул. Спиздил — так спиздил. Никаких рефлексий.

 

— 34 —

Сегодня тут волны с перехлестом и прочая стихия. До моря, видимо, опять не дойду. Да и ладно. Историй разных приключается полно, но я их тут же забываю, поскольку некогда совсем.

Я раньше обижалась, когда про мои графоманские потуги говорили, мол, «это от безделья». Теперь понимаю, что таки да. Что если человек не профессиональный автор и не зарабатывает этим, но вдруг строчит тонны текста «ради призванья» — это от безделья.

Не в смысле, что он пуст или ленив. А в смысле, что у него счастливо свободный и любопытный мозг, позволяющий ему видеть, слышать, сочинять… писать.

Наличие дела же не только сжирает время (это ерунда), оно забирает весь ресурс, который прежде (в моем случае) шел на генерирование истории.

Нет сейчас для меня историй вне меня. Они все — я и то, что я делаю.

И да. Жаль.

И да. Не жаль ни чуточки. все будет.

 

— 35 —

Хм. А вот что делать? Приятельница не выходит!!!! из дома уже года три (до магаза выходит, дальше нет), потому что из-за неполадок со здоровьем здорово растолстела.

Была тоненькая девочка такая, танцовщица. А сейчас под сто.

И ей не просто стыдно или еще что, а психологически невозможно «появляться вот так на людях».

Был молчел. Она его выгнала сама. Он, кстати (ну по ее рассказу), вообще никак на ее историю с весом не отреагировал. Может, как раз если бы отреагировал — она бы и не выгнала. А он «делал вид, как будто не видит».

В общем, сидит дома одна. Хорошо, она фрилансер — денег нормально зарабатывает. Домой гостей зовет с радостью. Все, что вне дома, — нет.

Я бы не сказала, что там очевидная страшная депрессия. Просто какое-то сознательное решение принял человек.

А так она живая, нормальная — но «нет, я никуда не пойду, я, Ларис, не могу, это будет мне больно, так что извини».

Вопрос «что делать» риторический. Видимо, ничего. Потому что человек решил, а кто мы, чтобы причинять добро?

Добропричники, что ли?

 

— 36 —

Снился сюжет. Он был длинен и красив.

Но главной линией шел конфликт невестки и свекрови. Где невестка — простая девочка, но с хорошим приданым, а свекровь — пафосная аристократическая дура, повернутая на ЗОЖе.

Там вообще вся семья не очень. И девочка долго живет в диком страшном абьюзе, шпыняемая за все и своим муженьком, и свекром, и прочими братьями-сестрами-тетями-дядями этого благородного семейства. Не отстают от «родственничков» и прочие домочадцы. Прислуга, получив команду «АТУ», тоже очень даже бессовестно унижает нашу героиню.

Бедняжка пробует все. И быть покорной и доброй, и, наоборот, идти на прямой конфликт, и даже пробует сбежать… Но ее возвращают и продолжают измываться.

И там такой красной мощной линией идет этот ЗОЖ, и спорт, и здоровое питание, и всякий там теннис с гольфом, и лошадки…

А девочка полненькая. Не очень ловкая… В общем, тяжело ей там так, что проще повеситься. Она пробует, но ей тоже не дают.

Приданое!!!

И вдруг девочке приходит гениальная идея. Ну, там был триггер (не суть).

И она втайне от всех (с приключениями) учится печь идеальные наркотические торты и пирожные…

Идеальные!!! Очень жирные и очень сладкие!

Короче, потихоньку она раскармливает всех домочадцев, включая «любимого сыночку», который муж собственно, а также папеньку, а также всяких там еще шуринов (или они ей девери) и золовок своими тортиками до свинячества и полного безобразия.

Они там жрут, жрут и жрут… А она ликует и печет, печет, печет. Потому что нашла инструмент манипуляции и мести.

И все попытки свекрови этому противостоять заканчиваются пшиком.

В финале, после долгих страстных баталий, свекровь не выдерживает и вцепляется зубами в очередной невесткин тортик, и жрет его, урча.

А девочка потом сбегает с молодым красивым офицером, а они ее не могут догнать, потому что жирные и на лошадь уже влезть не в состоянии. Да и некогда им — жрать надо.

 

— 37 —

Личные границы каждый выстраивает и очерчивает по-разному.

Кто-то красной линией, которую перешагнуть можно, конечно, но за которой «убьет», кто-то каменной стеной, на которую не влезешь, кто-то забором с колючкой, кто-то низеньким симпатичным заборчиком, а там бультерьер… кто-то симпатичными елочками, кто-то, кто самодостаточен и силен, и вовсе ничем.

А кто-то — рампой.

С рампой (а я про нее многое знаю) не так чтоб страшно. Там только одна беда.

То, что ты видишь снаружи, — одно, то, что встречаешь, перейдя световую границу, — сильно другое. Очень сильно другое.

Иногда лучше бы, чтобы просто бультерьер. Его хотя бы видно и слышно. И примерно знаешь, что ожидать после треспассинга.

Не люблю рамповых людей. Очень надеюсь, что я уже не рамповая.

 

— 38 —

Собрала 20 кг вполне себе носибельного шмотья (откуда оно накапливается, не понимаю), оттащила в церковь.

Пока все это складывала в пакет, вспоминала девяностые, когда было у меня пару штанов, пару юбок и три кофты-самовязки. А купленный на рынке турецкий костюмчик в мелкий горошек считался выходным и лелеялся, как цветик аленький.

Это не пост про радости потребления и «мы стали более лучше одеваться». Это ностальгия в чистом виде.

Это тоска о маленьких радостях, которые уже недоступны в силу возраста и, в общем, достатка.

Но жаловаться мне грешно, я и не жалуюсь. Но хотелось бы пожить еще раз такое же ликование, которое жила я в свои двадцать, нарядившись в тот цветасто-горошковый нелепый костюмчик.

И идешь такая по Калининскому, и Калининский слепнет от твоей красоты. И в ушах «притти вуман» долбится. А мужские взгляды и комплименты воспринимаются не как обидный оголтелый сексизм, но как честное подтверждение твоей неотразимости.

 

— 39 —

Йожик резиновый

Будильник верещал из-под подушки жалобно-прежалобно. Как будто его на самом деле душили. «Заткнись». — Мужская рука — крупная, в кудрявой редкой поросли рыжих волос, вяло скользнула под подушку в попытке найти хоть какую-нибудь кнопку, способную вырубить адскую машинку навсегда.

Скрипнула дверь спальни. Сквозняк принес с собой ароматы утреннего, только что проснувшегося дома. Свежесваренный кофе, зубная паста, мокрая собачья шерсть (Туз наверняка снова валялся в луже возле сарая), домашний, еще горячий хлеб, оладьи. Оладьи… Поджаристые, сдобные, густо политые сгущенкой. Оладьи… и мама. Ох! Ни с чем не спутать этот запах. Даже новые мамины духи (редкая дрянь… как они там называются? Марьяж? Оранж?) не в состоянии испортить этот совершенно неповторимый карамельный с молоком мамин запах.

— Ванечка, вставай. Вставай, ежик мой. У тебя встреча с заказчиком в одиннадцать. Человек приедет, а ты дрыхнешь! Нехорошо.

— Маааааа, еще пять минут. Ну, мааа.

— Никаких «нуу мааа», — голос звучал строго, но Ванечка знал — ма сейчас старательно прячет улыбку, а в глазах ее — серых с темными точками — лучится ласковый смех. — Ну-ка подъем! А то пятки щекотать стану.

— Нееет! Только не это! — расхохотался Ванечка, перевернулся с живота на спину, открыл глаза. — Что на завтрак? Оладьи?

— Оладьи, ежик. И, между прочим, скоро остынут, — прозвучало уже из-за двери.

Мамины легкие шаги (она всегда ходила, будто немного пританцовывая) были едва слышны. Вот она остановилась возле ванной — наверное, решила поменять полотенце на свежее, вот снова заторопилась. Почти побежала. Вот спустилась вниз по лестнице… Загромыхали сковородки. Включилась кофемашина. Мама любит кофе. Пьет его много, из большой глиняной чашки, которую он подарил ей когда-то на День рождения. Сколько ему лет тогда было? Семь? Или шесть?

— Ежик! Чай уже наливаю. Бегом!

Ежик… — хотя, это для мамы он ежик и Ванечка, а так давно уже Иван Иванович — уважаемый и высокооплачиваемый специалист, человек солидный и состоятельный… — сел на кровати, сунул ноги в тапочки-зайцы (видели бы клиенты) и позволил себе еще полминуты подремать сидя. А потом пошлепал в ванную.

«Нееет», — простонал он, наткнувшись взглядом на открытый тюбик Блендамеда. Крышечка валялась на стеклянной полке рядом с тюбиком. Под крышечкой расплывалось матовой кляксой пахнущее ментолом пятно.

Иван Иванович не просто любил маму. Он ее боготворил. Наверняка не было еще в мире такого преданного и внимательного сына, как он… Но этот вечный тюбик! Сорок лет каждое утро одно и то же. Открытый тюбик, засохшая на резьбе паста и отвратительная клякса на стекле. Сколько можно говорить?

— Ма. Ты снова забыла завинтить крышечку! — рявкнул он на весь дом, приоткрыв дверь ванной комнаты, чтобы она услыхала уже наверняка. Рявкнул резко, зло, обиженно. Было бы ему пять, а не сорок два, он бы даже ногами затопал.

— Ой, ежик. Ну, забыла… Склероз. Прости. Повесь напоминалку над зеркалом, что ли, — крикнула она в ответ. И, кажется, рассмеялась. Но тихонько, так, чтобы сын не услыхал.

Иван Иванович вздохнул. Понимал, что все бессмысленно, и что никакой вины за собой ма не чувствует, поэтому о раскаянии и речи не идет. Опять же он понимал, что тюбик — это его личный глупый невроз и совершеннейший пустяк, а злиться за это на мать по-настоящему он не будет. В конце концов, за исключением тюбика, ма идеальна! Если бы удалось найти женщину, хоть немного похожую на ма, такую же веселую, такую же незлобивую, легкую на подъем, такую же внимательную и все понимающую, он бы наверняка женился. И не нужны ему ни оладьи по утрам, ни накрахмаленные сорочки, ни полноценные обеды и ужины. Даже Туза он готов выводить на прогулку самостоятельно, лишь бы видеть в подруге жизни такое же, как у ма, искрящееся жизнелюбие и непроходящую любовь ко всему живому, а особенно к нему — к Ивану Ивановичу.

— Я люблю тебя, ма! Эй! Слышишь?

— Слышу. Я люблю тебя, сынок, — ответила. И немедленно замурлыкала какую-то песенку. Наверное, про резинового ежика с дыркой в боку.

Иван Иванович вернулся к гигиеническим процедурам. Потом минут пять одевался — сразу после завтрака он планировал перейти в сад, там и дожидаться клиента. И уже весь при параде, в белых слаксах, в идеально отглаженной рубашке в сине-белую полоску и даже при галстуке, спустился к завтраку.

«Копуша! Оладьи в деревянной миске. Сгущенка рядом. Чай давно остыл. Я в розарии. Чмок тебя в носик, ежик мой дырявый». — Примагниченная к холодильнику записка отчего-то растрогала Ивана Ивановича до слез. В этом была вся ма. Непосредственная. Порой даже бестактная. И неуемная. Подождать всего-то четверть часа, зато позавтракали бы вместе. Нет. Не выдержала. Упорхнула в теплицу к своим драгоценным кустам. Теперь до обеда будет там торчать, возиться в грязи, чтобы потом обязательно наследить калошами по всему холлу.

Пока Иван Иванович вкушал мамины оладьи, пока запивал их крепким, но уже едва теплым чаем с сахаром (пять кусков на стакан), с лица его не сходила улыбка.

Даже когда он наткнулся в мойке на немытую глиняную чашку из-под кофе, он не поморщился, хотя беспорядка не любил. Мама всегда так… Хотя милая забывчивость ей к лицу. И хорошо… все-таки очень хорошо, что она у него такая молодая и здоровая. Случается, что с возрастом милая забывчивость переходит в ужасную болезнь.

Сполоснув обе чашки — свою и ма, Иван Иванович почти бегом направился в сад. И вовремя. Заказчик, точнее заказчица, позвонила, едва Иван Иванович расположился за садовым мраморным столом и разложил перед собой каталоги.

* * *

— Это то, что надо! Я, знаете ли, поизучала ваш сайт и отзывы, и подумала, что мне это, скорее всего, подходит. А теперь, когда я с вами лично встретилась… — молодая (не больше двадцати пяти лет) заказчица, одетая по-летнему очень легко и ярко, пристально глядела на Ивана Ивановича. В распахнутых ярко-голубых глазах ее плескалось безграничное понимание и восторг. По крайней мере так казалось Ивану Ивановичу.

Он рдел, потел и стремительно терял голову.

— Благодарю. Я действительно горжусь своей разработкой. Поверьте, это намного лучше банальных искин-суррогатов. С искинами все слишком грубо, потому что, как бы ни идеальна была копия, ты все равно знаешь, что это робот. Моя же система включает самые глубинные механизмы человеческой психики. Воображение, опираясь на привычные, так называемые реперные детали, само достраивает картину обычного и уютного существования. Очень важно правильно подобрать комплект реперов — не ограничиваться только положительными эмоциями, но непременно включить три-четыре раздражителя. Эффект, поверьте мне, изумительный.

— Ежик, мы с Тузом гулять в деревню. Купить что-нибудь в бакалейном? Тянучки твои любимые или сухариков? Туз! Молчать, — донесся со стороны розария чуть утомленный голос ма. И перекрывающий его хриплый собачий лай.

— Нет. Спасибо, ма! — ответил и покраснел вдруг.

— Это они? — прошептала заказчица. — Ваша мать и ваша собака?

— Они. Встроены в дом уже десять лет как. Вечно молоды, бессмертны, почти безупречны. Правда, собака линяет, а ма постоянно забывает грязную посуду в мойке, но именно это позволяет мне верить… Понимаете? А у вас? У вас кто будет? — Поинтересовался Иван Иванович неожиданно игриво.

— Супруг, — погрустнела посетительница. — Позапрошлым летом погиб в горах. Не могу без него. Пробовала — никак. Вот… решилась к вам обратиться.

— Соболезнования. — Иван Иванович склонил голову, но голос у него как-то сразу высох. Стал ломким и неприятным. — Так вы думайте. Два месяца работы, незначительная сумма, а в результате полный психологический комфорт. Думайте.

— Да… Да, конечно. Я вам, знаете ли, очень доверяю. — Она порывисто поднялась. Схватила со стола первый попавшийся каталог и прижала его к груди. — Обычно люди, пережившие одинаковую трагедию, так понимают друг друга!

Взгляд Ивана Ивановича на долю секунды стал недоумевающим, потом еще на полдоли секунды пасмурным, а затем снова прояснился.

Он проводил гостью до калитки. Постоял, поглядел вслед ее электромобильчику. Потом сорвал с деревца вишенку. Закинул в рот. Задумчиво пожевал. Плюнул косточкой и попал прямо в кучу свежего собачьего дерьма на отмостке. Чертыхнулся тихонько. Нет. Можно, конечно, устранить эту опцию, но тогда утеряется с трудом достигнутый баланс реперов и коэффициент достоверности снизится от почти идеального в девяноста восемь процентов до семидесяти. И смысл тогда в собаке? Никакого…

— Ежик, убери за Тузиком. Я устала. Полежу до ужина.

Иван Иванович не стал поднимать голову. Он и так знал, что за полупрозрачными шторами маминой спальни медленно… (так, чтобы можно было различить контуры тела и понять, что тело это принадлежит ма)… и по-кошачьи (так, как умела это делать только она) потягивается тщательно прорисованная тень.

Вот, всегда так после Заказчиков. Всегда. И подсознанию требуются минимум сутки на восстановление. Завтра к вечеру все снова станет как всегда. Иван Иванович станет Ежиком, а мама снова вернется. Прекрасная, умная, добрая, все понимающая ма.

Лучшая ма в мире. Вечно молодая и почти безупречная. Ну, право, не злиться же на нее по-настоящему за незакрытый тюбик и чашку в мойке!

Ерунда! Это все такая ерунда, что даже рядом не лежала с кошмаром, который Ивану Ивановичу пришлось пережить десять лет назад. Разбросанные по дому вещи. Белье. Ее лифчики и трусы. Плотные чулки на резинках. Старческие и пугающе некрасивые. Ее волосы — седые и ломкие, запутавшиеся в зубьях гребня, забытого на камине. Волосы в раковине. Волосы на полу. Еще следы от грязных калош везде… Мокрая глина кусками. Даже на втором этаже. Даже в кабинете. Разбитые тарелки, жирные стаканы, немытые кастрюли в платяных шкафах. Эта кошмарная забывчивость! Когда ты просишь сущую глупость — сделать на завтрак оладьи, а она, зная прекрасно, как ты любишь оладьи со сгущенкой, снова и снова подает яичницу. А потом, словно пятилетняя девочка, хнычет, когда указываешь ей на ошибку: «Ой… Я забыла. Все думала, что же ты просил. И забыла. Ну, прости меня, Ежик». А еще этот вечный запах преющей ветоши…

Все-таки Иван Иванович боготворил свою мать. Иначе ему бы и в голову не пришло ее вернуть. Вернуть ее именно такой, какой она была до болезни — молодой, легкой, веселой, немного чудаковатой, но все-все-все понимающей. Он действительно любил ее. В противном случае завел бы искин-суррогата, или бота-домохозяйку, или женился бы, в конце концов. Но любил-то он лишь ее — ма. И нужна была ему лишь она. Чтобы оладушки по утрам, и пахло чтобы карамелью, и чтобы ежиком называла. Как в детстве. Когда он болел или капризничал и не хотел спать, а она сидела на краю его кровати и тихонько пела про резинового ежа с отверстием в боку. Пела до тех пор, пока он не засыпал.

Между прочим, он на самом деле был хорошим сыном. Потому что не манкировал сыновним долгом, раз в месяц навещая ма в дорогой частной клинике, куда и пристроил ее сразу после того, как закончил работу над программой и запатентовал ее. Раз в месяц Иван Иванович покупал букет роз, садился за руль своего пикапа и ехал аж за сто километров. И там целых два часа сидел напротив морщинистой старухи, которая никак не реагировала на его вежливые реплики, но только мурлыкала себе под нос куплеты про резинового ежика. И про щенка из неизвестного материала.

Кстати. Собаки у Ивана Ивановича никогда не было. Туз — чистый фейк.

 

— 40 —

Я не человек земли. Я не про космополитство. Я про «жить на земле». Мы 12 лет назад с Питоном заехали в этот сарайчик в Щербинке (полдома на одну комнату и одну кухню, дом 50-го года постройки, все разваливается, участок в состоянии, близком к хаосу) с тем, чтобы, как приличные русские люди, начать жить домом.

Чтоб потом купить уже свою землю, отстроить большой дом и там уже, как положено, как надо, как хотели бы мама-папа и все прочие предки, которые в основном крестьяне, а значит, это все внутри меня заложено генетикой…

Клумбочки, верандочка, кофе на крылечке, кузня в огороде, маленькая грядочка с экологически чистой рукколой, шашлык-машлык, друзья по выходным, собачка в будке косматая тяфкает…

Ну все такое.

В общем, первые два года во «все такое» я яростно играла. Не могу сказать, что без удовольствия.

Но это была именно игра.

И удовольствие я получала от игры, а не от модуса вивенди с клумбочками.

Радость моя была не от того, что взошла и заколосилась на грядке экологически чистая руккола, а от того, что я могу рассказать об этом родителям и друзьям, похвастать соседям и написать пост.

На рукколу было мне плевать.

К третьему году до меня это дошло.

Еще года два я на ответственности тянулась. На рукколу забила, но честно выкладывала по весне на уличный диван полосатые подушки и чистила мангал.

А потом все пришло в норму. И еще появился гольф, который мою потребность в природе, пространстве и зеленой травке покрыл более чем полностью.

И вот уже года четыре я просто не выхожу на участок. Его стрижет наемный Мехмет-али раз в две недели. Он же вытаскивает ветки, он же что-то там делает с клумбой, которая давно уже не клумба, а просто кусочек другой травы посреди другой травы.

Иногда мне от этого неловко. Особенно перед соседями, которые бережно ухаживают за своими рукколами и по вечерам собираются в беседках большими семьями.

Но я (и Питон, к счастью) — не человек земли.

Я человек городского жилья, а может, и вовсе человек отеля, которому достаточно небольшого эргономичного помещения, где можно удобно спать и удобно работать. Все остальное я бы хотела делать вне дома.

Не съезжаем мы отсюда по разным причинам, включая слово, однажды данное хозяйке нашего сарайчика (да, он, к радости моей, съемный, и хорошо, что мы его так и не выкупили).

Но я хочу очень однажды избавиться от Мехмет-али, газонокосилки, и пучка лопат у входа, и необходимости два раза за лето выйти на участок и сделать вид, что меня это все не раздражает…

На людей, которые радостно перебираются из города на «землю», смотрю с уважением и… непониманием. Чертовы лопаты. Они везде. И чертовы грабли. И газонокосилка. И потом будут яблоки и вишня, и это прекрасно, но это все надо собирать и утилизировать, потому что жаль и так принято…

А еще еж пришел на крыльцо позавчера, он был больной и старенький, а мне было страшно его жаль…

И еще мне страшно жаль померзшую облепиху, которую надо было наверное как-то прикрыть зимой, а я не подумала…

Потому что я — не человек земли.

В общем, все должны быть как-то на своем месте, что ли. Тогда гармония.

 

— 41 —

Видела я тут сон.

Во сне я была тигром. Цирковым тигром. У меня были большие лапы без когтей, как будто их выдернули специально. И я смотрела на эти свои большие, мягкие, сильные и бессмысленные лапы, и мне было их жаль.

Кажется, мой дрессировщик был неплохим человеком. Показывали мне его во сне мало и со спины, но он не вызывал у меня злости или раздражения. Кажется, он был немолод.

Я тоже был немолодым тигром и поэтому, а может еще почему я не участвовал в представлениях. Я сидел в клетке за кулисами и рассматривал собственные лапы. Иногда мимо проходили другие люди, они тоже меня не злили. Ну, люди. Ну, ходят. Ну кто они, а кто я?

* * *

У меня была цель.

Я очень хотел уйти в Африку. И существовал план для этого. Мне нужно было, чтобы другой, недавно появившийся в цирке тигр (я видел его в клетке, что стояла наискось от моей), возвращаясь с арены и проходя мимо моей клетки, незаметно для служащих открыл бы лапой мой засов.

Ночью я бы выбрался на волю. Уже в свою очередь выпустил бы того молодого тигра, а дальше мы бы пошли с ним вместе в Африку.

О! Я все знал про Африку. Во-первых, я там родился. Во-вторых, из своей клетки я часто видел через приоткрытую дверь подсобки телевизор. Там показывали какие-то каналы про природу, разные страны и Африку в том числе.

Ну. Кстати, не факт, что я был именно африканский тигр, но это неважно. Мечтал я именно о ней.

В общем, я начал работу по убеждению того, другого, тигра. И каждую ночь я ему рассказывал, что Африка — это круто, нам надо в Африку, там солнце, джунгли и вкусные антилопы гну. Там свобода! Там свобода. Можно с утра выйти в саванну и побежать… просто побежать и бежать, бежать, бежать, бежать, и все время будет свобода. А не дурацкая арена, где всегда по кругу, и не дурацкая клетка, где вообще можно только сидеть на хвосте и смотреть на свои лапы.

(Кстати? Бегают ли тигры по саванне? Ладно…)

Ну, тот, другой, тигр слушал меня внимательно, кивал, и, кажется, даже соглашался с планом. А я так думал, что раз он тоже тигр, то, конечно же, ему нужна Африка. Всем тиграм нужна Африка. Необходима!

И так прошло где-то полгода или больше. Я не то чтоб слышал, что другой тигр мне сказал прямо, что он согласен на побег. Но мне так хотелось это слышать, что я сам себя убедил в этом.

Бежим? Да! Бежим. Африка ждет.

* * *

И в день Х, когда по всем прикидкам надо было уходить, когда я рассчитал маршрут до морского порта, а там надо было просто забраться на нужное судно и плыть в Африку… когда я предварительно поел, попил и попрощался мысленно с дрессировщиком, когда я вечером во время представления уселся в угол и стал ждать того, другого, тигра…

В тот день произошло вот что.

Проходя мимо моей клетки, ОН — тот, другой, тигр — действительно открыл засов. То есть я громко зарычал, отвлекая внимание на себя, а он лапой сбил щеколду. Щелк…

А потом я уже ночью вышел, и такой подхожу к нему, мол, давай, друг. Пошли. Пора! А он так лапы виновато разводит в стороны, потом поднимается на задние ноги и снимает с себя Костюм Тигра. А там под костюмом человечек. Тощенький такой, бородатенький. Плюгавенький. Тьфу. На один укус.

Это такой, короче, был бездомный актер, который притворился тигром, чтобы ему было где жить.

И ему абсолютно не нужна была моя Африка. Ему нормально было в клетке и в цирке. Даже хорошо.

Знаете, какая обида меня взяла.

Я полгода, выходит, распинался, делился с ним мечтой, про жирафов стихи ему читал, а он…

Нет. Не убил я его. Хотя очень хотелось. Но не убил. В конце концов, он же мне клетку открыл и никому из цирковых не рассказал, что я валю.

* * *

И вот я, короче, бегу по мокрому пирсу, лапы у меня большие, полосатые, без когтей… и там впереди стоит белый лайнер, а на нем написано «Африка», а мне до слез того дурака жалко бородатого, который мог бы… Мог бы. Мог бы со мной бегать по саванне.

И вовсе не надо для этого быть тигром физически, вон я тоже недотигр со своими глупыми лапами. Достаточно быть тигром внутри.

В общем. Каждый сам себе тигр. Уехал я. Уплыл. А он остался. Так, наверное, и прыгает с тумбы на тумбу. Алле — гоп!

Дурак какой.

 

— 42 —

Пособие по укрощению осликов

На осликовой голове блестел плюмаж. Мне пришлось минуты три думать, чтобы вспомнить название этой штуковины, похожей на метелочку, которой наша домработница Люся стирает пыль. Серебряный, пушистый и очень красивый плюмаж покачивался вперед-назад и шуршал.

— Ты кто? — спросил я, понимая, что туплю, и что, во-первых, цирковой осел на ночном зимнем проспекте — нонсенс, а, во-вторых, говорить с ним уж совсем ни в какие ворота не лезет.

— Ослик, — ответил ослик, а я вытаращил глаза и глубоко втянул в себя литров пять студеного московского воздуха.

— А что ты тут делаешь? — На самом деле продолжать беседу с собственным глюком (а в том, что это именно глюк, сомневаться не приходилось — дурь у Греки всегда была забористой) не хотелось, но уж больно грустно он ответил… Протяжно так: «ооослик».

Ну и пусть, подумал я. Ну и пусть глюк, зато какой забавный. Протянул руку, почесал ослика за ушами, дотронулся до прохладного ослиного лба, нащупал ремешки, которыми крепился этот дурацкий плюмаж.

— А я Семен Арсенович, как-то так, — представился я ослику и даже щеголевато пристукнул каблуком ботинка о тротуар. — Что дальше?

Ослик оглядел меня сверху донизу — до самых неаккуратно завязанных шнурков, и пожал плечами. То есть, конечно, ослик ничем таким не пожимал, но выражение морды у него было именно плечепожимательным.

— Вообще-то я по делам гарцевал, пока вы меня не остановили. Но… — тут ослик еще раз пожал плечами и задумался. — Но раз уж мы познакомились, то тогда… Не могли бы вы стать моим укротителем?

— Да легко! — обрадовался я. С самого детства я мечтал стать чьим-нибудь укротителем, а тут — такая возможность. Я возбудился и даже стал чуть подпрыгивать на месте. — Что требуется делать? Я готов! Как очаровательно: все эти костюмы, обтягивающие трико, зарубежные гастроли, афиши, поклонники! На арене знаменитый дрессировщик Семен… Кстати, надо бы придумать громкое имя.

— Главное, помнить следующее. — Ослик укоризненно взглянул на меня и начал ходить туда-сюда по тротуару. Тень, похожая на силуэт единорога, металась вслед за ним неприкаянной тварью. — Следующее… Мы в ответе за тех, кого укротили. Помнить, главное, и ничего не бояться.

На долю секунды мне почудилось, что что-то похожее я уже слышал, но тут ослик неожиданно прыгнул в мою сторону и пребольно лягнул меня в ягодицу.

— Ты что? — заорал я. — С ума сошел? Мы так не договаривались.

— Договаривались! — Ослик уверенно наступил золоченым копытцем мне на ногу. — Сейчас я веду себя как настоящий неукрощенный осел, а ты обязан меня укротить. Для начала возьми вооон ту палку и тресни меня хорошенько по спине.

Обернувшись, я заметил прислоненную к стене магазина лопату. Ярко-желтая ручка походила на рычаг фантастического космолета. На ощупь ручка оказалась прохладной и приятной.

— Вдарь! Не трусь! — Ослик гарцевал по брусчатке, помахивая плюмажем и противно скалясь. Зубы у него были крепкими и ровными.

Я перехватил черенок поудобнее и замахнулся было, но тут в мозгу у меня, точно в кассовом аппарате, затрещало, защелкало, забликовало циферками, и вспомнились общество защиты животных, бабушка — учительница ботаники, книжки про зверушек, а также песенка из пионерского детства про «не дразните собак». Лопата безвольно упала в снег, я безвольно присел рядом.

— Не могу. Не приучен обижать братьев меньших.

— Чушь! — Зубы у ослика оказались еще и острыми. Куртка не выдержала и треснула. На запястье появились синяки, отчетливо повторяющие контур ослиных резцов. — Лупи давай! Или никакой ты не укротитель, а так… Придурок укуренный.

Я не мог. Нет. Не подумайте чего… Но я действительно не мог взять и прям вот так ударить ослика. Уж очень он был милый: весь такой ухоженный, гладкий, и этот серебристый плюмаж, и копытца в краске, и грустные глаза. Такой мультяшный совсем ослик. И даже порванный рукав, и синяки на боку, и обжеванный шарф никак не могли повлиять на мою осликолюбивость.

— Послушай, а это обязательно? Вот Дуров, к примеру… наидобрейший дедушка Дуров… Он обходился без этих садистских штучек. Может, как-нибудь морковкой? А? — Робкая надежда в моем голосе заставила его на секунду оторваться от окончательного растаптывания моей обуви.

— Никак! Это когда было-то? Сейчас метод пряника не работает. Уж поверь мне. Короче, либо ты меня укрощаешь, как положено, либо я ушел.

Честно! Мне действительно хотелось работать в цирке укротителем ослика. Мне даже почудилось, что это все вовсе не глюк, а чудо. Шанс. Шанс, который вдруг вышел мне навстречу, шурша плюмажем. Шанс изменить все на свете, стать наконец-то тем, чем я жаждал быть всю жизнь с самого-самого сопливого детства. Любопытно, что и ослик ждал. Топтался на моем левом ботинке и ждал, что вот-вот и я решусь. Не знаю, зачем ему это все требовалось: может, он был извращенцем, или, пока я занимался своими взрослыми делами, что-то сильно изменилось в мире цирковых осликов. Не знаю.

— Пожалуйста. Как человека тебя прошу. Вдарь по спине! Я незамедлительно укрощусь — вот увидишь. — Ослик жалобно заглядывал мне в лицо.

Я приставил лопату к стене. Желтый черенок на кирпичном фоне походил на копеечный фаллоимитатор.

— Извини. Не выйдет из меня укротителя. Ну, и трико… Знаешь, как-то несолидно в моем возрасте носить трико.

— Ладно. Бывай.

Я смотрел, как ослик, втянув голову с плюмажем в серенькие плечи, уходит все дальше и дальше по заснеженной улице. Снег переваренной крупой падал на серебряную метелочку, притянутую к ослиной голове кожаными ремешками.

Я остался один.

 

— 43 —

Вот так общаешься с новым человечиком, и он такой милый, добрый, немножко странный, но мы же тоже не самые правильные и нормальные в мире люди.

И он еще такой веселый, и даже чуть более необычный, чем ты сам, и это так здорово.

И так радостно.

Ну. Что есть еще на свете люди Другого Сорта.

И ты всем рассказываешь, как тебе повезло встретить Небычного Человечика и как ты, может быть, всю жизнь его искал.

Все такое…

А потом в один день — рраз. И он такой тебе приносит выпуск «Мурзилки» за 1979 год и говорит очень серьезным тихим голосом, что в Мурзилке зашифровано послание от инопланетян, и он тебе его сейчас расшифрует…

Ну ты смеешься. Славная наивная шутка. И Мурзилка славный.

А он повторяет.

Ты снова смеешься.

А он открывает журнал где-то на середине и начинает нести какую-то уже вовсе не милую чушь. Какой-то слишком бред, чтобы это можно было бы списать на его тончайшее и необычнейшее чувство юмора.

Ты еще с минут пять пытаешься впилить. Поймать волну. Услышать смешное. Еще пять минут ты думаешь, что ты все-таки дурак, потому что не слышишь нюансов и наверняка что-то не понимаешь… Простой слишком. Не тонкий.

Потом еще пять минут просто непонимания и подвиса.

А потом потихоньку, очень осторожно, ты начинаешь допускать то, что, в общем, знал с самого начала, но старательно от себя отпихивал. Потому что это как-то слишком. Как-то слишком просто и слишком страшно, чтобы быть правдой.

А он все расшифровывает и расшифровывает. А ты уже понял, принял и просто тихо киваешь и говоришь: «Да. Да. Да. Да. Да».

И надеешься, что сейчас он «дорасшифровывает», и это все закончится. Он встанет, заберет «Мурзилку», уйдет прочь, а дальше ты как-нибудь уже сам спрячешься, поставишь его на игнор, перестанешь отвечать на звонки…

И пусть он сам, а лучше его родственники, которые, разумеется, все давно уже знают, сами разбираются с его диагнозом.

Диагноз.

Просто диагноз.

Просто, просто, просто психиатрический диагноз.

Очень жаль.

 

— 44 —

С ума сошла я — читаю гороскопы вторую неделю и верю в них.

Так недалеко и до ясновидящих, и всяких там бабок-дедок.

Понятно, что не прогноз мне нужен, а утешение, одобрение и хотя бы такая, но поддержка.

Здоровый (даже с адского недосыпа) оптимизм позволяет мне тут же забывать неблагоприятные прогнозы, находить прогнозы благоприятные (а гороскопы есть на любой выбор — в этом их и прелесть), в них тут же верить и с этой радостной верой как-то тащиться дальше.

Как-то примерно так же я гадала себе на картах, будучи помоложе. И всегда толковала расклад в сторону удачи, пусть и чуть-чуть отложенной. И туз пик острием вниз однозначно считала символом необычных и веселых перемен.

Потом было недолгенькое время, когда я любила онлайн всякие гадания, и там тоже тыцкала мышью до тех пор, пока уставший от моей назойливости движок не выдавал мне «однозначный успех, прибыль, любовь».

Есть и обратные от меня люди, которые отказываются верить в добрый гороскоп, выискивая всякие намеки на дурное))). Знаю таких. Стараюсь подальше… мне с моими нынешними нервными системами такого не надо.

Я верю в лучшее. Буквально. Просто верю в лучшее. В нелучшее просто не верю. Зачем? Глупости какие…

* * *

Как-то на семинаре по психологии гольфа обсуждали мы разные «приметы» и «суеверия», которых в гольфе, как и в любом другом виде спорта, полным-полно.

— Вон некоторые суеверные игроки считают, что если первый удар не задался, то и вся игра будет провалена. А некоторые наоборот. Считают, что плохой первый удар — гарантия победы. А вы, Лариса, как считаете? — спросил меня улыбчивый лектор.

— Да как? Ну вот если первый удар плохой, то считаю, что раунд выйдет отличный…

— Воооот… — лектор что-то хотел было добавить, но я не дала, продолжив.

— А если хороший первый удар, то игра будет офигенной.

Упс… Непобедимая моя внутренняя Полианна заборола господина психолога.

* * *

Короче, я считаю, что три ночи тяжкой бессонницы однозначно к добру. Ну, потому что хуже почти некуда, а значит, сейчас будет только лучше.

Кофе пьем. С добрым-добрым утром. Тем более, что гороскоп для весов (один из дюжины как минимум, а значит правильный) подтверждает — сегодня удачный день.

Но брют на три фена я сегодня пить, пожалуй, не буду.

 

— 45 —

Отчего (не спится, нет) я вспомнила вчера историю про человека с психиатрическим диагнозом, сейчас расскажу.

Мы работали вместе где-то с полгода. Очень чудесный, талантливый и активный товарищ. Но вдруг в деловой переписке он стал странным. И в части логики, и в части синтаксиса. То есть как-то за две недели его письма из не самых грамотных, но понятных и по сабжу превратились в набор обрывочных, невнятных фраз, в которых он постоянно соскальзывал даже не в абсурд, в нонсенс.

Я могу много чего не видеть глазами, но тексты — моя жизнь, и тут я любое изменение слышу моментально.

Это был не первый раз, когда я переписывалась с нездоровым психически человеком (сеть многому учит), но первый раз от чужих букв явно несло совсем нехорошим. «Отчетливый запах безумия», что называется. В моем случае, отчетливый синтаксис безумия.

Я не психиатр, но знаю, что текстовый анализ очень помогает при постановке диагноза.

В общем, я направила несколько выдержек из этого текста знакомому психиатру. И он почти сразу заподозрил шизофрению.

«Может, алгольный делирий? Или вещества?» — поумничала я, на что получила довольно прозрачное пояснение, почему не то и не другое. Но, возможно, они усугубили и спровоцировали.

Врач тогда посоветовал понаблюдать, осторожно сообщить родным, и выдал пару базовых рекомендаций по поведению. Среди прочих рекомендаций был и игнор. Вежливый и доброжелательный.

Тогда сразу с игнором не вышло. И окончательно он сошел с ума именно у меня на глазах. Тот обед в офисной кафешке я не забуду никогда.

* * *

Там все нормально, насколько можно, закончилось. Человека отправили в клинику, ничего он натворить не успел, хотя и пытался. Родные взяли на себя ответственность за его дальнейшую судьбу. Насколько я знаю, он сейчас работает, получает вторую вышку, и все у него в условном порядке.

Но отчего я вдруг через много лет вспомнила о нем?

Я позавчера в почту получила письмо от другого человека, чья манера письма очень мне напомнила ту… шизофреническую. Римейк (((.

И я замерла. И напугалась. И очень надеюсь, что ошиблась, и что это не то же самое.

* * *

Просто там в посте доброжелательные лучезарные белые польта упрекают меня в равнодушии и сообщают, что вообще-то такие нездоровые люди — тоже люди, и надо быть толерантнее и добрее, что ли.

Я отчаянная, смелая и спокойная тетя. Но тогда у меня липкий был противный ужас и полное непонимание (навыка-то нет), что делать и как себя вести. И БЕЖАТЬ! Хотелось просто бежать…

Неконтролируемая паника, в общем. Но я ничего, кстати. Справилась.

Но игнор — самое разумное. Звонок в клинику, если есть возможность… И игнор.

 

— 46 —

Лягушонка в коробчонке

«Серебряный дождь оценивает загруженность дорог… — цыплячьим голоском вещает эфир, — …как высокую». Сводка неутешительна, но мне все равно. Я никуда не опаздываю. Я сижу дома, грея ладони о чашку со свежим кофе. На чашке шершаво-липкий след несмытого штрихкода.

Кстати, «загруженность» звучит как «нужность», особенно если одновременно вертеть ручкой настройки, пить горячий кофе и думать, что ты несчастна. Кстати, каждое утро миллионы женщин пьют кофе и думают, что они несчастны. Кстати, мою персональную загруженность я оцениваю как очень низкую.

«Ты никому не нужна», — твердит мама всякий раз, когда звонит узнать, не вышла ли я замуж. Мама врет. Я нужна. Я нужна, но только совсем чуть-чуть. Этого «чуть-чуть» мне достаточно.

«…степень загруженности — низкая…»

Перебраться с Сердождя на Авторадио, долить кипятка, достать из холодильника докторской со сроком хранения до позавчера. «Наши корреспонденты сообщают», — чеканит дикторша. Прибавляю громкость.

— Каширка. Стоим уже минут сорок. Якут на Ласточке.

Я представляю луноликого придурка родом из Мухосранска. Ну почему каждый третий мужик называет свою шоху ласточкой?

— На Энтузиастов авария. Ищите пути объезда. Брюс на Барсе. Удачи!

Наверняка Брюс — толстый, потный манагер, а Барс — приобретенный в кредит Фокус «немаркого цвета». Наверняка у Брюса на заднем сиденье коробка влажных салфеток, а в бардачке спрей с запахом кожи. Наверняка Брюс протирает ручки и сиденье всякий раз, когда его очередная пассия скрывается за дверью подъезда.

— Снова я. Ленинградка мертвая от Сокола до третьего кольца. Средняя скорость — пять километров в час. Тепла вам и любви. Ваша Стерва на Мрази.

Улыбаюсь. Эта Стерва торчит здесь постоянно. У нее хороший голос — надежный, недребезжащий. Голос женщины, загруженность которой я оцениваю как недостижимо-правильную.

— Нижняя Масловка — Новая Башиловка. Советую объезжать. Лягушонка в Коробчонке.

А вот я звучу, как старая недотраханная дура! Собственно, так и есть. А еще у меня остыл кофе. А еще до полудня нужно закончить тридцать страниц перевода. А еще я понятия не имею, где эта Масловка, и нет у меня никакой «коробчонки» и даже прав. Я не знаю, чем отличается автомат от механики, когда надо менять резину, и какого черта я часами торчу возле приемника, прилепившись пальцами к штрихкоду кружки.

Если кто-нибудь, например мама, спросит, зачем я все это делаю, я пожму плечами. Не-зна-ю. Тогда кто-нибудь, например мама, предположит, что я просто завидую всем этим Якутам, Брюсам и Стервам с их степенями загруженности «выше средней». Воз-мож-но.

Иначе зачем тридцатилетней бабе сперва слушать сводки столичного трафика на одной радиостанции, неумело стенографируя текст, а потом упорно дозваниваться на другую, чтобы выдавить три фразишки и нажать отбой, получив дежурное спасибо.

* * *

«…heat exchanging function…» — перевод идет туго. Размышляю о теплообменниках, но думается о другом. Например о том, что неплохо бы выпить кофе.

«Загруженность московских магистралей средняя… — задорное сопрано вспарывает однообразную тишину кухни. — Авария на третьем транспортном в районе Рижской эстакады…» Не успеваю записать — Нокия пищит входящим «материнским долгом».

— Ты дома? Опять? Ну, кому ты такая нужна? Кому нужна? Кому?

Я уверена — мама хочет хорошего, поэтому я слушаю внимательно и согласно киваю на каждую реплику, словно она может увидеть. Да, мама! Конечно, мама!

«…степень загруженности — средняя…»

А на Рижской эстакаде авария. Там фургоны скорой, там бело-синие ментовозки, там разноцветный транспортный поток запутался в тугой узел, и со всех сторон текут ручейки автомобилей, ведомых господами с высокой степенью нужности. Загруженность-нужность заставляет торопиться. Спешить. Бояться опоздать.

Нажимаю быстрый набор. Занято. Еще. Занято. Еще. Занято. Еще! Еще!

— Добрый день. Можете оставить информацию о дорожной обстановке.

— Рижская эстакада — абсолютно свободно. Езжайте спокойно. Тепла вам и любви. Ваша Стерва на Мрази.

Я удивлена. Даже ошарашена. Не понимаю, зачем мне вдруг вздумалось мало того что наврать, еще и дать чужой позывной? Не понимаю, но внутри щекотно от удовольствия. Стыдно, но так радостно знать, что сейчас тысячи… да путь сто… или даже десять автомобилей меняют маршрут, чтобы попасть на «абсолютно свободное» третье кольцо через Рижскую эстакаду.

Стыдно, ну и пусть! Если куда-то спешишь, не стоит доверять всяким Стервам на Мразях!

«Это Стерва на Мрази! На Китай-Городе свободно»; «Счастья, тепла и любви. Все едем через Беговую. Стерва на Мрази»; «Сущевка — движение рабочее. Желаю удачи. Стерва и Мразь».

У меня двадцать страниц перевода, а я мучаю клавишу автодозвона, чтобы солгать и получить за это механическую благодарность оператора. Стыдно, но я почти счастлива. И чтобы «почти» превратилось в «совсем», я информирую Авторадио о том, что абонент с позывным «Стерва» посылает заведомо ложные сообщения. Затем я оттираю катышки с ребристого бока кружки и возвращаюсь к своим теплообменникам.

* * *

«…уженности оценива…» — утро зевает в форточку туманом. Кофе обжигает губы. Слушаю Авторадио. Прыщ на Белом Пеликане вещает о заторах на МКАДе, Сонечка на Солнышке лепечет о неработающем светофоре на бульварах, Зайка на Волчаре, Пердимонокль, Бат, еще десятки дурацких кличек. Стервы нет. Она не появляется целый день. И следующий. И в пятницу. По ночам я лежу с открытыми глазами, втиснув наушники почти что себе в мозги. В субботу нервничаю так, что кружка скользит из ладоней прямо на плитку, и приходится ползать по полу, собирая осколки влажной губкой. Нокиа хнычет разряженной батарейкой.

— Але… Стерва на Мрази, та, что в рубрике «пробки»… Как ее разыскать? — тараторю я, а операторша терпеливо поясняет, что таких данных у нее нет, и даже если бы и были, она бы ни за что… — Передайте, что ее ищет Лягушонка. Это важно! Мой номер…

Выходные похожи на срочный перевод: часы выстраиваются чередой слов и пробелов. В понедельник заходит мама. Она смотрит на меня, на грязный пол, на гору тарелок в раковине и сначала сердится, а потом моет посуду и приговаривает: «Кому ты нужна».

Мне некогда пояснять маме про степень загруженности. Я слушаю, слушаю, слушаю Авторадио.

Якут на Ласточке снова нудит про Каширку, будто кого-то это беспокоит. От медленного, с мухосранским акцентом тенорка Якута тошнит.

— Хоть бы погулять вышла. Смотреть на тебя страшно!

— Мам, — трогаю ее за плечо. Она вздрагивает, роняет полотенце и оборачивается. Щеки в морщинах, как карта столичных автодорог. — Мам, Сокол по какой ветке?

* * *

«…пробка по Ленинградке от Сокола…» — повторяю, будто таблицу неправильных глаголов. Стерва всегда ездит по этому маршруту. Каждое утро. От станции метро Сокол и дальше… Надо просто медленно идти и искать. Мне нетрудно. Я все равно никуда не опаздываю.

Сегодня дождь со снегом. Руки приходится засовывать в рукава, но тогда нечем придерживать воротник у горла. А если все-таки придерживать, то пальцы краснеют и теряют чувствительность. Наверное, я выгляжу как старая недотраханная дура. Собственно, так оно и есть. Я бреду прямо по проезжей части, пробираюсь между рядами застывших машин. Ищу. Стерва на Мрази. Уверенная красивая женщина моих лет или чуть старше за баранкой черного хищного джипа.

Возле светофора столкнулись фура и старенький Фольксваген. Водила фуры приплясывает, пытаясь согреться. Хозяин Фольксвагена уныло разглядывает царапину на крыле. Загруженность Ленинградки из высокой превращается в очень высокую. Зачем-то давлю на автодозвон.

— У метро Аэропорт ДТП. Поток встал намертво. Лягушонка на своих двоих, — после секундной заминки добавляю: — Любви вам. И тепла.

— Спасибо, Лягушонка. Не отключайтесь. Для вас сообщение от корреспондента Стерва.

— Да… Дааа!!!

Если наплевать на горло и держать руки в карманах, то легче забить десятизначный номер в память мобилы. Если наплевать на руки и следить за горлом, тогда голос звучит не так хрипло и невзрачно, как у старой дуры с низкой степенью загруженности.

— Да… Я… Вы просили перезвонить.

«…степень загруженности выше средней…»

Она говорит быстро и некрасиво. Совсем не так, как Стерва с Авторадио. Она говорит, что кто-то использовал ее позывной для фальсификации сообщений о пробках. Она говорит, что ее благодарят, но запись в эфир не выпускают. Она говорит, что испугалась за Лягушонку в Коробчонке, то есть за меня, потому что уже целых четыре дня не слышала моего голоса и подумала, что я тоже стала жертвой неизвестного хулигана.

— Знаете, — говорит она, — вы мне близки, хотя я вас ни разу не видела.

— Знаете, — говорит она, — я бы с радостью с вами встретилась, но слишком занята.

— Знаете, — говорит она, — я желаю вам счастья. И тепла.

«… степень загруженности — высокая…»

Когда она замолкает, наступает моя очередь. Зачем-то я рассказываю Стерве обо всем. О замерзших пальцах и забытом дома шарфе. О маме и несданном переводе. О том, что у меня никогда не было машины и даже прав. Это похоже на госы по языку, когда кажется, что ничего не знаешь, а вот начала отвечать и уже трудно остановиться.

— Вы сейчас на Ленинградке? — она не прерывает, а вежливо втискивается между моими откровениями, словно оттирая их локтями одно от другого. — Я живу рядом. Вы любите кофе?

«… степень загруженности — очень высокая…»

Лифта нет, и пока я добираюсь до пятого этажа — успеваю согреться и передумать. Но на площадке уже скрипит дверь: кто-то ждет меня пролетом выше, стоя в проеме. Шаг, другой… Поднимаюсь, примеряя на лицо улыбки: радостная, удивленная, осторожная… Какая?

У нее улыбка открытая. Снизу вверх…

— Лягушонка? Проходите.

Кресло урчит моторчиком и бодро катит по длинному коридору. Иду следом. На кухне пахнет эспрессо.

— Вот. Слежу за Ленинградкой, — она кивает в сторону окна. — Может, кто-то куда-то не опоздает. Кофе?

— Да, — соглашаюсь. — Ваша степень загруженности — правильная.

— А давай на «ты», Лягушонка. — Давай. Меня Василисой зовут.

 

— 47 —

Стишок

Лебедь прилетает с майорок домой. Мать ему с порога: «Лапищи помой! От тебя воняет чужою водой. С детства ты какой-то не наш, а другой»… Прибегают братья, кричат: «Бу га га! Ишь! Не угодили уродцу юга! Натаскался вдоволь, намаслил мурло, А потом обратно, к семье под крыло?» Важный и пузатый приходит отец: «Хм… вернулся, значит, бесстыжий птенец. Не забыл, выходит, чье ты гуано. Или не хватает опять на пшено»? Ужин. Стульчик с краю. Как было всегда. Братья обсуждают постройку пруда. Мать смеется. Батя листает журнал. Господи! Ну как же по ним ты скучал. «Мама, папа, братцы! Эй! Кряк-кряк-кряк!!! На майорках солнце. И сочен червяк…» Но тебя не слышат. Ты снова один. Гадкий, бестолковый, чужой лебедин. Ночью звезды шепчут: «Эй, бро, не грусти! Да! Они такие. Пойми и прости… Им югов не надо, им славно в хлевах. Завтра соберешься, и „уточки, нах!“»

* * *

«Эй… Братан? Ну как там? В Майорках твоих? Правда, что там можно прям сразу двоих? А они там правда под гузкой стригут И кричат от страсти: „Фантастиш унд гут?“» «Не мешайте брату. А ну ка! Никшни́! Это… Если надо, ты хоть намекни. Много не подкину, и мамке — молчок. Но в запасе будет хоть какой червячок». Полночь, светят звезды. Как пахнет водой! «С детства ты какой-то мой самый родной. Спи, мой лебеденок, летай в своих снах…» Блин. Ну как им скажешь, мол «уточки, нах»?

 

— 48 —

Я пошел поспать. Я чуть-чуть устать. Я не спать дней пять. Я совсем томат… Я рад…