После того как матч заканчивается и все расходятся по кроватям, я сую нос в телефонный справочник и нахожу номер ближайшей конторы по прокату автомобилей. Единственной конторы. С каким-то зловещим названием. Она принадлежит некоему Скалетти. Похоже, Неряха Джеф или кто-то из его родственников решил поддержать экономику города. Контора откроется завтра утром, в восемь, и я смогу выбраться из этого дома и из этого города еще до того, как кто-нибудь проснется и сможет меня остановить.

Диван-кровать проржавела, и ее заклинило, потому, подергав и потянув ее туда-сюда и несколько раз прищемив пальцы, я, задохнувшись, рухнула на так и не разложенный диван. Мне точно надо бросать курить. Ни один двадцативосьмилетний человек не должен задыхаться после непродолжительной борьбы с упрямой мебелью. Я лежу на спине, не отводя глаз от потолка и представляя в разных видах почерневшие легкие или что там еще страдает у курильщиков.

В моем случае «положительные утверждения» не работают. Ну, все эти психологические установки, направленные на выработку уверенности в себе, типа: «Я замечательная женщина», «У меня нет никотиновой зависимости», «У меня ровное, глубокое дыхание и белые зубы». Это никогда не срабатывало. Никогда и никак.

«Отрицательные утверждения» тоже пустая трата сил и времени, потому что и воображаемая картина черных легких результата не дает. Пальцы у меня подергиваются, и я не могу отделаться от желания вновь испытать привычные ощущения от приема дозы никотина. Может быть, следовало бы научиться вызывать у себя воображаемый никотиновый кайф? «Итак, господа, — говорит нагловатый парнюга в плотно облегающих тренировочных штанах, — представьте себе, как никотин входит в вашу кровь. Давайте, давайте! Вды-хаем! Пошло тепло». Да…

Завтра же брошу курить.

Мне не хочется зажигать свет, поэтому я вслепую нашариваю засов на кухонной двери. Главное — найти его, остальное просто. Мои пальцы сразу вспоминают знакомую форму замка и все осязательные ощущения. И, сидя на леденящих зад бетонных ступенях, я пытаюсь получить удовольствие от дозы никотина, возвращающей мне душевное равновесие. Но это сложно, потому что с того места, где я сижу, я вижу дерево, которое служило мне лестницей при возвращении домой через окно, когда оно еще не было наглухо забито. Если свести глаза на переносице, то сквозь дым можно увидеть меня и Джонза, курящих первую в своей жизни сигарету. Ну, может быть, для него эта сигарета была и не первая, но для меня-то она точно была первой. Это первая и последняя дурная привычка, которую привил мне Джонз, потому что трудно перенять такую дурную привычку, как ожидание на рельсах несущегося прямо на тебя товарного поезда.

При мыслях о Джонзе у меня начинает щемить в груди. Наверное, это из-за дыма или из-за холодного, сухого воздуха, но кажется, что у меня удалили сердце. Я хотела только освободиться. Не повторять ошибки своих родителей. Существовать как самостоятельная личность. Вот-вот, именно это я сейчас и делаю. Существую.

— Ты когда-нибудь задумывалась, почему мы? — спросил Джонз в тот день, когда я написала свое имя на ветряной мельнице и таким образом оставила свой след в веках.

Мы сидели на его кровати, слушая, как дождь барабанит по крыше у нас над головами. Когда мы шли домой от ветряка, голубое небо заволокло черными тучами, и стали сверкать молнии. Остановившись на минутку у автоматов, тянувшихся вдоль всей стены продовольственного магазина, чтобы купить две баночки кока-колы, мы промокли насквозь. Я терла выданным мне полотенцем голову и думала над его вопросом.

— Ты имеешь в виду, Бог так распланировал или это результат эволюции? — спросила я, обмотав полотенце вокруг головы и опершись спиной о стену, оклеенную выцветшими обоями в полоску.

За окном из черных туч полыхнула молния, и по стеклам побежали целые реки воды. Я закрыла глаза и вдохнула запах комнаты Джоны, так отличавшийся от запаха моей комнаты. Окна от пола до потолка, отстающие обои, скрипучая медная кровать, деревянный пол и белый комод. Ничего больше. По сравнению с моей она казалась такой чистой… Мама все время покупала розовые занавески или что-нибудь из беленько-розовенькой мебели, продававшейся специально для девчоночьих комнат. Наверное, она думала, что, окружая меня соответствующими предметами, сможет сделать меня именно такой девочкой, какой ей хотелось.

— Ну, не так сложно, — ответил Джона. — Скорее, так: есть ли у нашего существования изначальная цель или все зависит только от нас?

Я сделала глоток колы из банки.

— По-моему, это то же самое. Направляет ли нас Бог или мы живем для того, чтобы жить.

Он закинул руки за голову, потом сцепил пальцы за шеей.

— Нет, не так. Не то же самое. Если бы это было так, то твое существование имело бы цель только в том случае, если бы ты верила в ту или иную форму божественного вмешательства.

Я подумала над этим.

— Так ты хочешь узнать, могут ли наши жизни иметь цель, если это не входит в какой-то высший план?

— Да. Что-то в этом роде.

— Как ты думаешь, Гансу нужен какой-нибудь божественный план? — спросила я. Ганс был метисом немецкой овчарки, который сменил лохматого и вечно блевавшего Шепа из нашего раннего школьного детства. У Ганса была отвратительная привычка кусать всех, кроме меня и Лиакосов, поэтому он не был нашим постоянным спутником в прогулках по городу, каким был старик Шеп, но тогда он лежал на кровати между нами и посмотрел на меня, когда я произнесла его имя.

Джонз не ответил: «Ганс ведь только собака». Он не сказал ни одной из тех глупостей, которые обычно говорил пастор из маминой церкви, когда кто-то из детей спрашивал, попадают ли собаки в рай. Пастор всегда отсылал домой плачущего ребенка, которому отвечал, что у собак нет души, и поэтому, когда они умирают, они просто перестают существовать. Что это не так, как с людьми, у которых душа есть и которые после смерти живут с Иисусом. Если только они не были плохими. Тогда они попадают к дьяволу. И все в том же роде. Ничего такого Джонз не сказал. Он просто посмотрел на Ганса.

— Не знаю, нужен ли ему план или у него он просто есть. Я хочу сказать, как так вышло, что он оказался здесь? — спросил он.

— Мне кажется, он сюда запрыгнул, — ответила я.

Джонз посмотрел на меня долгим взглядом.

— Я не шучу, — сказала я. — Мне кажется, он принял решение запрыгнуть к нам, поэтому он и здесь.

Ганс перевел взгляд с меня на Джону, а потом обратно. Помахал хвостом.

— Вот видишь? Он соглашается со мной, — сказала я, показывая своей банкой с колой на собачий хвост.

— Значит, ты думаешь, что все равно, почему мы здесь. Мы все равно должны сами принимать решения?

— Да, — сказала я. — Вот только к хорошему или к плохому это приведет?

Я удалила Джону из своей жизни не для того, чтобы сделать ему больно. И не потому, что хотела, чтобы мне вырезали сердце. Я просто хотела посмотреть, смогу ли я существовать без него.

Я сама приняла это решение, не зная, приведет это к хорошему или к плохому. Живи я в совершенном мире, я, наверное, была бы только рада принимать самостоятельные решения…

Я тушу сигарету, придавив ее каблуком, и по привычке хороню окурок в мульче среди маминых роз. Если бы можно было сделать археологический срез слоев земли на глубину одиннадцати лет, то там обнаружились бы сотни окурков, оставшихся от сигарет, выкуренных мною потихоньку летними вечерами на этих самых ступеньках. Встав, я сквозь дверь проскальзываю назад и плотно заворачиваюсь в одеяло, раскопанное в недрах чулана в зале еще до того, как я попыталась разложить диван. Я даже не даю себе труда раздеться, прежде чем рухнуть на этот самый диван. Утро в Хоуве наступает рано. А к утру меня здесь уже не будет.

* * *

Когда внутренние часы пробуждают меня от беспокойного сна, скорее даже ночного кошмара, еще темно. Наверное, можно назвать ночным кошмаром курящих собак, дающих мне напрокат машину… Просто путаница из сумасшедших образов.

Вещи я упаковала еще вечером, сразу после ужина, хотя глагол «упаковала» чересчур солиден, потому что на самом деле я из сумки и не вытаскивала ничего, кроме зубной щетки и пары носков. Я складываю одеяло, натягиваю туфли и в неясной мути зимнего рассвета проскальзываю на кухню.

И останавливаюсь.

Вы когда-нибудь слышали о чувстве, что вы не одни в каком-то месте? Вы идете домой поздно ночью, ваши каблуки цокают по тротуару, и внезапно где-то на затылке появляется ощущение, что за спиной кто-то есть… Так вот, в кухне кто-то был. Кто-то сидел в темном пятне за маленьким столиком у окна. Мое все же не полностью удаленное сердце начинает колотиться о ребра, и я пытаюсь разобрать, кто или что это там сидит. «Всегда смотри на контур того, что ты хочешь разглядеть», — не раз говорил мне Джонз. Так. Темное в темноте чуть пошевелилось.

— Мама? — произносит тихий голосок, который я узнала только потому, что когда-то слышала его изо рта одной маленькой девочки.

— Джина? — спрашиваю я, включая свет и жмурясь. — Это я, Уичита.

— Мне нехорошо, — говорит Джина, и голос у нее все тот же, как у совсем маленькой девочки.

Я смотрю на дверь, выходящую на задний двор. Она манит, предлагает выйти отсюда на дорогу, ведущую к свободе. Так, значит, Джина подцепила грипп. «Ну, и что, ты-то здесь при чем?» — спрашивает меня зовущая к себе дверь.

Я перевожу глаза обратно на Джину. Она положила голову на сложенные на столе руки. Она такая бледная… По-настоящему пугающе бледная.

И тут я вижу кровь.

— Господи! — говорю я, потому что ничего другого мне в голову не приходит.

* * *

— Наверное, мне бы понравилось, — сказал Джонз. — Знать, что все решения были только моими, пусть даже они и оказались совершенно неверными.

Я пожала плечами, и позаимствованное у Джоны полотенце сползло с моей головы и мокрой кучей упало на хвост Гансу. Ганс взглянул на меня с укором.

— А я думала, что ты не веришь в разных там богов и в гороскопы, — сказала я Джоне, похлопывая Ганса и прося у него прощения.

— Я и не верю.

— Тогда с чего бы твоим решениям быть не твоими?

Он посмотрел на меня и задержал взгляд на секунду. На две. Я бы знала, о чем он думает, если бы мысли в его глазах не были так перепутаны.

— Потому что я боюсь, — сказал он наконец, — что мне придется повторять все ошибки моих родителей.

Я нахмурилась:

— Полный бред.

— Джина! — трясу я сестру за плечо. На ощупь она холодная.

Господи ты Боже мой! Что же происходит?

— Мама! — ору я, надеясь, что мой голос взлетит по лестнице наверх и прорвется сквозь маленькую машинку, звуки которой позволяют маме заглушить храп, свисты и стоны, по милости отца наполняющие наш дом по ночам. Наверху, над головой, что-то валится на пол. Как будто тело упало с кровати. — Мама, — зову я опять, — помоги, мама!

Я ищу раны. Это что, самоубийство? Но запястья Джины гладкие и белые. Значит, кровь идет из…

Ах, черт!

— Уичита? — кричит мама сверху вниз. — Это ты?

— Да. Я на кухне. — Я тянусь к телефону.

Мама спускается как раз в тот момент, когда оператор службы «911» берет трубку.

— Боже милостивый! — говорит мама, падая на колени перед Джиной.

— Нужна немедленная медицинская помощь, — говорю я в ответ на вопрос оператора. Адрес? И я начинаю диктовать свой чикагский адрес. Нет, минутку. Мейпл-стрит. Буду ли я здесь, когда приедет «скорая»? Да, черт подери. Я ее сестра. В любом случае кто-то здесь будет.

Мои знакомые, которым доводилось попадать в чрезвычайные ситуации, говорили мне, что в такие моменты время растягивается. Должно быть, я белая ворона, потому что передо мной все события того утра проносятся как при ускоренной перемотке видеопленки. Люди говорят, а головы у них дергаются из стороны в сторону, и рты двигаются слишком быстро. И всем приходится по два раза повторять мне сказанное: повторять эпизод с нормальной скоростью, чтобы я сумела понять, что происходит.

— Это выкидыш. Она не приходит в сознание, — говорит мне мама уже во второй раз, пока мы сидим в зале ожидания отделения «скорой помощи» в центральной больнице Хоува. Я прошу ее повторить, хотя догадалась, что случилось, еще тогда, когда звонила в службу спасения.

— Откуда ты знаешь? — спрашиваю я.

Мама смотрит вниз, на линолеум пола. Он белый в голубую крапинку.

— Это же ясно.

Ясно что? Я тоже смотрю на пол. Наискосок от меня на стуле ерзает отец. Эти стулья нарочно делают такими неудобными, чтобы в них надолго оставались только те, кто уже истекает кровью или впал в кому. А другие бы вставали и уходили, решив, что воспаление легких или сломанная рука причиняют им все же меньше мучений, чем сидение на этих стульях в ожидании приема врача.

Я кидаю взгляд на камеру слежения, нацеленную прямо на меня. Где-то наверху, возможно, в комнате отдыха, там, куда подает изображение эта камера, врачи, наверное, наблюдают, как больные ерзают и корчатся на этих стульях. Бьюсь об заклад, что это так. А расхожая шутка у них, наверное, такая: «Этот лох еще не сдох?» А может, они делают ставки у букмекера в этой своей комнате отдыха: «Вон, та деваха, на третьем стуле. Спорим, она не протянет больше полутора часов?»

Отец опять меняет положение. Скрещивает ноги. Снова вытягивает их. Я перевожу взгляд с его ботинок на лицо. Он смотрит на маму. Уголок рта у него дергается, меняя улыбку на угрюмую ухмылку, а потом на совсем уж хмурое выражение. Он ловит на себе мой взгляд и встает. Это движение такое быстрое, что я упираюсь глазами в пряжку его ремня, и я не вижу, что делается в уголке его рта, когда он говорит:

— Ну, я, наверное, пойду. Надо работать. Кто-то же должен оплачивать счета за все это.

— Сегодня суббота, Брэд, — говорит мама. Очень спокойно говорит.

Идущая на центральный пост сестра останавливается и смотрит отцу в лицо. Она стоит между мамой и отцом, а иначе, наверное, мама бросилась бы на него, как не подвластная времени кошка Люси на ничего не подозревающего кардинала…

— Работы полно, — отвечает отец. — И на субботу хватает. Позвони, когда будут новости.

И он уходит. Но я все же успеваю заметить спрятавшийся в подергивающемся уголке рта негасимый огонь раздражения и злобы. Это не из-за боязни, что на него может накинуться мама. Это из-за страха перед чем-то еще. Перед больницами, например. В больнице я видела его всего два раза: когда родилась Джина и когда умерла бабушка. Нет, правда, я не знаю, боится он больниц или нет. Может быть, он просто такой бесхребетный…

— В следующий раз, — сказала бабушка, — выбирай мужчину, у которого хребет потверже. Или сама такого воспитай.

Я потрясенно уставилась на нее.

Бабушка — мамина мама — страдала от болезни Альцгеймера. Мы не знали, что это так, до тех пор, пока мне не исполнилось десять лет. До этого мама считала, что бабушка нарочно все забывает, чтобы разрушить ее, мамину, жизнь. В то время все хотели разрушить мамину жизнь. От продовольственного магазина, где кончилось печенье, до почтового отделения, нарочно приносившего письма, адресованные папе, на Мейпл-вуд-драйв вместо Мейпл-стрит…

Всегда все сводилось к папе.

Десять лет — это в промежутке между тем возрастом, когда мама прочла мне лекцию о сексе, и временем, когда я пошла на свое первое свидание с Неряхой Джефом. В эти несколько коротких лет я была ничем, фикцией. Слишком маленькой, чтобы попасть в действительно трудное положение. И слишком большой, чтобы за мной постоянно присматривать. И каждую неделю воскресным вечером мы с мамой отправлялись к бабушке.

«Бабушкин дом» на самом деле был квартирой в корпусе для людей, нуждающихся в уходе, находившемся на южной окраине города. «Домашний уют» там мог бы составить конкуренцию разве что уюту тюремных камер. Бабушка не всегда жила там. У меня сохранились смутные воспоминания о маленьком домике, окруженном деревьями и пропахшем старыми тканями и мылом для деревянных кухонных столов. И менее смутные — о флакончиках из голубого, зеленого, желтого и красного стекла, стоявших на подоконнике. Мне нравилось, как они играли разными цветами, когда в окно заглядывало солнце. Возможно, эти воспоминания остались от бабушкиного дома, но у меня не хватало смелости спросить маму, похоже это на что-то реальное или это воспоминания о сне.

Я никогда не видела этих ярких разноцветных флакончиков в бабушкиной квартире. А пахло в ней рвотой и освежителем воздуха для туалетов с запахом убойной силы. Таким, какие стоят в сортирах придорожных забегаловок для шоферов-дальнобойщиков…

— Привет, мам, — всегда говорила мама и целовала бабушку в щеку.

А бабушка не отрывала глаз от телевизора.

Я дергала маму за руку:

— Можно мне пойти поиграть в комнату отдыха?

В комнате отдыха был бильярд. Мне нравилось катать шарики вперед-назад, закидывать их в сеточки. А однажды я попробовала даже играть кием. Но он содрал кусок дерна с зеленого поля стола. Испугавшись, что меня накажут (или еще хуже — запретят появляться в комнате отдыха), я оставила кий на столе и побежала обратно в квартирку бабушки. Но никто так и не обнаружил содранный кусочек сукна. И я больше не боялась катать шары, но кием при этом никогда не пользовалась.

— Скажи бабушке «здравствуй», — произнесла мама вместо того, чтобы ответить на мой вопрос.

— Привет, бабушка.

Бабушка посмотрела на меня и сказала:

— Мать у тебя слабая, а отец трус. Жаль мне тебя, девочка! — Потом она улыбнулась: — Как ты, малышка?

Все это напоминало разговор не с родным человеком, а скорее с медиумом на спиритическом сеансе. Правды ровно столько, чтобы было во что поверить.

— Отлично, — ответила я.

— В следующий раз, — сказала бабушка, — выбирай человека, у которого хребет потверже. Или сама воспитай.

Я удивленно уставилась на нее.

— Нет, не ты, — продолжала она, выгнув шею, чтобы посмотреть на меня. Потом она взглянула на маму: — Ты мне что-нибудь принесла?

В машине на обратном пути я спросила маму, что имела в виду бабушка, когда говорила о «хребте потверже».

Но мама мне не ответила.

Не сводя глаз со стула, опустевшего после ухода отца, я вспомнила, что сказала тогда бабушка, и подумала, об отце ли она говорила.

— Отец боится больниц? — спрашиваю я маму.

Она ведет себя так, как будто не слышит меня. Так, будто этот линолеум — самый замечательный линолеум, который она когда-либо видела. Я уже собираюсь повторить свой вопрос, но между нами садится та сестра, благодаря которой в самый напряженный момент отец остался цел и невредим.

— Мэгги, — говорит эта сестра, — я не видела тебя целую вечность. Как живешь?

«Даже не знаю, что и сказать. Вот, мы тут сидим, а врачи делают на нас ставки в тотализаторе». Я слышу, как мои зубы щелкают, когда я прикусываю себе язык, чтобы не дать этим словам выскочить изо рта, работающего в ускоренном режиме.

Но вообще-то сестра не за этим пришла.

Мама переносит свое внимание с линолеума на сестру. Она не двигается, как бы силясь узнать это нагловатое лицо под белой шапочкой.

— Прямо как в старые времена, да? — говорит сестра, похлопывая маму по колену. — С ней все будет в порядке. Все обошлось.

И, несмотря на то, что я пребываю в искривленном временном поле, я все же успеваю заметить нехороший блеск в голубых глазах этой сестры.

Прямо как в старые времена, да?

— Уичита, — говорит мне мама, все еще глядя в поблескивающие глаза медсестры. — Сходи позвони Дилену.