— Мама говорит, что скворцы совсем как люди, — сообщаю я Джоне, откинувшись назад и положив локти на шероховатую спинку парковой скамейки. — Что они жадные, все время дерутся, но все равно держатся вместе.

Джона смахивает на землю остатки раскрошенного хот-дога. Скворцы бросаются к ним, визгливо, пронзительно орут и клюют хлеб и друг друга.

— А мне скворцы нравятся, — говорит он. — Они похожи на тебя.

Я открываю рот, но он меня опережает:

— Я хочу сказать, тебя и меня. Мы всегда вместе и всегда ссоримся. — Он смеется.

Я тоже смеюсь, но я знаю: что-то изменилось. Не между нами. Не в нем. Во мне.

Мне скворцы не нравятся.

В Чикаго ранняя весна, и Ветреным городом его прозвали не смеха ради. Мартовские ветры — это невидимые демоны, стремящиеся отколоть кирпичи от зданий и выдуть все тепло из ваших легких. Пока мы возвращаемся в музей — на работу, — мимо нас проносится уйма всякой бумаги (хватило бы на целую тележку продавца газет). Низ лица я заматываю шарфом, а на уши натягиваю шапку. Слишком холодно, чтобы говорить. Да я и не знаю, что сказать, даже если бы было можно. Можно порвать с парнем, можно развестись с мужем, но нет общепринятого способа расставания с другом. Приходится просто постепенно от него отходить.

* * *

В первый раз я встретила Джону, когда мне было шесть. В первый день в первом классе.

— Уичита Грей! — кричала учительница поверх толпы. Она произносила это так: «Уи-чи-та-а-а-а».

Я ковыряла носками туфель жесткий сине-зеленый ковер.

— Уи-чи-и-и-и-та, — поправила я.

Я терпеть не могла свое имя — ведь я была единственным ребенком, которого звали как город. Город, название которого все как один произносили неправильно. Мамин священник — тогда она ходила в католическую церковь — говорил, что Бог слышит все мои молитвы и сделает то, о чем я его попрошу. И я каждый вечер молилась о том, чтобы мне сменили имя. Но месяц проходил за месяцем, и я поняла, что Бог меня не слышит.

— Что? Я тебя не слышу. — Учительница приложила к уху ладонь чашечкой. — Ребята, замолчите! Трещите, как белки.

— Уи-чи-и-и-и-та, — повторила я чересчур громким в наступившей тишине голосом.

Кто-то хихикнул.

— О! — сказала учительница. — Как мило. Это настоящее индейское имя, так ведь?

Я покачала головой.

— Нам надо будет разобраться, — заявила она. — Уверена, что это интересно всем.

Может быть, и всем, хотя я в этом сомневалась. Мне-то это было неинтересно. Мне хотелось провалиться сквозь землю. Но я пережила этот свой первый день, и даже сквозь землю не провалилась. Дожила до того хорошо организованного ада, который назывался перерывом на обед.

— Уи-чи-та но-сит лиф-чик, — нараспев продекламировал Беркли. Беркли ходил в тот же класс воскресной школы, что и я, и считал себя вундеркиндом, потому что мог разговаривать белыми стихами. Свою заунывную дразнилку он закончил тем, что попытался ущипнуть меня за бок.

Я бросилась прочь и бежала до самого турника со множеством перекладин. Я взобралась на него и стала раскачиваться с закрытыми глазами; каждый раз, перелезая с одной перекладины на другую, я молила Бога о том, чтобы он дал мне другое имя.

— Чи-и-и-и-та, — вдруг услышала я голос Бога. Вообще-то священник никогда ничего не говорил о том, что голос у него, как у первоклассника. Он скорее должен был низринуться с неба, как гром и молния. Или тихонько проникнуть ночью в комнату и дважды назвать человека по имени: «Самуил, Самуил!» Ну, или что-то в этом роде…

Я открыла глаза. Внизу, у моих ног, стоял мальчик, который сидел за партой в соседнем ряду. Я узнала его, потому что у него не хватало обоих передних зубов и волосы падали на лицо.

— Быстрая ты, — сказал он. — Прямо как гепард. Наверное, поэтому тебя зовут Уи-Чита.

— Уичита — это город, — ответила я. — В Канзасе.

— Да, я знаю.

Он подошел к карусели и раскрутил ее. Я соскочила с турника на песок.

— Иди сюда, — предложил он. — Давай покатаемся.

Я покачала головой.

— Лучше ты один.

Мне не хотелось объяснять ему, что в последний раз, когда я каталась на карусели, меня стошнило.

Он бежал вдоль крутящегося края этого садистского изобретения, этого монстра из дерева и железа. Он мчался по кругу, толкая карусель изо всех сил, а потом запрыгнул на нее и откинулся назад, и голова у него запрокинулась так, что оказалась перевернутой. И он ездил так круг за кругом… А потом спустил ногу в грязь и остановил эту вращающуюся камеру пыток.

— Давай, — опять сказал он. — Я подтолкну, а ты покрутишься.

Я опять покачала головой.

Он протянул мне руку:

— Давай же. Не бойся!

Я опять стала трясти головой, но потом схватила его руку и вскочила на карусель. Ладошки у меня вспотели, и я чувствовала запах ржавчины от металла, сжатого моими пальцами там, где я мертвой хваткой вцепилась в прутья карусели. Площадка подо мной качалась из стороны в сторону в такт движению.

— Залезай сюда, залезай! — завопила я, испугавшись, что он раскрутит карусель до предела и убежит. Беркли сделал так на детской площадке в церковном дворе.

Он вспрыгнул на площадку рядом со мной.

— Я тебя не брошу, — сказал он. — Я Джона.

И меня стошнило прямо на него.

Как можно освободиться от друга? С мужем можно развестись. С парнем — порвать. Из дома можно убежать. Но от друга можно только постепенно отойти. А ведь я даже не знаю, сумею ли я постепенно отойти от Джоны. Как можно постепенно отойти от друга, которого знаешь столько же, сколько помнишь саму себя?

— Пойдем сегодня в Клуб? — спросил Джона поверх шарфа. — Или, может, хочешь пошататься по улицам и поглазеть на окружающий мир?

Он видит, что мне плохо. В последнее время мне всегда плохо. И я вижу, что его беспокоит то, что мне плохо. Вообще-то я не молчунья… Когда мне плохо, я кидаюсь на пол, бью по нему руками и ногами в приступе ярости, и обуздать меня трудно. Этот способ выражения гнева я унаследовала от матери. В детстве я столько времени просидела на заросшем сорняками пустыре позади нашего дома именно потому, что мама проводила уйму времени на полу, молотя по нему кулаками и вопя. Обычно на отца. Или на бабушку. Иногда это случалось в продовольственном магазине, потому что у них всю неделю не было рассыпчатого печенья с орехами пекан… Из-за этой своей генетической особенности я не молчу, когда мне плохо. Джона это знает. И я знаю, что он это знает. И я знаю, что он просто сходит с ума от того, что я не кричу в голос, хотя мне плохо.

— В Клуб, — говорю я, игнорируя его попытку завязать разговор и отдавая предпочтение его попытке продолжать притворяться, что у нас все в порядке.

Я кожей чувствую, как Джонз хмурится:

— Ну хорошо.

Клуб — это не просто клуб. Вы не увидите его в каком-нибудь идиотском телевизионном шоу, посвященном жизни города. И это не тот клуб, где все знают, как тебя зовут. Это грязная дыра в центре Чикаго с работающим всю ночь свободным микрофоном. Мы с Джонзом узнали о Клубе, когда у Кенни был период увлечения роком и он мечтал стать рок-звездой. Кенни нравилось, что там есть свободный микрофон, открывающий ему дорогу к осуществлению мечты. Таких голосов, как у Кенни, не так уж много (о чем бы там ни шептались по углам): он издает наполовину йодль, наполовину прерывистый крик, — а в Клубе, как правило, просто пускали по стереосистеме песенки Роберта Джонсона или «Сан-Хаус». Кенни привел нас как раз перед тем, как ему запретили приходить. А мы с Джонзом все ходим туда — в основном чтобы не встречаться с Кенни.

— Нам не обязательно идти туда, — говорит Джонз. — Можем не ходить, если не хочешь.

— В Клубе хорошо, — отвечаю я, продолжая игру в шарады.

Он останавливается посреди тротуара. Я делаю несколько шагов вперед, прежде чем сдаться и повернуться к нему.

— Что? — спрашиваю я.

Он делает шаг и с высоты своего роста смотрит мне в лицо. Глаза у него такие темно-карие, что кажутся черными. В их коричнево-черной глубине я вижу свое отражение: нескладная, растрепанная, просто Шалтай-Болтайка какая-то. То, что Джона продолжал расти, когда я остановилась на пяти футах шести дюймах или около того, было для меня постоянным поводом для огорчения. Он вырос до шести футов с небольшим, и теперь мне приходится смотреть на него снизу вверх. Чтобы быть с ним на равных и смотреть глаза в глаза, мне надо вставать на цыпочки. Но мне все равно, что я смотрю на него снизу вверх… Нет, маленькое уточнение: мне было все равно. Сейчас меня это бесит.

— Да что с тобой? — спрашивает он.

Я пожимаю плечами. Но этот жест теряет свою выразительность из-за высокого воротника-хомута, свитера и тяжелого пальто из грубого драпа.

— Ничего.

Наше внимание привлекает какой-то шум. Это два скворца дерутся из-за обертки от хот-дога, по очереди стараясь вытащить ее из-под упрямо сопротивляющейся крышки мусорного бака на углу.

Джонз качает головой и улыбается себе в шарф.

— Пошли, Чита, — говорит он, обнимая меня за плечи.

Горячее тепло от его руки и бока постепенно проникает через толстую шерстяную ткань, через свитер, через скрученный воротник, пока наконец не достигает самой середины моей грудной клетки.

* * *

Когда появилась Морган, я училась в одном из старших классов. В то время мы с Джонзом еще не жили в Чикаго. Мы жили в Хоуве, городке в Иллинойсе, который с большим трудом втиснулся в «Дорожный атлас» Рэнда Мак-Нелли. Девушка с ковбойским именем приехала из Нью-Йорка и была слишком высокой, слишком светловолосой, слишком классной для «дерьмового городишки в прериях», как она охарактеризовала наш город. Все парни немедленно в нее влюбились. Морган была капитаном болельщиц, она махала своими красными помпонами и все время вертела бедрами. Когда Морган в зеленом «вольво» проносилась мимо единственной городской закусочной «Бургер Кинг», у мужиков вываливались на стол размякшие языки. Нью-йоркский папаша Морган сделал состояние на Уолл-стрит и вывихнул себе мозги. Жена привезла его в город, где прошли ее юные годы, и кормила через соломинку, держа на жидкой диете, пока Морган держала остальных хоувских мужчин на сухом пайке постоянного возбуждения. Бедные местные парни! Они никогда не видели даже живого жирафа, а он куда менее экзотическое животное, чем эта Морган.

— Это отвратительно, — в сотый раз сказала я, когда Морган на своей машине пролетела мимо окна «Бургер Кинг» и все мужчины, как по команде, проводили ее глазами. — Просто отвратительно, как все мужики слюни перед ней распускают. Никакого чувства собственного достоинства!

— М-м-м, — промычал Джонз с полным ртом, жуя жареную картошку.

Это было в среду. В среду у нас был бургер-кингский день (равно как и в понедельник, вторник, четверг и пятницу). Мы с Джоной потихоньку удирали из школы и обедали в «Бургер Кинг» вместе со всеми учениками старших классов.

— Это не кажется тебе отвратительным? — спросила я.

— Это просто физиология, — ответил Джонз. — Она новая самка в стаде, поэтому все самцы сразу насторожились. Их нельзя за это винить. Виноваты миллионы лет эволюции.

Я почувствовала гордость от того, что сидела рядом с единственным парнем, который мог спокойно рассуждать о физиологии и о Морган — и о том, и о другом — с таким солидным, почти ученым видом.

Гордилась я до субботнего вечера, пока не увидела Джонза, несущегося в зеленом «вольво» вместе с Морган.

Сидя наискосок от Джонза в нашем отсеке в Клубе, я откидываюсь назад, в уголок между спинкой, обитой потрескавшейся кожей, и стеной. В хороший день я, возможно, не стала бы прислоняться к стене, но сегодня день у меня совсем нехороший. Люди в Клубе еще не разогреты — в прямом смысле слова — и сидят в своих закутках, съежившись и не снимая пальто. Через час или два тепло человеческих тел и дыханий превратит это место в парилку. И тогда мы скинем пальто и шапки, как змеи — старую кожу.

Джонз облокачивается о стол и прижимает ладони к кофейнику с «Лучшим кофе Клуба». Это единственное, что в Клубе хорошо готовят. Кофе такой крепкий, черный и горячий, что поднимает на ноги и мертвецки пьяного.

— Холодно, — жалуется он.

— Ты о кофейнике? — удивленно спрашиваю я.

— Нет. Там, снаружи, — он смотрит вверх и наклоняет голову набок, — и внутри. У тебя все хорошо?

К потолку, покрытому листами тисненой жести, клубясь, поднимается дым. У меня просто руки чешутся. Вы поймете, как велика моя решимость бросить курить, если я вам скажу, что в кармане у меня при этом лежит пачка сигарет. Лежит, может быть, даже с прошлой недели, когда я выбросила остальные… Нет, с тех пор я надевала это пальто каждый день, поэтому вряд ли… Наверное, я все же купила ее в приступе безникотинового отупения. Сидя на столе, я щелчком достаю из пачки сигарету и прикуриваю от свечи (они горят на каждом столике — попытка Клуба создать «атмосферу»).

— Я думал, ты бросила, — говорит Джонз.

— Маньяна, — выдуваю я вверх облачко, отправляя его к остальному кружащему под потолком дыму.

Он смотрит на меня. По морщинкам, собравшимся у глаз, я понимаю, что мы вспомнили об одном и том же.

* * *

В тот вечер всю дорогу домой я бежала (в тот вечер, когда увидела, как Джона и Морган несутся вместе в зеленом «вольво»). В глазах у меня стояли красные помпоны болельщицы, валявшиеся за задним стеклом машины. И пока я бежала, они подпрыгивали, подпрыгивали, подпрыгивали при каждом ударе моих каблуков о мостовую.

Когда, толкнув наружную дверь с сеткой от комаров, я ворвалась в кухню, мама еще не спала. Она макала пекановое печенье в чашку кофе без кофеина. После пяти вечера никакого кофеина, никогда! Я схватила кока-колу и устремилась к себе в комнату, но меня остановил ее голос:

— А она без кофеина?

Я протянула баночку, чтобы она смогла посмотреть сама, но так, чтобы она не увидела моего лица. Грязь и слезы вызовут вопросы, а я знала, что грязь там есть. Слезы?.. Не помню.

— Хватит шататься с этим парнем, — сказала мама. — Я бы уже давно это прекратила, но твой отец и слышать не хочет. Говорит, что это не принесет вреда. — Она хмыкнула. — Не принесет вреда! Вы только посмотрите на нее: уже почти полночь, а она только-только заявилась!

Я не раскрывала рта, уставившись на лестницу, ведущую наверх, в спальню. В другой ситуации я бы начала визжать и орать по поводу этого «вреда», но в тот момент мозги у меня совершенно не работали из-за помпонов.

— Ну и видок у тебя! — продолжала мама. — Таскалась, наверное, по всему городу. Перед людьми стыдно — опять будут говорить…

Люди говорили, что правда, то правда. Говорили о маме: о том, как она ходит в продовольственный магазин за печеньем. И о папе: о том, как он ходит на почту к Долорес. Обо мне пока не говорили. Я еще не сделала ничего хотя бы наполовину такого же занимательного, как мама или папа.

— Спокойной ночи, мам, — сказала я, не давая ей времени на то, чтобы хорошенько завестись.

— Когда-нибудь ты пожалеешь, что не слушала меня, — ответила мама. — Когда забеременеешь и будешь думать, куда же это он подевался, твой красавчик.

У себя наверху я сдернула крышечку с банки колы и уставилась в окно. Еще до того, как я прикончила газировку, в стекло ударился камешек. Я подождала. Еще камешек, еще… Я все ждала. Может быть, я хотела немного помучить его, заставить поволноваться, почему я не выглядываю.

А ведь он мог просто подойти к двери и спросить, дома ли я. Несмотря на свои слова, мама разрешила бы ему войти и посидеть со мной (если только мы останемся внизу, а она будет поблизости). Но как-то в одном из фильмов, которые показывают в субботу вечером, мы увидели, как бросают камешки в окно, и решили, что теперь это будет нашим единственным способом общения. Нашим тайным способом. Как то секретное рукопожатие, которым, как принято считать, обмениваются масоны.

Я толкнула створку и открыла окно.

— Ну?

— Ну. — В свете, падавшем из окна, я видела, что лицо у него красное. Но не знала, из-за Морган это или из-за того, что он нагибался, подбирая камешки.

Подняв голову, он откинул волосы с глаз. И я решила простить его, хотя он и оказался таким же тупым, как все эти уроды. Именно из-за этого меня всю внутри корежило: как оказалось, мой лучший друг — урод.

Я перекинула ногу через подоконник и потянулась к ближайшей ко мне ветке дерева. Когда я хорошо ухвачусь за что-нибудь, то могу долго-долго висеть на руках. Ветка клонилась и клонилась вниз до тех пор, пока я не оказалась в четырех футах от земли. Тогда я отпустила ее и спрыгнула рядом с Джоной. Глаза у него были закрыты.

— Я внизу, — сказала я.

Его глаза открылись. Он не мог смотреть, как я это делаю: я не выношу катания на карусели, а Джона не выносит высоты.

Я понюхала воздух.

— От тебя несет Морган, — сказала я ему. — Вы что, проводили эксперимент по физиологии? — И я коротко рассмеялась, чтобы он понял, что мне это безразлично.

Он посмотрел на меня и нахмурился, как обычно — чуть-чуть. Я знаю, когда он хмурится, хотя могу этого и не видеть. Уголки глаз у него сужаются, как когда он улыбается, но по-другому, и лоб морщится. Насчет лба можно только догадываться, потому что он у него всегда закрыт черными волосами.

— Может, это и был эксперимент, — сказал он, — но только она об этом не знала.

— Что, даже не заметила? — спросила я.

— Да пошла ты, — ответил он, такой взрослый и безразличный, пахнущий потом Морган. Затем он достал пачку сигарет.

— Это она тебе дала? — спросила я опять.

— Нет. Вот, возьми — Он щелкнул по пачке и протянул мне сигарету.

Я взяла.

— Разве не с ней ты должен вот так стоять?

— Я же стою с тобой, — ответил Джонз.

Я выпускаю облачко дыма, которое сливается с клубами под потолком. Джонз смотрит на меня. По морщинкам вокруг глаз я догадываюсь, что он вспоминает о том же, о чем и я.