Однажды я проснулась ночью вся окоченевшая и мокрая (вода к этому отношения не имеет). Я не помню, сколько мне было лет, но я с трудом видела что-то выше крышки кухонного стола. В таком возрасте не очень-то приятно лежать в мокрой постели…

В комнату ко мне влетела музыка, вместе с лучом света, проникшим сквозь щель под дверью. С трудом выкарабкавшись из-под одеял, я стащила брючки пижамы и пошла на звук. Если я найду музыку, то найду маму, и хотя она, наверное, рассердится на меня из-за мокрой постели, зато она все исправит.

Свет и музыка шли снизу. Спускаться по лестнице было непросто, особенно ночью, поэтому я обе ладони плотно прижала к стене и босой ногой нащупывала скрытые полумраком ступеньки. Стена под руками была прохладной и шероховатой из-за бугорков, оставленных валиком, которым наносили краску. Здесь, на лестнице, музыка казалась мягче, чем когда она просачивалась ко мне под дверь. Нежный джаз с оттенком кантри… Я скользила руками по крашеной стене, нащупывала ступеньки и чувствовала, как по моим голым ногам ползут мурашки.

Внизу кофейный столик был отодвинут со своего места и плотно прижат к дивану, а на свободном пространстве в лучах света танцевали мама и папа. Щека мамы лежала на плече папы. Лицо ее было повернуто ко мне, но глаза были закрыты, а в уголках губ притаилась улыбка (не могу вспомнить какая). Я открыла рот, чтобы позвать ее, но не успела сказать ни слова.

Папа резко выпрямился и схватил ее за запястья. Косточки его пальцев побелели, и он отступил на шаг.

— Что ты пытаешься сделать, Мэгги? — спросил он.

— Я танцую, Брэд. Как тебе мой танец?

Лицо его передернулось, и он отбросил ее руки — оттолкнул их от себя, швырнул вниз.

— Не играй со мной в эти игры.

— Я не играю!

Но он уже повернулся к ней спиной. Я отпрянула в тень. Даже будучи высотой всего лишь с кухонный стол, я понимала, что здесь мне не место. Папа прошел мимо меня. Думаю, что он меня не видел. А из гостиной доносились звуки плача и музыки.

Прижав руки к стене, я стала карабкаться назад, вверх по ступеням, пока не оказалась под защитой стен своей спальни. Остаток ночи я провела, лежа рядом с кроватью и завернувшись в клубок из одеял, не в силах унять дрожь.

— А сегодня холодно, — сказал Майк, когда мы вышли в объятия ветра. И через несколько шагов навстречу пробирающим до костей порывам добавил: — Прости, у меня нет машины.

— И у меня нет, — ответила я поверх заледеневшего шарфа.

— Они делают отличный кофе. В той лавочке. И там теплее, чем в других местах. — Он смеется. Коротким, прерванным дрожью смешком.

Мой ответный смешок дрожит не меньше.

Возможно, в этой лавке и в самом деле делают великолепный кофе, но она закрыта. По крайней мере, так написано на табличке на двери. «ЗАКРЫТО НА РЕМОНТ». Майк складывает ладони чашечкой и, приложив их к стеклу, вглядывается внутрь, стараясь обнаружить признаки жизни. Потом сдается и переминается с ноги на ногу.

Его неловкое смущение на вкус кисловато-вяжущее. Во рту как будто пересыхает. А может быть, это вкус воспоминаний о маминых слезах и о выражении лица отца, когда он отбросил от себя ее улыбку?

Уйти или остаться — зависит только от меня.

Закончить раньше, чем дело дойдет до танца в гостиной…

Я не моя мать!

Я сглатываю слюну, прижимаю ладони к стене на лестнице и вытягиваю носок, чтобы нащупать первую ступеньку.

— Послушай, — говорю я, — можно пойти ко мне. Не могу гарантировать, что будет хороший кофе, ну, если только ты его приготовишь… Соседка по квартире говорит, что мой кофе на вкус как грязь из-под автобуса.

Майк перестает переминаться и одаривает меня широкой улыбкой потерявшегося щенка, которого кто-то нашел.

Мы садимся в автобус. Поддерживаем вежливый разговор о том о сем. Но пустые, повседневные слова не помогают мне избавиться от ощущения неустойчивости, и я прижимаюсь к стене и думаю о том, где следующая ступенька и какой она может быть.

— У тебя очень мило, — говорит Майк, когда я открываю дверь.

— Здесь слишком много народу, — отвечаю я. — У нас ненадолго остановились моя сестра с… другом.

Он оглядывается по сторонам.

— Они в кино.

— Ах, вот как!

— Кухня там. — Звучит это по-идиотски, потому что кухня просто бросается в глаза. Не заметить ее невозможно.

Я показываю на навесной шкафчик:

— А кофе там.

— Хорошо, — говорит Майк.

Я улыбаюсь ему и вижу — возможно, потому, что здесь больше света, — что он побрился и, похоже (если мне не кажется), даже слегка подстригся. Понять трудно, потому что он стянул свои длинные волосы в конский хвост.

Он тоже улыбается в ответ.

— Принимаюсь прямо сейчас, — продолжает он.

— Я хорошо знаю, как это делать, — сказал Джона, помешивая в кастрюльке на плите.

Скосив глаза, я посмотрела на него.

— Го-осподи! — протянула я. — Ты же не положил сахар!

Мы делали какао. Джонзу было шестнадцать, он считал себя взрослым и был полон презрения к растворимому кофе. А в шкафу у мамы был только растворимый. Это потому, говорила она, что по ночам ей бывает нужно быстро приготовить кофе, куда она макает пекановое печенье, когда приходит на его волшебный зов. А я думаю, что это из-за того, что отцу было жалко денег на кофеварку для нее. К сожалению, любовь мамы к быстрорастворимым напиткам не распространялась на какао. Его готовили старомодным способом: молоко, сахар, какао и плита.

— Вот тебе какао, — сказал Джонз. — Его пьют маленькие дети. — И он посмотрел на меня так, как будто хотел подчеркнуть, что мне-то все еще пятнадцать.

— Это всего лишь кофе, — смеясь говорит Майк.

— Хороший.

Я моргаю и улыбаюсь. Что-то я сегодня много улыбаюсь… «Улыбка на лице — и на душе радостнее», — это мамина максима. Доведенная до моего сведения в тот день, когда она в первый раз простилась со мной у дверей школы.

— Спасибо, — говорит Майк.

— Он лучше, чем твое пиво.

— Не уверен, что мне стоит снова говорить «спасибо», — отвечает он, делая вид, что хмурится.

Когда он смеется, вокруг его глаз не собираются складочки. Смех у него идет глубоко изнутри. Не могу отождествить его с тем Майком, которого я видела в Клубе, слушая «По всей сторожевой башне». Сейчас он не производит впечатления парня, которого бросают женщины. Скорее, он похож на того, за кого выходят замуж и от кого рожают шестерых детей.

— Как так получилось, что ты до сих пор не женился? — спрашиваю я его.

Он опять смеется.

— А я женился.

— И?

— Больше не хочу.

— Что, так плохо?

— Даже хуже.

Интересно, а они танцевали тот медленный танец?

Я встаю, иду в гостиную и нахожу журнал.

— У тебя какой знак? — спрашиваю я.

— Не знаю. Кажется, Рыбы.

Я смотрю в журнал и читаю гороскоп для Рыб: «Оглянитесь, Рыбы, не прячется ли кто-то у вас за спиной».

— Ну, что там? — спрашивает Майк.

— «Не беспокойтесь. У вас все хорошо».

— Тогда ладно, — говорит он. — Но вообще-то, все это сплошная лажа.

— Все это сплошная лажа, — сказал Джонз. — Давай я скажу, что ждет тебя в будущем.

Я переворачиваюсь на живот…

— Может быть, и так, — говорю я Майку, отбрасывая журнал на кофейный столик вместе с воспоминаниями. Я отчаянно хочу курить. Я продержалась целый день. Была хорошей девочкой. Что плохого сделает мне одна сигарета? Как скажется на будущем моих легких то, что я брошу курить не сегодня, а завтра?

Я протягиваю руку к пачке, но…

— Разве не с ней ты должен вот так стоять?

— Я же стою с тобой, — ответил Джонз.

…Мои пальцы нащупывают пачку, однако рука падает.

— Моя бывшая всегда читала свои гороскопы, — говорит Майк. — У нее были хрустальные шары и прочая мура. Она все время увлекалась то одной, то другой религией.

Я иду обратно в кухню, опираюсь о косяк и смотрю на него.

Мозги у меня пухнут от мыслей о Джонзе. Я-то ведь эти чертовы Близнецы… И, похоже, не только по гороскопу.

— «Скальпелем», — произносит у меня в голове голос Индии.

— Майк… — начинаю я. А потом решаюсь и целую его.

— Bay! — говорит Майк, откидываясь назад. — Неужели это мой кофе действует так сильно?

Я усмехаюсь, смущенная собственной смелостью.

— Ты же его целовала, так ведь? — спросил Джона после того, как Неряха Джеф проводил меня домой. Джона бросил мне в окошко несколько камешков и потребовал отчета о танцах.

— Нет.

Наглая ложь. Неряха Джеф потоптался-потоптался и попросил-таки разрешения поцеловать меня, а мне было интересно — как это, целоваться с парнем.

Это было мокро.

И я так и не поняла, почему все так с этим носятся.

Джонз посмотрел на меня, потом покачал головой:

— Нет, ты с ним целовалась.

Я усмехаюсь, смущенная тем, что никак не могу выбросить Джону из головы и воспользоваться тем, что рядом со мной Майк.

— Да, — говорю я, — твой кофе — это особый способ постижения мира.

Помешивая в чашке, Майк разыгрывает удивление.

— А я ведь забыл добавить медвежьей спермы, — говорит он. — Надо разлить это в бутылки и продавать как афродизиак.

Я смеюсь, уже с усилием. Мне хочется провалиться сквозь пол в квартиру подо мной, но в ней, кажется, обитает пожилая пара с двумя или тремя незаконно живущими там чи-хуа-хуа. «Ты посмотри, Милдред. Краснорожая дикарка. Свалилась с потолка и до смерти перепугала наших маленьких Фидо, Пушка и Злюку». Еще неизвестно, где хуже…

Майк поднимает на меня глаза и смеется.

— Ты с ним целовалась, — сказал Джона.

— Не целовалась.

— Конечно целовалась. Ты пахнешь по-новому.

Я закатила глаза.

— Я пахну этим вонючим одеколоном. Мы же танцевали.

— Ты целовалась с ним, — нагнулся вперед Джонз. — Одеколоном пахнет от твоего рта, поэтому, если только ты не пила его…

Я почему-то задержала дыхание. Джонз был так близко от меня, и ощущение было каким-то необычным. В животе у меня стало тепло. Как от виски. Уж я-то знаю, как это. Накануне я отхлебнула из бутылки, припрятанной отцом в ящике письменного стола…

Я рывком отодвинулась от него.

— Ничего подобного!

Джонз засмеялся, но вокруг глаз у него не было морщинок.

Я смотрю на Майка, но вижу только улыбающийся скальпель.

— Может быть, если только…

Я опять целую его.

На самом деле это не похоже на сцену соблазнения. Ну, вы понимаете, о чем я. Не так, как в кино: кто-то идет к полкам с компакт-дисками и ставит медленную песню, кто-то зажигает свечу, потом двое исполняют нерешительное танго на диване. Сцена соблазнения…

Мы действительно на диване, но не более того. Мы оба чувствуем себя неловко и скованно. Майк сидит, закинув руки на спинку дивана, а я не знаю, что делать со своими. Я целую его. Он целует меня. Мы неуклюже стукаемся носами, пока наконец не понимаем, как этого избежать.

Я всеми силами стараюсь не запаниковать. Пытаюсь сконцентрироваться на Майке. И на кофе. И на том, холодный у меня после прогулки нос или уже согрелся…

— Черт, а здесь холодно, — сказал как-то Джонз в ту первую зиму, когда мы жили в аэродинамической трубе под названием «окраина Чикаго». — Я, наверное, нос себе отморозил.

— Шарф надо надевать… — Я тянула его к остановке. — Слушай, давай я сделаю тебе рождественский подарок заранее! — И я вытащила из сумки только что купленный для него шарф и обернула вокруг его шеи и подбородка.

И над кремовым шарфом из искусственного кашемира вокруг его глаз собрались складочки.

Я отталкиваю от себя образ Джоны и плотнее прижимаю свой рот к губам Майка. Майк, похоже, не возражает. Он гладит мне спину ладонью, которая, кажется, ничего общего не имеет с рукой, лежащей на диванной спинке. Я чувствую, как эта ладонь потихоньку пробирается мне под свитер и, наконец, касается голой кожи.

Голая кожа. Прикосновения к ней поднимут нас с дивана и заведут в спальню, где до сих пор слегка пахнет немытыми юношескими телами и сигаретным дымом. Голая кожа…

Если уж вы решились приступить к операции, то без прикосновений к голой коже не обойтись.

Майк чуть отодвигается от меня.

— Вообще-то на первом свидании я обычно этого не делаю, — говорит он, и голос звучит довольно жалобно.

— И я тоже, — говорю я, но в моем голосе звучит отчаяние. — Может, нам пойти в спальню?

Он моргает, и вид у него обеспокоенный. Все, что ему обо мне известно, — это то, что я знаю кое-что о блюзах и что мне надоела «Сторожевая башня». Ах да, и то, что мне нравится, как он варит кофе, но и в этом он не совсем уверен, потому что выяснилось это только полчаса назад. А может, я втыкаю в мужиков булавки или превращаю их в рабов и держу в чулане, скованных цепями?

И я целую его, чтобы он мне поверил. Ну по крайней мере, чтобы ему стало все равно.

— Конечно, — отвечает он.

Если на диване нам было неловко, то в спальне стало просто невыносимо. Стягивая свою зимнюю амуницию, мы стараемся не смотреть друг на друга. Три рубахи, джинсы, носки — кто бы мог подумать, что на это нужно столько времени. Уф! Наконец мы залезаем в кровать в одном белье. У постели прокуренный запах. Мне хочется думать, что Майк этого не замечает.

Он снимает с меня лифчик и начинает водить языком вокруг соска. Я ежусь, потому что мне щекотно…

— Хватит! — сказала я Джонзу. Я сидела на нижней ветке вяза в их дворе. Я забралась на нее, чтобы доказать, что, хотя меня и может вырвать при виде качающихся и вращающихся под ветром верхушек деревьев, высоты я все-таки не боюсь… не то что некоторые. В ответ Джонз сорвал травинку и стал водить ею по моей босой ноге, потому что выше дотянуться не мог. — Хватит. Щекотно же!

* * *

Я крепко сжимаю веки и протягиваю руки к Майку, беру его лицо в ладони и тяну к себе, чтобы поцеловать. В одно и то же время я испытываю чувство вины, испуг, беспокойство и неловкость. Неужели так и должно быть? Не знаю. Сейчас мне все равно. Это операция.

Рука Майка скользит вниз по моему животу, протискивается между ног. Первая моя реакция — сжать бедра, но он целует меня, и я расслабляюсь, позволяю теребить себя, и я уже мокрая, и мне уже на все наплевать.

Потом он поворачивается на другой бок и начинает нашаривать что-то на полу. А я думаю, зачем это он вдруг стал скатывать шарики из пыли, бросив меня дрожать от холода, оставив с ощущением чего-то отвратительного, что невозможно простить.

Презервативы.

Идиотка.

«Ты с ним целовалась?»

«Разве не с ней ты должен вот так стоять?»

«Я же стою с тобой».

Майк тянет меня на себя, но только я не знаю, что мне надо делать, поэтому мы перекатываемся обратно, и он между моих ног… И я никогда не думала, что это так больно.

Теперь, возможно, моя недогадливость насчет презервативов уже более простительна.

Теперь, возможно, вам стало ясно, почему я решила применить именно этот скальпель, чтобы разрезать пополам свою жизнь, жизнь Близнецов. Именно этот скальпель, который прорезал мне путь к освобождению, дав возможность покинуть остальных скворцов.

Ну да, правильно. Я последняя дожившая до наших дней двадцативосьмилетняя девственница.

Точнее, была ею.