Самолет подрулил к рукаву и оркестр вереницей потянулся к выходу. Руки у всех были заняты: чемоданчик на колесах, футляры с инструментами, многие тащили чехлы с концертными костюмами. Борис тоже нес свой: давно купленный в Англии, дорогой, и хорошо сшитый черный смокинг. Во фраке он не выступал со времен театра. В другой руке у него был кейс с партитурой. Потерять или забыть кейс привело бы к катастрофе. В здании аэропорта ребята инстинктивно выстроились за Борисом и он, читая указатели, повел свою паству в багажное отделение, внутренне привычно усмехаясь их привычке видеть в нем «направляющего». На этот раз не было никаких накладок, багаж ни у кого не потерялся, а высокий большой автобус уже ждал их около самого выхода, там, где парковались только автобусы, забирающие группы. Безотчетно, подсознательно копируя воспитателей и учителей, Борис влез в автобус последним, пропустив сначала всех ребят, то ли пересчитывая их, то ли просто проверяя присутствие каждого. Как и было обещано, ехали они действительно очень недолго. Автобус плавно остановился около отеля и холл наполнился гомоном и смехом. Его ребята походили на школьников старших классов на экскурсии. Борис знал, что он не пойдет в свой номер пока все ребята не расселяться. Hotel Escale-Oceania выглядел не шикарным, но вполне приличным, еще на вывеске Борис увидел, что это действительно «три звезды», как и было оговорено в контракте. Хорошее местоположение: повсюду 10–15 минут на автобусе, в том числе и до концертного зала в Байоне. Борис поднялся в комнату и вытянулся на кровати. После обеда они поедут на репетицию и там в первый раз будут играть с французами. Переводчица, встречавшая их в аэропорту, как обычно русская женщина с местным мужем, уже позвонила Эмару и Дюме и сказала, что репетиция в шесть.
Борис зашел в номер и даже не пошел проверять, какая ванная. Ему было совершенно все равно. Слишком много гостиниц было в его жизни, чтобы он чувствовал существенную разницу. Ему хотелось бы ненадолго уснуть, чтобы начать работу отдохнувшим, но ничего не получалось. Мозг отказывался отключаться от предстоящей репетиции. Борис свесился с кровати, достал из кейса партитуру, и принялся в который раз ее изучать. Знакомые значки и пометки погрузили его в работу. Он знал, что солисты обязательно спросят его по какому изложению читать их партии. Ну да, между его и их вариантами могут быть разночтения. Борис открыл Равеля, первую вещь, и решил посмотреть все лиги, то-есть, иными словами — штрихи у струнных, фразировку и дыхание у духовиков. Борису было интересно, какой свой, особый штрих покажет Дюме. Он готов был в разумных пределах ему уступить, ненужные споры через переводчика ему были с маэстро не нужны. Еще неизвестно публика придет на его оркестр, или на своих виртуозов? Наверное, и то, и другое. Не стоит сковывать инициативу солистов, вызывать у них подсознательный протест. Маститые оркестры были способны на довольно неприятные «козьи морды» незнакомым солистам, т. е. музыканты могли ни с того, ни с сего «упереться», хотя было понятно, что ни к чему хорошему упрямство не приведет, но это был, конечно, не их случай. На «козьи морды» его ребята были пока неспособны, не тот ранг…
К сожалению, как всегда на гастролях, Борис не знал специфическую акустику зала, и поэтому его напряжение усугублялось: как бы не пришлось так или иначе менять обозначенную в нотах нюансировку, применяя иную дифференциацию в различных группах, «пряча» второстепенные голоса. В разных залах все может звучать или слишком тихо, или, наоборот, крикливо. Надо сыграться с солистами, а сейчас он не мог предусмотреть ни то, что будет диктоваться акустикой зала, ни то, как особенности его оркестра совпадут с особенностями солистов. Ему придется решать на месте, какую группу усилить, какую приглушить, ведь у Бориса была собственная трактовка Равеля: он чуть-чуть убрал, и чуть-чуть добавил. В Цыганке ему следует обратить внимание на паузы, там это так важно, все в длительности пауз и фермат. Идет длинное соло скрипки, а оркестр делает крохотные, едва слышные акценты, в легкое, невесомое касание. От него будет зависеть, насколько филигранно они попадут туда, куда надо. А там наступит кульминация в полный звук, но тут тоже очень важно не пережать.
Борису показалось, что в комнате душно, он лежал на смятом покрывале и мысленно озвучивал музыку, отдаваясь «немому» дирижированию, тело его напрягалось и расслаблялось, руки чуть двигались, пальцы сжимались и расжимались, но сам он этого не замечал. На репетиции следовало найти темп: быстрое не должно быть нервозным и суматошным, а медленное — манерным или утомительно-однообразным. Тут ему надо держать ухо востро: солист его видеть почти не будет, это его оркестр должен идеально следовать за солистами, и не факт, что будет получаться так, как Борис себе это сейчас представлял. Интересно, какой будет скрипач! Как он меняет смычок? Понятно, что в начале нового штриха звучание будет сильным, а концу ослабеет. Просто интересно насколько ослабеет? Все внимание Бориса сосредоточилось на Равеле. Глинку и Мусоргского ребята играли десятки раз. По группам заниматься все равно поздно. Пусть свои пассажи сами повторяют. Борис ждал репетиции и знал, что пока он не увидит солистов и они не начнут сыгрываться, ему не удасться ни на что отвлечься. Пусть будут трудности, главное, чтобы он понимал, какие.
Пора было идти обедать в соседний ресторан, где все было заранее заказано. В гостинице ресторана не было, что было неудобно, но Борису сейчас было на все наплевать. Переводчица звонила и пыталась обговорить с ним меню. Вот только сейчас ему для полного счастья не хватало поговорить о Blanchette de veau … Он ей что-то ответил, причем не очень вежливо, а потом ей пришлось ему снова звонить: ребята уже собирались в вестибюле, чтобы идти на обед. Борис сказал ей, что сейчас выйдет. Надев легкую рубашку, он спустился вниз. Ребята галдели, все переоделись в летнее. Кто-то смеялся, и Борису всегда, когда он был напряжен, казалось, что это «смех без причины — признак дурачины». Чувства юмора у него сейчас было ноль. Борис окинув всех взглядом, сразу заметил кого нет. Ладно, останутся без обеда, его это не волновало. Он подошел к сидящему в кресле Сашке, ободряюще ему улыбнулся и спросил, как он себя чувствует. Сашка ответил, что у него все в порядке. Ладно, предположим… Борис ничего сделать уже не мог. До ресторана было минуты три. Опять все шли гуськом за ним. Им накрыли два больших стола в зале, отдельно от посетителей. Борис увидел, что ребята норовили сесть за другой столик, подальше от него. Боже, неужели он им портил аппетит? Получалось, что да. Многие относились к нему с опаской, боялись стать на репетиции объектом его длинных проповедей. Разумеется, Борису было прекрасно известно, что музыканты не любят слишком разговорчивых дирижеров, что от его менторских въедливых пассажей они утомляются, но иногда его «несло», и он в сердцах выговаривал им свою неудовлетворенность, слишком длинно объясняя, как надо, ненароком обижая и унижая беззащитных перед ним ребят.
Переводчица была простенькая молодая женщина, ее французский был беглым, правильным, хотя может и недостаточно богатым и нюансированным. А ему как раз и были важны нюансы. В простоте он и сам мог сказать… Борису опять вспомнилась Марина. Он был уверен, что с ней, как с переводчицей режиссерам работать легко. Она не была посторонней, она не просто знала иностранные языки, она понимала суть дела, а это разные вещи. Впрочем, положа руку на сердце, сама Маринина специальность представлялась Борису невнятной. Она жила в Питере, работала, или вернее, служила в Мариинке, но кем? Переводчицей, репетитором, помощником режиссера? Когда Марина жила в Швейцарии, ему казалось, что она станет, как бабушка, преподавателем, профессором в хорошем гуманитарном институте. А она не стала. Почему так вышло? Борис вспомнил, как она приезжала из Женевы, пробовала поступать в студию к Фоменко. Прошла на второй тур, но ее, в результате, не приняли. Она вернулась с таким лицом, что они с Наташей сразу все поняли. Как Марина плакала, закрывшись в маленькой комнате! Они с Наташей ее не утешали, не стучали к ней в закрытую дверь. Он, было, попробовал, но Наташа сказала: «Не трогай ее! Пусть поплачет.» Марину было жалко, но в глубине души, Борис с Наташей были даже рады, что судьба дочери не будет связана с театром. Они сами прослужили в театре 35 лет, и знали, что театр — жестокая вещь! Говорить об этом Марине было бесполезно, а тут фортуна сама распорядилась, т. е. все к лучшему в этом лучшем из миров. Но, получилось, что «не к лучшему»: Марина хотела связать свою жизнь с театром и связала. Она жила новостями Мариинки, рассказывала о премьерах, знала артистов труппы, режиссеров, на нее рассчитывали. Было видно, что Марина обожает свою работу и это было ему немного обидно. Они — известные артисты, высококлассные профессионалы, а Марина — кто? Какое-то занижение планки!
Она ничего им никогда не рассказывала о своей личной жизни, но кое-что скрыть было невозможно. Борис знал, что у Марины был затяжной и несчастный роман с известным оперным режиссером. Они познакомились в Швейцарии, Марина ездила с ним по европейским странам, потом, уже когда она жила в Питере, он туда был приглашен, и она с ним участвовала в постановке пьесы по Мадам де Сталь. Борис вздохнул. Для него было бы унизительно все время находиться в тени другого человека. Может это естественно для женщины? Они западают на талант? Борис не знал, но Наташа бы от этого очень страдала, она и сейчас с трудом принимала его занятость и востребованность, втайне завидуя, что возраст для дирижера не помеха, а для нее, певицы, наоборот, катастрофа. Он, кстати, и не считал, что она — менее талантлива, чем он. Но, он профессионально рос, а она — шла вниз. Обидно, но естественно. А Марина? Ей под сорок, и она до сих пор почти «на побегушках» в колоссальном театре, где не на жизнь, а на смерть борются самолюбия и амбиции. Марина не принимала в этой борьбе никакого участия, никому не была помехой, никого не мечтала подсидеть, не билась за роли, не ждала рецензий. Может это было хорошо? Может быть, но он бы так жить не хотел.
Он знал, что у них с Мариной лучшие отношения, чем у нее с матерью. Марина была его дочь, они понимали и любили друг друга, но, вот парадокс: Марина не могла ужиться не только с матерью, но и с ним. Когда им приходилось подолгу бывать вместе, возникало раздражение, в воздухе разливалась нервность, сдерживаемое недовольство, ведущее к вспышкам, ссорам, взаимным обвинениям. Они оба начинали кричать, а Наташа уходила и закрывала за собой дверь. Что ж… Борис понимал, почему Марина решила жить в другом городе. Да, собственно, он уже никак не мог ни на что повлиять. Просто денег подкидывал, когда мог, а мог он нечасто. Борис опять вздохнул. Пора было ехать на репетицию. Если бы они просто выступали сами по себе, он бы так не волновался, но солисты… как они встретятся, как сработаются, какая будет пресса? Предательски начинала болеть голова и Борис предусмотрительно принял таблетку пенталгина.
Они должны были выступать в здании театра Байонна, современном помещении, с хорошей системой звукоусиления. И все-таки, поскольку здание было приспособлено для разных зрелищ, то хорошей акустики ждать не приходилось. Борис огорчился, но тут уж ничего было не поделать. Он сидел в небольшой репетиционной комнате за сценой, посреди которой стоял довольно обшарпанный концертный рояль. Оркестр уже был на сцене, ребята настраивались под руководством Саши. В дверь постучали, Борис поднялся навстречу Пьеру-Лорану Эмару. Они улыбнулись друг другу и пожали руки. Борис видел Эмара лет десять назад в Германии. Музыкант постарел и выглядел на все свои: плотный, черноволосый мужчина под шестьдесят, с тонкими губами и морщинами на лбу. Пианист он был очень хороший, но не джазовый, как Крамер, с которым они исполняли Равеля в Москве. Честно говоря, Борис и за Вальс волновался: он был странным произведением, очень сценическим, и это был не просто вальс, который было бы сыграть относительно просто. Там было другое: через легкость танцевальности, изящной, нарядной, кипучей, взвинченной, почти как у Штрауса, прорывается грандиозная картина «гибели среди блеска». Вот что было типично Равелевским. Вся эта цепь разных вальсов, спады, подъемы, упоительно беззаботных, красочных, бравурных, нежных, сочных — и вдруг… там слышно что-то неизбежное, мятущееся. Музыкальную ткань начнет лихорадить, и все темы, такие раньше пикантные и праздничные, превращаются в страшные, зловещие, неудержимые, потоки.
А Концерт… сколько там джазового, неклассического, остро современного. Крамер умел передать это просто блестяще. Вот, черт… Даня Крамер с ними с удовольствием проехался бы по Лазурному Берегу, но его же не приглашали. Нужно работать с каким-то Эмаром. Ладно, пусть не «каким-то», но Борис так хотел поработать с Крамером, но… кто у него спрашивал! «А вот мы сейчас и увидим, что получится», — думал Борис, пока они шли с Эмаром к сцене. Переводчица была наготове, но Борису она была пока не нужна. Он по-английски представил Эмара музыкантам и оркестр поднялся, чтобы с ним поздороваться. Официальная часть была сзади, и солист сел к роялю. Борис посмотрел на часы. Ему надо было все успеть. Вальс они уже поиграли, сейчас надо было репетировать Концерт, а затем Цыганку, хотя скрипач еще не пришел. Борис не был уверен, останется ли Эмар слушать репетицию дальше, или уйдет.
Борис прогнал все по-первому разу и очень устал. Эмар играл замечательно, но не совсем так, как это «видел» Борис. «Ладно, пусть будет так… Уже ничего не переделаешь. Главное, мой оркестр не подкачал.». Он пожал Эмару руку, ребята опять встали, и артист ушел в кулису, включая свой телефон. Было видно, что он тоже устал. На сцену уже выходил Огюстен Дюме. Борис слушал его записи, но лично знаком не был. Дюме был маститым скрипачом, примерно одних с Борисом лет. Космополит, как и Эмар, с какими только оркестрами он не играл. Работать с Дюме было престижно и ответственно. Этот скрипач играл и с Караяном и с Лондонским симфоническим оркестром. Для оркестра Бориса это была честь. Ребята и сами это понимали: Борис видел их опущенные головы и растерянные глаза. «Сейчас как мы мэтру налажаем… надолго запомнится.» — думал Борис, улыбаясь и всем своим видом стараясь показать уверенность в своих силах. Дюме, высокий, худощавый мужчина, в очках, с тонким, нервным, интеллигентным лицом, с длинными волнистыми волосами, оказался, на удивление, простым и демократичным дядькой. С такими всегда приятно работать.
Он снял вельветовый пиджак, и засучил рукава своей ковбойки, всем своим видом показывая, что готов «пахать». Борис знал, что Дюме исполняет Мендельсона, Брамса, Чайковского, но в его программах был и Дебюсси, а значит… и с Равелем все должно быть хорошо. Скрипачи такого класса быстро улавливают суть музыки. Лишь бы его ребята… вот за что он беспокоился. Кто бы сомневался в виртуозности и тонкости Дюме! Да, сама инструментовка Равеля и так будет говорить сама за себя, она сделана настолько хорошо, что практически не требует от оркестра каких-то сверхъестественных усилий. Но может случится, что скрипка Дюме будет сверкать такими яркими красками, и тембровое разнообразие его звука будет настолько ошеломляющим, что его оркестр будет выглядеть на фоне солиста просто бледно. Этого Борис не хотел, особенно перед французской публикой. Дюме сам был дирижер, а вдруг он поведет за собой оркестр, а Борис упустит инициативу. Ага, а критики напишут, что дирижер «не дотянул». Головная боль давно отпустила, но вместо нее пришла слабость и противное легкое головокружение. Хотелось хотя бы на стул сесть.
Репетиция затянулась, Дюме устал, но продолжал репетировать, в конце он представлял с оркестром единое целое. Равель звучал просто прекрасно. Два часа пролетели. Огюстен надел свой пиджак, и они договорились об утренней репетиции, явно довольные друг другом. Какое счастье! Борис собирался прогнать еще и первое отделение, но посмотрев в усталые глаза ребят, решил всех отпустить. Сам, как выжатый лимон, он решил немедленно ехать ужинать и лечь пораньше спать. Ребята стали подходить и отпрашиваться в город. Спать им не хотелось. Борис был уверен, что и на ужин не все собирались приходить. «Идите куда хотите. Вы не маленькие дети… но, не увлекайтесь! Если я завтра увижу хоть одного сонного, кто будет мазать… Сегодня, вы все были молодцы. Но успокаиваться рано…» — Борис не мог выйти из роли ворчливого папочки. Ребята обещали не возвращаться поздно, но было ясно, что многие придут только под утро. Поделать с молодежью Борис ничего не мог. На сегодня его миссия была закончена.
В автобусе было много свободных мест. Ребята уже разошлись кто куда. Борис зашел в номер, снял потную рубашку, надел свежую и пройдя пять минут до «их» ресторана, сел ужинать. Переводчица спрашивала, нужно ли ей приходить на ужин, но Борис ее отпустил до завтра. В ресторане ему никто нужен не был. Он поел в одиночестве, хотя видел, что некоторые ребята тоже, оживленно болтая, ели за соседними столиками. К нему никто не подсел: то ли не хотели, то ли стеснялись беспокоить. Скорее — первое: у них были свои разговоры, в том числе и про его персону. Борис поднялся в комнату, и с раздражением принялся расстилать кровать. Вечно в Европе подсовывают простыни под матрас, и так плотно притыркивают покрывало, что надо все освобождать с усилием. Какая-то тяжелая физическая работа. Черт бы их побрал! Борис с удовольствием улегся, и включил телевизор. В быстрой французской речи он понимал не все, а напрягаться не хотелось. Было бы ради чего… Про начало гастролей в местных новостях не сказали. Зачем, все билеты были распроданы. Борис рано встал и очень устал. По городу были расклеены афиши их выступления. Там даже была его давнишняя фотография. «Все у нас завтра будет хорошо.» — с этой мыслью он уснул.