Мирей сидела на неудобном кресле в окружении немолодых женщин. Человек пять, не больше. Они сидели в угрюмом, напряжённом молчании. Время от времени дверь открывалась, из-за неё выходила медсестра и с излишним оптимизмом называла имя. Названная обречённо вставала и шла вовнутрь. Мирей сидела в очереди на маммограмму. Как же она всё это ненавидела! Дело было даже не в том, что надо было проходить через неприятную и болезненную процедуру, которая таила в себе опасность ужасного диагноза. Мирей страдала от того, что ей приходилось сидеть среди женщин, чувствовать себя женщиной, с ней обращались как с женщиной, ей надо было себя вести как женщина… Казалось бы, ну и что? Ведь она и есть женщина, но Мирей всегда было неприятно осознавать свою принадлежность к этому слабому, капризному, неумному полу. Впрочем, она вовсе не была лезбиянкой, секс её вообще всегда мало интересовал, и даже когда он был ей доступен, не доставлял никаких радостей, которые Мирей считала животными. Она думала о себе как о человеке «вообще», половая разница казалась ей унизительной и не отражающей особенностей её личности. Ей очень бы не хотелось иметь какой-нибудь специфический женский рак: груди, матки, яичников… всех этих малоприятных детородных внутренностей. Фу! Из двери вышла очередная тётка и любезно им всем пожелала «Гуд лак, лэдис». Дурацкие пожелания были ей нужны, как рыбе зонтик. Медсестра назвала её имя: «Миреиле», ну понятно, переврала, разумеется, лошадь безмозглая. «Мирей», — не слишком любезно исправила она приземистую полную девушку. «Сорри», — извинилась та. «Сюда, пожалуйста. Раздевайтесь до пояса и наденьте рубашку застежкой вперёд». Мирей принялась раздеваться, в небольшом зеркале показались её небольшие увядшие груди с тёмными сосками. Она не любила своё тело, хотя никогда особо не придавала ему значения. Тело, тело… грудь, ноги, талия, попа… какая разница. Люди, особенно мужчины, думают о пустяках. Из-под рубашки были видны её короткие ноги в бесформенных бежевых брюках и несоразмерно больших ортопедических туфлях на липучках. Мирей прошла в небольшой кабинет и подошла к самому аппарату. Как же всё мерзко: стеклянный подносик с делениями, Мирей ухватилась за поручень, и девушка принялась укладывать на подносик её грудь, которая едва достала до второго деления. Боже, сколько тут ещё более дальних делений. Какие же сюда дойные коровы приходят. Они выкладывают свои ужасные сиськи на блюдо. Мирей стало противно. Грудь придавило тяжёлым прессом и потом девка ещё вручную покрутила какой-то винт и, почувствовал явную давящую боль, Мирей подумала, что даже, если у неё пока нет рака, они ей его этой машиной непременно сделают. «Не дышите». Когда же кончится мученье? Мирей закусила губу. Потом то же самое пришлось проделывать со второй грудью. «Посидите здесь, я всё проверю». Мирей уселась на стул. Ждать пришлось минут пять, но Мирей показалось, что девушки не было очень долго. «Надо ещё разок сделать, не совсем четко получилось» Интересно, что это: девка облажалась с одной из проекций или на снимке что-то не так? «Что-то не так?» — Мирей забеспокоилась. «Нет, нет, просто снимок вышел неясный». «Да, чтоб тебя чёрт побрал!» — Мирей едва сдержалась, чтобы не отчитать идиотку, не подвергнуть сомнению её профессионализм. Она вообще легко заводилась, раздражение её практически никогда не покидало.

Наконец-то! Мирей вышла на улицу. Маммография, которую она собиралась сделать с самой весны, была самым важным и единственным делом на этот день. Сев в машину, Мирей немедленно включила двигатель, и сразу во всю мощь заработал кондиционер. За окном разливался привычный канзасский зной. Мирей ехала домой, где её никто не ждал. Было ещё только два часа и перспектива совершенно пустого, ничем не заполненного вечера, показалась ей неприятной. К тому ей хотелось себя как-то за сегодняшние мучения вознаградить. Так, сегодня пятница, можно пойти в синагогу. В бога Мирей совершенно не верила, но в синагоге будет много знакомых, может после службы ей удастся затащить кого-нибудь в кафе, а уж потом она ляжет спать. Ой, нет, сегодня у них совместная трапеза, каждый что-нибудь своё должен принести. Да, решено: синагога, может её в гости пригласят, кто знает. Тут в этом убогом городишке, гордо именующем себя «Манхеттен», было мало евреев, они все преподавали в местном университете. Только с ними и можно было общаться. Как её вообще угораздило оказаться в Канзасе, в штате коровников и приземистых ранчо? Как странно сложилась жизнь! Мирей так давно ощущала себя американкой с типичной, ничем не примечательной фамилией, Грин, что почти и сама забыла, что она француженка, родилась в Париже, и фамилия её Розенталь, фамилия по которой французы безошибочно узнавали в ней еврейку. Здесь, в Америке, антисемитизм был незаметен, особенно в Канзасе, где люди проживали свою жизнь, никогда ни единого еврея не встречая. Они знали, что Мирей француженка и это само по себе уже было совершенно экзотично.

Мирей Розенталь родилась в Париже, в квартале Марэ, 10-й аррондисман. Все их соседи были тоже евреи. Когда в квартал забредали туристы, им советовали посетить музей иудаизма и показывали памятник Дрейфусу, про которого, честно говоря, мало кто слышал. Марэ — самый старый, благополучный и красивый район города. Розентали всегда жили в этом квартале, ходили в синагогу на улице Раве, пока нацисты её в 40 году не взорвали. Синагогу потом восстановили, но традиция была прервана, дедушка болел и посещал службу только по праздникам.

Иногда Мирей вспоминала, как в детстве они с ребятами бегали на кладбище Пер-Лашез, подходили к разным могилам, Мирей всегда останавливалась около могилы Жанны Эбютерн, возлюбленной Модильяни, которая покончила с собой на следующий день после его смерти. К могиле Мирей подходила, чтобы лишний раз убедиться, что женская романтическая любовь — это глупость. Уж она-то точно на эту удочку никогда не попадётся. В Париже каждый камень дышал историей, а здесь в канзасском Манхеттене? Скука, косность и провинциальная пошлость — вот что здесь! Раньше Мирей эти мысли часто приходили в голову, и она себя жалела, но сейчас Париж забывался ею всё больше и больше. Слишком давно она там жила.

Прадед Мирей поселился в квартале Марэ во время Французской революции, эмигрировав из Эльзаса. Дед Мирей работал на улице Розье, он возглавлял на французском телевидении особый еврейский канал Télévision Juive. Неподалеку от метро на улице Фран-Буржуа у них была большая, почти на весь третий этаж квартира с прислугой. Дедушка, учитывая его профессию журналиста, неплохо разбирался в политике, и весной 39 года за несколько месяцев до оккупации перевез свою семью на юг, где друзья сняли им квартиру в Марселе. Дедушка точно рассчитал, что в Париже оставаться опасно, и «если что», из Марселя морем они всегда успеют уехать. Там они всю войну и прожили, вернувшись в Париж в конце 44 года под самый Новый год. Никого из знакомых они на своей улице на застали, многие, как стало потом известно, погибли в лагере, кто-то уехал в Америку. Синагога лежала в руинах, и патриархальная атмосфера Марэ уже никогда не вернулась. После войны в квартале поселились сефарды, выходцы из северной Африки, которых дедушка считал чужаками. Мирей слушала рассказы бабушки и дедушки об этих страшных временах, но в её жизни никаких ужасных катаклизмов не было.

Мама и её младший брат воспитывались в еврейских традициях. Брата дед водил в синагогу, а мать должна была стать примерной еврейской супругой и матерью, но, видимо, тут-то и крылась причина происшедшего. Родители перегнули палку, мама связалась с плохой, как родители считали, компанией и отказалась следовать всем еврейским традициям, заявив, что она не хочет в своей жизни никаких религиозных канонов. Мама увлеклась американским джазом, танцевала буги-вуги, бредила Голливудом. К ужасу родителей ночевала дома не каждый день, а потом вообще уехала, предупредив родителей, чтобы они не беспокоились, что она сама может о себе позаботиться. Её не было года три, родители только получали от своей непутёвой дочери открытки к праздникам. Летом 48 года, она вернулась домой, похудевшая, загорелая, в чем-то страшно изменившаяся, и беременная. Сын их учился на адвоката и с ним у них не было особых проблем. Старые Розентали лежали в постели, и старик, возбужденно жестикулируя, проклинал дочь, говорил, что он умывает руки, что пусть она решает, как ей теперь быть, что это позор, и за что ему это, за что его бог наказывает… что делать, что делать… Бабушка на стенания мужа реагировала спокойно, она прекрасно знала, что никуда они дочь не выгонят, что родится ребёнок, а ребёнок — это в любом случае благо. «Узнай, от кого у неё ребёнок!» — кричал дед. Бабушка молчала, даже и не собираясь ничего у дочери спрашивать. «Ну, какая разница? Её ребёнок всё равно будет еврей. Так?» — говорила она. «Так», — соглашался дедушка со вздохом. Мама на время, как бабушка потом рассказывала, присмирела, никуда не ходила. Родила она в частном роддоме, в конце 48 года девочку, Мирей, чернявую, мелкую и некрасивую. Бабушка с дедушкой во внучке души не чаяли. И даже перед немногочисленными теперь знакомыми дедушка отнюдь не тушевался, что у дочери всё вышло не по-человечески, не так, как должно было бы быть в нормальной еврейской семье. «Ну, вот, — говорил всем дедушка, — наш народ стольких потерял, надо восстанавливаться, мы делаем, что можем».

По обычаю, дочь называет отец, и дед собрался назвать девочку Деборой, но не тут-то было. «Нет, она будет Мирей», — настаивала мать. Дед обиделся, но промолчал, да и что он мог сделать. Пару месяцев мать старалась Мирей кормить, но потом она опять стала исчезать из дому, и бабушка безропотно взяла на себя все заботы о малышке. Нашла ей еврейскую кормилицу, покупала красивые дорогие вещи, игрушки. Мирей пошла в еврейскую частную школу на улице Розье.

Когда сейчас Мирей вспоминала своё раннее детство, она всё ещё представляла себе экстравагантных мужчин в чёрных костюмах с длинными бородами и выглядывающими из-под шляпы завитками и косичками, а немного в стороне красивых женщин в париках и платках. Рядом шли нарядно одетые дети, её одноклассники. К середине 50-х жители квартала стали другими, довоенных евреев, как их семья, уже почти не осталось и на идише говорили немногие. Кое-кто из новых соседей уезжал в Палестину, которая теперь называлась Израилем. Дедушка может тоже уехал бы, но у него уже не было необходимой для этого энергии. Из своего детства Мирей хорошо помнила празднование бат-мицвы. Бабушка готовила её, заставляла читать молитвы. «Мирей, деточка, тебе всю жизнь придётся читать субботнюю молитву для своей семьи. Ты должна знать её наизусть». Если бы бабушка тогда знала, до какой степени ничего этого её деточке в жизни не пригодится, она бы страшно расстроилась. Бат-мицву пышно отпраздновали дома, Мирей пригласила трёх подруг из школы. Мать в то время находилась где-то в Тибете и не приехала. Все еврейские обычаи семьи ей к тому времени были совершенно безразличны. Насколько это действительно ранило дедушку и бабушку, Мирей не знала, ей и в голову не приходило думать об их переживаниях.

Когда она закончила еврейскую школу, которая по возрасту совпадала с колледжем, дедушка послал её в лицей, хороший, Сен-Жан де Пасси в 16-м округе, недалеко от Сорбонны. Дядя возил её туда каждое утро на машине. В лицее Мирей сразу не понравилось, ей казалось, что там слишком много требуют, не «входят в положение». Училась она неважно, ни один предмет ей не нравился. Выбрала гуманитарный цикл, приходилось штудировать философию и читать классику. «А я хочу другое читать! Как они могут мне диктовать, что читать? Не буду я читать вообще…» — кричала Мирей, когда дедушка пытался её увещевать. Ей было 14 лет и оказалось, что она невероятно избалована. В 67-м Мирей с грехом пополам закончила школу, даже сдала экзамен на степень бакалавра, хотя и со второго раза. Дедушке пришлось кому-то звонить, Мирей ходила заниматься к учительнице. На вопросы бабушки с дедушкой, куда она собирается идти учиться, она отмалчивалась. Конечно, в Сорбонну, тут и не было других мнений, вот только на какой факультет? «Мирей, деточка, надо записываться. Может филология, может история искусств? Какая специальность тебе привлекает?» — дедушка приставал к ней каждый вечер. «Какая, какая, никакая», — думала Мирей, но старалась ему открыто не хамить. Бабушка пыталась уговорить дедушку не нажимать на ребёнка, может, как она говорила, деточке всего этого и вовсе не надо. Она будет еврейской женой! И тут дедушка давал себе волю: «Ты ничего не понимаешь, Дора, — раздражённо говорил он жене. — Сейчас не те времена. Ей надо иметь специальность. Не выйдет из неё еврейской жены. Не выйдет! Где твои глаза, Дора?» Бабушка и сама видела, что с Мирей что-то не так. По ночам бабушка плакала и сокрушалась, что деточка «в неё». Имя матери они оба давно уже не произносили. Она для них как умерла. «Не плачь, не плачь…» — повторял дедушка, обнимая жену. Это «не плачь» звучало безнадежно, они знали, что всё так и есть: их деточка Мирей действительно «в неё» и сделать они, к сожалению, ничего не могут.

Мирей в результате записалась на факультет филологии des lettres. На лекциях в больших амфитеатровых аудиториях сидели сотни людей, было шумновато, ребята негромко разговаривали, переглядывались, считалось, что слушать лекцию не так уж и обязательно, всё наверстается перед экзаменами. Зимнюю сессию Мирей сдала еле-еле, кое-какие «хвосты» перенесла на весну, но весной всё вообще пошло кувырком. Начался «Красный Май». Мирей была членом новой компании, где не было ни одного еврея, хотя может и были, но никому из ребят и в голову не приходило интересоваться этнической принадлежностью друг друга. Зато в компании было несколько безработных арабских парней, они участвовали в забастовках, приглашали Мирей на демонстрации. «Буржуазия вычеркнула нас из своего процветания, нам отказывают в социальной защите… Долой… Долой!» Что «долой» Мирей было не совсем ясно, но эти ребята жили в Нантере, почти в трущобах, и Мирей ездила к ним домой, в их убогие комнатушки. «Ничего себе, какой стыд! А дед с бабкой живут в хоромах». Мирей было неудобно за свою семью. Так не должно быть, надо с этим неравенством кончать. Ребята посещали Сорбонну, но многие их друзья из Нантера остались за бортом высшего образования, потому что не смогли сдать сложные экзамены. «А я-то с учителем занималась. Мне дедушка его нанял. Нанял за деньги. А чем я лучше? Ничем. Не у всех есть деньги покупать знания». Мирей казалось, что общество несправедливо, и поэтому, правильно, «долой!» На митингах все молодые ораторы, ребята с её потока кричали об американском империализме, повинном во Вьетнамской войне. Мирей с товарищами рисовала плакаты, призывающие к антиядерному движению. Мирей растолковали, что де Голль — реакционер, националист, диктатор, зажимающий свободы. Она с головой погрузилась в движение, стала называть себя троцкистской, ведь именно Троцкий говорил, что молодежь — это барометр революции. Как он был прав: все события у них и начались в Сорбонне, на парижском кампусе и в Нантере.

Сейчас Мирей казалось, что «Красный Май» и был самым наполненным и счастливым периодом её жизни. Её познакомили с анархистами Даниэлем Кон-Бендитом и Аленом Кривеном. Как же ей нравился их лозунг: «Запрещать запрещается!» Как приятно было сознавать свою принадлежность к гошизму, к «левизне». Самые умные преподаватели оказались по их сторону баррикады: Фуко, Сартр. Дома Мирей не скрывала своих новых убеждений. «Мы реалисты, мы требуем невозможного!» — кричала она дедушке. Он начинал злиться, и тогда Мирей распалялась ещё больше: «Мы не будем требовать и просить: мы возьмём и захватим!» Дедушка саркастически интересовался, как это они возьмут? Чтобы у человека что-то было, надо работать! Мирей в запальчивости возражала, что надо жить, не тратя времени на работу, надо радоваться без препятствий, а работа — препятствие! Дедушка только собирался открыть рот для возражений, но Мирей глумливо выкрикивала: «Пролетарии всех стран, развлекайтесь!» Зная, что для бабушки и дедушки самой неприемлемой темой является секс, Мирей особенно больно старалась их задеть: «Любовью можно заниматься в школе Политических наук, а не только на лужайке». Дедушка зверел, и чтобы его добить Мирей говорила, что для неё нет «ни бога, ни господина». У дедушки участились приступы стенокардии, ему вызывали врача. Мирей было двадцать лет, и она всё чаще и чаще не ночевала дома. В компании проповедовали свободную любовь и Мирей, подчиняясь общим настроениям, пошла по рукам. В Сорбонну она больше не вернулась, денег дедушка ей не давал, да она и не просила, обнищала, оборвалась. Наверное, можно было бы найти работу, но трудиться никто не хотел. С другой стороны, и денег-то иметь не должно было хотеться, ведь «товары — это опиум для народа». Мирей прочно села на наркотики, впрочем, на «мягкие», каким-то шестым чувством еврейской девочки из хорошей семьи, она удерживалась от LCD, не хотела умирать. Культ девственности, так превозносимый бабушкой и дедушкой, был подорван. Проповедовалось право женщины на Оргазм, именно так, с большой буквы. От грязи и беспорядочных связей, не доставляющих ей особого удовольствия и не принесших ей ни одного постоянного мужчину, у Мирей начался жесточайший цистит, а вот право на Оргазм она так и не реализовала: с обкуренными молодыми людьми с сильным запахом пота никакого оргазма Мирей не достигала. Мирей лежала дома в своей спальне за закрытой дверью, плакала от дикого дискомфорта, мочилась кровью и злобно кричала стучавшей в дверь бабушке, что у неё всё в порядке. Бабушка не решалась к ней войти. К семейному врачу Мирей идти не хотела, на другого не было денег. Потом друзья достали лекарства, цистит вылечили, но Мирей уже не хотела участвовать в сексуальных оргиях весёлых коммунаров-хиппи, обретавшихся в районе Версаля. Всё ей внезапно надоело, захотелось что-то серьёзно в своей жизни поменять. Мирей решила уехать. Они с подругой решили ехать в Японию.

Они заработали себе на билеты, работая официантками в недорогом ресторане, просить денег у деда даже и нечего было думать. «Мать в Тибете живёт, а я обоснуюсь в Японии». Мама звонила им очень редко, им и говорить-то стало особо не о чем. Бабушка даже трубку не брала, мама звонила дочери, что-то рассказывала несущественное, но Мирей не хотелось ничем с мамой делиться. Как же мама так с ними поступила? Мирей знала, что сорокалетняя мама была, наверное, на свой лад счастлива, но в этом её новом счастье ей не было места. А может так и надо? Мирей не знала, но про себя решила никогда не иметь детей. Дети в её жизни будут лишними. Да, лишними, они ей вовсе не нужны. Бабушке и дедушке о своём отъезде пришлось сказать. Дедушка только рукой махнул и сразу вышел из комнаты. А бабушке она пообещала, что будет писать и звонить, и сразу, как только устроиться, напишет свой адрес.

В аэропорт Орли их никто не провожал. Мирей, с мальчишеской стрижкой, маленькая, щуплая, с вечной сигаретой во рту, с большим рюкзаком, в тяжелых башмаках и грубых брюках, казалась младше своих 20 лет. Что их ждало в Японии, язык которой был им неведом, Мирей не знала, но мелкие превратности судьбы её не интересовали. Жизнь и должна быть авантюрой. Иначе и жить не стоило. Только у таких буржуазных элементов, как её бабушка с дедушкой, всё было предсказуемо и рутинно. У неё всё будет по-другому. Мать у неё, конечно, сволочь, но что-то в ней есть! «Сволочь» — так Мирей называла мамашу про себя, да и не только про себя. Упоминая в разговоре мать, она так и говорила cette salope. Бабушка бесилась: «Не смей при мне так называть мать!» Мирей невероятно раздражало их буржуазное ханжество. Да ещё еврейство: не нарушай кибуд ав ва-им, т. е. надо родителей почитать! Да за что мамашу почитать-то? За то, что уехала от них? Евреи традиции блюдут, а реальные поступки игнорируют. Нет, это не для неё.

В Токио их взял под опеку давний приятель Жан-Клод, он жил в Токио уже три года и девочки к нему приехали, хотя и понимали, что сделать он для них готов только самый минимум. Но в чужом городе, где они не понимали ни слова, любая помощь была очень кстати. В аэропорт он их встречать не приехал. Пришлось добираться на такси, показав шофёру бумажку с адресом. Парень жил в квартале Кагуразака, считавшимся если не французским, то явно космополитическим, для европейских туристов. Все французские рестораны Токио сосредоточены в этом месте. В одном из них Жан-Клод играл в ансамбле на аккордеоне. Мирей с подругой во все глаза смотрели на мощеные брусчаткой узкие кривые улочки, по которым шли девушки в национальной одежде. Когда они вышли из машины, то оказалось, что в кафе сидят не японцы, вокруг слышалась французская речь. Они по узкой лестнице поднялись на второй этаж, друг оказался обладателем одной небольшой комнаты, где почти не было мебели. Встретил он их так, как будто они расстались только вчера. «Располагайтесь, девчонки, мне уже на работу пора собираться… Нет, с собой я пока взять вас не могу… Девки по улицам ходят? Понравились? Ну да, это гейши. Настоящие, настоящие… Нет, не проститутки, гейши. Тут существенная разница. Гейши, девочки, артистки. Они развлекают, могут развлечь по-всякому, но платят им не за это, за секс они денег не берут. Им не клиент платит, а „чайный дом“. Ладно, разберетесь. Мы можете пойти погулять, только не потеряйтесь, если на улицу пойдете. Посмотрите на гейш: у них узел пояса на кимоно сзади завязан, его так просто не развяжешь и не завяжешь, тут целая наука. Солдаты американские нюансов не поняли, да что с них возьмешь…» — Жан-Клод ушел, оставив девчонок наедине с совершенно новой и пугающей жизнью.

Через неделю они от Жана-Клода съехали в свою маленькую комнатушку в том же квартале Кагуразака. Подруга не работала, жила на деньги, которые ей дали родители. Мирей сразу пошла работать официанткой в кафе дю Каналь. Деньги она зарабатывала совсем небольшие, их хватало только на плату за комнату и самую скромную еду и сигареты. Пока Мирей это устраивало, проблема была в другом: живя во французском квартале, работая во французском кафе для туристов, она не чувствовала себя в Японии, замкнутый круг фальшивого и странного общества экспатов начинал её затягивать: те же самые лица каждый день, туристы со всего света, загадочные молчаливые гейши, ни с кем из них не заговаривавшие. Мирей казалось, что она быстро научится японскому, но ей удалось выучить всего несколько фраз. Японцы в их кафе почти не заходили. Мирей ни с кем из местных жителей знакома не была. Для того, чтобы работать официанткой в маленьком кафе и подавать блинчики туристам, не стоило уезжать из Парижа. По выходным они с подругой ездили иногда в город, познакомились с развлекательными кварталами Гиндза, Роппонги, Сибуя, даже доезжали до Синдзюку. Девочки столбенели от удивления, видя мерцающие рекламные щиты, но ничего купить не могли, совсем не было лишних денег. Мирей, которая в последнее время только и делала, что порицала буржуазное общество потребления, сейчас почему-то ловила себя на желании что-нибудь себе купить. Весь этот яркий мир странным образом не был похож на Елисейские поля. На центральной улице Гиндза находился знаменитый театр Кабуки, где они однажды побывали. Ничего не поняли: удивительное зрелище то движущихся, то внезапно замирающих в причудливых позах фигур. Резкая, скорее неприятная музыка, что-то совершенно чужое и притягивающее своей непонятностью. Зашли в храмовый комплекс Мэйдзи. Мирей стояла в тишине под его сводами, пытаясь ощутить истинно буддийскую атмосферу спокойствия, но у неё ничего не получалось.

Подруга внезапно решила возвращаться во Францию. Она соскучилась по семье, работать официанткой не хотела, часто плакала и тратила деньги на разговоры с матерью. Когда она улетела, Мирей особо не расстроилась, даже почувствовала себя свободнее, ей казалось, что с отъездом подруги в её собственной жизни тоже что-то должно перемениться. Прожив в Токио уже 8 месяцев, она начала привыкать к городу, хотя с японцами по-прежнему не общалась. Работа в кафе ей невероятно надоела, но выхода у неё не было: японского она не знала, да даже если бы и знала, вероятность, что её наняли бы в местные учреждения, была практически равна нулю. Мирей теперь понимала, что японцы — это невероятно замкнутое общество со своими непостижимыми законами и понятиями. Впрочем, она не была уверена, что ей так уж хочется их постигать. Она пыталась поделиться своей неудовлетворенностью жизнью с Жан-Клодом, но он отказывался понимать, чего ей не хватает. Работа не нравится? Денег мало? Значит надо искать что-то другое, а в остальном… Здесь классно! Космополитическое, беззаботное, безответственное общество экспатов его самого вполне устраивало. Сейчас они жили в Японии, а через несколько лет могли уехать в Индию… И так всю жизнь. Чем плохо? Да, не плохо, просто Мирей испытывала какую-то безотчётную тревогу, причина которой была ей самой не совсем понятна. Не было человека, кто мог бы её хотя бы выслушать. Одно ей стало ясно: из кафе ей пора увольняться, а из французского квартала Кагуразака уезжать. Вот только куда? Оказывается, Жан-Клод искал для неё работу. Недавно кто-то принёс ему газету с объявлением о найме на работу на американскую военную базу на Окинаве. Нужны сотрудники вольнонаёмные… Знает ли Мирей английский? Мирей решила ехать на собеседование в Йокосуку, недалеко от Токио, в штаб американских вооруженных сил. Да, работа есть, если мисс Розентал согласна на все условия: скромная зарплата, пользование услугами медсанчасти на территории базы, строгое соблюдение всех дисциплинарных моментов… Шёл долгий перечень того, что запрещается, а главное: мисс Розентал должна понимать, что она не является американской военнослужащей или членом семьи американского военнослужащего, и, следовательно, «не может быть изъята из-под действия японских законов». Мирей, которой резало ухо твёрдое американское произношение конечного «л» в её фамилии, всё прослушала, тем более, что это произношение делало объяснения довольно непонятными. Мирей подписывала какие-то бумаги, в том числе о неразглашении, ходила на медосмотр, получала «подъёмные» деньги для проезда на остров Окинава, на базу морских пехотинцев Кэмп Зукеран. Тут уж Мирей повезло — так повезло: узнав, что французский её родной язык, Мирей назначили преподавать французский в среднюю школу Кубасаки, два небольших класса по пять человек, работа лёгкая, ученики дисциплинированные. Вокруг цивилизация: небольшие городки и деревни, вполне японские, но в центре здание Генштаба американских ВВС. Есть столовые, рестораны, каток, клуб, кинотеатр, прекрасная больница… Идеальное место: с одной стороны — это Япония, с другой — Америка! Ну да, теперь Мирей жила в военном городке, среди невысоких некрасивых белых зданий, но зато всё было под рукой, удобно. По городку ходили военные, такого количества рослых, хорошо сложенных мужчин, Мирей никогда раньше не видела. Как же они отличались от расслабленных длинноволосых парижских хиппи: подтянутые, спокойные, улыбчивые! Когда они встречали Мирей в магазинах или кафе, они старались ей понравиться: странная смесь развязности, неловкой учтивости, скованности, молодого сексуального голода и робкой надежды заполучить эту маленькую европейскую девочку. Мирей улыбалась, прекрасно видя, что если она только захочет, любой из этих крупных наивных парней будет с ней.

Настроение у неё с каждым днём улучшалось, потому что теперь у неё появились мечты и надежды. Она молодая, симпатичная, живёт на свои деньги, вокруг неё много мужчин. Как же она правильно сделала, что уехала от бабушки с дедушкой! Какая у неё с ними была бы тухлая жизнь! А здесь нет ни дедушкиных нотаций, ни бабушкиных вздохов, здесь она что хочет, то и делает. Она уехала, не побоялась, а другие боятся и мучаются в своей буржуазной семье, как в тюрьме. Так им и надо!

Тот тёплый сентябрьский вечер Мирей почти не запомнила. Они с учителем математики, тридцатилетним Сандерсом пошли в клуб. Мирей было почти 22 года, но чтобы ей подали крепкие напитки, ей следовало показывать удостоверение личности. Во Франции это было бы смешно, но здесь была Америка. Мирей пошла в клуб, чтобы выпить на законных основаниях. Сандерс не был её молодым человеком, они просто вместе работали. Мирей танцевала с разными парнями, знаки на погонах она не различала, да ей их воинское звание было не слишком интересно. Сандерс танцевал с какой-то молодой американкой, потом он подошёл к их столику и тихо сказал Мирей, что он с девушкой уходит, чтобы она «не увлекалась». «Ладно, давай, хорошего вечера», — пожелала ему Мирей и сразу почувствовала кураж. Теперь уж никто не подумает, что она здесь с парнем, хорошо, что Сандерс ушёл. Ей казалось, что то, что она выпила, совершенно пока не подействовало, надо ещё. Она опять танцевала, ноги её делались всё более ватными, и цепкие мужские руки держали её всё крепче. Она пересела за чужой столик, много смеялась, кто-то обнимал её за талию и снова вёл танцевать. Кажется, больше всего она танцевала с чёрным высоким парнем. «Ох, видела бы меня бабушка! Негр меня обнимает, а я к нему прижимаюсь…» У парня были сильные большие руки и твёрдое тело, её голова едва доставала ему до плеча. Кажется, они ещё что-то пили. Парень вроде её останавливал, говорил «No, baby, you had enough», да разве Мирей его слушала? Да кто он такой, чтобы ей не разрешать! Бабушка её? Что значит хватит, она сама знает, когда ей хватит. Шатаясь она пошла в дамскую комнату, долго сидела, свесив голову, на унитазе, не в силах подняться, потом её вырвало в раковину. Мирей пыталась пропустить воду, но раковина засорилась её рвотой. Она вымыла лицо холодной водой и долго бессильно стояла, опершись об умывальник, боясь отойти. Когда она вышла наружу, забыв вытереть лицо, то заметила, что её кофта измазана блевотиной. Мирей попыталась вернуться в туалет, чтобы замыть дурно пахнущие пятна, но её зашатало, она неловко упала на спину в коридоре, где мимо над ней шли люди. На минуту она потеряла сознание и когда открыла глаза, то сразу увидела, что лежит на холодном линолеуме, вокруг стоят ребята в форме, кто-то наклоняется над ней и спрашивает знаменитое «Are you, OK?» Ах, как неудобно. Все же видят, что она вовсе не ОК, и всем понятно почему: девочка сильно перепила, девочки не должны так напиваться, от таких надо держаться подальше. Пьяная, испачканная в блевотине девчонка — отвратительное зрелище, хорошо хоть не описалась. Но хотя Мирей как бы видела себя со стороны, ей было почти всё равно, как она выглядит, ей было так плохо, что хотелось умереть: подступающая к горлу тошнота, слабость и плывущий перед глазами обшарпанный коридор.

Вдруг она увидела совсем близко лицо того чёрного парня, с которым она танцевала, он наклонился к ней и пытался поднять. «Ладно, парни, что вы тут не видели? Она со мной. Я ей займусь. Идите, спасибо за помощь», — говорил он. Мирей видела, что он хочет, чтобы все разошлись, что ему стыдно за неё, но он готов этот стыд терпеть. Парень осторожно поднял её и довел до лавочки в холле. «Посиди, сейчас тебе будет лучше. Потерпи, бэби, я с тобой. Не бойся, тебя никто не тронет», — бормотал он. Потом сходил в туалет, намочил бумагу и смывал остатки рвоты с её кофты. «Ничего, ничего, бывает… Со всеми бывает. Ты где живешь, я тебя отвезу домой». Мирей доверчиво оперлась на его руку, они вышли на тёмную уже улицу, он отворил перед ней дверцу военного джипа и сел рядом на заднее сидение. На быстром английском, в который Мирей была не в состоянии вслушиваться, они перекинулись с шофёром несколькими фразами, и машина тронулась. Мирей немедленно задремала и очнулась уже в своей маленькой студии в доме для учителей. Парень был рядом, на второй этаж он, видимо, отнес её на руках. Мирей услышала шум включённого душа. «Иди, встань под душ, тебе это сейчас необходимо. Я сварю кофе. Иди, иди, я сам всё у тебя найду». Мирей стало получше, под хлёсткими холодными струями она полностью осознала, что чёрный парень совсем рядом, хозяйничает на её кухне. Она была уверена, что он сейчас к ней войдет, увидит её голой и тогда… понятно всё. Но он не заходил. Мирей выключила воду, надела халат, почистила зубы. «Что это он не зашёл? Плохо. Наверное, я ему противна. Что ж, немудрено. Рвоту мою оттирал. Так мне и надо». Хотя Мирей всегда всё себе прощала, сейчас она была собой недовольна. Чёрный парень ей понравился, и Мирей честно призналась себе, что понравился, потому что чёрный. Не только поэтому, но поэтому в первую очередь. Что-то в нём было… Может, незнакомая Мирей до сих пор «правильность». Они выпили кофе, парень сказал, что не курит и ей не советует. Ещё он опять говорил, чтобы она не расстраивалась, что со всеми бывает, что если она позволит, он теперь будет за ней следить. Парень называл её Мирей, знал, что она из Парижа, и что ей 22 года. Видимо она ему всё это ещё в клубе сообщила. А его-то как зовут? Конечно, он ей говорил, но она забыла. «Прости, а тебя как зовут?» Парень понимающе усмехнулся: «Меня зовут Рон. Легкое имя. Я — Рональд, Абрахам Грин, сержант-майор морской пехоты Соединенных Штатов, 3-я дивизия, 27 лет, родом из Джорджии». Мирей с удивлением увидела, что этот самый Рон сейчас не шутит, всё это официальное представление для него важно. У него даже выражение лица изменилось, стало серьёзным и каким-то торжественно застывшим.

Никогда раньше Мирей не была знакома с военными, её семья была от них страшно далека. «Нет, это несерьезно, ничего у меня с ним не выйдет», — эти мысли Мирей оставила при себе. «Останешься? Машина ваша уехала. Как доберёшься?» — Мирей старалась быть вежливой, парень ей здорово помог, к тому же своим предложением она Рона проверяла: останется — значит будет с ней спать, не останется, тогда она не знала, что и думать. Рон ушёл, довольно церемонно с ней попрощавшись. Она лежала без сна, чёрный стройный, хотя и немного грузный парень не выходил у неё из головы. У него была не просто тёмная кожа, он был очень чёрный, с синими пухлыми, чуть вывернутыми губами, приплюснутым носом, курчавыми короткими волосами. Негр, совершенный негр! Ничего себе. В Париже девчонки болтали, что с ними хорошо в постели, интересно так ли это? Узнает она ответ на свой вопрос или не узнает? Всё-таки он ушёл. Мирей заснула, с надеждой, что Рон вернётся, не может не вернуться. Надо же он её «бэби» называл, малышкой или деточкой, как бабушка. Ой, да при чём здесь бабушка. Придёт же такое в голову, но приятно всё-таки быть чьей-то малышкой. Мирей успела отвыкнуть, что кто-то мог её так воспринимать.

Рон приехал к ней вечером, они вышли прогуляться, он приглашал её в клуб, но Мирей казалось, что там её все запомнили. «Нет, неудобно, я вчера такая пьяная была», — отнекивалась она. «Не бойся, бэби, ты теперь со мной. Никто ничего не скажет. Я за тобой послежу», — Рон улыбался. Другому Мирей обязательно бы сказала, что за ней следить не надо, но Рону она почему-то не возразила, действительно, пусть следит, а то она не всегда соображает, что делает. Они встречались теперь почти каждый день. Когда начались каникулы, Мирей улетела в Париж навестить бабушку с дедушкой, а Рон поехал в отпуск к родителям. Звал её, кстати, с собой. Бабушка с дедушкой постарели, но особенно не ворчали. Девочка показалась им самостоятельной и счастливой. Бабушка говорила дедушке, что в Японии малышка по крайней мере избавилась от той ужасной компании. «С кем она, ты знаешь? Я как подумаю, что она там с гоем, да ещё с американцем?» — дедушка ещё не знал, что Мирей встречалась не просто с американцем, она встречалась с негром. Хорошо, что старый Розенталь пока ничего не знал.

Когда Мирей и Рон вернулись на Окинаву, оказалось, что они очень друг по другу соскучились, теперь они почти не расставались. Он допоздна засиживался в её квартирке. Они лежали на узкой кровати, целовались, их руки касались друг друга, и Мирей понимала, что в первый раз ей по-настоящему нужен мужчина, каждый раз она надеялась, что вот сейчас он будет с нею, но этого не случалось. В душной ночи они лежали на белых простынях почти раздетые, Мирей видела, как белела её смуглая кожа на фоне его почти черной. Ей нравилось его крепкое тело, твёрдые мышцы, квадратиками выделяющиеся на животе, жилистые сильные ноги с мощными икрами. Когда их желание становилось императивным, он вдруг отодвигался:

— Нет, бэби, это неправильно. Так нельзя. Мы не должны… прости, это я виноват.

— Да в чём ты виноват? Я хочу тебя. Что тебе мешает?

— Нет, бэби… я лучше пойду.

— Почему?

— Потому, что я должен быть с женой, а мы не женаты.

— Да плевать на это, другим это никогда не мешало.

— Никогда не смей мне говорить о других… Я не хочу о них знать.

— А у тебя что, никогда не было женщин?

— Прости, бэби, мужчина не может говорить о своих женщинах. Это тоже неправильно.

— Ты такой правильный, что мне противно.

— Да, я правильный, но если тебе со мной неприятно, я могу уйти.

— Нет, если тебе мешает, что мы не женаты, давай поженимся! В чём проблема?

— О, бэби, тут не одна проблема, их много. Дай нам бог сил, чтобы их преодолеть.

— Какие проблемы? При чём тут бог?

Рон молчал. Так бывает, когда человеку надо много сказать, но он не знает как, не может решиться, боится, что его объяснения покажутся странными, потому что у другого совершенно другие ценности. «Ты будешь членом моей семьи, а я — твоей. Примут ли нас семьи? Будешь ли ты дочерью моим родителям, а я внуком для твоих бабушки с дедушкой? Я не уверен». — «Да плевать, это наше решение». Мирей все эти архаичные доводы казались нелепыми. Какая разница, кто что скажет? «Нет, плевать нельзя. Я не стану плевать, не могу». Рон был совершенно серьёзен. «Даже ради меня?» — недоумевала Мирей. «Даже ради тебя, бэби», — такого она не ожидала услышать. Как же так? Внезапно до неё кое-что дошло. «Это потому что я еврейка?» — «И это тоже. Ты еврейка, француженка, белая, короче, ты — чужая. Пойми, они гордятся мной, хотят видеть меня счастливым. Для этого мне следует жениться на милой чёрной девушке и иметь с ней много детей. Я не могу их ослушаться, родители должны меня благословить». Рон говорил это очень грустно, но Мирей вместо того, чтобы его пожалеть, пришла в ярость. «Ага, ты опять про бога этого вашего. Слово-то какое нашёл „благословить“. Я не верю в бога. Нет бога! Вот и мои бабушка с дедушкой только и знают, что о боге думать. Я от них ушла. Что мне теперь и от тебя уходить? Как мы будем с тобой жить? Как?» — она не замечала, что кричит и слёзы льются у неё по лицу. «И вообще, что ты всё о своих родителях? А мои? Ты думаешь, мой дедушка будет в восторге, что я с негром путаюсь? Не просто путаюсь, а хочу выйти замуж за негра и родить чёрных детей? Я знаю, что они меня проклянут, как они мою мать прокляли, но мне-то как раз на это наплевать. Я всё равно сделаю, как я хочу. А ты — трус! Трус! Вали отсюда! Видеть тебя не хочу». Последние слова она уже кричала ему в спину, через секунду хлопнула входная дверь. Рон ушёл и Мирей была уверена, что он никогда не вернётся. Может так и надо. Не пара они. Дедушку с бабушкой это замужество убило бы. Да и пусть бы умерли, раз так. Мирей было так плохо, что она сама не заметила, как уснула, горестно всхлипывая.

На следующий вечер Рон как обычно появился в её общежитской студии. Он был собран и деловит, сразу объявил, что звонил родителям и долго с ними разговаривал. Короче, родители ему верят, очень его любят, отец обещал благословение и теперь нужно, чтобы Мирей поговорила со своими и тогда они поженятся. Официальная церемония в штабе, свидетельство подпишет командир части, а потом, может быть, ему дадут отпуск, такие прецеденты на базе были. Всё, теперь она должна позвонить в Париж. Рон не сказал Мирей, что родителей больше всего беспокоила церковная церемония у них дома. Неужели её не будет? Ну как же так? Нельзя ли всё сделать по-человечески, ведь это так важно… Рон был вынужден напомнить отцу, что Мирей еврейка. Отец скорбно молчал, возразить ему было нечего.

Разговор Мирей с дедушкой и бабушкой был коротким. Она весёлым голосом сообщила им, что выходит замуж за американского военнослужащего, парня зовут Рон, он из хорошей семьи, и она его любит. Дедушка пытался её расспросить, Мирей охотно отвечала на его вопросы, но про цвет кожи сначала решила не сообщать, но потом как бы между делом, со смехом сказала, что у неё будут красивые дети: шоколадные. «Ты, что, уже беременна?» — переполошился дедушка. «Нет, нет, это я просто так говорю. Сейчас же не старые времена, сейчас 20-й век». Мирей поспешила распрощаться, туманно пообещав приехать в Париж с мужем и всем его показать. Когда она вешала трубку, она ещё слышала дедушкин голос: «Скажи, он хороший человек? Он хороший человек?» Мирей вдруг поняла, что она несправедлива к старикам Розенталям. Они её любят и хотят ей добра. Ну, коли так, им не о чем беспокоиться: Рон — хороший человек, а ещё он очень красивый, красивый именно потому что чёрный. Какая у него гладкая чистая кожа цвета чёрного дерева.

День бракосочетания был назначен через несколько месяцев, в декабре, под самое Рождество, а потом на Рождество они летели в Штаты к родителям. Мирей с удивлением ловила себя на том, что предстоящая церемония её возбуждает. Рон предлагал съездить в Токио в настоящий европейский магазин и купить ей белое платье, но Мирей отказалась. Подвенечный наряд по-прежнему казался ей верхом мещанства. Церемония была недолгой: конференц-зал Генштаба, вытянутый штабной стол отодвинут к большой карте тихоокеанского бассейна со всеми островами, за столом сидит командование. Мирей с Роном входят в зал, за ними коллеги и несколько приятелей Мирей из школы. Рон ведет Мирей под руку, они останавливаются в нескольких шагах от стола. Мирей в красивом светлом костюме, маленькая, может излишне хрупкая, в туфлях на низком каблуке, Рону она едва достает до плеча. Он в парадной форме: тёмно-синий, почти чёрный китель с красным кантом, более светлые синие брюки с красными лампасами, золотые погоны, широкие золотые галуны на манжетах, золотой пояс, на руках белые перчатки. На груди какие-то планки, значения которых Мирей не понимает. Одной рукой он придерживает Мирей, на сгибе локтя — белая фуражка с чёрным глянцевым козырьком. Командир произносит на звучном английском торжественные слова, Мирей не вслушивается. Потом генерал выходит из-за стола, пожимает им руки, обнимает Мирей и Рона. Мирей растерянно улыбается, а Рон почти не шевелится, к нему подходят старшие офицеры, он кивает и Мирей только слышит звучное «Thank you, Sir… thank you, Sir, thank you, Sir», интересно ей тоже надо говорить им «Sir» или для неё это необязательно? Что же она раньше у Рона не спросила? Не хватало только впросак попасть! Жалко бабушка с дедушкой её сейчас не видят, хотя, наверное, они в этой обстановке смотрелись бы неуместно. Вечером в клубе собрались друзья Рона, её коллеги по школе, из Токио ребята не приехали, что Мирей совершенно не удивило. Далеко, да они её из своих рядов давно вычеркнули. Жан-Клод куда-то уехал.

Пока Мирей ждала свадьбы, о предстоящей поездке в Джорджию она не думала, но теперь встреча с семейством Грин пугала её, отравляла первую неделю медового месяца. С Роном ей было очень хорошо, он был нежен и так умел, что Мирей могла только представить насколько много у него было женщин. Расспрашивать его о них было бесполезно, он только злился. «Может твоим родителям надо подарки купить?»— предлагала Мирей. Она в жизни никому не сделала подарка, она только брала, искренне считая, что бабушка с дедушкой ей должны, но теперь ей казалось необычайно важным понравиться этим неведомым Гринам.

И всё-таки сколько бы Мирей не готовилась к встрече с семьей Рона, всю неделю пребывания в их доме она чувствовала себя не в своей тарелке. Рон умолял её не обращать внимания на привычки родителей, можно было делать как они, или не делать, главное не высказываться, не порицать, не отпускать едких замечаний. «Пожалуйста, бэби, молчи. Не обижай их. Ты можешь ради меня потерпеть?» — Рон тоже очень беспокоился. Мирей предлагала остановиться в гостинице, но об этом даже речи не могло быть.

Родители вышли их встречать на крыльцо их небольшого двухэтажного дома в колониальном стиле. Родители были очень милы, но на вкус Мирей их поведение было слишком церемонно. В первый вечер папа Грин называл её «мэм», видимо необычное имя Мирей было для него неудобным. Потом они с матерью немного расслабились и принялись, как и Рон, называть её «деточка». Первый ужасный дискомфорт наступил, когда мама Грин, долго суетясь на кухне, наконец поставила всё на стол, и проголодавшаяся Мирей приготовилась начать есть, но не тут-то было: они все взялись за руки, Мирей ничего не оставалось, как последовать их примеру, и папа Грин стал читать короткую молитву. Потом Грин крестил то, что стояло на столе. Господи, ну почему она должна это делать, участвовать в дурацком маскараде? Если бы дедушка слышал, как она благодарит Иисуса! Процедура заняла 20 секунд, Рон выразительно посмотрел на жену и Мирей промолчала. Да и что она могла сказать? Разве не могли они в её присутствии воздержаться от молитвы? Ну, не молились бы, что случилось бы? В порядке исключения? Может они её провоцировали? Она стала помогать матери убирать на кухню посуду, и та её спросила: «Ты любишь моего сына? Правда любишь?» — Мирей поняла, что мать вовсе не против неё, и никто её специально не провоцировал. В воскресенье все они ходили в церковь, слушали там своего баптистского пастора, Мирей тоже приглашала, но она не пошла, только этого не хватало! «Может ты тоже не пойдешь?» — спросила она Рона. «Ты с ума сошла! Им надо меня всем показать. К тому же, я счастлив и должен поблагодарить бога за то, что он мне тебя послал». Рон надел парадную форму и отправился с родителями в церковь, всё-таки Рождество. «Пойдем с нами, Мирей! Я в Париже в вашу синагогу пойду! Обещаю», — предпринял Рон последнюю попытку. Конечно, Мирей никуда не пошла, хотя и заколебалась. Там будет проповедь, которая её не интересует, музыка, которая ей скучна и все эти их «аминь» каждую минуту. Нет, уж… А вдруг ей в каком-нибудь патетическом месте станет смешно, нападёт неудержимый неуместный смех. Лучше не искушать судьбу. Ещё три дня и они уедут к себе на Окинаву.

Матушка Грин учила Мирей готовить южные блюда, которые любит их Рон: тушёная красная фасоль, вареный арахис, особые картофельные салаты. Гадость на самом деле. Родители устраивали барбекю для друзей и соседей. Жарили на гриле свиные ребрышки. Как они их жадно ели, прямо руками, соус тек по пальцам. Бабушка с дедушкой ужаснулись бы. Они вообще никогда в своей жизни не ели свинины. А ведь все эти чёрные провинциалы никогда не были в Париже. Париж для них другая планета. Впрочем, Мирей никогда не видела таких вежливых, учтивых, хоть и необразованных, но очень воспитанных людей, у них были другие традиции, но они их чтили точно так же, как бабушка с дедушкой чтили свои. Мама Рона никогда не работала, а отец работал в аптеке. Они все вместе сходили в «фотографию» и на следующей день на камине у Гринов в гостиной уже красовалась фотография Рона и Мирей, «дорогих деточек». В Париже ни в какую бы «фотографию» Мирей безусловно не пошла. Что за безвкусица! Здесь же фото в ажурной рамке казалось уместным.

Они прожили на Окинаве ещё полтора года, а потом Рона перевели на Гавайи. Мирей там очень нравилось, море, солнце, простая праздная жизнь. Перевод мужа в Канзас в Форт-Райли её вовсе не обрадовал. Военный городок был огромным, им сразу дали полдома в дуплексе, за стеной жила семья другого военнослужащего. Рон служил теперь в первой пехотной дивизии в звании старшего уорент-офицера 2-го класса. Мирей особо не вникала в его звания и должности. Денег он стал получать больше, но деньги в этом богом забытом месте были особо не нужны. В отпуск Рон хотел ездить только к родителям, хотя один раз они съездили в Париж. Пришли еврейские родственники и друзья, на Рона все смотрели настороженно и Мирей видела, что за их спинами все недоуменно переглядывались.

Отношения с Роном у неё немного не то, что испортились, но поблекли. Мирей всё больше замечала, что они очень разные люди. Рон раздражал её своей правильностью, какой-то особой провинциальной негибкостью, он стал ей даже чем-то напоминать деда. Две стороны одной и той же религиозной медали. Ей не хватало образованных, либерально настроенных людей, открытых для всего нового. Но в их окружении таких не было. Жены военнослужащих — малоинтересные клуши, никогда из Америки не выезжавшие. Серьёзно говорить они не умели, обсуждали только детей, поездки в город и продвижение по службе своих мужей. Она совсем уж было приуныла, но почувствовала, что беременна. Мирей не очень-то хотела ребёнка, слишком серьёзную травму нанесла ей мамаша, канувшая в неизвестность «сволочь, salope». Мирей опасалась, что чувство материнства недостаточно в ней развито, и хорошая мать из неё не получится. К тому же «дети цветов», с которыми она пробыла в жизни довольно долго, любили порассуждать о беременности как о биологической ловушке, в которую не стоит попадаться. Есть секс, свобода отношений, которую не должны сковывать дети. Мир несовершенен и не стоит наводнять его несчастными. Да что теперь говорить. Узнав новость, Рон от счастья не знал, куда её посадить. «О, бэби, спасибо. Господь услышал мои молитвы. Я знал, что он нас с тобой благословит своей благодатью». Ну что он такое говорит? При чём тут господь? Рон-то оказывается ждал ребёнка, молился о нём, а ей ничего не говорил. Оказывается, он с ней не откровенен. Странно.

Беременность не оставила у Мирей никаких особо волнительных воспоминаний. Воды отошли под утро в соответствии со сроком. Рон отвез её в госпиталь, а потом шёл по коридору рядом с каталкой, держал её за руку и повторял свое привычное: «Не бойся, бэби, я с тобой. Всё будет хорошо». Родить как полагается не удалось, воды отошли, но стимуляция вызвала только очень слабые схватки. Сделали кесарево. Мирей очнулась и увидела у себя на груди маленькое коричневое тело. Мальчик смотрел на неё широко-раскрытыми чёрными глазами и взгляд его казался серьёзным и осмысленным. Мирей назвала сына Давид в честь деда, который к тому времени умер. Если бы он был жив, сын был бы назван по-другому. В честь живых родственников евреи своим детям имен не давали, даже Мирей бы не осмелилась. Давид, которого Рон называл Дэвид, с ударением на первом слоге, рос милым и послушным мальчиком, обычным американским ребёнком, которому повезло, что отец всё время служил на одной и той же базе и семье не приходилось переезжать. Мирей начала говорить с сыном по-французски, и когда он был совсем маленький они друг друга понимали, но как только начались разные школы, французский стал лишним. Давид не хотел на нём разговаривать, упрямился, на вопросы, заданные мамой по-французски, не отвечал. Да и когда им было разговаривать? Мирей не так уж часто находилась с сыном наедине. Давид вообще предпочитал общество отца, любил ездить в Джорджию к бабушке с дедушкой. «Мирей, детка, не приставай к парню с французским. Не стоит его злить. Ему же здесь жить, пусть будет как все», — говорил ей Рон, делая всё возможное, чтобы избегать ссор. Мирей смирилась, тем более, что и она сама говорить по-французски отвыкла.

На похороны бабушки они ездили всей семьей, и снова ей пришлось почувствовать чужеродность своей чёрной семьи на кладбище, где раввин читал кадиш. Давид был ещё маленький, он вертелся, ничего не понимал. Родственники задавали ему вопросы на английском с большим акцентом, он тушевался и неизменно отвечал ОК. Мирей видела, что её американская жизнь никого особо не интересует, её считают «отрезанным ломтем», мысленно она пообещала себе без излишней необходимости в Париж не ездить, никто теперь её тут не ждал. Считать маленького чёрного мальчика «своим» родственники евреи были не в состоянии. Их даже трудно было за это осуждать. Дядюшка, мамин брат, образцовый семьянин и прихожанин синагоги, пытался говорить с ней о наследстве, но Мирей не хотела в эти наследные дела вникать: всё вроде было оставлено ему с сестрой, т. е. «сволочи». Теперь только надо было её где-то найти. Дядюшка просил её забрать из квартиры всё, что ей захочется, на память. Мирей взяла свою детскую серебряную ложечку и один семейный альбом. Для памяти этого было достаточно.

Когда умер Рон, Давиду было всего 10 лет. Смерть подкосила Рона, когда ему было немногим больше сорока, здоровый, полный сил мужик, никогда не жалующийся на здоровье. Впрочем, в этом возрасте мужчины часто умирают от инфаркта. Рон пришёл со службы, поужинал, выпил бутылочку пива, встал, чтобы включить телевизор… покачнулся, попытался уцепиться за стол и упал на пол в гостиной. Умирал он минут десять, стонал от невыносимой боли. «У меня там всё рвется, не могу терпеть, вызывай врача, скорее, не могу… Убери ребёнка, пусть он не смотрит. Иди, сынок… Не смотри», — повторял Рон в последние минуты. Мирей схватила телефон и стала набирать номер скорой помощи. «Ничего, ничего, ты знаешь, у нас прекрасная больница». Но прекрасная больница не понадобилась. К моменту приезда скорой Рон был уже мертв. Мирей никак не могла добиться, чтобы Давид ушёл в свою комнату, застыв, он смотрел на отцовское тело, распростёртое на ковровом покрытии. Когда врач с техником зашли в дом, Мирей с сыном сидели на полу рядом с Роном и Мирей закрывала ладонью мальчику глаза. Оба не плакали.

Была гражданская панихида на военный лад. Сослуживцы говорили о Роне, как о прекрасном солдате и патриоте. Гроб его был накрыт флагом, парадный расчёт дал артиллерийский салют. Старый Грин стоял рядом с Мирей и внуком. Держался он прямо, с достоинством. Потом гроб погрузили на самолёт и отправили в Джорджию. Тут уж у Мирей не было выбора: она с сыном присутствовала на мемориальной службе. Церковь была битком набита чёрными людьми. Мирей пожимали руку, она только успевала благодарить за соболезнования. В голове у неё стучала мысль: «Ну как же он мог? Как это он меня оставил? Как я теперь буду жить? Как это с его стороны нечестно!» В эти минуты, как и многие вдовы, Мирей думала о себе. Родители приглашали Мирей приезжать, готовы были ей помогать, но как они могли помочь? Как? Глупые пустые обещания. Смерть сына они оба восприняли как-то слишком безропотно: такова воля Господа, Он забрал сына и теперь ему «хорошо…там». Где там? Откуда они знают, что хорошо…

Дома в Форт-Райли Мирей пришлось заниматься канцелярскими делами. Оказывается, о материальной стороне вопроса ей волноваться не стоило: армия выплачивала ей единовременную страховку в рамках страхования жизни военнослужащего. Не такую уж большую, всё-таки Рон умер своей смертью, а не выполняя воинский долг, но всё-таки это была значительная сумма. До конца жизни Мирей с сыном полагалась пенсия, на которую можно было жить. Из дома на территории самого военного городка ей надо было в течение трёх месяцев выехать, и Мирей решила купить дом в Манхеттене, небольшом университетском городке поблизости от Форта. В Манхеттене было не очень дорого, и всё-таки это был университетский город, может, Давид будет там учиться. Страховки хватило на покупку небольшого ранчо. Мирей даже рада была, что уехала из Форта, там всё слишком напоминало бы Рона. Сначала она принялась усиленно искать работу и даже какое-то время проработала секретаршей в небольшой юридической фирме. Очень быстро поссорившись с боссом, Мирей уволилась. Вздорные черты её неуживчивого характера, всегда нивелирующиеся Роном, немедленно дали себя знать. Несдержанная, всегда считающая себя правой, упрямая Мирей в очередной раз нахамила «вредному старикашке». Она считала себя специалистом по компьютерам, умела быстро и грамотно печатать, а он… а он… ничего такого не умел, и «много о себе понимал». Вздорный старикашка какое-то время терпел, а потом её просто уволил. Мирей снова принялась искать работу, но ничего подходящего не находилось, и она забросила поиски. Можно, конечно, было пойти уборщицей в госпиталь, но это было бы слишком. Рон бы расстроился, если бы узнал, что Мирей так бедствует. Ей так бы хотелось работать офис-менеджером в одном из университетских департаментов, сделаться там незаменимой, чтобы завкафедрой не мог без неё обойтись. Нет, никуда не брали. Её резюме было просто несерьёзным. Её знание французского оказалось никому ненужным. Ну, и ладно! Зачем ей было работать, на скромную жизнь им хватало пенсии. Дом был выплачен сразу. На лето Давид ездил к бабушке с дедушкой.

Подумать только! Со дня смерти Рона прошло уже почти тридцать лет. Куда делись эти годы? Мирей их и не заметила. Какая-то пустая жизнь, мало чем заполненная. Она всегда с энтузиазмом бралась за новые дела: то организовывала французский клуб, то стала одной из самых активных членов синагогальной общины, дважды организовывала поездки в Калифорнию, они вино там дегустировали. Потом Мирей возила подруг во Францию. Она заседала во всевозможных родительских комитетах, была членом совета краеведческого музея… читательского клуба при городской библиотеке. Проходило какое-то время и Мирей к своей бурной деятельности остывала. Ей даже было не всегда понятно, что её в новом проекте так уж могло заинтересовать. Люди, с которыми они заседала, вдруг начинали казаться ей дураками и дурами. Её бесили их идиотские замечания, их неспособность её слушаться и принимать её идеи. Провинциалки несчастные, да что они понимали!

У неё рос сын, которого она старалась воспитывать в атмосфере полного доверия и свободы. Если она спрашивала у Давида, все ли он сделал уроки, и он отвечал ей, что все, Мирей удовлетворялась и они вместе смотрели телевизор. Потом, когда из школы приходил плохой «репорт», Мирей уличала сына во лжи, орала, бросалась в него разными предметами, но Давид год от года становился всё наглее. В синагогу с ней ходить он категорически отказался. Ну, это-то понятно, она и сама в его возрасте не желала слушаться бабушку с дедушкой. «А ты знаешь, что ты сам еврей? Так ведь. Я же еврейка, а ты — мой сын. Просто уж, так получилось». В голосе у Мирей звучал сарказм, она прекрасно понимала, что Давид злится, и вовсе не считает себя евреем. В такие моменты ей хотелось сделать сыну неприятно. Синагога — это было единственное место, куда Мирей ходила. Там был её клуб и как выяснилось «её» люди. Заставить себя поверить в бога она так и не смогла, но своих взглядов не афишировала. В синагоге её принимали, больше ходить ей было некуда.

Когда Давиду было 18 лет, Мирей позвонили из полиции: приходите, мол, забирайте вашего сына. У него нашли наркотики. В полиции ей объяснили, что это пока его первый привод, он наркотики хранил, но если будет замечен в распространении, его посадят. Она должна лучше следить за сыном. Мирей хотела было разораться, что она сама знает, как ей воспитывать сына, но полицейский участок, полный суровых белых плотных полицейских, для которых её сын был просто ещё одним «чёрным ублюдком, от которых одни неприятности», ни к каким хамским выпадам не располагал. Здесь хамить не следовало. Это ясно. Мирей расписалась на какой-то бумаге, и Давид уехал с ней домой. Скоро стало понятно, что справиться с ним она не может. Слишком поздно. Давид бросил школу, нигде учиться не собирался, валялся в своей комнате или сидел часами за компьютером, иногда он надолго пропадал и Мирей понятия не имела, где его искать. Он перестал за собой следить, не мылся, не расчёсывал волосы, от него пахло потом и марихуаной. Потом он снова попал в полицию. Мирей объяснили, что она сына скоро потеряет, потому что он колется, и если ему не помочь, он просто умрёт от передоза в каком-нибудь заброшенном доме, где его долго не найдут. Мирей бросилась за советом к ребе. Тот обещал помочь. В результате Давида удалось отправить в реабилитационный центр на Аляску. Он не хотел ехать, даже плакал, просил мать его простить, оставить дома, потому что он «больше не будет». Мирей спокойно объяснила, что им помогает ребе, которому через знакомых с колоссальным трудом удалось уговорить шерифа не отдавать его под суд, что его просто пожалели, что кроме того ей пришлось звонить бывшим сослуживцам отца в Форт-Райли, чтобы они помогли. В память об отце они тоже вмешались. Короче, ему надо выбирать: или тюрьма и полностью покалеченная жизнь, или центр на Аляске, который даст ему шанс. Давид сначала ругался и оскорблял мать, потом плакал у неё на коленях и всхлипывал.

На Аляске Давид пробыл три года. Работал на лесопилке, ходил на путины. Мирей звонила в Центр и ей сказали, что с Давидом всё в порядке, что он сам теперь инструктор. В Манхеттен сын вернулся не один. С ним была толстенькая белокурая простушка на пятом месяце беременности. Здорово: сын выбрал белую девушку, пусть и толстушку. Странная пара, особенно для расистского Канзаса. Девицу, получалось, устроил даже чёрный парень, иначе не было бы никакого. Хотя, что это такое ей в голову пришло? Да, так бывает, но разве это имеет отношение к её Давиду? Да, он чёрный, но красивый чёрный. Мирей даже сама не заметила, что по её логике красивыми можно было считать только белых, а чёрные — некрасивые. А её Рон был красивым? Ей нравился, но, наверное, не красотой, а чем-то другим. Есть ли это другое в Давиде? В этом Мирей не была уверена. Сколько она не просила сына возобновить учёбу, он так никуда учиться не пошёл. Стал работать на совсем уж плохой работе: садовником-озеленителем на кампусе университета. Мирей чувствовала, что для него эта работа временна, а потом он найдёт себе что-то другое, но в этом же роде. Ребята снимали крохотную студию и было непонятно, как это они собираются там жить с ребёнком. Родилась девочка, которую назвали странным именем Сандрин. Это Мирей настояла: назвать ребёнка в честь своей матери. Пусть хоть так запомнится. Давид не возражал, ему, видимо, было всё равно, а жене имя Сандрин казалось экзотичным, французским.

Времени с внучкой Мирей проводила совсем немного. Её не приглашали, не просили помогать. Да и ей самой возиться с малышкой казалось мало интересным. Она давала невестке ценные указания, которые та игнорировала. Мирей жаловалась сыну, что к ней не прислушиваются, что у них дома грязно, что ребёнку надо готовить, а не покупать готовую детскую еду. Сын отмалчивался и Мирей было совершенно понятно, что ничего своей жирдяйке он говорить не будет. После родов пухленькая сверх меры блондинка превратилась в бесформенную бабу в обтягивающих толстые ляжки джинсах и растянутой на груди и животе майке. Неужели Давид получше не мог найти? Мирей было обидно. Ребята ездили к родителям Рона в Джорджию, их там привечали, никаких замечаний не делали, не могли нарадоваться правнучке. Мирей к своему недоумению никаких особо теплых чувств к малышке не испытывала. Ей было достаточно приезжать с покупной едой, новой одеждой и игрушками раз в месяц, а потом месяц никого из них не видеть. По сути с возвращением сына и рождением внучки ничего в её жизни не изменилось. Просто иногда чувство горечи, что она не смогла как следует воспитать своего единственного сына, портило ей настроение. С виду всё было прекрасно: парень зарабатывает, у него семья, но разве такой правнук должен был бы быть у дедушки Розенталя, который был не последним человеком в Париже?

Однажды Мирей пришла в голову замечательная идея: она покажет сыну, что учиться никогда не поздно. Поскольку она давно жила одна, то приучилась сама с собой разговаривать… Вот она так ему небрежно скажет: да, я поступила в университет, получу степень. А почему бы и нет? Сомневаешься, что смогу? Зря. Я же в Сорбонне училась. Париж — это тебе не Манхеттен. А он ей… Ой, мама, какая ты молодец! Я верю, что ты сможешь… Или нет, он скажет: да ничего у тебя не выйдет. Видели там таких… А вот увидишь… Диалог звучал в её ушах, был настолько явственным, что Мирей произносила его вслух, и не отдавая себе в этом отчёта, меняла голос: сын — она, сын — она. Эти страстные споры с воображаемым сыном и решили дело: Мирей подала документы в аспирантуру по французской литературе. Её приняли. В этом не было ничего удивительного: желающих учиться по этой специальности было ничтожно мало, французский был её родным языком и действительно… почему бы и нет. Платить за обучение Мирей не собиралась, вместо денег она преподавала начальный курс языка в одном классе, и эта работа покрывала расходы на обучение, да ещё давала ей небольшую стипендию. Как же она это всё замечательно придумала!

На первом собрании-ориентации Мирей внимательно рассматривала своих будущих соучеников: две молоденькие дурочки-коровницы, едва связывающие по-французски два слова, местный карьерист, желающий преподавать язык в школе, он представился Джеймсом, но Мирей назло стала называть его Джимом. Ещё была немка, как все европейцы говорящая на разных языках и приехавшая в их университет по обмену, странная немолодая русская, как ни странно вполне сносно говорящая на французском, но растерянная, напуганная, не уверенная, как ей тут жить, нагловатый парень из Квебека, для которого французский был тоже родным. Все эти люди хотели получить степень магистра. Мирей сразу решила, что в своём классе она будет лучшей. А как же иначе? Она училась в Сорбонне, пусть недолго, она из Парижа, её французский — самый быстрый и правильный. Пусть они с ней потягаются. Она покажет класс, всем утрёт нос. Преподавать она умеет, недаром работала учительницей на Окинаве, всё у неё получится, будет и степень, и хорошая интересная работа, и уважение Давида. Почему-то для Мирей было очень важно стать в этом маленьком классе лучшей.

Сначала всё шло хорошо. Она с энтузиазмом взялась за преподавание, они проводили собрания с коллегами, пытались писать совместные планы, но Мирей, хотя и была полна сверхценных идей и новаторских творческих заданий, все свои задумки держала при себе, к тому же, поскольку собрания преподавателей-аспирантов проводил молодой профессор француз, она не могла сдержать раздражения, ей казалось, что он её учит, а она-то всё знала лучше него, с её-то опытом. Мирей корпела над созданием особых «говорящих» карточек для студентов. На карточках были компьютерные картинки и разные задания, например, «расскажите о вашем учителе». На рисунок Мирей помещала домик, мужчину с женой и ребёнком, карту Франции, перечёркнутый бифштекс… Да, да, в рассказе студенты должны были обязательно сказать, что учительница Мирей — вегетарианка. Мирей и сама толком не знала, почему она с давних пор отказывалась есть мясо, но придумав звучное объяснение, всегда его приводила, даже когда её не спрашивали, почему не ест. «Я ничего уже в жизни не контролирую, я только могу иметь контроль над тем, что кладу в рот». Когда она это говорила, на её лице появлялась мудрое слегка ироническое выражение с изрядной долей кокетства. Мирей хотелось, чтобы её ещё про мясо поспрашивали.

Пожилая русская действовала ей на нервы. Русская всю жизнь была учительницей, но Мирей всё равно ждала, что та всё время будет обращаться к ней за советом и помощью, но русская не обращалась, она сидела со своими студентами в их общей аспирантской комнате и что-то им долго и терпеливо объясняла. «Ну что вы с ними возитесь? Нечего им всё жевать. Пусть приходят с готовыми вопросами, нет вопросов — не о чем разговаривать», — раздражённо выговаривала Мирей русской. Как ни странно, к ней самой студенты приходили очень редко, и Мирей это задевало. Поначалу она взяла русскую под своё крыло, возила её по городку, показывала где библиотека, где синагога. «Следуйте за мной!» — победоносно говорила она и потом оглядывалась в зеркало заднего вида, где эта недотёпа там плетётся. Они много разговаривали, но Мирей не замечала, что она почти всё о себе русской рассказала, а та в ответ молчала. А не очень-то ей было про русскую интересно, Мирей любила говорить только о себе, или обсуждать других, злорадно высмеивать местную американскую тупость и необразованность. Русская помалкивала, а когда Мирей потащила её в синагогу, та просто под каким-то предлогом отказалась. Мирей не отставала: «Я вас познакомлю с другими русскими в Манхеттене. Я всех их знаю». Нет и это не пошло. Чёрт её эту русскую знает, что ей надо? Дружить с ней та явно не собиралась, было ощущение, что ей никто не нужен. Впрочем, на работе они часто обсуждали учёбу в аспирантуре: русская надеялась найти работу, а Мирей объясняла, что работа для неё не главное, ей просто хочется написать «тезис». «Какой тезис?» — оживлялась русская. «О французских писателях-евреях», — гордо провозглашала Мирей. Она действительно была полна творческих планов, до реализации которых, как ей казалось, было рукой подать.

На первых лекциях профессора по современной французской литературе она блистала, хотя вовсе не знаниями. Просто профессор начал издалека, говорил о французском языке и его особенностях, например, о том, что французский очень быстрый, экспрессивный по звучанию язык и тем, кто его слышит, даже может показаться, что люди ругаются, выглядят агрессивными, хотя это ошибочное мнение. Надо было устроить демонстрацию: Мирей разговаривала с профессором о совершенных пустяках, но оба свою речь специально аффектировали и получался забавный театр: они как бы наступали друг на друга, жестикулировали, речь их делалась громкой, тон на конце фраз повышался и сплошной речевой поток казался непонимающим американцам слишком экспансивным. Мирей вошла в роль, на неё все непонимающе смотрели, ещё бы она — «носитель языка», а они… А они канзасские идиоты. Вот она на их языке прекрасно разговаривает, а они на её — нет. К сожалению, спектакль состоялся только один раз, а потом надо было просто сидеть и слушать. Слушать Мирей не умела, отвлекалась, вертелась, оглядывалась по сторонам. Русская записывала лекции, почти не отрываясь от тетради. «Зачем вы всё пишете?» — Мирей искренне не понимала чужого рвения. «Мне так удобно, я привыкла. На экзамене пригодится», — спокойно отвечала русская. «Я не буду сдавать никаких экзаменов. Я лучше напишу работу», — думала Мирей. Однако с работой профессор её быстро охладил:

— Мирей, конечно, вы можете писать работу. Прекрасная идея, но надо сначала сформулировать тему. Какая ваша конкретная тема?

— Я же вам говорю: французские писатели-евреи.

— Нет, Мирей, это не тема.

— Почему? Я буду писать о Тристане Тцара, Йонеско, Ромене Гари, Марселе Прусте, Модиано, Коэне…

— Постойте, Мирей, эти писатели принадлежат к разным исторических периодам.

— Ну и что?

— Ну, так не принято. А потом все они были французскими писателями еврейского происхождения, но это ничего не меняет…

— Нет, меняет.

— Что вы имеете в виду? Какая, например, связь, между Прустом и Коэном? Мирей, я не против, чтобы вы писали работу, только надо сузить тему, выявить что-то общее, что подтвердит ваш тезис. Нужен тезис…

— Ну вы же можете мне что-нибудь предложить.

— Нет, Мирей, не могу. Я очень далёк от еврейской темы. И потом, вы сами должны представить комитету сферу ваших интересов.

Профессор Мирей тоже сильно раздражал. Что он к ней пристал? Что ему надо? Какой-такой тезис? Как всё это искусственно.

На занятиях по педагогике и методике было ещё хуже. Там Мирей просто отключалась. Под монотонный голос преподавателя её глаза норовили закрыться, и Мирей воспринимала лекцию через сонную призму полузабытья, как тут говорили «дневных снов». К марту русская вдруг объявила, что она не пойдёт на второй год, станет сдавать экзамены в начале июня. Мирей понимала, что это невозможно. Поднять всю литературу со средневековой до современной… одной, без лекций? Какая самонадеянность! Оказывается, педагогику русской уже перезачли, она приготовила какое-то портфолио. В июле по приезде из Джорджии Мирей с удивлением узнала, что русская всё сдала и они с мужем уехали в другой штат. Перед ней вставал новый учебный год: опять скучные лекции, подготовка к экзаменам, чтение десятков неинтересных книг, над которыми она засыпала. Из-за упрямства кафедры работу написать не удастся. Никто не хотел входить в её положение, продолжали приставать с «тезисом», который она, якобы, не формулировала. Аспирантура стала казаться Мирей никчёмной и неинтересной. Жизнь такая короткая, не стоит заниматься тем, что не нужно, не обязательно, не стоит себя заставлять. Ради чего получать этот дурацкий Мастер? Ей что нужно больше денег, чем у неё есть? Нет, она довольствуется теперь малым. Студенты, как правило, неспособны и ленивы, стоит ли ради них делать такие серьезные усилия? Мирей написала имейл зав. кафедрой, что у неё изменились планы и она из программы уходит. Ей вежливо ответили, что сожалеют. Как же, сожалеют они! Кто поверит?

Всё это было уже 15 лет назад. Мирей и не вспоминала об университете. Здоровье её в последнее время пошатнулось. Она превратилась почти в старуху. Небольшого роста, пожилая тётка, неухоженная, в вечных бежевых брюках и свободных блузах, в туфлях на низком каблуке. Кроссовки Мирей не носила, считая их слишком для себя «американскими». Седые прилизанные волосы, стриженные слишком коротко и открывающие розовую кожу черепа. Мирей никогда не была женственной, стесняясь по моде новоявленных феминисток, своей женской сути, отказываясь подчёркивать свою и так скромную привлекательность, не считая её важной, но теперь она стала и вовсе асексуальной. Её часто стал мучать начинающийся артрит, правое колено болело и опухало. Тогда Мирей ходила с палкой. Палка и хромота ей нравились, на неё смотрели. Она долго усаживалась в машину, убирала палку и осторожно двумя руками втягивала в кабину ногу. Мальчик-упаковщик из магазина укладывал ей в багажник продукты. Мирей играла в больную старуху и громко жаловалась всем на боли. Потом палка ей надоедала и она переставала носиться с коленом, тем более, что болело оно отнюдь не всегда. По случаю она купила в секонд-хенде складывающиеся «ходилки», раму на колесиках, для совсем уж немощных. Дома она изредка репетировала передвижение с «ходилками»: вот она их отодвигает и делает шаг вперед, снова везет… Ах, бедная Мирей, что с ней стало! Как она сдала! Вот что все будут говорить. Впрочем, в синагоге, когда её спрашивали, как дела, Мирей неизменно бодро отвечала «Ок», ожидая, что люди всё-таки зададут ей новые вопросы, и вот тогда она станет подробно о себе рассказывать, поочередно то хорохорясь, то вздыхая. Спрашивали редко.

Мирей поела вчерашней овощной пиццы и решила, что сегодня в синагогу она обязательно пойдет. Но для этого надо приготовить что-нибудь вкусное: все принесут еду. Готовить Мирей было лень, но она собралась и пожарила грибы с овощами. В синагоге всё было как обычно. Каждый раз Мирей упрямо надевала на голову кипу, в руках у неё был чёрный молитвенник, маленькие тексты на иврите и на английском. Ребе долго говорил, люди повторяли его слова, иногда все вставали. Мирей не особенно следила за происходящим, ей было важно, как потом они все пройдут в зал и поговорят за едой со сладким красным вином. Сначала она вставала вместе со всеми и её громкий резкий голос был всем слышен, потом она пропустила строчки, потом в нужный момент не встала. Люди видели, что её голова откинулась на спинку стула, рот немного приоткрылся, Мирей посапывала. Сон её был глубок и спокоен. Он наступал как приступ непреодолимой сонливости во время бодрствования. На неё старались не смотреть, хотя в последнее время это с ней случалось на каждой службе. Конечно, Мирей было легко разбудить, но люди этого не делали, не желая ставить её в неловкое положение. Понятно, что когда служба окончится, Мирей и сама проснётся, увидит, что чуть задремала. А может, она и не отдавала себе отчёта в том, что спала.

Сегодня вечером Мирей чувствовала себя особенно усталой, маммография её доконала, ещё надо было ждать результата. Мамаша-то довольно рано умерла от рака груди и у Мирей были основания волноваться, «сволочь», наверное, всё-таки умудрилась и тут ей навредить. Ребе продолжал бормотать и Мирей провалилась в сон. Когда её книга с глухим шумом упала на пол, все обернулись, Мирей сопела и через определённые промежутки времени чуть всхрапывала, изо рта у неё тянулась тонкая ниточка слюны. Люди отводили глаза, делая вид, что всё в порядке. С кем не бывает. Дежавю всей конгрегации: когда она будет приходить в себя, может вскрикнуть, дернуться или заскрипеть зубами. Потом, она как ни в чём не бывало пойдёт в зал, станет активно помогать ставить на столы еду, и по всему залу будет слышен её нахрапистый высокий голос с сильным французским акцентом. Что ж, стареющая, одинокая женщина, вдова, неудачный сын… Надо будет с ней разговаривать и притворяться друзьями. Это мицва, доброе дело! Так надо. Куда ей ещё идти, как не к ним. Ребекка, преподавательница английского средних лет, ещё дома решила позвать Мирей к себе на ужин, но в последний момент всё же раздумала. «В следующей раз… Обязательно», — пообещала она себе.