Когда я узнала Эдди Рознера, ему уже было 54 года. Невысокого роста, слегка лысеющий, живой, энергичный — он мне казался необыкновенным. Всегда элегантно одетый и приятно пахнувший Рознер был образцом западных мужчин, о которых женщины могли только мечтать. Он был образован, говорил на многих языках, обладал большим чувством юмора и имел единственный недостаток: любил женщин!

Поговаривали на эстраде, что он не проходил мимо ни одной бабы, но были исключения и я в том числе.

Я обожала Рознера, называла его — дядя Эдди. Никогда и ни при каких случаях Рознер не запрещал мне так себя называть, что говорило о его нежном отношении ко мне.

При всех плюсах его характера, он был и достаточно сложным человеком и непредсказуем, как дитя малое. Если любит, отдаст всю душу, разозлится — будет трясти как грушу. И конечно, эстрадная среда, в которой он столько лет вращался, наложила свой отпечаток. «Золотко мое! — обращался он к какой-нибудь артистке. — Я вчера вас слушал, вы же — гвоздь программы!». Но, отойдя в сторону, тут же говорил кому-то: «Это полное говно». Но все это не мешало ему быть истинным музыкантом. При этом, надо сказать, что Рознер был разносторонним музыкантом. Он закончил берлинскую консерваторию по классу скрипки, затем высшую школу по классу трубы, блестяще играл и импровизировал джазовую музыку. В 30-е годы он создает свой оркестр, с которым гастролирует по всей Германии и Европе. Позднее женится на польке и во время Второй мировой войны уезжает в Польшу, потом в Белоруссию, а еще позднее в Москву, где с триумфальным успехом выступает со своим оркестром. О Рознере ходили легенды, как и о его трубе, которую многие называли «золотая», когда он появлялся на сцене в белом костюме и начинал играть знаменитый «Караван». Рознер был отцом джаза в Советском Союзе.

Однажды, еще живя в Германии, Рознер поехал на фестиваль музыки в Чехословакию, куда приехал знаменитый негритянский музыкант трубач Луи Армстронг. Услышав Рознера, Армстронг сказал: «Эдди, ты белый Армстронг».

Шли годы, Рознер продолжал работать со своим оркестром, по после войны ему очень хотелось съездить в Германию, где прошли его молодые годы. Однако он получил отказ и тогда решился на нелегальный отъезд, но был задержан, и в 1948 году его отправили на Калыму сроком на 10 лет.

У Рознера два больших пальца обеих рук были изуродованы. Как-то я спросила его, почему, и он мне ответил: «На Лубянке пальцы вставили в тиски и зажали». Но он не любил вспоминать и говорить о том тяжелом для него времени. Даже находясь в лагере на Калыме, Рознер создает свой оркестр, из которого впоследствии вышли прекрасные музыканты. По ночам усталый и голодный он пишет аранжировки для оркестра. В 1954 году Рознер освободился и приехал в Москву, где снова собрал новый оркестр и занялся творческой работой.

Первая гастрольная поездка в 16 лет с оркестром Эдди Рознера

…Был октябрь месяц 1964 года. Мы созвонились с Эдди Игнатьевичем Рознером, и уже через несколько дней я стала заниматься с аккомпаниатором, выучила несколько песен, а еще через неделю уже стояла на сцене, где расположился также большой оркестр, с которым я впервые в жизни пела. Спустя какое-то время я сидела в вагоне поезда, а с улицы в окно доносился голос моей бедной мамы: «Нинуля, не забудь, колбаска и сыр в сумке!»

Это была моя первая в жизни гастрольная поездка в 16 лет с оркестром Эдди Рознера. Первая репетиция в Ереванской филармонии и первый мой концерт. На мне были платье белого цвета и английские туфли на шпильке, оставшиеся еще с выпускного вечера в музыкальной школе. На сцене конферансье Гарри Гриневич: «Как нелегко артисту выходить на сцену, каждый раз перед выходом он волнуется, и пройти вот этот отрезок от кулисы сцены до микрофона ему совсем не просто. А представьте себе, что чувствует сейчас артистка, которая должна пройти этот отрезок сцены впервые в своей жизни и которой всего-то 16 лет. Ведь это ее первое выступление. Итак встречайте: Ниночка Бродская!»

В зале аплодисменты, а за кулисами я, которая наотрез отказывается выходить на сцену. И тогда собравшиеся артисты насильно вытолкнули меня на сцену. Я оказалась одна перед публикой. Постояв несколько секунд, ринулась к микрофону. Оркестровое вступление, и вот я уже пою. Последней, третьей, песней была «Тум-балалайка», и зал буквально взорвался от аплодисментов. А через несколько дней почти весь город напевал мою «Тум-балалайку». Я была окружена вниманием всех, включая прессу и, конечно же, музыкантов оркестра. Так началась моя трудовая жизнь — города, гастроли, новые песни, новые люди.

Рознер — дядя Эдди, как я его называла, — обожал меня и каждый раз, заходя в гостиничный номер, интересовался, ела я что-нибудь или нет. Если нет, брал за руку и вел в ресторан кормить. Меня называли «дитя оркестра». Но иногда это «дитя» устраивало фортели, ну, например: когда человек играет на духовом инструменте, боже вас упаси, показать ему лимон. У музыканта в этот момент начинается слюновыделение, и он не может играть. Так вот однажды, узнав это, я взяла лимон, который в ту пору могла съесть, не моргнув глазом целиком, как яблоко, и пошла на репетицию. Спокойно поглощая его, я уселась на первый ряд. Вначале Рознер не мог понять, что происходит, музыканты один за другим перестают играть, а сказать ему не смеют. Подумав немного, Рознер спросил: «В чем дело, холэра ясно?» Один из музыкантов пальцем показал на меня. Можете себе представить, как мне тогда попало. Но Рознер не мог на меня долго злиться, он подходил и говорил: «Сладкая моя! Что ты хочешь?» — «Хочу куклу немецкую, большую, с закрывающимися глазами», — отвечала я.

В нашем оркестре были солисты — Владимир Макаров, Салли Таль, Лариса Мондрус. На последнем имени хочу остановиться особо.

Я была ей как кость в горле. У нее были очень красивые фигурка, ножки и грудь, которую она постоянно оголяла в грим-уборной. Я же на ее фоне выглядела тогда гадким утенком. Ей было 23 года, а мне исполнилось 17. Газеты то и дело на первых полосах писали о самой юной, а потом уже о ней, и, конечно, кому бы это понравилось?! Знаменитый Ремарк писал в одной из своих книг: «Еврейской национальности всегда свойственно было оправдывать своего врага».

Она в открытую смеялась надо мной, говоря, например, так: «У тебя вообще нет фигуры и шеи тоже нет. Голова и плечи. А лицо вообще непонятно какое, иди-ка отсюда, пока я тебе…» И кулаком мне! Нередко я уходила в слезах, а тетя Лиза, костюмерша, которая была прикреплена ко мне для присмотра, всегда меня успокаивала и жалела. Владимир Макаров как-то мне сказал: «Сколько можно быть ребенком, тебе не надоело еще?» И только Салли Таль, солистка и жена бывшего гроссмейстера Михаила Таля, была очень добра ко мне.

Это были первые удары закулисной эстрадной борьбы и жизни, которой я даже и не могла себе представить, и первые разочарования. Шло время. Я росла и потихоньку приобретала некоторый сценический опыт. Стала серьезно готовиться к вечернему выступлению, в чем дядя Эдди мне много помогал, порой часами занимаясь со мной, показывая, куда я должна смотреть, как ходить по сцене и т. п. Однажды летом мы приехали на гастроли в город Херсон, где после концерта к нам за кулисы пришли артисты коллектива и сам Бен Бенцианов, который долго расхваливал меня Рознеру. К тому времени мне было семнадцать с половиной и я потихоньку начала превращаться из гадкого утенка в хорошенькую девушку. Ребята стали на меня засматриваться, а когда узнавали, что я еще и певица, отбоя не было!

В коллективе Бен Бенцианова был музыкант басист Виктор Понаровский. Вначале он повел себя по отношению ко мне по-родительски тепло, показал чудную песню на итальянском языке, хотел, чтобы я ее пела со своим оркестром, а потом признался в любви. Он был очень красив, умен и, понимая, что я для него совсем ребенок, боялся меня даже поцеловать, повторяя: «Как жаль, что тебе 17, а мне 37». Я получала от него много писем, в которых он писал мне о своих чувствах. Это были красивые письма, я их долго хранила у себя дома, не понимая толком, почему и зачем?

«… Кто пройдет в Одессе, пройдет везде»

Рознер всегда планировал летние гастроли по Украине, где проживало много евреев. Он обожал говорить и петь на еврейском. Перед поездкой делал программу, в которой обязательно был цикл еврейской музыки. На Украине его любили, потому что он дарил людям радость, исполняя их любимую музыку, которую они ждали, и сопровождали все выступления бурными, нескончаемыми аплодисментами. Я вспоминаю город Черновцы, где за кулисы к нам пришла поблагодарить за концерт известная еврейская певица Сиди Таль, которая подарила мне красивый букет цветов.

Затем наш маршрут следовал в город-герой Одессу. Меня заранее предупредили: кто пройдет в Одессе, пройдет везде. Если одесситы полюбят, значит, будет слава, а если не полюбят, то закидают гнилыми помидорами. И привели примеры о нескольких известных артистах и ныне здравствующих.

Вечером летний театр парка «Шевченко» был полон. Нарядные, пышущие здоровьем одесситы, разговаривающие на непонятном для меня наречии, ожидали предстоящего концерта. Ну вот Гарри Гриневич в очередной раз вышел на сцену, и концерт пошел в заданном им направлении. Я не помню, в каком отделении и каким номером я шла, но помню, что оказалась на сцене. Несколько песен Рознера, а затем и «Тум-балалайка». Вам приходилось слышать гром среди ясного неба? Вот такой же гром услышала я. Еще несколько еврейских песен, и сцена была завалена цветами. Это был настоящий успех, который мне до того никогда не приходилось переживать. Весь город шумел о девочке, которая поет еврейские песни.

«В каждом коллективе, как в каждой семье, — свои радости и свои неприятности»

Вскоре в оркестре произошли некоторые изменения. Из оркестра ушла Лариса Мондрус. Сказать по правде, я была счастлива, некому будет теперь обижать меня, да и я сама чувствовала себя уже гораздо крепче и уверенней на сцене, а особенно после Одессы. В оркестре все были намного старше меня, и мне, конечно, не хватало общения со своими сверстниками. Но вот однажды в оркестре появился молодой парень, которому в ту пору было лет 26, и я неожиданно для себя в него влюбилась. Рознер очень ревностно отнесся к столь неожиданному для него повороту событий и отпускал всякие колкости в его и мой адреса, что нередко доводило меня до слез. Несмотря на то что физически я уже была достаточно зрелой, я так и не решилась на близкие отношения с этим музыкантом, хотя он этого очень ждал, и потом, уже через много лет, встретив меня, сказал, что жизнь его так и не сложилась из-за меня.

Оркестр — это прежде всего коллектив, а коллектив — это своего рода семья, ну а в каждой семье свои радости и свои неприятности. Вот об одном таком грустном случае я вам сейчас и поведаю.

Была у нас в оркестре одна танцевальная пара — Евгений и Галя Скуратовы. Оба красивые, молодые люди как будто были созданы друг для друга. Женя — высокого роста и хорошего телосложения, правда, слегка, как говорили артисты-балетники, тяжеловат для танца, но танец, который они исполняли, вполне импонировал его внешности и индивидуальности. Сюжет танца был таков: он выходил на сцену в рясе попа, потом появлялась красивая, с огромными глазами темпераментная Галя и совращала его. Это был очень красивый эстрадный номер, который пользовался успехом. И вот однажды, после очередных гастролей, Женя и Галя пришли в дом Жениной мамы, которая в ту пору сильно увлекалась алкоголем. У нее, то есть у мамы, был друг, которого она постоянно к кому-то ревновала. В очередной раз, хорошо приняв спиртного, она отправилась в спальню с ножом в руке и, решив, что там отдыхает ее друг, пырнула его ножом в горло, да так, что убила насмерть. Оказалось, что в спальне был не друг, а… Женя.

Долго я не могла забыть этот страшный случай.

Ну, а чтобы не было так грустно, расскажу о смешном. Была длинная зимняя гастрольная поездка, от которой все уже так устали, что начинали выть волком. Устали от бесконечных гостиниц, столовок, ресторанов с их однообразным меню, хотелось скорее домой, съесть что-то домашнее, вкусное и наконец просто погулять по Москве. Последним был город Оренбург. Весь оркестровый реквизит уже отправили в Москву. Если вы забыли, как располагается оркестр на сцене, то я попробую напомнить: внизу сидит саксофонная группа, выше — тромбонная группа, а еще выше — трубачи и т. д. Концерт наш проходил в Оренбургском выставочном зале, где практически была сцена, а по бокам с обеих сторон — занавески, из-за которых выходишь и оказываешься прямо перед залом.

Поскольку весь реквизит, а точнее стояки, на которых сидел оркестр, увезли в Москву, на сцену поставили белые ящики, на них — стулья для музыкантов. Ящики были очень высокими, и, когда в первом отделении оркестр занимал свои места, их невольно задевали, и ящики ужасно трещали, а мы с ужасом наблюдали за этим из-за занавесок. Прошло первое отделение, перерыв, и вот звонки ко второму отделению. Музыканты готовы, и инспектор им показывает на «выход». Первыми идут влево из одной кулисы скрипачи, затем одновременно из двух кулис — саксофонисты и тромбонисты, и наконец очередь доходит до трубачей, которые уверенно, с шумом пробираются на свои места. Вдруг первый трубач Володя Избойников слегка оступается и всей своей огромной массой, с трубой впереди летит вниз, а за ним — все ящики. В зале воцаряется тишина. И среди мертвой тишины раздается голос снизу: «Ё… мать!» В зале — недоумение, затем — громкий хохот, который невозможно было остановить на протяжении нескольких минут.

За время работы у Рознера я хорошо изучила его повадки и настроение и порой, как бессовестный ребенок, ловко манипулировала этим. Рознер меня очень любил и всякий раз, когда клялся или божился, использовал имя своей дочери Эрики, которая в ту пору жила в Польше, и мое. Каждый раз он нежно, по-отцовски целовал меня, приговаривая: «Фейгеле майне» — птичка моя или «Зысе майне» — сладкая моя, а если злился, то говорил: «Вигоню из оркестра, и будешь петь у тети Сони на именинах, холера пше крев», отчего я начинала тут же плакать, а он начинал меня жалеть! У нас в оркестре был инспектор — огромный жлоб с утиным носом и глазами, зыркающими по всем сторонам, как у «собаки Баскервилей». Он играл на баритоне, но в основном не играл, а создавал видимость игры. Главная его работа заключалась в том, чтобы следить за музыкантами и «доводить до сведения». В каждом оркестре такое было и не являлось новостью. Музыканты его недолюбливали и было за что: если кто-то вечером приводил к себе даму или выпивал, то назавтра Рознер уже обо всем знал. Однажды я решила поиграть на нервах инспектора и во время концерта подошла в кулису поближе к оркестру, скривила рожу и стала показывать дудки, от чего бедные музыканты не могли играть, давясь от смеха. Инспектор начал «прыгать глазами» по кулисе, не понимая толком, что происходит, а я побежала в другую кулису и сделала то же самое, наконец он не выдержал, выскочил в кулису, где увидел меня, трудящейся над очередной гримасой, и помчался вслед, желая поймать меня. Трудно представить, что бы он сделал, поймав меня, но я удрала, а он от злости сделался красным и заорал во все горло: «Будешь у меня говно лопатой убирать!»

А мне это и нужно было!

Я пошла в туалет, сделала себе из воды слезы, ну и не без того поплакала, чтобы было похоже. Пришла в гримерку к дяде Эдди и нажаловалась ему. Это надо было видеть! Разъяренный Рознер выдал нашему инспектору такую порцию, что тот каждый раз, когда видел меня, бежал гладить по голове, приговаривая: «Хорошая девочка».

Время шло. Через несколько лет, когда я уже окончательно «вылупилась из яйца», почувствовав себя достаточно самостоятельной, вдохнув кусочек славы, я ушла из оркестра. Разумеется, по творческим соображениям. А спустя какое-то время позвонил мой дядя Лева и сказал: «Рознер очень болен и просит тебя приехать». Мы собрались и поехали. Он лежал на диване у себя в кабинете, бледный, грустный, а потом попросил меня спеть ему «Тум-балалайку». Я села за пианино и запела. Закончив, повернулась к нему и увидела: его глаза были полны слез. На всю жизнь запомнились его лицо и слова, которые он сказал тогда: «Нинуля, когда я умру, ты не плачь, а приди ко мне с цветами, в красивом белом платье и спой «Тум-балалайку».