Мы возвращаемся с поля. Ветер гремит перевернутыми колоколами ведер, коверкает голые прутья ветел, бросает землю на валуны. Лошади бьются среди оглобель черными корзинами вздутых ребер, обращают оскаленный профиль к ржавому зубью бороны. Ветер сучит замерзший щавель, пучит платки и косынки, шарит в льняных подолах старух, превращает их в тряпичные кочаны. Харкая, кашляя, глядя долу, словно ножницами по подолу, бабы стригут сапогами к дому, рвутся на свои топчаны. В складках мелькают резинки ножниц. Зрачки слезятся виденьем рожиц, гонимых ветром в глаза колхозниц, как ливень гонит подобья лиц в голые стекла. Под боронами борозды разбегаются пред валунами. Ветер расшвыривает над волнами рыхлого поля кулигу птиц. Эти виденья – последний признак внутренней жизни, которой близок всякий возникший снаружи призрак, если его не спугнет вконец благовест ступицы, лязг тележный, вниз головой в колее колесной перевернувшийся мир телесный, реющий в тучах живой скворец. Небо темней; не глаза, но грабли первыми видят сырые кровли, вырисовывающиеся на гребне холма – вернее, бугра вдали. Три версты еще будет с лишним. Дождь панует в просторе нищем, и липнут к кирзовым голенищам бурые комья родной земли.