Я пепел посетил. Ну да, чужой. Но родственное что-то в нем маячит, хоть мы разделены такой межой... Нет, никаких алмазов он не прячет. Лишь сумерки ползли со всех сторон. Гремел трамвай. А снег блестел в полете. Но, падая на пепел, таял он, как таял бы, моей коснувшись плоти. Неужто что-то тлело там, внизу, хотя дожди и ветер все сметали. Но пепел замирает на весу, но слишком далеко не улетает. Ну да, в нем есть не то что связь, но нить, какое-то неясное старанье уже не суть, но признак сохранить. И слышно то же самое желанье в том крике инвалида «Эй, сынок». - Среди развалин требуется помощь увлекшемуся поисками ног, не видящему снега. Полночь, полночь. Вся эта масса, ночь – теперь вдвойне почувствовать, поверить заставляют: иные не горят на том огне, который от других не оставляет не только половины существа, другую подвергая страшным мукам, но иногда со смертью естества разделаться надеется и с духом. Иные же сгорают. И в аду, оставшемся с оставленною властью, весь век сопротивляются дождю, который все их смешивает с грязью. Но пепел с пеплом многое роднит. Роднит бугры блестящий снег над ними. Увековечат мрамор и гранит заметившего разницу меж ними. Но правда в том, что если дождь идет, нисходит ночь, потом заря бледнеет, и свет дневной в развалинах встает, а на бугре ничто не зеленеет, – то как же не подумать вдруг о том, подумать вдруг, что если умирает, подумать вдруг, что если гибнет дом, вернее – если человек сгорает, и все уже пропало: грезы, сны, и только на трамвайном повороте стоит бугор – и нет на нем весны - то пепел возвышается до плоти. Я пепел посетил. Бугор тепла безжизненный. Иначе бы – возникла... Трамвай прогрохотал из-за угла. Мелькнул огонь. И снова все затихло. Да, здесь сгорело тело, существо. Но только ночь угрюмо шепчет в ухо, что этот пепел спрятал дух его, а этот ужас – форма жизни духа.