I

Помрачненье июльских бульваров, когда, точно деньги во сне, пропадают из глаз, возмущенно шурша, миллиарды, и, как сдача, звезда дребезжит, серебрясь в желтизне не от мира сего замусоленной ласточкой карты. Вечер липнет к лопаткам, грызя на ходу козинак, сокращает красавиц до профилей в ихних камеях; от великой любви остается лишь равенства знак костенеть в перекладинах голых садовых скамеек. И ночной аквилон, рыхлой мышцы ища волокно, как возможную жизнь, теребит взбаламученный гарус, разодрав каковой, от земли отплывает фоно в самодельную бурю, подняв полированный парус.

II

Города знают правду о памяти, об огромности лестниц в так наз. разоренном гнезде, о победах прямой над отрезком. Ничего на земле нет длиннее, чем жизнь после нас, воскресавших со скоростью, набранной к ночи курьерским. И всегда за спиной, как отбросив костяшки, рука то ли машет вослед, в направленьи растраченных денег, то ли вслух громоздит зашвырнувшую вас в облака из-под пальцев аккордом бренчащую сумму ступенек. Но чем ближе к звезде, тем все меньше перил; у квартир - вид неправильных туч, зараженных квадратностью, тюлем, и версте, чью спираль граммофон до конца раскрутил, лучше броситься под ноги взапуски замершим стульям.

III

Разрастаясь как мысль облаков о себе в синеве, время жизни, стремясь отделиться от времени смерти, обращается к звуку, к его серебру в соловье, центробежной иглой разгоняя масштаб круговерти. Так творятся миры, ибо радиус, подвиги чьи в захолустных садах созерцаемы выцветшей осью, руку бросившем пальцем на слух подбирает ключи к бытию вне себя, в просторечьи – к его безголосью. Так лучи подбирают пространство; так пальцы слепца неспособны отдернуть себя, слыша крик «Осторожней!» Освещенная вещь обрастает чертами лица. Чем пластинка черней, тем ее доиграть невозможней.