Снаружи темнеет, верней – синеет, точней – чернеет. Деревья в окне отменяет, диван комнеет. Я выдохся за день, лампу включать не стану и с мебелью в комнате вместе в потемки кану. Пора признать за собой поверхность и, с ней, наклонность к поверхности, оставить претензии на одушевленность; хрустнуть суставами, вспомнить кору, коренья и, смахнув с себя пыль, представить процесс горенья. Вор, скрипя половицей, шаря вокруг как Шива, охнет, наткнувшись на нечто твердое, от ушиба. Но как защита от кражи, тем более – разговора, это лучше щеколды и крика «держите вора». Темнеет, точней – чернеет, вернее – деревенеет, переходя ту черту, за которой лицо дурнеет, и на его развалинах, вприсядку и как попало, неузнаваемость правит подобье бала. В конце концов, темнота суть число волокон, перестающих считаться с существованьем окон, неспособных представить, насколько вещь окрепла или ослепла от перспективы пепла и в итоге – темнеет, верней – ровнеет, точней – длиннеет. Незрячесть крепчает, зерно крупнеет; ваш зрачок расширяется, и, как бы в ответ на это, в мозгу вовсю разгорается лампочка анти-света. Так пропадают из виду; но настоящий финиш не там, где кушетку вплотную к стене придвинешь, но в ее многоногости за полночь, крупным планом разрывающей ленточку с надписью «Геркуланум».