I

Зимой смеркается сразу после обеда. В эту пору голодных нетрудно принять за сытых. Зевок загоняет в берлогу простую фразу. Сухая, сгущенная форма света — снег — обрекает ольшаник, его засыпав, на бессоницу, на доступность глазу в темноте. Роза и незабудка в разговорах всплывают все реже. Собаки с вялым энтузиазмом кидаются по следу, ибо сами оставляют следы. Ночь входит в город, будто в детскую: застает ребенка под одеялом; и перо скрипит, как чужие сани.

II

Жизнь моя затянулась. В речитативе вьюги обострившийся слух различает невольно тему оледенения. Всякое «во-саду-ли» есть всего-лишь застывшее «буги-вуги». Сильный мороз суть откровенье телу о его грядущей температуре либо — вздох Земли о ее богатом галактическом прошлом, о злом морозе. Даже здесь щека пунцóвеет, как редиска. Космос всегда отливает слепым агатом, и вернувшееся восвояси «морзе» попискивает, не застав радиста.

III

В феврале лиловеют заросли краснотала. Неизбежная в профиле снежной бабы дорожает морковь. Ограниченный бровью, взгляд на холодный предмет, на кусок металла, лютей самого металла — дабы не пришлось его с кровью отдирать от предмета. Как знать, не так ли озирал свой труд в день восьмой и после Бог? Зимой, вместо сбора ягод, затыкают щели кусками пакли, охотней мечтают об общей пользе, и вещи становятся старше на год.

IV

В стужу панель подобна сахарной карамели. Пар из гортани чаще к вздоху, чем к поцелую. Реже снятся дома, где уже не примут. Жизнь моя затянулась. По крайней мере, точных примет с лихвой хватило бы на вторую жизнь. Из одних примет можно составить климат либо пейзаж. Лучше всего безлюдный, с девственной белизной за пеленою кружев, — мир, не слыхавший о лондонах и парижах, мир, где рассеянный свет — генератор будней, где в итоге вздрагиваешь, обнаружив, что и тут кто-то прошел на лыжах.

V

Время есть холод. Всякое тело, рано или поздно, становится пищею телескопа: остывает с годами, удаляется от светила. Стекло зацветает сложным узором: рама суть хрустальные джунгли хвоща, укропа и всего, что взрастило одиночество. Но, как у бюста в нише, глаз зимой скорее закатывается, чем плачет. Там, где роятся сны, за пределом зренья, время, упавшее сильно ниже нуля, обжигает ваш мозг, как пальчик шалуна из русского стихотворенья.

VI

Жизнь моя затянулась. Холод похож на холод, время — на время. Единственная преграда — теплое тело. Упрямое, как ослица, стоит оно между ними, поднявши ворот, как пограничник держась приклада, грядущему не позволяя слиться с прошлым. Зимою на самом деле вторник он же суббота. Днем легко ошибиться: свет уже выключили или еще не включили? Газеты могут печататься раз в неделю. Время глядится в зеркало, как певица, позабывшая, чтó это — «Тоска» или «Лючия».

VII

Сны в холодную пору длинней, подробней. Ход конем лоскутное одеяло заменяет на досках паркета прыжком лягушки. Чем больше лютует пурга над кровлей, тем жарче требует идеала голое тело в тряпичной гуще. И вам снятся настурции, бурный Терек в тесном ущелье, мушиный куколь между стеной и торцом буфета: праздник кончиков пальцев в плену бретелек. А потом все стихает. Только горячий уголь тлеет в серой золе рассвета.

VIII

Холод ценит пространство. Не обнажая сабли, он берет урочища, веси, грады. Населенье сдается, не сняв треуха. Города — особенно, чьи ансамбли, чьи пилястры и колоннады стоят как пророки его триумфа, смутно белея. Холод слетает с неба на парашюте. Всяческая колонна выглядит пятой, жаждет переворота. Только ворона не принимает снега, и вы слышите, как кричит ворона картавым голосом патриота.

IX

В феврале чем позднее, тем меньше ртути. Т. е. чем больше времени, тем холоднее. Звезды как разбитый термометр: каждый квадратный метр ночи ими усеян, как при салюте. Днем, когда небо под стать известке, сам Казимир бы их не заметил, белых на белом. Вот почему незримы ангелы. Холод приносит пользу ихнему воинству: их, крылатых, мы обнаружили бы, воззри мы вправду горе, где они как по льду скользят белофиннами в маскхалатах.

X

Я не способен к жизни в других широтах. Я нанизан на холод, как гусь на вертел. Слава голой березе, колючей ели, лампочке желтой в пустых воротах, — слава всему, что приводит в движенье ветер! В зрелом возрасте это — вариант колыбели, Север — честная вещь. Ибо одно и то же он твердит вам всю жизнь — шепотом, в полный голос в затянувшейся жизни — разными голосами. Пальцы мерзнут в унтах из оленьей кожи, напоминая забравшемуся на полюс о любви, о стоянии под часами.

XI

В сильный мороз даль не поет сиреной. В космосе самый глубокий выдох не гарантирует вдоха, уход — возврата. Время есть мясо немой Вселенной. Там ничего не тикает. Даже выпав из космического аппарата, ничего не поймаете: ни фокстрота, ни Ярославны, хоть на Путивль настроясь. Вас убивает на внеземной орбите отнюдь не отсутствие кислорода, но избыток Времени в чистом, то есть без примеси вашей жизни, виде.

XII

Зима! Я люблю твою горечь клюквы к чаю, блюдца с дольками мандарина, твой миндаль с арахисом, граммов двести. Ты раскрываешь цыплячьи клювы именами «Ольга» или «Марина», произносимыми с нежностью только в детстве и в тепле. Я пою синеву сугроба в сумерках, шорох фольги, чистоту бемоля — точно «чижика» где подбирает рука Господня. И дрова, грохотавшие в гулких дворах сырого города, мерзнувшего у моря, меня согревают еще сегодня.

XIII

В определенном возрасте время года совпадает с судьбой. Их роман недолог, но в такие дни вы чувствуете: вы правы. В эту пору неважно, что вам чего-то не досталось; и рядовой фенолог может описывать быт и нравы. В эту пору ваш взгляд отстает от жеста. Треугольник больше не пылкая теорема: все углы затянула плотная паутина, пыль. В разговорах о смерти место играет все большую роль, чем время, и слюна, как полтина,

XIV

обжигает язык. Реки, однако, вчуже скованы льдом; можно надеть рейтузы; прикрутить к ботинку железный полоз. Зубы, устав от чечетки стужи, не стучат от страха. И голос Музы звучит как сдержанный, частный голос. Так родится эклога. Взамен светила загорается лампа: кириллица, грешным делом, разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли, знает больше, чем та сивилла, о грядущем. О том, как чернеть на белом, покуда белое есть, и после.

1980