Стихи (4)

Бродский Иосиф

 

1 ЯНВАРЯ 1965 ГОДА

Волхвы забудут адрес твой. Не будет звезд над головой. И только ветра сиплый вой расслышишь ты, как встарь. Ты сбросишь тень с усталых плеч, задув свечу, пред тем как лечь. Поскольку больше дней, чем свеч, сулит нам календарь. Что это? Грусть? Возможно, грусть. Напев, знакомый наизусть. Он повторяется. И пусть. Пусть повторится впредь. Пусть он звучит и в смертный час, как благодарность уст и глаз тому, что заставляет нас порою вдаль смотреть. И молча глядя в потолок, поскольку явно пуст чулок, поймешь, что скупость — лишь залог того, что слишком стар. Что поздно верить чудесам. И взгляд подняв свой к небесам, ты вдруг почувствуешь, что сам чистосердечный дар.

1965

 

POSTSCRIPTUM

Как жаль, что тем, чем стало для меня твое существование, не стало мое существованье для тебя. …В который раз на старом пустыре я запускаю в проволочный космос свой медный грош, увенчанный гербом, в отчаянной попытке возвеличить момент соединения… Увы, тому, кто не умеет заменить собой весь мир, обычно остается крутить щербатый телефонный диск, как стол на спиритическом сеансе, покуда призрак не ответит эхом последним воплям зуммера в ночи.

1967

 

БЕЗ ФОНАРЯ

В ночи, когда ты смотришь из окна и знаешь, как далёко до весны, привычным очертаньям валуна не ближе до присутствия сосны. С невидимой улыбкой хитреца сквозь зубы ты продергиваешь нить, чтоб пальцы (или мускулы лица) в своем существованьи убедить. И сердце что-то екает в груди, напуганное страшной тишиной пространства, что чернеет впереди не менее, чем сумрак за спиной.

1965

 

ВЕЧЕРОМ

Снег сено запорошил сквозь щели под потолком. Я сено разворошил и встретился с мотыльком. Мотылек, мотылек. От смерти себя сберег, забравшись на сеновал. Выжил, зазимовал. Выбрался и глядит, как «летучая мышь» чадит, как ярко освещена бревенчатая стена. Приблизив его к лицу, я вижу его пыльцу отчетливей, чем огонь, чем собственную ладонь. Среди вечерней мглы мы тут совсем одни. И пальцы мои теплы, как июньские дни.

1965

 

«Да, мы не стали глуше или старше…»

Да, мы не стали глуше или старше. Мы говорим слова свои, как прежде. И наши пиджаки темны все так же. И нас не любят женщины все те же. И мы опять играем временами В больших амфитеатрах одиночеств. И те же фонари горят над нами, Как восклицательные знаки ночи. Живем прошедшим, словно настоящим, На будущее время непохожим, Опять не спим и забываем спящих, А также дело делаем все то же. Храни, о юмор, юношей веселых В ночных круговоротах тьмы и света Великими для славы и позора И добрыми для суетности века.

 

ДЛЯ ШКОЛЬНОГО ВОЗРАСТА

Ты знаешь, с наступленьем темноты пытаюсь я прикидывать на взгляд, отсчитывая горе от версты, пространство, разделяющее нас. И цифры как-то сходятся в слова, откуда приближаются к тебе смятенье, исходящее от А, надежда, исходящая от Б. Два путника, зажав по фонарю, одновременно движутся в уме, разлуку умножая на зарю, хотя бы и не встретившись в уме.

1964

 

«Затем, чтоб пустым разговорцем…»

Затем, чтоб пустым разговорцем развеять тоску и беду, я странную жизнь стихотворца прекрасно на свете веду. Затем, чтоб за криком прощальным лицо возникало в окне, чтоб думать с улыбкой печальной, что выпадет, может быть, мне, как в самом начале земного движенья — с мечтой о творце — такое же ясное слово поставить в недальнем конце.

1962

 

«Как подол раздирает…»

Как подзол раздирает бороздою соха, правота разделяет беспощадней греха. Не вина, но оплошность разбивает стекло. Что скорбеть, расколовшись, что вино утекло?

 

КОЛЫБЕЛЬНАЯ

Родила тебя в пустыне я не зря. Потому что нет в помине в ней царя. В ней искать тебя напрасно. В ней зимой стужи больше, чем пространства в ней самой. У одних — игрушки, мячик, дом высок. У тебя для игр ребячьих — весь песок. Привыкай, сынок, к пустыне как к судьбе. Где б ты ни был, жить отныне в ней тебе. Я тебя кормила грудью, А она приучила взгляд к безлюдью, им полна. Той звезде — на расстояньи страшном — в ней твоего чела сиянье, знать, видней. Привыкай, сынок, к пустыне, под ногой, окромя нее, твердыни нет другой. В ней судьба открыта взору. За версту в ней легко признаешь гору по кресту. Не людские, знать, в ней тропы! Велика и безлюдна она, чтобы шли века. Привыкай, сынок, к пустыне, как щепоть к ветру, чувствуя, что ты не только плоть. Привыкай жить с этой тайной: чувства те пригодятся, знать, в бескрайней пустоте. Не хужей она, чем эта: лишь длинней, и любовь к тебе — примета места в ней. Привыкай к пустыне, милый, и к звезде, льющей свет с такою силой в ней везде, будто лампу жжет, о сыне в поздний час вспомнив, тот, кто сам в пустыне дольше нас.

1992

 

«Моя свеча, бросая тусклый свет…»

Моя свеча, бросая тусклый свет, в твой новый мир осветит бездорожье. А тень моя, перекрывая след, там, за спиной, уходит в царство Божье. И где б ни лег твой путь: в лесах, меж туч — везде живой огонь тебя окликнет. Чем дальше ты уйдешь — тем дальше луч, тем дальше луч и тень твоя проникнет! Пусть далека, пусть даже не видна, пусть изменив — назло стихам-приметам, но будешь ты всегда озарена пусть слабым, но неповторимым светом. Пусть гаснет пламя! Пусть смертельный сон огонь предпочитает запустенью. Но новый мир твой будет потрясен лицом во тьме и лучезарной тенью.

1965

 

НА СТОЛЕТИЕ АННЫ АХМАТОВОЙ

Страницу и огонь, зерно и жернова, секиры острие и усеченный волос Бог сохраняет все; особенно — слова прощенья и любви, как собственный свой голос. В них бьется рваный пульс, в них слышен костный хруст, и заступ в них стучит; ровны и глуховаты, затем что жизнь — одна, они из смертных уст звучат отчетливей, чем из надмирной ваты. Великая душа, поклон через моря за то, что их нашла, — тебе и части тленной, что спит в родной земле, тебе благодаря обретшей речи дар в глухонемой Вселенной.

1989

 

«Не важно, что было вокруг, и не важно…»

Не важно, что было вокруг, и не важно, о чем там пурга завывала протяжно, что тесно им было в пастушьей квартире, что места другого им не было в мире. Во-первых, они были вместе. Второе, и главное, что их было трое, и всё, что творилось, варилось, дарилось отныне, как минимум, на три делилось. Морозное небо над ихним привалом с привычкой большого склоняться над малым сверкало звездою — и некуда деться ей было отныне от взгляда младенца. Костер полыхал, но полено кончалось; все спали. Звезда от других отличалась сильней, чем свеченьем, казавшимся лишним, способностью дальнего смешивать с ближним.

1990

 

«Ночь, одержимая белизной…»

Ночь, одержимая белизной кожи. От ветреной резеды, ставень царапающей, до резной, мелко вздрагивающей звезды, ночь, всеми фибрами трепеща как насекомое, льнет, черна, к лампе, чья выпуклость горяча, хотя абсолютна отключена. Спи. Во все двадцать пять свечей, добыча сонной белиберды, сумевшая не растерять лучей, преломившихся о твои черты, ты тускло светишься изнутри, покуда, губами припав к плечу, я, точно книгу читал при тебе, сезам по складам шепчу.

1987

 

«Огонь, ты слышишь, начал угасать…»

Огонь, ты слышишь, начал угасать. А тени по углам — зашевелились. Уже нельзя в них пальцем указать, прикрикнуть, чтоб они остановились. Да, воинство сие не слышит слов. Построилось в каре, сомкнулось в цепи. Бесшумно наступает из углов, и я внезапно оказался в центре. Всё выше снизу взрывы темноты. Подобны восклицательному знаку. Всё гуще тьма слетает с высоты, до подбородка, комкает бумагу. Теперь исчези стрелки на часах Не только их не видно, но не слышно. И здесь остался только блик в глазах, застывших неподвижно. Неподвижно. Огонь угас. Ты слышишь: он угас. Горючий дым под потолком витает. Но этот блик — не покидает глаз. Вернее, темноты не покидает.

1962

 

ОДИНОЧЕСТВО

Когда теряет равновесие Твое сознание усталое, Когда ступени этой лестницы Уходят из-под ног, Как палуба, Когда плюет на человечество Твое ночное одиночество, — Ты можешь Размышлять о вечности И сомневаться в непорочности Идей, гипотез, восприятия Произведения искусства, И — кстати — самого зачатия Мадонной сына Иисуса. Но лучше поклоняться данности С ее глубокими могилами, Которые потом, За давностью, Покажутся такими милыми. Да. Лучше поклоняться данности С короткими ее дорогами, Которые потом До странности Покажутся тебе Широкими, Покажутся большими, Пыльными, Усеянными компромиссами, Покажутся большими крыльями, Покажутся большими птицами. Да. Лучше поклоняться данности С убогими ее мерилами, Которые потом, По крайности, Послужат для тебя перилами, (Хотя и не особо чистыми), Удерживающими в равновесии Твои хромающие истины На этой выщербленной лестнице.

1959

 

ПАМЯТНИК ПУШКИНУ

…и тишина. И более ни слова. И эхо. Да еще усталость. …свои стихи Доканчивая кровью, Они на землю Глухо опускались. Потом глядели медленно И нежно. Им было дико, холодно И странно. Над ними наклонялись безнадежно Седые доктора и секунданты. Над ними звезды, вздрагивая, Пели, Над ними останавливались Ветры… …пустой бульвар. И пение метели. Пустой бульвар И памятник поэту. Пустой бульвар. И пение метели. И голова Опущена устало. … в такую ночь Ворочаться в постели Приятней, чем стоять На пьедесталах.

 

ПИЛИГРИМЫ

Мимо ристалищ, капищ, мимо храмов и баров, мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима, синим солнцем палимы, идут по земле пилигримы. Увечны они, горбаты, голодны, полуодеты, глаза их полны заката, сердца их полны рассвета. За ними поют пустыни, вспыхивают зарницы, звезды дрожат над ними, и хрипло кричат им птицы: что мир останется прежним, да, останется прежним, ослепительно снежным и сомнительно нежным, мир останется лживым, мир останется вечным, может быть, постижимым, но все-таки бесконечным. И, значит, не будет толка от веры в себя да в Бога. …И значит, остались только иллюзия и дорога. И быть над землей закатам, и быть над землей рассветам. Удобрить ее солдатам. Одобрить ее поэтам.

1958

 

«Под вечер он видит, застывши в дверях…»

1

Под вечер он видит, застывши в дверях: Два всадника скачут в окрестных полях, Как будто по кругу, сквозь рощу и гать, И долго не могут друг друга догнать. То бросив поводья, поникнув, устав, То снова в седле возбужденно привстав, И быстро по светлому склону холма, То в рощу опять, где сгущается тьма. Два всадника скачут в вечерней грязи, Не только от дома, от сердца вблизи, Друг друга они окликают, зовут, Небесные рати за рощу плывут. И так никогда им на свете вдвоем Сквозь рощу и гать, сквозь пустой водоем, Не ехать ввиду станционных постов, Как будто меж ними не сотня кустов! Вечерние призраки — где их следы, Не видеть двойного им всплеска воды, Их вновь возвращает себе тишина, Он знает из окриков их имена. По сельской дороге в холодной пыли, Под черными соснами, в комьях земли, Два всадника скачут над бледной рекой, Два всадника скачут: тоска и покой.

2

Пустая дорога под соснами спит, Смолкает за стеклами топот копыт, Я знаю обоих, я знаю давно: Так сердце звучит, как им мчаться дано. Так сердце стучит: за ударом удар, С полей наплывает холодный угар, И волны сверкают в прибрежных кустах, И громко играет любимый состав. Растаял их топот, а сердце стучит! Нисходит на шепот, но все ж не молчит, И, значит, они продолжают скакать! Способны умолкнуть, не могут смолкать. Два всадника мчатся в полночную мглу, Один за другим, пригибаясь к седлу, По рощам и рекам, по черным лесам, Туда, где удастся им взмыть к небесам.

3

Июльское небо в поселке темно. Летит мошкара в золотое окно. Горячий приемник звенит на полу, И смелый Гиллэспи подходит к столу. От черной педали до твердой судьбы, От шума в начале до ясной трубы, От лирики друга до счастья врага На свете прекрасном всего два шага. Я жизни своей не люблю, не боюсь, Я с веком своим ни за что не борюсь, Пускай что угодно вокруг говорят, Меня беспокоят, его веселят. У каждой околицы этой страны На каждой ступеньке, у каждой стены, В недельное время, брюнет иль блондин, Появится дух мой, в двух лицах один. И просто за смертью, на первых порах, Хотя бы вот так, как развеянный прах, Потомков застав над бумагой с утра, Хоть пылью коснусь дорогого пера.

4

Два всадника скачут в пространстве ночном, Кустарник распался в тумане речном, То дальше, то ближе, за юной тоской Несется во мраке прекрасный покой. Два всадника скачут, их тени парят. Над сельской дорогой все звезды горят. Копыта стучат по застывшей земле. Мужчина и женщина едут во мгле.

1962

 

ПРОПЛЫВАЮТ ОБЛАКА

Слышишь ли, слышишь ли ты в роще детское пение, над серебряными деревьями звенящие, звенящие голоса, в сумеречном воздухе пропадающие, затихающие постепенно, В сумеречном воздухе исчезающие небеса? Блестящие нити дождя переплетаются среди деревьев и негромко шумят, и негромко шумят в белесой траве. Слышишь ли ты голоса, видишь ли ты волосы с красными гребнями, маленькие ладони, поднятые к мокрой листве? «Проплывают облака, проплывают облака и гаснут…» — это дети поют и поют, черные ветви шумят, голоса взлетают между листьев, между стволов неясных, в сумеречном воздухе их не обнять, не вернуть назад. Только мокрые листья летят на ветру, спешат из рощи, улетают, словно слышат издали какой-то осенний зов. «Проплывают облака…» — это дети поют ночью, ночью, от травы до вершин всё — биение, всё — дрожание голосов. Проплывают облака, это жизнь проплывает, проходит, привыкай, привыкай, это смерть мы в себе несем, среди черных ветвей облака с голосами, с любовью… «Проплывают облака…» — это дети поют обо всем. Слышишь ли, слышишь ли ты в роще детское пение, блестящие нити дождя, переплетаются звенящие голоса, возле узких вершин в новых сумерках, на мгновение видишь сызнова, видишь сызнова угасающие небеса? Проплывают облака, проплывают, проплывают над рощей, где-то льется вода, только плакать и петь, вдоль осенних оград, всё рыдать и рыдать, и смотреть всё вверх, быть ребенком ночью, и смотреть все вверх, только плакать и петь, и не знать утрат. Где-то льется вода, вдоль осенних оград, вдоль деревьев неясных, в новых сумерках пенье, только плакать и петь, только листья сложить. Что-то выше нас. Что-то выше нас проплывает и гаснет, только плакать и петь, только плакать и петь, только жить.

1961

 

РОЖДЕСТВЕНСКИЙ РОМАНС

Плывет в тоске необьяснимой среди кирпичного надсада ночной кораблик негасимый из Александровского сада, ночной фонарик нелюдимый, на розу желтую похожий, над головой своих любимых, у ног прохожих. Плывет в тоске необьяснимой пчелиный ход сомнамбул, пьяниц, в ночной столице фотоснимок печально сделал иностранец, и выезжает на Ордынку такси с больными седоками, и мертвецы стоят в обнимку с особняками. Плывет в тоске необьяснимой певец печальный по столице, стоит у лавки керосинной печальный дворник круглолицый, спешит по улице невзрачной любовник старый и красивый. Полночный поезд новобрачный плывет в тоске необьяснимой. Плывет во мгле замоскворецкой, пловец в несчастие случайный, блуждает выговор еврейский на желтой лестнице печальной, и от любви до невеселья под Новый Год, под воскресенье, плывет красотка записная, своей тоски не обьясняя. Плывет в глазах холодный вечер, дрожат снежинки на вагоне, морозный ветер, бледный ветер обтянет красные ладони, и льется мед огней вечерних, и пахнет сладкою халвою, ночной пирог несет сочельник над головою. Твой Новый Год по темно-синей волне средь моря городского плывет в тоске необьяснимой, как будто жизнь начнется снова, как будто будет свет и слава, удачный день и вдоволь хлеба, как будто жизнь качнется вправо, качнувшись влево.

28 декабря 1961

 

«Сбегают капли по стеклу…»

Сбегают капли по стеклу как по лицу. Смотри, как взад-вперед, от стен к столу Брожу внутри. Внутри. Дрожит фитиль. Стекает воск. И отблеск слаб, размыт. Вот так во мне трепещет мозг, покуда дождь шумит.

1965

 

СОНЕТ

(«Мы снова проживаем у залива…»)

Мы снова проживаем у залива, и проплывают облака над нами, и современный тарахтит Везувий, и оседает пыль по переулкам, и стекла переулков дребезжат. Когда-нибудь и нас засыплет пепел. Так я хотел бы в этот бедный час приехать на окраину в трамвае, войти в твой дом, и если через сотни лет придет отряд раскапывать наш город, то я хотел бы, чтоб меня нашли оставшимся навек в твоих обьятьях, засыпанного новою золой.

ноябрь 1962

 

СОНЕТ

(«Переживи всех…»

Переживи всех. Переживи вновь, Словно они — снег, Пляшущий снег снов. Переживи углы. Переживи углом. Перевяжи узлы Между добром и злом. Но переживи миг. И переживи век. Переживи крик. Переживи смех. Переживи стих. Переживи всех.

 

«Из ваших глаз пустившись в дальний путь…»

Из ваших глаз пустившись в дальний путь, все норовлю — воистину вдали! увидеть вас, хотя назад взглянуть мешает закругление земли. Нет, выпуклость холмов невелика. Но тут и обрывается пучок, сбегающий с хрустального станка от Ариадны, вкравшейся в зрачок. И, стало быть, вот так-то, вдалеке, обрывок милый сжав в своей руке, бреду вперед. Должно быть, не судьба нам свидеться — и их соединить, хотя мой путь, верней, моя тропа сужается и переходит в нить.

1965

 

ФЛАММАРИОН

Одним огнем порождены две длинных тени. Две области поражены тенями теми. Одна — она бежит отсель сквозь бездорожье за жизнь мою, за колыбель, за царство Божье. Другая — поспешает вдаль, летит за тучей за жизнь твою, за календарь, за мир грядущий. Да, этот язычок огня, он род причала: конец дороги для меня, твоей — начало. Да, станция. Но погляди (мне лестно): не будь ее, моей ладьи, твоя б — ни с места. Тебя он за грядою туч найдет, окликнет. Чем дальше ты, тем дальше луч и тень — проникнет. Тебя, пусть впереди темно, пусть ты незрима, пусть слабо он осветит, но неповторимо. Так, шествуя отсюда в темь, но без тревоги, ты свет мой превращаешь в тень на полдороге. В отместку потрясти дозволь твой мир — полярный — лицом во тьме и тенью столь, столь лучезарный. Огонь, предпочитая сам смерть — запустенью, все чаще шарит по лесам моею тенью. Все шарит он, и, что ни день, доступней взгляду, как мечется не мозг, а тень от рая к аду.

1965

 

ШВЕДСКАЯ МУЗЫКА

Когда снег заметает море и скрип сосны Оставляет в воздухе след глубже, чем санный полоз, До какой синевы могут дойти глаза? до какой тишины Может упасть безучастный голос? Пропадая без вести из виду, мир вовне Сводит счеты с лицом, как с заложником мамелюка. …так моллюск фосфоресцирует на океанском дне, Так молчанье в себя вбирает всю скорость звука, Так довольно спички, чтобы разжечь плиту, Так стенные часы, сердцебиению вторя, Остановившись по эту, продолжают идти по ту Сторону моря.

1975

Содержание