Решетка отрезвила нас сразу. Конец мечтам — надо приготовиться к суровой действительности. Скамеек в караулке не оказалось. Она была сильно загажена, поэтому, для того чтобы сесть на пол, нам пришлось очистить угол.

Там мы уселись под иконой «матки боски», которая крепко держала на руках ребенка.

Петровский, стараясь нас развеселить, шепчет:

— Гляньте, ребятки, на мамашу божью: очи опустила, а дите так крепко прижимает, точно боится, что большевики его реквизнут.

Конвоиры сурово на него прикрикнули.

Пришел унтер-офицер.

Не любили мы эту породу.

Новый быстро окинул нас взглядом. Знакомится…

— Вставайте, холеры!

Опять два слова, за которыми обычно следует рукоприкладство.

Мы покорно поднялись: надо было готовиться к расплате за нашу дерзкую попытку бежать из плена. Ну что ж, дышали семь дней вольным воздухом — за это стоит нести ответ перед палачами.

За офицером вошли четыре солдата, все странно похожие друг на друга. Один из вошедших был с тетрадкой в руках, а трое с плетками, точно такими же, какие были нам хорошо знакомы по Калишу.

Сердце дрогнуло. Опять начинается!

Тут же в голове мелькнула мысль: почему у них у всех одинаковые плетки? Должно быть, готовясь к войне, мудрые польские интенданты заготовили заодно и эти плетки по стандартному образцу.

Я посмотрел на Петровского. Тот глядел на унтера сверху вниз. Казалось, он очень заинтересован бородавкой на носу унтера. Николай был бледен, как полотно.

— Кто вы, — сурово спросил нас унтер, — скурве сыне?

Это словечко нам было хорошо знакомо.

— Мы служащие одного виленского госпиталя.

Со всеми больными, находившимися в нем, взяты были в плен и привезены в Калиш. Оттуда решили уйти в Вильно: там у нас остались семьи, — врал я.

Так было заранее условлено между нами во время путешествия. Ответы эти мы тщательно продумали и взвесили. Если нам поверят, тогда есть крохотная надежда попасть в лагерь для гражданских пленных.

Я буквально не успел произнести последней фразы, как молниеносный удар по лицу сшиб меня с ног. Тут же один из солдат начал с невероятной быстротой наносить удары плеткой по спине.

Товарищи вынуждены были наблюдать расправу со мной, в ожидании того же.

Позже мне Петровский рассказал, что он сбился со счету, отсчитывая движения руки моего истязателя.

Оттого ли, что я отвык от порки (на это тоже создается привычка), или от слабости, которая явилась результатом долгого хождения по дорогам, но я очень быстро потерял сознание и был избавлен от печальной необходимости смотреть, как избивают моих товарищей.

Очнулся я от прикосновения холодной струи. Меня поливали из ведра, награждая при этом пинками в бок. Я буквально плавал в огромной луже воды.

В одном углу безжизненным трупом лежал Петровский, а в другом Николай.

Что с ними, не забили ли их до смерти?

Спросить однако не решаюсь: возле меня стоит другой солдат с плеткой в руке.

Она была в крови, в нашей крови…

— Холера, не сдех! — процедил он сквозь зубы и, презрительно плюнув в нашу сторону, вышел из комнаты.

Вслед за ним ушли остальные.

— Жив ли ты, Петька? — услышал я слабый голос Петровского.

Рыдания подступают к горлу. Я стараюсь овладеть собой. Мне стыдно перед Петровским, с усилием отвечаю:

— Ничего, покуда жив.

— А мы думали, что они тебя убили. Попало тебе так сильно, Петька, оттого, что ты оказался первым. Нам с Николаем дали только по двадцать пять. Болят у нас ягодицы, но это ничего. Ты, Петька, наверное, замерз, ведь они тебя, сукины сыны, водой отливали. Полезай сюда, я тебя своим пальто укрою.

Медленно подползаю к Петровскому. Он снимает свое знаменитое пальто с бархатным воротником, прижимает меня к себе, и мы молча лежим.

Надеемся, что до утра не будут нас трогать.

Через полчаса вновь приходят трое, и нас волокут в лагерь. Медленно, шатаясь как пьяные, с невероятными усилиями добираемся до места своего нового жительства.

У нас нет интереса к этому учреждению. Те же деревянные бараки и землянки, что и в Калише, также опутаны колючей проволокой.

Скорей бы лечь на нары.

У бараков женщины и дети. Догадываемся, что это интернированные жители из Литвы и Белоруссии. Их, очевидно, также считает военнопленными и применяют к ним тот же режим.

Приблизившись наконец к землянкам, остановились: один из сопровождающих направился для доклада к караульному начальнику.

— Цо, холеры, утекли? — обращается к нам конвоир.

Я поднял на него глаза. Молодой белобрысый парень, похожий на тысячу других людей, с которыми мне приходилось сталкиваться.

Какая тупая вражда, какое бесстрастное мучительство! Не надо отвечать. Буду думать о чем угодно; о том, как боялся медведя в детстве, когда пас коров, как тонул в озере, только не о том, что я опять у землянки, во власти человека, которого превратили в моего палача.

Конвоир добавил почти мечтательно:

— Ничего, сейчас будете говорить!

Пришел караульный начальник, переписал нас и коротко приказал:

— До буды!

Нас ввели в землянку, оказавшуюся специально устроенным карцером. Каждого посадили в одиночку, заперли и оставили в покое.

Петровский успел на прощание шепнуть:

— Петька, не унывай! Как-нибудь обойдется.

— Не кжычать, холеры, бо бата достанешь! — раздался резкий окрик солдата.

Как затравленный зверь в клетке, извиваюсь на земляном полу своей тюрьмы.

В углу заботливыми руками лагерной администрации постлана солома, очевидно, давно не менявшаяся. Она издает тошнотворный запах гнили и сырости. Ночь тянется томительно долго. С потолка и со стен бесшумно стекают медлительные капли. У меня такое ощущение, будто я свалился в воду. Одежда прилипает к телу. Потрясающий озноб не дает мне уснуть. В соломе копошатся какие-то насекомые. Я физически ощущаю их осторожное прикосновение. Громадные крысы с голодным писком торопливо шныряют из угла в угол, не осмеливаясь приблизиться ко мне.

Я сижу в полузабытьи, прислонившись к стене, и в непроглядной тьме веду счет до тысячи, начиная его каждый раз сызнова. Мозг совершенно обессилен этой непомерной нагрузкой. Так проходит время до тех пор, пока сквозь решетки окна, находящегося почти под самым потолком, не пробиваются первые робкие лучи света.

В изнеможении сваливаюсь на солому и засылаю мертвым сном человека, которому больше нечего терять.

Примерно часов в семь утра нас всех выводят на допрос. Процедура очень проста. Два солдата схватывают жертву за шиворот, укладывают на скамейку. Один держит за голову, другой за ноги, третий получает от поручика короткое приказание. Избивают нас стремительно, ловко и жестоко.

— Два десча пинч, — произносит офицер, когда очередь доходит до меня.

Пока меня укладывают на скамью, я чувствую резкую боль от первого нанесенного удара. За ним следуют другие.

— Досыть! — говорит поручик. — На чотырнадцать днив до буды, по пинч батив ранай до вечора.

Достаточно ясно — на четырнадцать дней в карцер и по пяти ударов утром и вечером.

Стало быть, в течение четырнадцати дней это составит сто сорок ударов.

Мурашки начинают ползать по моей спине.

Я начинаю испытывать чувство безнадежного отчаяния, но моментально беру себя в руки и насильственно пыталось внушить себе мысль, что сто сорок— вовсе не такая большая цифра.

Все зависит от привычки.

Возвращение в одиночку. Обед — вода, похлебка и кусок плохо пропеченного хлеба.

Через несколько часов до меня доносится шум возни из камер моих товарищей, расположенных рядом с моей.

Снова порка. Значит, надо приготовиться и мне.

Мои размышления прерываются. В конуру влезает ненавистный унтер, пан Вода.

Спокойное и категоричное:

— Кладнись!

Пан Вода сдирает с меня брюки, со скучающим видом всыпает мне пять батов и, как человек, исполнивший свою изрядно успевшую надоесть служебную обязанность, уходит.

Узкий карцер, общество все более смелеющих крыс, доводящих меня своим писком и возней до сумасшествия.

«Полфунта хлеба в день, вода, похлебка, пять плеток утром и пять вечером, — надолго ли меня хватит? — спрашиваю я себя, встречая каждый новый день моего заключения. — А ведь это длится уже тринадцатые сутки».

В землянке днем сыро и душно, а ночью холодно. У меня озноб и жар, но пан Вода не доктор, он служит, и у него свое дело, которое он выполняет добросовестно.

Наконец долгожданный четырнадцатый день. Накануне вечером пришел Вода и дал мне вместо пяти семь плеточных ударов: очевидно, два удара он добавил лично от себя.

Вода бросил мне и товарищам по-польски длинную фразу. Смысл ее заключался в том, что мы получим почетную работу. Нам предстояло вывозить в бочках содержимое уборных до тех пор, пока ассенизационное хозяйство лагеря не будет приведено в блестящее состояние.

Все же это было лучше, чем сиденье в карцере и ежедневная порция плеток.

Четырнадцать дней я не видел Петровского и Николая. Все мы изменились до неузнаваемости. Сильно сдал даже гигант Петровский.

Увидев меня, он лишь кивнул головой.

Боязно было даже сказать друг другу «здравствуй»: а вдруг начнут опять пороть за эту вольность?

Если бы кто-либо из нас представил себе такую перспективу в момент пленения, он предпочел бы застрелиться. Это было бы в тысячу раз легче, чем тот жуткий позор, измывательство, которые нам приходилось терпеть.

Польскую демократическую республику, ее государственный быт, ее европейские порядки нам приходилось изучать в довольно необычной обстановке.

Настоящую трудовую Польшу от нас заслоняли серые мундиры вооруженных тюремщиков, фанерные стены отстроенных предусмотрительными немцами бараков и колючая паутина проволочных заграждений.

Убийственное однообразие, нарушаемое лишь процедурой избиений, все время заставляло нас вспоминать мельчайшие подробности жизни на воле, до плена. Углубишься в прошлое — и в этом находишь силы для веры в лучшее будущее.

В плену так отчетливо вспоминались первые дни моего вступления в отряд, уходивший на фронт.

С каким наслаждением я вспоминал об этом, с какой радостью представлял себе свободного некогда олонецкого пастуха Петьку, рванувшегося к новой жизни, безоговорочно примкнувшего к тем, кто взялся очистить мир от палачей и угнетателей, кто поставил себе задачей переустроить мир на новых социалистических началах.

Спешным порядком формировали части. Медлить нельзя было; предполагалось, что военному искусству мы научимся уже в боевой обстановке, главное— научиться владеть винтовкой, а остальное само придет.

Мне в этом отношении было лучше. Я прошел суровую муштровку старой царской армии.

Помню посадку в вагоны, когда нас отправляли на фронт. Незабываемые, особенные дни…

В товарных вагонах было холодно. Железная «буржуйка», стоявшая посреди теплушки, бездействовала, не было дров.

Ребята приуныли, съежились.

Мы развлекались, как умели и как позволяла обстановка.

— Сыграй, Ванька, — крикнул Фролка, — я попляшу, все равно домой мне не попасть!

Ванька, наш товарищ из соседнего села, белокурый, крепкий парень в охотничьих сапогах с высокими голенищами, достал свою однорядную «вятку», которую он предусмотрительно захватил с собой из деревни, и заиграл. Фролка лихо вскочил с нар, пустился вприсядку. Настроение стало подниматься, четкий ритм каблуков отплясывавшего товарища вселял бодрость.

— Ишь, бестия, раскомаривает! — слышались одобрительные возгласы.

Несколько товарищей лениво сползли с нар, но постепенно стали оживляться и наконец последовали примеру Фролки, уступившего им свое место.

Прибыли в Олонец, взялись на учет в штабе. Через два дня нам сообщили, что немцы начали отступление из Белоруссии, а поляки по свежим следам стремились захватить этот край — лакомый для них кусочек.

Задача наша, следовательно, определилась: надо было не допустить захвата Белоруссии поляками.

Вскоре нас из Олонца отправили эшелоном в Торопец, где формировались отряды перед отправлением на фронт.

Путь до Торопца прошел незаметно, в вагоне было весело. Раздобыли немного дров. Все мы чувствовали какой-то подъем.

Приехали на место назначения. Нас разбили по ротам: Фролку и Никанора послали в саперную команду, а остальных в отдельные части.

Я остался один. Фролка и Никанор выпали из моей жизни… Но раздумывать некогда было: нас предупредили, что завтра придется выступать. Стряхнул с себя грусть.

Я провел первую ночь в казарме, в которую было превращено городское торопецкое училище. В сущности это была моя последняя спокойная ночь, ибо после нее начался поход, а затем — плен, бегство, то бегство, которое привело меня в стрелковский лагерь.

Дорого бы я дал за то, чтобы начать сначала. Правда, тут же я себя пристыдил, сообразив, что только такой опыт, какой явился у меня в последние полгода, мог в конечном итоге выковать из меня настоящего большевика.

При проезде из Олонца на фронт мы дня на два задержались в тогдашнем Петрограде. Митинговали с огромным подъемом в казармах.

Шла стихийная запись рабочих в большевистскую партию.

Вместе с ними и я получил на руки маленькую книжечку, удостоверявшую, что ее предъявитель Петр… действительно является членом российской социал-демократической рабочей партии большевиков, связь с которой началась у меня задолго до этого момента.

Утром в Торопце нам скомандовали:

— Выходи, стройся!

Дежурный по роте предложил взять вещи с собой.

Я очутился в первом взводе. Рядом оказался высокий скуластый парень; он тяжело ступал громадными сапогами, переваливаясь с боку на бок.

«Вот, — подумал я, — попадет к нему в руки враг, — не возрадуется».

Я дружелюбно поглядел ему в глаза. Он широко улыбнулся, сунул мне свою лапу, крепко стиснул мою руку.

— Петровский. А тебя как?

— Зови меня Петькой, — сказал я ему в тон.

— Партийный?

— Так точно, — ответил я ему, шутливо взяв под козырек.

Меньше всего мог я предполагать в этот момент, что судьба так тесно свяжет меня с Петровским: он представлялся мне тогда неуклюжим и громоздким, гораздо менее культурным, чем это оказалось на самом деле.

— Ясности в тебе, парень, нет, — иронизирует Петровский, — Ты словно не веришь, что мы полякам покажем, почем фунт лиха. Скурве сыне! Попадет им от меня!

— Ты что ругаешься? На каком языке?

— Скурве сыне, — сказал Петровский, — это по-польски.

— Смирно! — раздалась команда. — На плечо! Левое плечо вперед, шагом марш!

Рота двинулась в поход. Петровский очутился рядом со мной. Он частенько со мной заговаривал, очевидно, желал поближе познакомиться. Возле самой станции он меня спросил:

— Есть у тебя спички?

— Нет, — ответил я ему.

— Вот чудак! Как же без спичек? Ведь ночами придется сидеть, курить захочется.

— Я не курю, — угрюмо пробормотал я.

— Эх ты, баба! — промычал Петровский и долго после этого молчал: очевидно, задумался.

Нас погрузили опять в вагоны, такие же холодные, как те, в каких мы ехали до Торопца. Предстояло мерзнуть, дров на станции не давали: успокоили команду тем, что замерзнуть не успеем, недолго путешествовать будем.

Тронулись.

— Даешь шляхту, — задумчиво сказал Петровский, и как бы в ответ на это раздался протяжный свисток паровоза. — Вот видишь, — сказал он мне, — даешь шляхту — свистит паровоз. Скорее бы ее к чертовой бабушке разгромить.

«Даешь шляхту» — стало одним из боевых лозунгов в 1919 году, в период наших первых столкновений с поляками.

Но очень скоро этот лозунг был заменен другим: «Даешь Варшаву».

Ехали мы целую ночь, утром поезд остановился, эшелон выгрузился. Мы опять разбились по ротам.

Командиры долго и подробно объясняли нам смысл нашей боевой задачи.

Наши начальники, такие же рабочие и крестьяне, как и мы, не знали «уставов», но зато с ними было легко, можно было в свободные минуты по душе поговорить.

Утром полк двинулся вперед.

Мы пошли в первое наступление. Оно четко врезалось в память.

Бойцы, посланные в разведку, скоро вернулись и сообщили, что колонна отступающих немцев остановилась в Полоцке, больше идти не хочет и намерена нам дать бой. Выяснилось также, что в Полоцке имеются и польские войска, явившиеся в город для того, чтобы заместить отступающих немцев.

Для обсуждения информации, принесенной разведчиками, было созвано совещание командиров.

Полк сделал привал.

Я стал закусывать припасами, сохранившимися у меня еще с Торопца.

Петровский очутился рядом.

— Питаешься? — сказал он иронически.

Я на него неприязненно поглядел. Меня уже начинало раздражать его покровительство.

— Поди ты ко всем чертям! Чего навязался! Ты бы лучше за своим лицом глядел да угри выдавливал, а то видишь, как у тебя их много!

Впоследствии я узнал, что этим ответом задел больное место Петровского. Никогда больше я не позволял себе с ним таких шуток.

После этого первого и единственного конфликта дружба наша прочно укрепилась.

Но в тот момент Петровский решительно двинулся ко мне, сжав кулаки. Он, вероятно, превратил бы меня в котлету, если бы около нас не раздался успокаивающий голос командира. Наша рота должна была пойти в авангарде, предстояло вытеснить противника из Полоцка. Штаб полка начал переговоры с немцами, обратившись к ним с предложением покинуть Полоцк без боя. Мы надеялись после ухода немцев из города захватить в плен польские части.

Ротный ознакомил бойцов с предстоящей операцией. Мы внимательно слушали все его указания.

Мы сознавали, что от усилий и храбрости каждого из нас зависит успех первого боя.

Стал накрапывать дождь, вечером повалили мокрые хлопья снега.

Петровский и я пошли в дозор. Я уже тогда обратил внимание на то, что в смысле опыта мне надо было многому у Петровского поучиться.

Я шел по его следам. Вдруг раздалась команда:

— Остановиться!

Остановились, примкнули к роте. Через несколько минут новая команда:

— В цепь!

Мы рассыпным строем двинулись вперед на Полоцк, откуда слышались уже ружейные выстрелы, а временами тарахтели и пулеметы.

Вскоре наша рота получила распоряжение сделать фланговый обход. В абсолютной тишине, четко и быстро проводили мы эту операцию.

Справа от нас раздалось нестройное «ура».

Оказалось, что в цепь поступило сообщение о том, что немцы согласились без боя оставить Полоцк. Поляки же, поняв, что они попадут в мешок и будут раздавлены, уходили, отдавая город в наши руки.

Мы победным маршем вступили в Полоцк и разместились в женской гимназии. Как только началось распределение частей по квартирам, подошла походная кухня.

Ко мне и Петровскому вскоре присоединился Исаченко— старый подпрапорщик, добрый парень и прекрасный, как оказалось впоследствии, большевик. Нас тогда несколько смущало его придирчивое отношение к товарищам, на которых он налетал за нарушение дисциплины. Особенно он злился, когда это происходило в рассыпном строю. Во всем остальном Исаченко был настоящим товарищем, не раз впоследствии выручавшим нас из беды.

После переклички дежурный по роте предупредил нас, что мы выступаем в восемь часов утра.

Чуть забрезжил свет, дежурный по роте стал нас будить.

Получили приказ выступать на Двинск.

Снова вагон, погрузка, негреющая печурка, полуголодный поход, все то, к чему мы уже успели привыкнуть.

Добрались до Ново-Свенцян.

Наша разведка сообщила, что польские передовые отряды находятся в Подбродзе и что неприятель намеревается вести наступление на Свенцяны. Стало быть, предстоял бой.

Командиры удалились на совещание в штабной вагон.

Кто-то из товарищей приволок несколько оторванных от забора досок. Сгрудились вокруг раскаленной докрасна буржуйки, вскипятили в котелках воды. Торопливо, обжигая губы, стали глотать согревающий налиток.

— Все хорошо, да сахару нет, — сказал Петровский.

Я вспомнил, что у меня осталось несколько кусков сахару, взятых еще в Торопце, извлек их из сумки, раздробил на мелкие кусочки и поровну разделил между товарищами.

— Славно жить среди добрых людей, — сказал Исаченко, — прямо как в коммуне. Теперь бы еще хлебца.

— Ишь чего захотел! — смеется Петровский. — А не угодно ли вам еще молочка, кофейку, булочек сдобных, курятинки или ножку от гуся?

Мы дружно рассмеялись шутке Петровского.

Вернувшийся командир собрал роту и сообщил нам, что мы будем занимать исходное боевое положение в течение дня, а ночью станем выбивать противника из Подбродзе, так как он там засел пока с небольшими силами. Разделили роту на группы, еще раз внимательно обсудили план действий и двинулись лесом по направлению к Подбродзе, до которого шли всю ночь.

Под утро остановились, быстро связались со штабом, получили приказ продолжать наступление с тем, чтобы до рассвета окружить местечко.

Наша рота должна была произвести охват местечка с западной стороны, а две соседние роты — с северной и восточной. Мы удачно выполнили порученное нам задание.

Медленно сжималось наше кольцо у Подбродзе, противник, видимо, не ожидал такого быстрого наступления и не принял мер предосторожности; мы его захватили, что называется, врасплох.

Рассыпным строем, быстро обгоняя друг друга, двигались мы вперед. Мелькнул огонек, потом другой, третий.

— Застава, — успел мне шепнуть Петровский и энергично щелкнул затвором.

Возле меня очутился отделенный командир.

— Их нужно снять без боя, — сказал он мне.

Это распоряжение мы немедленно передали по цепи. Ползком, на четвереньках начали мы продвигаться вперед. Так двигались около получаса. Отделенный командир послал меня с Петровским вперед, к видневшейся невдалеке избе, предложив остальным бойцам осторожно двигаться за нами.

— Удивительно, — сказал мне Петровский, — огонь горит, а никого не слышно.

Остановились, прислушались, приникли к стенке. Молчание. Стало быть внутри никого нет.

— Идем прямо, — предложил я, — чего тут ждать.

Я поднялся во весь рост и, смело подойдя к окну, заглянул внутрь избы. Мне представилась такая картина: за столом сидел польский солдат и что-то писал, около печки второй солдат любезничал с женщиной, очевидно, хозяйкой. В углу, около входной двери, стояли винтовки. Их было много. Можно бы предположить, что на полу спало еще несколько человек.

«Вот, — решил я, — удобный момент, чтобы захватить заставу врасплох, а потом неожиданно напасть на главные силы».

Эта же мысль молниеносно созрела и у Петровского. Не дав мне вымолвить ни слова, он торопливо бросил тоном, не допускающим возражений:

— Следи за окнами, стрельбу не открывай, а как только я вскочу в хату, бей стекла, создавай панику, только не слишком шуми: попадем мы тогда как кур во щи.

— Хорошо, — ответил я.

Петровский одним скачком бросился к двери. Я услышал, как отлетел запор, а в окно увидел, как Петровский «действует».

— Ни с места, стреляю! — крикнул он, загородив своей фигурой винтовки.

Я начал бить стекла.

— Ложись! — крикнул Петровский.

Два солдата и женщина безоговорочно выполнили его приказание.

Вслед за Петровским и я вбежал в избу — к нему на помощь.

Не успели мы осмотреться, как в дверях появился наш отделенный командир Шалимов с несколькими бойцами. Лежавшие на полу польские солдаты вскочили, растерянно глядя на вошедших, и с поднятыми руками застыли посреди комнаты.

— Заходите, милости просим, — обратился торжествующий Петровский к Шалимову.

Тот в ответ улыбнулся.

— Поищи, нет ли чего поесть, — сказал он Петровскому.

В это время женщина, лежавшая на полу, рыдая, кинулась к ногам Петровского.

— Не губите, ради бога, не губите!

Мы недоумевающе посмотрели на нее. Я сказал:

— Да мы вас и не думаем губить.

Шалимов на ломаном польском языке спросил пленных:

— Ну, як, панове? Цо вы тут робите?

— Да мы вартовые, пане, — ответили поляки.

Шалимов пытался на своем замечательном польском диалекте завязать с ними беседу, но солдаты мучительно недоумевали, вслушиваясь речь Шалимова, обращенную к ним. Они ничего не понимали.

Мы прыснули со смеху.

— Ну, ладно, черт с вами! — махнул на них рукой Шалимов, достал из кармана папиросы и предложил пленным.

— Дзенькуем, пане, — отвечали те, но почему-то папирос не брали.

Шалимов усмехнулся, посмотрел на Петровского и сказал:

— Очевидно, добрые католики получили соответствующие инструкции от своих духовных пастырей.

Я взял из коробки Шалимова папиросу и закурил.

Тогда один из пленных протянул к Шалимову руку и сказал:

— Як кто кце, а я закурю. Дай, пане, один цигарек.

Шалимов протянул ему пачку с папиросами.

За первым солдатом взял второй, а затем остальные.

Нас несколько удивила эта затянувшаяся церемония. Курьез очень скоро разъяснился. Оказалось, что польские офицеры внушали солдатам, что каждый красноармеец носит с собой пачку отравленных папирос, которыми угощает взятых в плен польских солдат.

— Товарищи, покурим и давайте двигаться, — заявил Шалимов.

Мы выделили из нашей группы пять человек, поручив им конвоировать пленных; одного послали с донесением к командиру роты, а с остальными двинулись ползком вперед.

Нам предстояло до прибытия всей роты точно обследовать местность и выяснить, с какой стороны лучше двигаться.

Было условлено не стрелять попусту.

Я оказался опять рядом с Петровским.

Удачный захват передовой заставы еще больше сблизил нас.

По правую руку от меня в цепи полз Исаченко. Теперь я уже знал, что оба они исключительно надежные товарищи, рядом с ними чувствовал себя хорошо, спокойно.

Издали доносился неясный шум, вероятно, мы очутились в районе расположения противника.

Стало светать.

— Вот досада, — сказал Петровский, — ведь наши не успеют подтянуться, пока темно, и провалится вся операция…

Нашего наступления останавливать нельзя, и в то же время надо было действовать так, чтобы поляки не знали, что мы находимся поблизости, иначе пришлось бы брать местечко с боя, так как враг успел бы подготовиться к обороне. Немцы из Свенцян ушли только накануне.

— Поляки ждут нас завтра к утру, мы же должны на них напасть сейчас, пока ночь еще не ушла. — сказал Шалимов, потом, подумав немного, обратился к Исаченко и добавил: — Беги в штаб, снеси донесение, потребуй, чтобы скорее подтянулись главные силы. Надо перейти в атаку сегодня же ночью.

На клочке бумаги Шалимов нацарапал донесение, с которым Исаченко быстро скрылся в предрассветной мгле.

Мы же решили пока залечь и дальше не двигаться. Надо было принять все меры, чтобы поляки не обнаружили нас.

Стали терпеливо ждать.

Время тянулось томительно. Прошло около часа напряженного ожидания. Шалимов уже стал тревожиться.

Наконец прибежал, запыхавшись, Исаченко.

— Ну, что? — прошептал Шалимов.

— Вторая рота уже обошла левый фланг противника и заходит ему в тыл, наши двигаются сюда, минут через двадцать прибудут, и сразу же пойдем по направлению к местечку, — торопливым шепотом сообщил он нам, едва сдерживая свою радость.

— Наконец-то пойдем в атаку! — обрадовался Петровский.

От пленных, которых мы захватили в передовой заставе, нашим удалось в штабе полка очень много узнать.

Исаченко поделился с нами всеми подробностями и новостями, услышанными им в штабе.

Пошли предположения об исходе боя.

— Хоть бы уж поскорее, а то зря торчим, — нетерпеливо заерзал Петровский.

— Они сейчас подойдут, — уверенно сказал Исаченко. — Не волнуйтесь, ребята, все теперь будет в порядке, сам собственными глазами все видел и слышал.

Ждать действительно пришлось недолго. Уже через десять минут из-за кустов вынырнула цепь красноармейцев, продвигавшихся ползком в нашем направлении.

Один из них подполз к нам вплотную и осведомился, где товарищ Шалимов.

— Вот приказ, — сказал он.

Шалимов взял у него клочок бумаги, на котором ротный командир писал:

«Товарищ Шалимов, двигайтесь вперед до тех пор, пока можете оставаться незамеченными, после чего остановитесь и ждите подхода главной цепи: мы будем вслед наступать, не останавливаясь. О своих наблюдениях доносите».

— Ну? — нетерпеливо опросил Петровский, пока Шалимов разбирал каракули.

— Вперед, — ответил ему вдруг ставший серьезным Шалимов.

— Значит, вперед? — переспросил Петровский Шалимова.

Последний не ответил.

Цепь раскинулась и двинулась дальше; до Подбродзе оставалось не больше трех километров.

Мы ползли быстро, гораздо смелее, чем раньше, и через полчаса такого «черепашьего» движения установили, что нам уже дальше двигаться нельзя: из-за горки уже ясно проступали очертания местечка.

Остановились и стали ждать прихода своих. Вдруг раздалось несколько беспорядочных выстрелов.

Мы все в тревоге обратились в сторону, откуда шла стрельба. Неужели нас обнаружили поляки?

За Подбродзе взвивались клубы дыма, затем огненные языки появились высоко в воздухе, в самом местечке, видимо, заволновались.

— Вперед, в атаку!

Сзади нас выросла цепь красных бойцов.

— Ура, ура! — раздалось с разных концов.

Мы наступали организованно. Наши две роты влились в цепь и бросились в атаку. Поляки, как мы и предполагали, не ожидали такого стремительного наступления, не выдержали и в беспорядке отступили из Подбродзе, оставив большое количество пленных, продовольствия, фуража и военных припасов.

Бойцам нашей роты поручено было немедленно, ориентируясь по захваченным в штабе поляков спискам, взять в плен команду связи поляков, расположившуюся в нескольких избах на окраине.

Мы не знали дороги, спотыкаясь падали от усталости, всеми овладело желание поскорее добежать до цели.

Впопыхах я не заметил, как очутился около одного из домиков, и буквально наскочил на двух поляков, которые спешно запрягали лошадей.

Они, очевидно, собирались удирать.

— Стой, стрелять буду! — крикнул я.

Поляки сначала оробели, но когда увидели, что я один, перешли к стремительным действиям.

Я успел отбежать за угол. Нападавшие бросились вслед за мной. Положение критическое. Если сейчас не подоспеют остальные товарищи, моя песенка спета.

Пули свистят над моей головой и мягко шлепаются в рыхлую землю.

Топот нескольких десятков ног и щелканье затворов возвещают о моем спасении.

Я вижу, как приседает, на ходу роняя винтовку, один из врагов, как другой, отстреливаясь, торопливо отбегает в сторону. Знакомый голос Петровского тревожно окликает:

— Петька, ты жив! А мы думали, каюк тебе.

Я подошел к нему, крепко пожал ему руку и, весь дрожа от волнения, пробормотал:

— Спасибо, друг, спасибо, что спас меня от верной смерти.

— Брось дурака валять, идем, — недовольно пробормотал он и быстро зашагал в глубь местечка. — Наши, вероятно, уже обедают, а мы тут с тобой ерундой занимаемся. Жрать хочется.

Улицы местечка заполнены красноармейцами. Петровский на ходу спрашивает:

— Какой роты, товарищ?

— Третьей. Второй, — отвечают нам.

— Где же, наконец, наша первая? — обращаемся мы к одному из командиров.

— Вот там, — показал он рукой на запад.

— Идем, Петька, поскорей к нашим. Куда их черти занесли?

— А мы тоже беспокоились о вас, — встретил нас Шалимов.

— Да я выручил вот его, — сказал Петровский. — Один скурве сыне чуть на тот свет его не отправил.

— Да ну? — удивился Шалимов.

— Вот что, Шалимов, — оборвал его Петровский, — давай лучше насчет жратвы подумаем.

— Дело обстоит неплохо, — ответил Шалимов. — Въезжаю в местечко, смотрю — около избы бричка с разными котомками. Проверили, разное барахло нашли, отдали его полковому каптенармусу, а кусок хлеба и сала фунта с два между собой поделили. Садитесь вон там на бревне, я вам вашу долю принесу.

— Крой, крой, Шалимов, — одобрительно сказал Петровский, — а мы пока поудобнее устроимся.

Подошел ротный командир, поздоровался.

— Кухня будет только к вечеру, — сказал он, — нужно как-нибудь всухомятку продержаться, до вечера отдохнем, а там опять двинемся. Сейчас устанавливайте караулы — и по домам, но далеко не расходитесь, будьте готовы в любой момент собраться на случай тревоги.

Я очутился в чистеньком домике, аккуратно выбеленном. Старуха-хозяйка рассказала нам, что ее сын и старик ушли на заработки, а невестку увезли с собой поляки.

— Врет, как полагается, — сказал Петровский. — Да нам не все ли равно, отдохнем часок, да и баста.

Шалимов, Петровский, Исаченко и я устроились довольно удобно. Не успели мы разместиться, как под окном послышал голос вестового, осведомлявшегося о Петровском.

— Что нужно? — недовольно крикнул Петровский.

— В штаб полка вызывают.

Петровский стал ругаться.

— Собирайся живо! — сказал ему Шалимов начальствующим тоном. — Раз зовут — не задерживайся.

Там ему сообщили содержание полученного приказа:

«Петровскому, как окончившему военные краткосрочные курсы, предлагается явиться немедленно в распоряжение штаба бригады».

Вернувшийся Петровский быстро собрал свои вещи и стал торопливо прощаться. В дверях он обернулся и бросил:

— Слушай, Петька, как устроюсь — напишу, а ты сообщи, как у вас дела.

— Пиши, — приветливо ответили мы ему в один голос.

Хлопнула дверь, и Петровский исчез.

— Хороший парень, хоть и простачком прикидывается, — сказал Шалимов.

В этот момент мы услышали команду:

— Выходи, стройся!

Нам предстояло с Первым и Вторым литовскими полками двинуться в наступление на Вильно.

— Даешь Вильно! — закричали наши ребята.

Успех в Подбродзе окрылял…

— … Выходить! — доносится до моего слуха.

Петровский тащит меня с нар. Куда зачем?

— Вставай, чертов мечтатель, а то проволоки попробуешь!

— Холеро! Пся крев! — зычно орет унтер на весь барак. Ненавистное слово отрезвляет меня, я быстро вскакиваю с места.

Необходимо приступать к выполнению обязанностей ассенизатора.

«Нас этим не испугаешь. Мы люди привычные», — мысленно стараюсь утешить себя, направляясь к выходу.