Положение дрянное. То, чего не могли сделать польские шомполы, сделала вошь. Заболели Грознов, Сорокин и Николай, которого мы подобрали во время первого побега у злополучной сторожки.
Когда товарищей укладывали на подводу, они были уже без сознания. Чувствуя себя больными, они долго, дней восемь, крепились, страшась очутиться в положении Шалимова.
Какая обида: быть на пороге иной жизни (а мы не сомневались, что побег осуществим) — и вернуться в Стрелково, в царство Вагнера и Малиновского!..
Возница, местный крестьянин, подстегнул лошаденку, та прошла несколько шагов и остановилась.
Петровский подошел, приналег плечом, лошаденка рванулась и вытащила возок из болотца. За поворотом печальная процессия скрылась.
Из биографических обрывков, которые в томительно долгие, мучительные дни плена я слышал от друзей, я склеиваю книгу их жизни.
Обычная история тех лет, когда героем является молодой парень, заглядывавший в лицо смерти на Карпатах, во Львове, Тарнополе, Риге и всех прочих местах, где снаряды рыли могилу для рабочего и крестьянина.
1914 год. Мобилизация. Винтовка и скотские вагоны. Гармоника и теплушка, плач баб на вокзалах.
Кокетливые косынки сестер милосердия. Новенькие погоны офицеров. Бесконечные марши по глинистым дорогам Галиции и Польши. Тяжесть винтовки на плече. Обе полы намокшей шинели в руках.
Обгоняет штабной автомобиль, обдает грязью, комья летят в лицо. И опять бесконечный топот солдатских сапог.
Окопы. Над головой тоненькое бревнышко, а ноги выше колен в воде. Разрываются снаряды и устилают дно вонючей канавы сотнями трупов.
Год, другой, третий. Те же сырые окопы, свист пуль, вой снарядов и черствый солдатский хлеб, который поедается тут же, рядом с разлагающимся трупом убитого товарища.
Вошь. Серая фронтовая вошь, кажется, тогда впервые получает право всероссийского гражданства.
Она подтачивает наши покрытые коростой тела. Тяжелый, одуряющий запах испражнений. Серое, свинцовое небо. Зуботычины фельдфебелей, унтеров и молодых, безусых, свежеиспеченных прапорщиков. И где-то в глубине сознания, подавленного безысходностью, копошится одна назойливая мысль.
Зачем? Во имя чего? За кого мы воюем?
Бесконечные составы товарных вагонов подвозят свежие партии необстрелянного пушечного мяса, которое завтра же будет ввергнуто в ненасытную пасть войны. Короткие корявые строки получаемых солдатских писем из самых отдаленных концов России не радуют: они пронизаны той же безысходной тоской. Безрадостная крестьянская «жисть» стала еще горше. Кормильцы на фронте проливают свою кровь за отечество, а покинутые ими семьи предоставлены самим себе, оставлены на милость урядников и становых.
Поля стоят неубранными, пала последняя лошаденка, телку за недоимки списали, дед Афанасий помер от плохо вправленной грыжи, а жена Маланья путается с пленным австриякой. Таков общий рефрен этих писем.
Здесь по одну сторону — безликая серошинельная солдатская масса, замордованная, забитая, безжалостно посылаемая на верную гибель бездарными военачальниками. И офицерское сословие — тупое, чванливое, держащееся особняком, боящееся запятнать себя, свою честь хотя бы намеком на человеческое отношение к Иванам, которые, по их понятиям, должны беспрекословно выполнять волю золотопогонных господ. Но худшим видом паразитов на теле истекающей кровью армии является штабная сволочь и бесчисленные молодчики земгусарского типа.
А за сотню верст от позиций идет неторопливая тыловая жизнь. Электрические солнца заливают ослепительным светом нарядные улицы и проспекты, в ресторанах и кафе гремит музыка. В домах люди спят, раздеваясь, в чистых постелях, ласкают своих жен и любовниц. Они не знакомы со вшами; им нет никакого дела до окопного быта, до ядовитых газов, оторванных рук и опустошенных жизней когда-то полных энергии и сил молодых людей.
За колючей изгородью проволочных рядов в тех же окопах, только более комфортабельно устроенных, такие же Иваны, насильственно оторванные от заводов и полей, облаченные в шинели защитного цвета и носящие у себя на родине имена Иоганнов, Фрицев, Карлов и Куртов.
«Борьба за право на жизнь, на труд. Борьба за свободу против угнетателей, за эксплоатируемых — против эксплоататоров, за мир — против войны». Эти лозунги вернули к жизни моих товарищей. Ныне их везут умирать в Стрелково, в лагерь палачей.
Не видели жизни, забыли про ласку, годами не знали кровли над головой… Неужели они кончат жизнь в жутком бараке, и телега напуганного конвоем мужичонки, жалкая телега, с которой их помутневшие взоры еще видели простор широких полей, будет последней нитью, на которой оборвется их связь с нами?
Петровский уводит меня за руку от ворот.
Я лежу, укрытый его знаменитым пальто с бархатным воротником.
Закрыв глаза, я ясно вижу лица трех и переживаю жизнь каждого из них, простую, бесхитростную и героическую жизнь, сотканную из лишений и труда.
Грознов с шестнадцати лет в провале темной мастерской на заводе. Окна с решетками высоко. На них вековая пыль. Сквозь нее не проникнуть солнцу.
В темноте визжат станки. Зазевался — оторвут руку.
Первая прокламация. Кружок. Митинг. Нагайки казаков. Жажда мести, борьбы и упорство в борьбе за правду. Обидчивость юности, которой остерегается группа старых революционеров на заводе, спаянных пятым годом.
Спутался с анархистами. Кипела неуемная сила, хотелось бунта на весь мир. Снабдили наганом, слегка подучили стрелять из него и отправили в налет на магазин. Кого-то, кажется, ранил. Было все это до того нелепо и так далеко от героического подвига, что забыл и думать о последствиях. Последствия были, однако, далеко не смешные, и сообразил Грознов это как следует лишь тогда, когда арестовали и приговорили к трем годам каторги. Отбыл он их добросовестно и там научился многим вещам, которые изменили направление его мыслей.
Тюремные годы Грознов провел в обществе настоящих борцов, вооруженных теорией Маркса и твердо знавших, за что и за кого они борются. Они сделали из беспочвенного бунтаря Грознова революционера. Пришел он в тюрьму анархистом, а вышел на свободу большевиком.
Из города направился в родную деревню: захотелось пожить на земле после трех лет неволи.
В деревне произошло убийство, и так как знали, что Грознов вернулся из тюрьмы, то для деревенского начальства проще всего заподозрить убийцу в каторжнике с репутацией налетчика. Дело оборачивалось довольно скверно. Становому приставу хотелось сразу убить двух зайцев: уничтожить крамолу и найти убийцу. Грознову стоило большого труда отбиться от наскоков станового, приготовившего уже соответствующий рапорт исправнику о поимке важного преступника. Тянули на допросы, били. Чудом удалось увернуться от ареста и поехать в город, где после долгих мытарств, — ведь был Грознов уже клейменый, — поступил рабочим на завод.
Донос, отправка на фронт, ранение, госпиталь и отставка вчистую.
Выступление на митинге и снова тюрьма, баланда и клопы. В тюрьме, набитой до отказа, новые люди, десятки рабочих, арестованных за антивоенную пропаганду.
Февральские дни. Свобода. Опять с большевиками против Милюкова, Корнилова, Керенского.
Октябрь. Надо было устанавливать власть советов, и Грознов в самых опасных местах, в осиных гнездах контрреволюции.
Вшивые теплушки, худые сапоги, резиновый плащ зимой. Женитьба на ходу. Сын, родившийся во время отступления, на Украине.
Маленький городишко, обещание товарищей помочь семье, и опять походы, недоедание, борьба и плен.
Временами припадок тоски по семье и постоянное стремление вновь включиться в борьбу.
Вся жизнь в борьбе. Никакой позы.
Такова биография товарища, запечатлевшаяся в моей памяти по немногим рассказам, выслушанным за долгие дни совместной муки в бараке. Нигде не записанная, протокольно-сухая, она погибнет в мертвецкой стрелковского лагеря.
Я говорю об этом Петровскому.
— Оживет, — отвечает он. — У революции будут свои поэты. Из тысячи таких жизней они создадут поэму о героической борьбе старого и нового мира. И когда кости Вагнеров и Малиновских давно сгниют в земле, когда их могилы уже будут распаханы, героизм наших товарищей все еще будет жить в памяти грядущих поколений.
Мы сиротливо жмемся друг к другу, а за стеной уже просыпаются овцы.
В лесу тоскливо.
На оголенной земле сухие ветки.
Деревья, холодные, понурые, спят мертвым сном.
Мы одиноки в лесу. И в поле никого. Раньше мы хоть изредка встречали в поле крестьян. Они бросали работу и провожали нас глазами также, как проходящий поезд.
Но поезд не был страшен. Он не был окружен винтовками. Мы же замкнуты кольцом конвойных. Крестьяне их боялись, и даже мальчишки не рисковали близко подойти к нам.
Деревня была, очевидно, в нескольких верстах от нас. Дорога в городишко проходила невдалеке от нашего сарая. Иногда, когда мы шли с работы, мы встречали обоз в десять-пятнадцать подвод. Это соседние крестьяне возвращались из города, куда ездили за покупками.
Надо отметить, что запасы заготовленных нами за день дров к утру значительно таяли. Очевидно, их растаскивали ночью крестьяне. Мы не сердились за это: мы знали, как тяжело живется крестьянину. Да к тому же не в наших интересах было ускорить заготовку того количества дров, которое требовалось для лагеря. Наоборот, мы рады были бы оттянуть срок возвращения в лагерь. Конвойные тоже не реагировали на кражу дров. Мы полагали, и не без основания, что они в этом деле заинтересованы материально.
Мы были крепко и надежно изолированы от крестьян, но все же могли заметить в немногих встречах с живыми людьми, встречах на расстоянии сотни шагов, отсутствие враждебности к нам.
Крестьяне несомненно знали, что мы русские пленные, а для них это значило, что мы большевики, однако ни одного угрожающего движения в нашу сторону, ни одного злобного выкрика по нашему адресу я не запомнил за эти месяцы пребывания на работе в лесу.
Однажды в лесу, на том участке, где работали галичане, мы нашли несколько пар лаптей. Все пленные сошлись на том, что лапти в это место попали не случайно, а были оставлены для нас крестьянами.
Справа, за загородкой для овец, сразу начинался густой лес. Дорога шла в гору, но что было по ту сторону горы, мы не знали.
Старший по команде часто уходил туда и возвращался почти всегда навеселе.
Конвойные ругались и говорили, что он пропивает деньги, которые причитались команде.
В свою очередь они пропивали деньги, которые брали у крестьян за продажу заготовленных нами дров.
Выпал первый снег и сейчас же растаял. Ждать более нельзя было. Каждый день нас могли возвратить в лагерь. Мы нервничали до того, что даже не съедали нашего хлеба. Пробовали прятать его для дороги, братва заметила и стала бесцеремонно тащить на наших глазах.
Команда совсем распоясалась: пила вовсю, чувствуя близость возвращения в лагерь и конец вольного житья.
Побои на работах вообще были редки (сказывалось отсутствие офицеров), а в последние дни и совсем прекратились. Мы осмелели настолько, что вступали даже в разговоры с некоторыми из конвойных.
Близилось рождество.
Наши конвоиры, готовясь к празднику, позабытые старшим, пьянствовали уже несколько дней подряд.
Мы решили осуществить побег. Момент казался нам наиболее подходящим.
Нас охранял молодой солдат по фамилии Невядомский. Мы предварительно установили с ним более или менее приятельские отношения. Парень любил лесть, и мы его величали чуть ли не «паном полковником». Ему, безусому, нравилось относиться к нам, солидным людям, снисходительно. Иногда он даже покровительствовал нам: кой-когда давал лишнюю порцию хлеба, угощал табаком, а раза два предлагал принести спирт.