МАМА ОЧНУЛАСЬ КАК РАЗ ВО ВРЕМЯ ПОСЛЕДНЕГО ПРИчастия.
(Это входит в наказание? — отращивал ты Гостей. — А тебе мало? — отвечали они. Снобы вонючие.)
Она уже почти неделю лежит без сознания в реанимационном отделении больницы Седар Хилл Мемориал, удерживаемая на этом свете лишь аппаратами, которые гудят, лязгают, сопят около ее койки, измеряют верхнее, нижнее, легочное давление, чертят замысловатые кривые: 60-140 мм. рт. ст.; 1 мм. рт. ст../25 мм, объем выдыхаемого воздуха 300–200 см, системное давление не превышает 175 мм. рт. ст., гофрированные трубки проходят через горло и легкие, помогая ей дышать: 250 миллисекунд минимальный интервал между выдохами, 5 секунд максимальный интервал между вдохами. Детали. Подробности. Мелочи. Словно круговерть мельчайшых черных крапинок. Словно плывущие титры старого фильма ужасов, вроде тех, на которые папа водил тебя по пятницам, когда ты был единственным ребенком в семье, и все внимание отца доставалось тебе одному.
Вот о чем думаешь — о деталях, мелочах, подробностях. Лишь бы не смотреть на бледное, изможденное лицо, на жалкое исколотое тело. Сменяют друг друга светящиеся цифры, монитор пищит, глотая все новые и новью данные, насос нагнетает воздух в легкие, заставляя вздыматься грудную клетку, все как заведено в мире, сотворенном господом и высокими технологиями… Все, разве что…
(Да, — говорят Гости, — разве что. Вот в чем загвоздка, как говаривал старина Вилли Ш., верно, дружок? Разве что. Всего два слова, а за ними — и разрушение, и боль, и разочарование, и катастрофа… Так драматично, верно? Полагаем, ты не против, если мы вернемся назад и поглядим, что следует за этими словами, самыми-самыми, раз уж ты сам не способен, мы сделаем это для тебя. Давай, будь Хорошим Мальчиком и скажи все вместе с нами, ну же!)
Во-первых, она не должна была здесь находиться. Ее отказ от реанимации и от подключения к аппаратуре, хранившийся в доме престарелых, был действительным и в больнице, но какая-то глупая сиделка запаниковала и вызвала скорую, когда у мамы начались трудности с дыханием, так что ее вновь доставили в больницу и скоренько подключили к аппаратуре. Мама не хотела до конца своих дней лежать прикованной к этой проклятой машине — она столько раз твердила это вам с сестрой, так что, когда эмфизема легких осложнилась пневмонией, вы оба поклялись ей, что этого не будет. Но это случилось. Ты гадаешь, не винит ли она в этом тебя.
Она должна понимать — это не твоя вина. Пока до тебя дозванивались, пока поднимали ее отказ от реанимации, подшитый к истории болезни, хранящейся в доме престарелых, пока сверялись с компьютерными данными… Но с этим пускай разбираются юристы. Позже. А сейчас пришла пора исполнить свой долг.
Вы с сестрой уже вышли на маминого лечащего врача и растолковали ему все, и показали ее волеизъявление, и он печально кивнул, и подмял телефонную трубку, и позвонил в реанимацию, и вы с сестрой предъявили волеизъявление дежурной сестре, и обзвонили всех маминых друзей и родственников, и рассказали им о том, что вы намереваетесь сделать, и связались с отцом Биллом из церкви Святого Франциска. Вы оба согласились подождать, пока все будет готово, прежде, чем отдать последнее распоряжение.
Все так, да? Ну, почти все. Даже сейчас, когда ты стоишь здесь, беспомощный наблюдатель, ты начинаешь прокручивать а уме все с самого начала, словно, концентрируясь на деталях, на мелочах, подробностях» ты можешь найти способ хотя бы на йоту изменить то, что еще не произошло, но вот-вот должно произойти.
Отец Билл прибыл первым — само сочувствие и утешение. «Должно быть, ужасный удар для вас — сначала отец, потом бабушка, а теперь, так скоро…» — говорил он, натягивая облачение и раскупоривая сосуд со святой водой, разыскивая подходящее место в священной книге.
«Во имя Отца и Сына и Святого Духа. О Господь, верховный и гюемогущий судия живых и мертвых, мы все будем стоять пред тобою, после того, как наши краткие жизни подойдут к концу и наши труды будут завершены. Дай нам силы подготовиться к своему последнему часу…»
И тогда-то мама пришла в себя.
Она несколько раз моргнула, потом подняла глаза, увидела Лизбет и улыбнулась, насколько ей позволяла трубка, торчащая из горла.
Отец Билл продолжал: «Праведную и добрую жизнь и защити нас от внезапной и непредвиденной смерти»…
(Вот же тормоз, — говорят Гости, — не ожидал, что все обернется так, да, парень?)
Глаза мамы расширились, она задрожала, — можно было подумать, что у нее какой-то припадок, она выпустила руку Лизбет, словно пытаясь отмахнуться от кого-то. Нет. Остановите это. Поскорей.
«Вспомним же, сколь мы смертны и уязвимы, — продолжал отец Билл, — и воспоследуем заветам твоим. Научи же нас ждать и молиться, и, когда ты пошлешь по нашу душу….»
Мама затрясла головой и издала какой-то чудовищный хлюпающий звук. Ее рука затряслась еще отчаянней, указательный палец начал разгибаться, преодолевая застарелый артрит, пытаясь указать на что-то или кого-то, она повернула голову на бок, опять откинулась на подушку, глаза уставились в глаза твоей сестры.
(Опять Гости. Она не устоит. Точно. Она никогда не могла устоять, когда дело касалось мамы. Следующая остановка — город Шатких Устоев. Тебе это отлично известно.)
«…Мы покидаем сей мир, чтобы узреть тебя, милосердный судия, и воссоединимся с тобой в вечном блаженстве. Мы взываем к тебе через Христа, господа нашего. Аминь».
Отец Билл кладет руку на мамин лоб — вернее, пытается это сделать. «Все в порядке, Мэри, — шепчет он, — все в порядке: Фрэнк и твоя матушка ждут тебя; не надо бояться: Господня любовь облегчит твои страдания и доставит тебя домой».
Он шепчет ей что-то еще, совсем уж тихо, потом, кивнув тебе и твой сестре, поспешно выходит.
Ты не хотел да это смотреть, поскольку отлично знал, что увидишь, но отец Билл ушел, а значит, смотреть больше было не на что.
Ну вот. Теперь все как надо, верно? Да, верно. Исход предопределен, как ни пытайся изменить его, копаясь в прошлом. А ты и не заметил, пока не стало слишком поздно. Что не так с этой картинкой? Слишком много пляшущих черных точек.
Ладно, а теперь что?
Долг.
Ты оборачиваешься к Лизбет, которая глядит да тебя, удивленно улыбаясь, и ее глаза говорят: «Может-все-еще-обойдется». Она держит маму за руку и ггьггается выглядеть счастливой, раз за разом безмолвно вопрошая: а я счастлива? Она вернулась, сна с нами, мы И не надеялись, но она с нами Может, то, что она очнулась, это знак? Может… Может?
(Город Шатких устоев — эта остановка Город Шатких Устоев)
Ты качаешь головой. Радость гаснет, вспыхивает на миг, словно Лизбет пришло на ум, как тебе возразить, и вновь гаснет — окончательно. Она знает, что ты имел в виду, качая головой..
И мама тоже.
Теперь она смотрит прямо на тебя, и ты знаешь, что означает этот взгляд. О да, веки у нее опущены, а воспаленные глаза тусклы, но взгляд Тот Самый. Он говорит — и как ты только мог сотворить эдакое?
Как часто за свои сороке липшим ты ловил на себе этот ее взгляд? Да и, если уж на то пошло, не только от нее — от любого. Да, мама, погляди на меня. Я больше не твой сын — я то, во что т превратился. Сорок один, разведен, одинок (ну, не совсем одинок, ты не поймешь, никто не поймет насчет Гостей), близких друзей нет, и вот я здесь, чтобы убить тебя, потому что именно так ты думаешь, да, мама? «Мой сын собирается меня убить». Потому что ты знаешь — будь здесь одна лишь Лизбет, она не справилась бы. Ты всегда умела убедить ее в чем угодно, но я? Я унаследовал твое упрямство, вот что тебе ненавистно. Наверняка ты и меня сейчас ненавидишь. Или всегда ненавидела, как знать…
«Я так рада видеть тебя», — шепчет маме Лизбет, сжав ее руку и целуя в щеку. Но мама продолжает дрожать, все еще пытается указать на что-то, все еще возражает.
«Тут все хотят тебя повидать, — говорит Лизбет. — Мы всех позвали. Ты сегодня пользуешься успехом».
Ты делаешь глубокий вдох и подходишь к постели. «Привет, мама, — говоришь ты, но голос у тебя какой-то чужой, верно? И когда ты стал говорить чужим голосом? Странно, Лизбет и мама тебя, похоже, узнают. — Я думал, ты будешь крепко спать».
Она продолжает трясти головой, и ты впервые замечаешь, до чего у нее большие глаза (Точь-в-точь олень, застигнутый светом фар, говорят Гости). В первый раз ты позволяешь себе признаться — она напугана. Она знает, что должно случиться, и она не хочет, чтобы это случилось, но стоит лишь глянуть в твои глаза, чтобы понять — она обречена. Может, будь тут одна лишь Лизбет, у нее еще был бы шанс, но ты… О да, тут ей конец!
Слезы текут у нее из глаз, рот пытается вытолкнуть слова, но безуспешно — мешает трубка. Череда свистящих всхлипов и булькающих стонов — пародия на язык. Вот и все, на что она способна, — это, да указующий перст, да слезы.
Ты приближаешься к ней и мягко стаскиваешь трясущуюся руку. «Я люблю тебя, мама», — говоришь ты, и на сей раз голос уже напоминает твой собственный — эхо, да, дальнее и слабое, но без сомнения, эхо твоего голоса. «Ужасно, ты так долго была больна. Доктор сказал, ты… уже никогда больше не сможешь дышать сама. Тебе придется постоянно лежать — только так ты и сможешь дышать, понимаешь?»
Ее веки дрогнули, и одна-единственная слезинка соскользнула из угла левого глаза и проложила медленную блестящую дорожку от виска в ухо. Ты вытаскиваешь из кармана тряпицу и вытираешь слезу перед тем, как та скользнёт в слуховой проход Именно это всегда раздражало тебя самого, когда ты плакал, лежа на спине, а уж для нее это должно быть вдвойне невыносимо, она ведь не может поднять руку, со всеми этими иглами, утыкавшими ее вены, точно подушечку для булавок. Ты вытираешь ей слезу, как и положено Хорошему Мальчику, который любит маму.
«Пожалуйста, не плачь», — говоришь ты, и эхо твоего голоса отражает нотку отчаяния, но мама морщит лоб и каждая линия на ее лице от самой крохотной и незначительной до самой глубокой делается все выразительней, одна за другой искажаясь болью, географическая карта лица, топография жизненного пути. «Вот эта от той ночи, когда у тебя был разрыв селезенки, и мы сидели в приемном покое скорой, твой папа и я, гадая, переживешь ли ты операцию или мы потеряем нашего малыша; вот эта, под моим правым глазам, — от всех тех ночей, которые я провела над бакалейными карточками, пока твой папа участвовал в забастовке, и приходилось трястись над каждым пенни, может, этой морщинки бы и не было, если бы я призналась себе, что мне не обойтись без очков, но, даже и признайся я, купить их тогда было не на что, так что я щурилась и щурилась…»
На этой карте нет остановок, нет передышек, ведь так? По крайней мере, ты не найдешь ни одной.
«Так ты вконец измотаешь себя, — говоришь ты, чуть сильнее сжимая ее руку. — Ты же не… не хочешь этого, ведь все пришли сюда повидаться с тобой».
Она продолжает издавать звуки — та речь, на которую она теперь способна, — и каждый всхлип тонет в глухой мокроте, заставляя твой желудок сжиматься, стискивая тебе горло. Ее рука холодна и безжизненна, но она пытается ответить на твое пожатие, дать тебе понять: «Пожалуйста, не делай этого, пожалуйста, не надо, я знаю, что я больна, и знаю, как вам, детям, нелегко, но я не хочу умирать, еще немного, немного, пожалуйста, не надо, пожалуйста, ненадоненадоненадо».
Ты отпускаешь ее руку, поскольку в комнату входит сиделка и спрашивает, нельзя ли поговорить с тобой или твоей сестрой. Ты киваешь Лизбет и выходишь в холл, но прежде склоняешься и целуешь маму в щеку, все еще ощущая вкус той слезы, которую ты вытер, и эта соль неожиданно вызывает у тебя в памяти вкус рождественского пирога — мама всегда пересаливала тесто, но тебе это даже нравилось, верно? Этот залах, который плыл вверх по лестнице и щекотал тебе нос, словно говорил — сегодня Рождество, давай, соня, вставай, погляди, какие подарки мы с папой для тебя приготовили!
«Я скоро вернусь», — шепчешь ты дорожке от слезы, надеясь, что мама тоже услышит.
Снаружи сиделка прикрывает стеклянную дверь, отделяющую палату мамы от остальной больницы. «Вам нужно еще что-нибудь?»
«Может, какое-нибудь успокаивающее? Она очень напугана, и…»
«Доктор уже прописал ей успокаивающее — да и морфий тоже. Я могу ввести ей в любое время, когда скажете».
Ты киваешь и кусаешь губы.
(Хороший мальчик, делай все, как надо, говорят Гости. Никогда не знаешь, смеются они над тобой или нет, так что пока еще это мгновение не слишком тебя затянуло, прекращай наблюдение и переходи к действию.)
«Я не хочу, чтобы она вырубилась, ясно? Она захочет попро… попрощаться со всеми, и я хочу, чтобы она была в сознании».
«Обещаю, она не вырубится».
«Тогда, пожалуйста, дайте ей сейчас».
Сиделка кивает и смотрит на тебя — у нее очень недурные серые глаза, верно? В точности, как у твоей бывшей жены, но пока ты думаешь над этим, время уходит, и тебе приходится попросить сиделку повторить то, что она только что сказала.
«Мы можем что-нибудь сделать для вас, или вашей сестры?»
«Нет, спасибо. Я просто хочу, чтобы мама почувствовала… Я хочу сказать, она так долго была больна, и мы, Лизбет и я, мы…»
Сиделка кладет руку тебе на лоб. Пальцы у нее теплые и мягкие, впервые женские пальцы прикоснулись к этому месту за… полтора года? Два? Кто помнит?
(Мы, — говорят Гости. — Мы все помним, малыш. Для того-то ты нас и позвал).
«Все так, как вы хотели?» — спрашивает сиделка. Теперь ее теплые, мягкие пальцы лежат на твоей руке.
Тебе хочется сказать — нет, всё совсем не так, как я хотел, так что, если вы простите меня, полагаю, я просто выйду отсюда и взвою над своими потерями, просто откину голову, открою рот и завою. Над улыбкой, которой я не видел годами, над гармонией, которая исчезла из смеха, над шумом из детской, ибо ребенок уже десять лет, как в могиле, над игрушками, которые не пришлось покупать ни мне, ни моей жене; я буду плакать по школьным рисункам, которым не украсить уже каминную полку, по песням, которые никому кроме меня не известны или не нужны, песням мертвых певцов, от которых я смеюсь и плачу, когда из приемника случайного прохожего звучит программа «Забытые мелодии». Наконец, я буду оплакивать своего последнего близкого человека, которого мне предстоит убить. Да, вот так хорошо. Великолепно, если уж на то пошло. Так что прошу прощения, я выйду и займусь этим. Звучит нормально? Отлично. Бели я вам понадоблюсь, я буду неподалеку. Меня найти раз плюнуть. Я буду тот, кто воет.
Вот что ты хочешь сказать (отслеживая еще длящееся мгновение), но на самом деле твои губы произносят: «Да, благодарю, все отлично… насколько то возможно в данных обстоятельствах, полагаю».
Прикосновение теплых пальцев длится дольше, чем это необходимо или дозволено инструкцией, а печальная улыбка на ее лице лишь отражение грусти в ее глазах.
Вы вздыхаете одновременно. Она моргает, сжимает твою руку, и, мягко шаркая тапочками по полированному линолеуму, удаляется за шприцом (Ты флиртовал с ней? — допытываются Гости. — Ох, парень, у тебя каменное сердце. Твоя мама там задыхается на больничной койке, а ты тут развлекаешься с Флоренс Найтингейл? Только честно — выплюнуть или проглотить?).
«Да пошли вы», — рычишь сквозь стиснутые зубы. Пожилой джентльмен, проходя мимо, поворачивает голову в твою сторону, на его лице — осуждение.
«Прошу прощения, — мямлишь ты, — это я не вам. Я просто…»
Но он уже ушел, завернув в другую комнату, на несколько ярдов дальше.
(Флирт с посетителем. Разве любая уважающая себя сиделка втайне не мечтает об этом?)
Качая головой, ты возвращаешься к Лизбет и маме.
«Ей страшно», — шепчет Лизбет. И о чем только она думает? Стоит совсем рядом с мамой, держит ее за руку, а мама, может, и туговата на ухо, но все-таки не глухая. Может, она была и не идеальной матерью, но ведь это ее жизнь оборвется, повторяй за мной, отмотай назад — ОБОРВЕТСЯ, меньше, чем через два часа, так что она заслужила, чтобы о ней не говорили вот так, в третьем лице.
«Я знаю, что тебе страшно, мама, — говоришь ты, становясь на свое место у кровати, — но ты же сама этого хотела».
Она опять трясет головой.
Ты лезешь в карман и извлекаешь копию ее волеизъявления, разворачиваешь и держишь так, чтобы она могла ее видеть.
«Ты заставила нас обещать, что если такое время наступит, мы сделаем все, что нужно. Даже если ты скажешь «нет», мы все равно должны будем сделать это».
Лизбет проныла твое имя, и ты метнул в нее Взгляд. Взгляд неплохо служил тебе долгие годы, верно? Иногда Взгляда пугаются даже Гости. Прожигает человека насквозь, никто его не выдерживает, все отвадят глаза Ты знаешь это и пользуешься им, когда хочешь, чтобы тебя ославили одного, а, поскольку большей частью именно этого ты и хочешь, многие испытали на себе ужас твоего Взгляда.
Вот и Лизбет сдается сразу. Ужасно, что приходится смотреть на нее вот так, но это отложим на потом.
(Как хочешь, малый. Мы его просто занесем в список, вот и все).
Мама продолжает цепляться за Лизбет, но ты разжимаешь ее пальцы и берешь ее руку в свою. Смотришь на сестру — она все еще отводит взгляд, затем маме прямо в глаза. Так пристально ты глядел ей в глаза, возможно, всего лишь три раза в жизни.
«Послушай меня, мама. Ты НИКОГДА не сможешь дышать без этой машины, понимаешь меня?»
Медленный кивок. Еще одна слезинка.
«Если мы отзовем твое волеизъявление и оставим тебя прикованной к этой штуке, ты не протянешь дольше недели. Ты живешь взаймы, мама. Ты должна была умереть шесть дней назад».
Лизбет снова окликает тебя — на сей раз она выплевывает твоё имя, как попавшую рот тухлятину.
«Теперь, когда ты с нами, — продолжаешь ты, — и в сознании, ты сможешь сделать то, чего не сумел сделать папа. Ты попрощаешься со всеми, кто любил тебя. Они все здесь, и все они будут с тобой, когда ты заснешь в последний раз. Сиделка сделает тебе укол, тебе полегчает, и все, что тебе останемся, это позволить нам проститься с тобой, и сказать тебе, как мы тебя любим, а потом ты сможешь отдохнуть. Ты устала, мама. Ты так долго…» — Тут твой голос срывается, и ты отворачиваешься, чтобы справиться с собой.
(Утю-тю, — говорят Гости, — малышу жалко мамоську… Немножко поздно расстраиваться теперь, а, приятель?)
Ты делаешь вид, что не слышишь и вновь оборачиваешься: — «…и тебе нужен отдых. Ты заслужила его».
Ее рука сжимает твою еще сильнее.
«Я даже представить не могу, насколько это страшно для тебя, но мы все будем здесь, сколько времени бы это ни заняло. Я — мы — собираемся сдержать свое обещание, Лизбет и я. Потому что именно этого ты хотела. Но есть и еще кое-что, мама. Надо, чтобы ты как-то дала знать, что ты поняла меня. Можешь это сделать? Просто пожми мне руку, я буду знать, что ты поняла, чтобы я не жил с мыслью, что это я убил тебя».
Она глядит в твои глаза.
И по какой-то причине ты вспоминаешь, как двадцать лет назад, когда вы все еще жили вместе, ты поднял телефонную трубку, просто позвонить, и мама говорила с кем-то, так что ты уже собрался вешать трубку, когда отчетливо услышал, как она сказала: «Я люблю тебя».
Ты так и застыл с трубкой в руке.
Папа сгребал листья на заднем дворе.
Ты поднес трубку к уху и стал слушать. Подробности. Интимные детали. Мелочи. Это длилось уже три года. Оки смеялись. Над твоим папой. Над тобой. Но не над Лизбет, не над этой всеобщей любимицей, не над ней.
Ты с силой швырнул трубку на рычаг и стал ждать. Это не заняло много времени. Мама в дверях твоей комнаты, ее глаза расширены и испуганы — олень, застигнутый светом фар.
«Что ты слышал?»
«Достаточно», — ответил ты.
Ее лицо начало стремительно меняться: тоска, стыд, гнев, безразличие, замешательство, наконец, сна взяла себя в руки. «Ну, так ступай и расскажи ему, мне все равно», — черта с два, просто бравада.
«По крайней мере, кое-что я понял. Ты действительно думаешь, я ничтожество?»
Недолгое замешательство. Потом: «Иногда».
Ты кивнул.
«Если папа узнает, это его убьет».
«Я не собираюсь ему рассказывать».
«Я тоже».
Тогда она улыбнулась тебе, и на какой-то миг тебе показалось, что это была улыбка любви и признательности, но потом ты увидел ее глаза.
Теперь вы с ней были сообщниками. Если бы папа узнал, она могла бы взять частичный реванш, заявив: «Твой сын знал всё с самого начала». И это бы наверняка убило папу.
Было время, когда ты гадал: может, это и в самом деле убило его, как убивает диабет, гипертония или рак простаты. Может быть, папа как-то узнал? Это разбило его сердце, и ему осталось лишь принять одинокую смерть в сортире дома для престарелых? Там, на полу кабинки, где они нашли его.
Ты так никогда и не узнал, что сталось с тем, другим, никогда не спрашивал его имени, никогда не разглядывал незнакомый автомобиль или грузовик, припаркованный у вашего дома.
Папы больше нет. Бабушки тоже. Теперь пришла очередь мамы, не потому, что ты этого хотел, а потому, что таков порядок вещей.
«Пожалуйста, пожми мне руку», — шепчешь ты, и мольба в твоем голосе омерзительна даже для тебя самого.
Мама глядит на тебя точно также, как тогда, двадцать лет назад, у телефона.
«Пожалуйста?»
Мама не моргает, не пытается говорить, не трясет головой.
Ты смотришь на свою сестру. «Она пожала мне руку», — говоришь ты.
Лизбет с шумом выдыхает воздух, ее плечи опускаются, она улыбается и плачет одновременно. Даже отсюда, где ты стоишь, ты ощущаешь охватившее ее облегчение. (Она купилась на это, парень. Отлично. Ловко сработано.) Ты вновь оборачиваешься к матери, но она уже не смотрит на тебя.
«Я люблю тебя, мама». И это правда. Вот в чем весь ужас. Если она возненавидит тебя, значит, так тому и быть. Она сама этого хотела, и ты ей это обещал. (Верно, малый, так оно и было.)
Ты же ее сын, и всегда был Хорошим Мальчиком. А это — твой долг. Начали прибывать друзья и родственники, и ты с облегчением отступил от кровати, чтобы остальные смогли попрощаться.
Вернулась сиделка с теплыми пальцами, улыбнулась тебе, сделала маме укол. «Это поможет тебе расслабиться, Мэри! Буквально через минуту ты почувствуешь себя лучше, я обещаю».
Мама улыбнулась ей улыбкой, полной признательности и любви. Часть тебя желала бы, чтобы она улыбнулась вот так тебе, хотя бы однажды, но остальное в тебе… (и мы, и мы, малыш. Не забудь нас, мы тоже не чужие)
…чертовски хорошо знает, что ты уже получил свое — последний прямой взгляд глаза в глаза, и вот ты наблюдаешь за остальными со стороны, тебе лишь остается размышлять над тем, что ты никогда по-настоящему не был частью целого.
(Послушаем нашего Бесстрашного вождя, ребята! Он видит все насквозь, ура!)
Комната быстро набивается людьми — тетушки, дядюшки, мамины сотрудники из монтажно-сборочного цеха, друзья семьи, которых ты не видел целую вечность, и несколько человек, которых ты не видел никогда Ты все гадаешь, есть ли среди них Он. Ты бы хотел узнать его, чтобы потом пойти за ним до парковки и разорвать ему горло связкой ключей, а затем запрокинуть ему голову так, чтобы от захлебнулся блевотиной и кровью.
(Полегче, полегче, говорят Гости. Разве годится такое думать у смертного ложа?)
Мама всем улыбается, пожимает руки, жестом просит их нагнуться, чтобы поцеловать на прощание, а они утирают ей слезы. Сиделка Теплые Пальцы возвращается и делает маме укол морфия, а потом становится за твоей спиной и шепчет «У меня распоряжение сделать два укола. Вторая доза гораздо больше. Я буду за конторкой, так что, когда, по-вашему, наступит пора делать второй, дайте знать». Она вновь дотрагивается до твоей руки, и на сей раз ее прикосновение определенно носит интимный характер. Ты киваешь и накрываешь ее руку своей. Ее пальцы соприкасаются с твоими, потом она уходит.
Мгновением позже появляются два санитара и просят всех, кроме тебя и Лизбет, покинуть комнату. Все выходят в холл. Первый санитар — девушка не старше Лизбет, двадцать шесть-двадцать семь, — закрывает стеклянную дверь и задергивает ее занавеской. Палата погружается в полумрак. Смерть чуть медлит, сверяясь с расписанием. Пора? А, ясно. Ладно-ладно, все путем, вернусь через двадцать минут.
«Вы готовы?» — спрашивает санитарка.
Ты смотришь на Лизбет, потом на маму, которая все еще не хочет на тебя смотреть, и говоришь: «Да».
Она выключает вентилятор.
Наступившее молчание оплакивает умолкшую машину, как оплакивают прошлое, которое уже не вернешь.
«А теперь, Мэри, — говорит санитарка, — нам надо вынуть эту трубку. Ты готова?»
Мама улыбается из-за трубки и кивает.
Заслышав ужасный звук отдираемого пластыря, ты отворачиваешься, потом решаешь, что тебе необходимо это видеть.
Мама потянулась вперед, увлекаемая трубкой, ее лицо исказилось, став бесформенной красной плотью, слезы потекли потоком, тело выпрямилось, пальцы затряслись (почему-то именно это — не лицо, а то, как тряслись пальцы, не руки, а только пальцы, — удивило тебя больше всего). Вены на лбу и на висках вздулись, веки судорожно дернулись…
(Остановите это! подумал я, — Боже, я и не представлял себе, что это так ужасно, моя вина, мне так жаль, мама, я вовсе не сумасшедший, теперь я понял, я никогда не ненавидел тебя, никогда…)
пожалуйста, не надо, пожалуйста не…
— Не глотай, Мэри, — сказала санитарка, ее пальцы изящно перебирали трубку и тянули ее, тянули…
На это ушло всего десять секунд, но казалось, десять минут, и, когда все было сделано, трубка перестала удерживать маму и отбросила ее назад на постель с такой силой, что та даже чуть подпрыгнула, выбросив изо рта черноватую слизь, которая заляпала все ее лицо и грудь. Несколько капелек даже попали на твои руки, хотя ты стоял довольно далеко. Ее лицо, покрытое потом, было теперь уже не таким красным, а грудь вздымалась и опускалась, ты ощутил, как по твоему лицу текут слезы, под носом тоже было мокро, черт, но ты даже не потянулся за платком, потому что не мог отвести от нее глаз, раз уж она не могла обтереться, так и ты не стал этого делать, так что ты стоял с мокрым лицом, чтобы она знала — ты все понимаешь, ты знаешь, через что она прошла, это последнее, что ты можешь с ней разделить, последнее, последнее, и ты хочешь запомнить все — до мелочей, до интимных деталей, потому что ты Хороший Мальчик, потому что так всегда поступают Хорошие Мальчики.
(До чего благородно, сил нет. Ты только погляди, до чего все благородно, мать твою. Прямо хочется плакать скупыми мужскими слезами, вот до чего!)
Вентилятор гудел в углу, трубка свернулась в кольца и улеглась среди оборудования, маму вытерли насухо, санитары ушли, впустив в открытую дверь свет и шум толпы.
Ты идешь в угол и становишься там, больше не доверяя собственным ногам.
Выглянув, ты видишь Теплые Пальчики и киваешь ей. Она тоже кивает в ответ и бежит, чтобы наполнить последний шприц
Постепенно мамины глаза закрываются, но не полностью. Свет гаснет, показания на мониторах Путаются, последний укол морфия сделан, и все, что тебе остается, это ждать.
Никто в Комнате не смотрит на тебя. На Лизбет — да, но не на тебя. А ведь именно ты распоряжался здесь. Ты не соскочил на остановке Предательства. Ты единственный до конца делал то, что хотела мама, ее волеизъявление аккуратно сложено у тебя в кармане, и жива память о том телефонном звонке, и о том, как плакала твоя бывшая жена, когда полиция сказала, что твой мальчик, которого ты недостоин, укатил на велосипеде в кино. Послушай, папа, мне почти десять, и это же недалеко… И в ушах твоих стоит вопль — Ты Чертов Ублюдок Сколько Раз Я Говорила Не Хочу Чтобы Он Выезжал В Город На Этом Велосипеде. И кулаки, молотящие по твоему лицу снова и снова, и папа, шепчущий — Мой Сын Никогда Не Допустит Чтобы Я Гнил В Доме Для Престарелых Ты Же Хороший Мальчик, Правда? (Ну, говорят Гости, что до этого…)
Мама умирала два часа семнадцать минут. Это было долгое и тяжкое зрелище, но ты ни разу не отвел глаза
Когда все кончилось, и посетители двинулись к выходу, это ты закрыл ей глаза навеки.
Ты ждешь, пока все выйдут, потом наклоняешься и целуешь ее. «Мне всегда будет не хватать тебя, — говоришь ты. — Я любил тебя, мама. Мне так стыдно за каждое свое грубое слово. Мне так стыдно за все те случаи, когда я забывал выполнить твои просьбы, когда мог позвонить тебе, но не звонил, за все то время, что ты чувствовала себя одинокой и никому не нужной. Это правильно? Что я говорю тебе это сейчас? Сейчас мы здесь одни, так что, наверное, правильно». Внутри что-то разрывается, и ты опять плачешь. «Мне жаль, что я не смог стать хорошим сыном, хорошим мужем и отцом. Но Лизбет и Эрик, они подарили тебе двух замечательных внуков. И они никогда не позволяют им уезжать на велосипеде далеко, уж будь уверена. И они никогда не бывают заняты настолько, чтобы сказать своим детям — ладно, поезжай куда хочешь, все будет в порядке. Никогда они такого не сделают. Они никогда не оставят на виду пузырек со снотворными таблетками так, чтобы папа смог стащить их и у потребить потом в сортире дома престарелых. Никогда. Они никогда не разочаруют тебя. Никогда».
«Теперь мне надо идти, мама, потому что предстоит позаботиться о похоронах. Но я просто хотел, чтобы ты знала — я всегда хотел как лучше. В глубине души я всегда хотел как лучше. Я люблю тебя. Теперь отдыхай, ты это заслужила».
Ты убеждаешься, что никто не смотрит на тебя из холла, наблюдаешь за происходящим, теперь ты в состоянии делать это, поскольку все кончено. Направляешься в один из углов палаты, берешь оттуда кое-что, а потом уходишь.
Теплые Пальчики печально улыбается тебе из-за конторки. Она, кажется, и сама вот-вот заплачет. Тебе хочется, чтобы она снова к тебе прикоснулась. Она бы простила тебе все проступки, все ошибки. Она бы все поняла.
* * *
Ты ставишь машину у дома и видишь, что окна светятся. Заглядываешь в окно — по дому бродят Гости, Один врубил стерео. «НИН», «Башка Дырой». Слишком громко для этого часа.
Ты выкуриваешь три сигареты перед тем, как войти. Гости не любят, когда ты куришь в доме, а ты — очень любезный хозяин.
Они ждут, когда ты войдешь. И держат свой реквизит наготове. Никто из них не заговаривает с тобой. Они никогда не разговаривают с тобой, пока ты дома, только когда ты уходишь, чтобы выполнить свой долг, как сегодня вечером.
Один приближается, в его руках ничего нет. Это новенький. За ним еще один, он прибыл, когда ты похоронил папу. Это его лицо было у тебя в тот день, когда ты вышел из дома престарелых, зная, что папа собирается сделать с теми таблетками. В углу около стерео приютился еще один. Он появился в тот вечер, когда твоя бывшая жена подошла к тебе после похорон Эндрю лишь за тем, чтобы ударить тебя по лицу. Ты заваривал чай и, когда она ударила тебя, ты оттолкнул ее так, что она упала на плиту и опрокинула кипяток себе на руку. В руках у Гостя кипящий чайник, на Госте — лицо, что было у тебя в ту ночь. Все они носят лица, которые были у тебя, когда ты совершал свои предательства.
Новый Гость стоит перед тобой, протянув руку. Ты лезешь в карман и достаешь свернутую в кольцо дыхательную трубку. Гость принимает ее с улыбкой и показывает на стул. Ты снимаешь пальто и садишься. Остальные Гости — хотя бы тот, что появился после твоей мимолетной интрижки с повременной секретаршей, как раз перед рождением Эндрю, — связывают мои лодыжки и запястья.
Музыка меняется. Теперь это Джеймс Ганг. «Пепел, дождь и я». Самая грустная песня, какую ты когда-либо слышал. Необходимо, чтобы играла печальная музыка.
Один Гость с таблетками. Другой — с кипящим чайником. Третий — с дротиком, которым ты ударил Джонни Сойера, когда тебе было шесть, и ты вышел из себя, потому что Джонни дразнился.
Булавки. Горящие сигареты. Осколки стекла.
Ты бы не хотел помнить, откуда что взялось, но помнишь — очень, очень ясно.
Звонит телефон. Никто не подходит к нему, чтобы ответить.
Это делает автоответчик, обычное банальное приветствие, потом гудок. Женский голос произносит твое имя. «Это Дафни. Я та сиделка, которая сегодня делала уколы вашей маме. Послушайте, нам не разрешается это… звонить родственникам пациентов, особенно в таких вот случаях., но я… мне просто хотелось убедиться, что вы в порядке. У вас был такой вид, когда вы выходили, и я… ну, забеспокоилась. Надеюсь, вы не рассердитесь. Я просто подумала, может вам, ну как бы… нужно поговорить с кем-то. Так что я думала…»
Остальное потонуло в голосе Джонни Ганга. Ты почти улыбаешься. Может быть, после того, как все кончится, через несколько недель, или сколько там тебе понадобится, чтобы выздороветь на этот раз, ты позвонишь ей. Теплые Пальчики умеют сочувствовать. Она выслушает. Она все поймет и сожмет твою руку в своей.
Новый Гость встает перед тобой, наклоняется и разжимает тебе зубы. Он смазывает трубку вазелином. Ты напоминаешь себе, как важно глотать, по мере того, как трубка скользит внутрь. Ты надеешься, что тот, с кипящим чайником, помнит свое место в очереди.
Ты открываешь рот и закрываешь глаза. Если хочешь быть Хорошим Мальчиком, помни, как надо поступать. Память — это долг. А если ты не помнишь свой долг, кто ты? Полное ничтожество.