Рядом со мной на скамье сидит мама. Раньше она занимала два места, две бархатные подушки. Теперь одно место свободно.

Мама ощупывает свое лицо.

— Дай-ка мне зеркальце, — говорит она.

Смотрится.

— Стоило похудеть, как все лицо в морщинах. Да еще волоски на подбородке.

— Нормально выглядишь, мама, — говорю я.

Старуха она и есть старуха.

— В следующий раз захвати с собой увлажняющий крем, — наказывает мамуля. — Здесь так жарко — все равно что сидишь на батарее.

Пока с кафедры делались объявления об обеде в пользу больных СПИДом, посещении пациентов в местной больнице, занятиях кружка, концерте, мамуля вся извертелась.

— Просто диву даюсь, как они еще ухитряются службы отправлять, — говорит она.

В последние дни ее воспоминания сделались остры, а язык — еще острее.

В прежние времена она была добродушной, любящей.

Или я ошибалась?

Помню, как в детстве мы ездили на автобусе в центр за покупками, обратный путь был долгим, и я засыпала на ее большой, мягкой груди, а она сидела не шелохнувшись.

Помню, как, возвращаясь из школы, я трещала без умолку о своих делах, совершенно не интересуясь, как прошел день у нее. Она слушала, и послеобеденное солнце освещало ее улыбающееся лицо.

Помню, как еще несколько месяцев назад она гладила меня по голове и держала за руку.

В теплые края мы с ней перебрались не так давно. А раньше обе жили на Среднем Западе и однажды холодным зимним днем случайно столкнулись в супермаркете, в очереди к кассе. Я стояла за ней, гадала, кто бы это мог быть: головка маленькая, в косынке, а пальто старое и с трудом сходится на груди.

— Мама, на кого ты похожа! — возмутилась я.

— Я вышла за покупками, — огрызнулась мама. — А не в оперу.

Позади нас обнаружилась мамина соседка.

— Миссис, это вы? — спросила она. — Вас и не узнаешь.

— А мне плевать, — заявила мама и отвернулась от нас к кассиру.

Она переселилась в Калифорнию, в поселок для престарелых, подальше от зимы, тугой косынки и старого пальто.

В этом поселке толстых не водилось.

Вахтер в бассейне, прежде чем разрешить его жителям макнуться в джакузи, проверял у них давление — не дай Бог высокое. Физкультурник допускал до тренировки только после взвешивания.

Единственной опасностью в том поселке оставался вес: ни краж, ни разбойных нападений не было. Всю территорию с самого начала обнесли забором и хорошо охраняли.

Я приезжала туда к ней, мы вместе гуляли; малейший подъем вызывал у нее одышку.

— Такой вес на себе таскать — смотрите, как бы беды не вышло, — бросил однажды проезжавший мимо автомобилист.

Прихожане вместе с молитвенниками носили в церковь и синагогу диету Притыкина.

По ночам жители поселка шпацирали в льняных костюмах, а мама, в домашнем платье, безвылазно сидела в своем патио.

Мне стыдно за нее. Я вдруг поняла, что всегда ее стыдилась.

Ее объемов и обхватов, плоти, выпирающей из лифчика, валиком нависающей над поясом. Эту вездесущую плоть надо было держать в узде.

Стыдилась ее акцента. Английский был для нее неродным языком, но если грамматику она освоила, то произношение сохраняла прежнее, вывезенное из Старого Света. Вместо «е» выговаривала «э»: «Отмэрьте мне мэтр ткани». Местоимения употребляла наобум.

Стыдилась ее непрезентабельного внешнего вида. Одежды, скупаемой на распродажах безо всякой примерки. В Калифорнии она носила одни лишь балахоны да халаты.

Мне, ребенку-конформисту, было стыдно за все, в чем ей было с собой комфортно.

Теперь мы молча сидим рядом, пытаясь в оставшиеся нам месяцы узнать, наконец, друг друга.

Неожиданно мама поворачивается ко мне.

— Мне всегда было за тебя стыдно, — говорит она.

— За меня? Почему? — я изумлена.

— Прежде всего, из-за твоего глупого смеха, — объясняет мама. — Потом, из-за твоей взбалмошности. Да еще твои волосы, растущие отовсюду: мохнатые подмышки, ноги, брови.

— Почему же ты молчала? — спросила я. — Я бы постаралась измениться.

— Перестала бы хохотать, аки гиена?

— Ага.

— Стала бы ответственнее?

— Возможно.

— А волосы?

— Нет, только не волосы.

Только не моя непокорная, буйная шевелюра.

— А еще ты плохая хозяйка, — прибавляет мама.

Я сижу и размышляю над ее словами. Из года в год она дарила мне то блендер, то швейную машинку, но я так и не научилась ни строчить, ни смешивать.

— Я тебе не нравилась? — спрашиваю у нее.

— В целом, да, — отвечает.

— Не знала, — говорю.

— Вот и славно, — отзывается она. — Значит, ничего плохого не случилось.

Поднимаемся на молитву — восславить Всевышнего.

— Забавно, — замечает мать, — что Ему постоянно нужны молитвы. Ему всегда мало.

Кантор затягивает веселую мелодию на стих о соблюдении субботы. Мать отстукивает ритм рукой по спинке скамьи перед собой. Она всегда обожала петь. Помню ее выступления с женским хором: рот раскрыт, глаза смотрят строго на дирижера. Даже в очень большой аудитории, среди многих других певиц в темных одеяниях, мы легко ее узнавали. Она занимала в ряду сразу два места.

Во время «тихой молитвы» следует хранить молчание, но меня распирает от вопросов.

— Чем я тебе не нравилась? — уточняю я в третий раз.

— Ты задирала нос, — отвечает мать. — К отцу относилась хорошо, а на меня смотрела свысока. Ты, что греха таить, считала себя лучше меня.

Грамматика — не подкопаешься.

— Верно, — соглашаюсь.

— Почему? — это до сих пор ее обижает. — Я много читала. Была в курсе мировых новостей. Содержала дом в уюте и порядке. В чем, ну в чем я провинилась?

— Ты была чудовищно дремучей, — объясняю. — И придавала большое значение всякой ерунде.

У меня накопился на удивление длинный список претензий.

— Ты только и говорила, что о еде. И никого, кроме себя, не слушала.

— Как и ты, например, — фыркает мать.

— Жевала с открытым ртом, — продолжаю.

— Итак, мы обе друг другу не нравились, — подытоживает мать.

Выходит, эти встречи вечером по пятницам и утром по субботам, этот год скорби — сплошное лицемерие?

— Прости, что я тебя обижала, ма, — говорю я. — Я не знала.

— Вот именно, — говорит мать. — Ты ничего не замечала.

Мы садимся. Мой молитвенник открыт. Она знает службу наизусть. Объявляют номер страницы. Я листаю.

— Смотри-ка! — замечает мать. — Тут сказано, сегодня новолуние!

Кантор трижды провозглашает новолуние.

— Я всегда молилась за наступление нового месяца с радостью, — говорит мама. — А если что не заладится, то совсем скоро, через двадцать восемь дней, по этому календарю, настанет еще один месяц. Четко, как женский цикл.

Она с любопытством косится на меня.

— Кстати, о цикле. Передышка уже наступила? — интересуется.

— Наступает, — говорю.

— Это просто семечки, — она сплевывает воображаемую шелуху. — Не бери в голову.

— Меня как будто подключили к розетке, — жалуюсь я.

— Приливы и приступы, — говорит она, — все как полагается. «Открой окно», командовала я твоему отцу. «Закрой окно». «Открой, закрой», и так всю ночь. «Одеял. Укрой меня». А потом эти одеяла сбрасывала.

— А перепады настроения тоже были? — спрашиваю робко. — Синдром пустого гнезда, например.

Никогда раньше не разговаривали мы по душам.

— Ничуть, — отвечает мама. — Дождаться не могла, когда вы, птенчики, упорхнете. Мне всегда было хорошо вдвоем с вашим отцом, и наконец я заполучила его в безраздельное пользование.

Исполняют одну из ее любимейших песен. Но она не поет, а лишь беззвучно шевелит губами.

— Пропал голос? — спрашиваю осторожно.

— Я пела эти песни тысячи раз, — она зевает. — Надоело.

Надо же, в своих записках она говорила иначе.

Мама продолжает:

— Если Он наш Отец, наш Щит, неужели ему было трудно защитить нас во время Холокоста?

— Нашла время спрашивать, — говорю.

— Лучше поздно, чем никогда, — возражает мать.

Мы поднимаемся для последнего благословения. Она наставляет на меня пальцы «пистолетиком».

— Трах-тах-тах!

Всю неделю я вспоминаю, как мать подступала к Богу с вопросами. В записках, которые она мне оставила, она представала совсем другой. А еще всю неделю я сплю и вижу, как мы с ней едим. Весь стол уставлен тарелками, тут сразу и второе, жаркое или курица, и суп, и салат. Не надо вставать за переменой. Можно есть и есть без остановки.

Ее самооценка колебалась в зависимости от прорывов и провалов окружающих. Она стыдилась своего скудного образования, зато чрезвычайно гордилась превосходным зрением и острым слухом.

— Я-то вижу вдаль на километр, — говорила она, указывая на отца — тот носил очки с толстыми линзами и придвигал газету к самому носу.

— Булавка упадет — и то услышу, — хвасталась она, тогда как у отца слух все ухудшался. Когда они переехали в поселок для престарелых, он заказал себе слуховой аппарат на оба уха и специальное устройство для телефона.

Соседей своих по этому поселку, в отличие от соседей на Среднем Западе, она любила.

— Сделай потише, — вечно шикала она на отца, который включал свои новости и спортивные передачи на полную громкость. — Ты мешаешь соседям!

— Кто ваши соседи? — однажды спросила я, приехав к ним в гости.

— С одной стороны чудный мужчина, у него жена умирает от рака. С другой — активная дама, к ней на выходные приезжает бойфренд. «Не судите меня, — заявила она мне. — На дворе двадцатый век!»

— Да уж, — говорю я.

Отец улыбается. Ему симпатична эта восьмидесятилетняя дама, живущая от них через стенку, которая скачет по садовой дорожке, гоняет на авто и колесит по миру с камерой на плече.

— Жизнь здесь бурлит, — говорит мама. — Кто-то находит последнего любовника, кто-то — последнее пристанище.

Вскоре слуховой аппарат вынули из отцовских ушей, очки убрали в футляр. Как ни старались декораторы в покойницкой, на переносице остались глубокие следы от носовых упоров.

Спустя полтора года и она нашла последнее пристанище.

Брат выставил их дом на продажу. Я несколько раз наезжала в поселок, чтобы помочь разобрать кладовки.

— Взгляни, — сказал брат, — здесь все платья, которые она когда-либо носила. И все папины костюмы.

Рубашки и костюмы отца — все одного размера. С момента свадьбы и до самой его смерти шестьдесят один год спустя его вес оставался неизменным.

Платья же матери были расфасованы в целлофан по размерам — с 9-го по 44-й. Все когда-либо купленные туфли тоже были в наличии, с 7-го до 10-го размера. Некоторые платья ушивались, другие расставлялись.

— Она ничего не выбрасывала, — заметил брат. — Тут лежат все до единого твои письма, а в этом конверте — все наши с детьми открытки ко дню рождения и Дню матери.

В последний свой раз я уношу из ее дома адресованный мне конверт 9х12.

Внутри — пачка разрозненных листков. Бегло их просматриваю и засовываю обратно в конверт.

На следующей неделе мать спрашивает:

— Что ты читала в последнее время? Люблю послушать про книги. Особенно про биографии.

— Я как раз читаю биографию, — отвечаю, — Вирджинии Вулф.

— Зачем тебе эти английские антисемиты? — фыркает мама. — Я оставила тебе полный шкаф с книгами, среди них биография Давида Бен-Гуриона, автобиографии — одна Голды, другая — Аббы и еще одна — Щаранского.

Вообще-то я их читала, но не желаю доставлять ей удовольствие.

— Кстати, — спрашивает она, — ты читала хоть что-то из того конверта, который я тебе оставила?

— Не все, — отвечаю.

— Тянешь время, а бумага-то желтеет, — замечает она. — Прямо как я.

— Я прочту, — тут же обещаю я.

— И увидишь, — говорит мама, — как ты была ко мне несправедлива.

В конце службы, когда все жмут друг другу руки и желают хорошего шабата, я отворачиваюсь от матери. Не хочу пачкать рот ложью.

И вот наконец я открываю тот большой конверт. В нем странички, отпечатанные на машинке, обрывки бумаг, вырезки из газет. Беру в руки листок, адресованный какому-то обществу под названием «АТ».

Это они были виноваты. Их нужно винить. В первые годы замужества я весила 55 килограммов, хотя и родила уже детей. Я не (зачеркнуто «была кубышкой») страдала ожирением. Но в подростковом возрасте дети стали приглашать домой друзей. Мне все время приходилось стряпать для них и печь, а потом подъедать остатки. Я превратилась в живой утилизатор мусора.

— Ошибаешься, ма, — возразила я вслух. — По всем пунктам ошибаешься. У нас не было много друзей. Брат был застенчив. После школы — прямиком домой и дверь на запор. У меня их тоже было раз, два и обчелся. Ты все выдумала для «АТ».

— Мама, — говорю ей в ближайшую пятницу, — это не из-за меня ты располнела.

— Сначала я тебя вынашивала, — перечисляет она. — Затем пила пиво, чтобы молоко было богатое. Потом налегала на еду, чтобы были силы с тобой нянчиться. То же самое потом с твоим братом. Далее вы оба подросли и стали клянчить конфеты, печенье, торты. А позже стали клянчить и ваши приятели.

— Мама, — возражаю я, — люди бывают толстые, бывают худые. Думаешь, мне приятно было, когда меня в школе дразнили «скелетом»?

— Человек не всегда толстеет сам по себе, — говорит мать. — Его буквально провоцируют на ожирение — все и вся. Взять, к примеру, телевизор: там людям специально платят за то, чтобы они у нас на глазах поедали вредную пищу.

Помню случай, кажется, не далее как прошлогодний, когда я пришла навестить мать — скрасить ей одиночество. Первым делом она спросила: «Есть хочешь?» Сама она уже съела обед — она такой много лет готовила для них с отцом — сэндвич с тунцом, борщ со сметаной, сырники и маковые печеньки. Но все равно села за стол и поела со мной — за компанию.

В эту пятницу мать говорит:

— Тем людям я могла излить душу — не вам. Вам не было до меня дела. До меня и моей борьбы с лишним весом.

— Я этого не понимала, — призналась я.

— Девочка она смышленая, только дурочка, — отзывается мать.

— А с отцом ты это обсуждала?

— Когда у человека кожа да кости, что с ним можно обсуждать?

— Ты пошла к толстякам?

— К «Анонимным толстякам», — отвечает мать.

— «АТ», — догадываюсь я.

— Твой отец подшучивал: «Вы, девахи, собираетесь и перемываете друг другу не косточки, а жир?» Я старалась не обращать внимания, но неделя за неделей — одно и то же. Шутника могила исправит.

За прошедшую неделю я уже прочла ее «признание» для «АТ».

В детстве, когда я жила в России, я пережила страшный голод, поэтому, став взрослой, я постоянно скупала и запасала еду из страха, что настанет дефицит. Замужем, вместо того чтобы готовить на четверых, я готовила на восемь, а то и на десять человек.

Она запасала все. На чердаке у нас были залежи туалетной бумаги и консервов, закупленных на распродажах в супермаркете. Мы лазили на чердак за консервированными фруктами, банками с лососем, тунцом, стручковой фасолью, кукурузой, ананасами. Мы питались со скидкой.

— Чем ты занималась в «АТ»? — интересуюсь.

— Я была книжным обозревателем, — рассказывает мама, — делала обзоры литературы по нашей тематике. Можно сделать акцент на психологию, на социально неблагополучное или голодное детство. Можно взять что-нибудь вдохновляющее, например, автобиографию какой-нибудь женщины, которая, вместо того чтобы изводиться мыслями «я бочонок на ножках», препоручила себя Его заботам и обрела самоуважение. Куда ни глянь, люди страдают и заплывают жиром.

У алтаря какой-то коротышка пытается удержать разновесную Тору. На одном валике намотано чуть-чуть, другой гораздо тяжелее. Коротышка поднимает свиток, приближает его к глазам и чуть не роняет на пол. К нему кидаются на помощь.

Маму этот эпизод позабавил.

— Зачем они вызвали мужчину-цыпленка? — говорит она. — Вызвали бы лучше женщину-великаншу.

Она возвращается к рассказу о своих обязанностях в «АТ».

— Я делала обзоры «Дневник чревоугодника, которому свой жир уже поперек горла» и «Как стать себе лучшим другом».

На неделе из маминых обращений к участникам общества я выяснила, что она обращалась к Богу еще и с другими, не указанными в сидуре, молитвами.

— Я научилась вести собрания, — говорит мама. — Я была очень робкая, ты же знаешь, и стеснялась выступать на людях, в том числе из-за акцента. Но я делала глубокий вдох и начинала: «Доброе утро. Сегодня понедельник. Добро пожаловать на утреннее собрание „АТ“. Прежде всего, давайте познакомимся. Я представлюсь сама и подойду к каждой из вас. После чего мы встанем в круг и вознесем молитву об укреплении». Ну, знаешь, эту, — уточняет она. — «Укрепи меня, Господи, и дай мне смирение вынести то, что я не в силах изменить» и так далее. Быть ведущей ой как непросто. Моей задачей было их разговорить. Например, я обращалась к ним:

Повторяйте, как мантру: воздержание и еще раз воздержание. Представьте, как изменится ваша жизнь, ваши животы станут плоскими и вы станете не ходить, а словно парить над землей.

Я узнала это вступление: оно тоже было среди тех бумаг.

— Почему ты не пошла к «Весонаблюдателям», мама? Мне кажется, у них проще.

— Нет, — возразила мамуля. — В «Весонаблюдателях» принято взвешиваться. Если ты прибавила, тебя чихвостят почем зря. Если сбросила — свистят и аплодируют. Я же искала тихую компанию товарок по несчастью.

Мать была несчастна, а я ее не поддержала.

По окончании службы мать чмокает меня в щеку. Все вокруг обмениваются рукопожатиями, целуются с родными и друзьями.

— Береги себя, — говорит мать. — А то совсем осунулась. Гляди, закончишь, как я.

И смеется.

За эту неделю я прочла в ее вырезках из газет новые молитвы. Особенно поразили меня в одной из ежедневных газет «Десять заповедей жен» из колонки «Дорогая Эбби дает советы».

ДЕСЯТЬ ЗАПОВЕДЕЙ ЖЕН

Не оскверняй тело твое ни обильной едой, ни табаком, ни алкоголем, и тогда бессчетны будут дни твои в доме мужа твоего.

Почитай мужа твоего превыше матери твоей, и отца твоего, и дочери, и сына твоего, ибо он спутник твой, данный тебе на всю жизнь.

Не заводи ссор.

Не дозволяй ни единому человеку жалеть тебя за тяготы твои…

— Бедная мама, — вздохнула я.

А вот совет из «Популярной психологии» — «Как себя контролировать».

Контролируйте себя: свой нрав, свои эмоции, свой вес.

Прихожу в синагогу, а мама меня уже ждет. Поглядывает на дверь и при виде меня расплывается в улыбке, машет рукой. Зубы ее потемнели из-за плохого ухода в последние годы, но улыбка такая призывная, что я устремляюсь к нашей скамье прямо в пальто.

— Я по тебе скучала, — сообщает мамуля.

— Мам, — говорю я, — если бы ты так отчаянно себя не контролировала, то и есть бы столько не приходилось.

— Это еще что такое? — фыркает мама. — «Движение за освобождение женщин»? Главная причина всех мировых разводов.

Я снова начинаю испытывать к ней недобрые чувства.

— Я тебя задела? — смягчается мама. — Запамятовала, что ты сама из них.

— Как с тобой разговаривать? — кипячусь я.

За какую-то минуту наша любовь вновь сменяется застарелыми разногласиями.

— Давай сегодня будем молчать, — говорю я. — И сидя, и стоя.

— Как тебе будет угодно, — ответствует мать.

Кантор поет:

— Я вознесу глаза к горам, Откуда помощь будет для меня.

— Дивная мелодия, — замечает мать. — Не слышала такой.

Сегодня какое-то музыкальное попурри.

Кантор поет:

— Целый мир — словно узкий мост, Но не бойся ты И ступай вперед.

— В «АТ» тоже так говорили, — вставляет мать.

Мы дружно ухмыляемся.

— Спроси у меня какой-нибудь рецепт, — вдруг предлагает она.

— Ты мне уже давала рецепты, — напоминаю ей. — Фаршированной капусты, мясного борща и салата с тунцом.

— А я рассказывала, как готовить мандельброт, жареную мацу и морковный цимес?

— Если спросить тебя, — отвечаю, — все твои советы сведутся к «добавь щепотку того и щепотку сего».

Мама щиплет меня и заливается смехом.

— Ты что, не хотела, чтобы я научилась готовить? — спрашиваю.

— Похоже, так, — отвечает мамуля. — Наверное, я тебя оберегала.

— Я знаю все твои рецепты, — говорю. — Нашла твою тетрадь с праздничными блюдами.

— Неужели ты их прочитала? — удивляется она. — Я вспоминала их для тебя, записывала в эту тетрадь синими чернилами, а потом — толстыми лапами все несподручно — опрокинула на нее стакан воды, и чернила расплылись. Прощай, рецептики.

— Я сумела их разобрать, — говорю.

— Раз ты такая умная, — говорит мама, — то как ты будешь печь мандельброт?

— Надо взять, — перечисляю я, — яйца, сахар, любое растительное масло без запаха, ваниль, муку, пекарский порошок, соль, грецкие орехи.

Смолкаю, пытаясь вспомнить, что там дальше.

— Очень даже неплохо, — отмечает мама. — А что еще?

— Изюм, засахаренные вишни, корицу и сахар.

Мама сияет.

— Превосходно. У тебя всегда была хорошая память. Скоро Песах, так что расскажи-ка мне, — она делает паузу и выдает, — как делать жареную мацу.

— Спроси я тебя, ты бы сказала: «Возьми мацу и обжарь на сковородке, вот тебе и жареная маца».

— Ну да, — говорит мама. — Но там и еще кое-что, ты помнишь?

— Маца, яйца, обезжиренное молоко, соль, перец.

— Можно еще покрошить туда лук, — вставляет мама.

— В рецепте этого не было.

— Ну так впиши.

— Хорошо, — обещаю.

— Так вкуснее, — говорит мама.

У возвышения что-то происходит. Пожилой мужчина читает молитву за здравие какого-то больного.

— Бедолага, — говорит мамуля. — За жену молится, не иначе.

Она вслушивается. Качает головой.

— Все с ног на голову! Дед молится за внучку!

Община сочувственно гудит.

— Так, хорошо, — говорит мама, — теперь морковный цимес.

И смотрит с прищуром. Думает, подловила меня.

— Варианта три, — докладываю я. — Первый: морковь, кабачок и корица. Второй: морковь, изюм, яблоки. И наконец: морковь, ананас и засахаренная вишня.

— Засчитано! — ликует мамуля.

И, снова глянув на меня с прищуром, выпаливает:

— Хлеб с лососем, запеканка из мацы, пирог на Песах.

Рассказываю и эти рецепты.

Она складывает руки и закрывает глаза.

— У меня оно было, — говорит она. — Вдохновение. Истинное вдохновение, посланное свыше. А ты вечно сбиваешься то на бестселлер какой-нибудь, то на киносценарий.

— Да нормально я готовлю, — защищаюсь я. — С голоду не умираю.

— Ты не вкушаешь удовольствия — одну только пищу, — говорит она. — А что, если выпустить бестселлер, но не худлит?

Тут нас призывают встать на молитву, и она подскакивает от неожиданности.

— Поваренная книга особого толка, — говорит она, когда мы садимся обратно. — Перепечатки рецептов из моей рукописной тетради плюс новые идеи, которыми я поделюсь с тобой в ближайшие месяцы, и последний ингредиент — мои мемуары.

— Куча поваренных книг составлена на основе мемуаров, — встреваю я.

— Я еще не закончила, — осаживает меня мать. — Вечно ты перебиваешь.

Я молчу. В этом вся она.

— Надо придумать название, — говорит она.

— «Наедаемся до пуза», — предлагаю.

— Не будь прусте, — говорит она возмущенно.

Прусте, наверное, значит «грубая», «резкая».

— «Вкус к жизни», — ее вариант.

— Кажется, был такой старый фильм? — возражаю я. — А как насчет «Сыты по горло своим жиром»?

— До чего ж ты противная, — говорит мать. — Я с того света пытаюсь тебе помочь, а ты сопротивляешься.

Сопротивляюсь я всю неделю. Она с нетерпением меня поджидает.

— Нашла мои воспоминания? — допытывается. — Нам только и нужно, что вставить туда рецепты.

— То есть между погромами и вспышкой сыпного тифа будет идти рецепт борща? Как там папа говорил, «перемываем не косточки, а жир»? Давай так книгу и назовем.

— Нет в тощих людях оптимизма. — Глаза ее горят. — Как тебе такое: «Еда навсегда»? «Стряпня длиною в жизнь»? «Неземная пища»?

— «Неземная пища»! — Мы дружно хохочем.

— А что по поводу этого торжества обжорства сказали бы члены «АТ»? — интересуюсь.

— Они бы лиг ин дрерд.

В гробу она видала всех прежних членов «АТ»!

— А все эти клятвы насчет самоконтроля, послушания и подчинения?

— Плевать, — отвечает мамуля. — На дворе двадцатый век.

— Да уж, — соглашаюсь я.

— Итак, сделка?

— Но только когда у меня будет свободное время, — уговариваюсь я.

— Мы вместе, малышка, ты да я, — восклицает мама. — Мы команда!

Раздается одна из многих мелодий, изначально то ли славянская, то ли сефардская, то ли арабская, которой в шабат приветствуют невесту-субботу.

— Но с чего ты решила, что наша книга будет пользоваться успехом? — спрашиваю.

— А у нее есть фишка, — отвечает мамуля, — это первая поваренная книга, написанная посмертно.

Остаток службы она сидит с улыбкой на губах.

Когда день гаснет, а служба подходит к концу, она поворачивается ко мне.

— Ты начинаешь мне нравиться, — говорит она.