К концу обследования я научился распознавать людей, побывавших в заключении. Они вели себя иначе, чем другие. Может быть, сама обстановка неожиданного визита врача, его необычные расспросы вызывали у них невольные и сохраняющие над ними власть воспоминания: они «внутренне подбирались», настораживались, умолкали, начинали глядеть на вторгшегося на их тер-229риторию обследователя с особого рода скрытностью — с любопытством заключенного, остерегающегося задавать встречные вопросы. В последующем, разобравшись в ситуации, они обретали внутреннюю свободу, но до выяснения обстоятельств чувствовали себя «под увеличительным стеклом», «взятыми на заметку». Поведение это носило характер бессознательного и привычного стереотипа, что для психиатра, позволим себе повториться, вдвойне важно, так как свидетельствует об «органичности» приобретенных личностных расстройств, о том, что они «вошли в плоть и кровь» данного индивида, стали составной частью его личности. Переживания, связанные с задержанием, следствием, вероятными побоями, затем пребыванием в зоне, настолько утверждались и укоренялись в сознании, так глубоко врастали в него, что следы их оживали «сами собой» и проявлялись специфическим поведением всякий раз, когда обстановка начинала напоминать им перенесенное.
Последствия эти не ограничивались такой «следовой реакцией» — они в какой-то мере определяли всю последующую жизнь лиц, отбывших срок заключения. Эти люди «инстинктивно» придерживались определенных и достаточно узких житейских рамок, не любили перемен, избегали (если действительно не хотели попадать снова в поле зрения правоохранительных органов) ситуаций, где им могли напомнить и вменить в вину их судимость: уклонялись от ссор, конфликтов, были подчеркнуто лояльны в отношениях с окружающими. (Таков мужчина, описанный в наблюдении 49. Случай этот отнесен к эндогенно обусловленным, к шизоидии с протрагированной депрессией и симптоматическим пьянством, но, во-первых, лагерный период и у него остался на всю жизнь в памяти, и, возможно, в нем — бессознательная причина образцовости его поведения в нетрезвом состоянии, и, во-вторых, какова роль подобных психотравм в раннем развитии субдепрессии у шизоидов, тоже никому в точности не известно.)
Ниже случай, где «паранойя невинного узника» заполнила собой всю сознательную жизнь человека, пострадавшего от репрессии дважды: от нее самой и от ее психических последствий.
Набл.203. Мужчина 74 лет. Из крестьян Московской области. Отец молчаливый, суровый, у него были редкие запои, во время которых он был «буен»; умер в 60 лет от рака. Мать побаивалась отца и во всем ему уступала, но с другими держалась независимо, была упряма, настойчива, хорошо вела хозяйство.
Сам обследуемый называет себя по характеру миролюбивым, старался ладить с детьми и потом — взрослыми, руководствовался правилом: «первый никогда не трону» — но если «устраивали пакость», то непременно мстил и не успокаивался, пока не добивался своего. Кончил 4 класса сельской школы, был на фронте в 1915—19 гг., ранен не был. С 32 лет работает шофером. Работал «в свое удовольствие», был примерным мужем, дорожил семейным спокойствием. Не пил и не курил, любил охоту, собак. Жена характеризует его в ту пору уравновешенным и спокойным.
В 42 года был незаконно репрессирован (работал водителем в центральном учреждении, где «все были арестованы»). Пребывание в следственной тюрьме и потом 2 года — в лагере в корне его изменили. Жена увидела его через 4 года (его направили на фронт вместе с частью заключенных) — он был замкнут, никому не доверял, постоянно возвращался в мыслях к прошлому. Только к жене не изменил отношения, от всех же приятелей отошел — «не стало друзей», сделался подозрителен, боялся подвоха, провокации. 3 года был на фронте. Вернулся раздражительным и вспыльчивым: выводили из себя резкие звуки, стук, громкий разговор. В последующем стал спокойнее, но при упоминании о лагере немедленно «уходил в себя», делался подавлен, неприветлив, заметно волновался. Работал автомехаником в гараже. Нес общественные нагрузки, его уважали сотрудники, но в общении с людьми был сдержан и формален, по-прежнему боялся сказать лишнее.
В последние годы на пенсии. Первое время был еще бодрым, подвижным, ничем не болел, председательствовал в домовом комитете. В последние 3 года жалуется на слабость, утомляемость,. головные боли и головокружения, сильно ослабела память, забывает, о чем только что говорил, записывает, что нужно сделать, купить. Часто «расстраивается» и «выходит из себя» — при этом краснеет, дрожат руки, голос «осекается». В последние годы находят повышенное давление крови.
Пикнического сложения, атеросклеротический габитус. В беседе легко начинает волноваться, речь прерывается, уступает разговор жене. На упоминание о лагере отвечает особым образом, начинает говорить с озлобленностью и чувством страха, до сих пор под впечатлением сцен в следственной тюрьме. Скупо дает понять, что дал подписку о неразглашении тайн следствия и заключения и говорить о нем не может (С).
[В экземпляре незащищенной диссертации случай был расценен как паранойяльное развитие — Фаворина написала на полях: «Почему паранойяльное развитие?» Имелось в виду, что паранойяльные развития вообще невозможны — это всегда фаза предрасположенного к тому психопата. Но как еще назвать состояние человека, который после тяжелейшей психотравмы с изъятием из привычной жизни и длительной изоляцией делается (и это прежде было ему не свойственно) мелочно подозрителен: видит в словах и действиях окружающих подвох, возможную провокацию, отдаляется от товарищей, включая самых близких, переходит к формальным, «официальным», лишенным тепла и близости отношениям с людьми, делает исключение только для жены, живет всю оставшуюся жизнь как бы у всех на виду и, находясь уже в преклонном возрасте, все еще боится легендарной и, как теперь выяснилось, лишенной законности «расписки о неразглашении». Такими параноиками тогда была половина населения страны. Этот массовый феномен не был замечен в свое время психиатрами и ясно — почему, но зачем вводить в заблуждение молодого доктора?
«Обратная сторона» пассивной паранойи репрессированных — активная паранойя лиц, так или иначе связанных с аппаратом преследования: тюремщиков, осведомителей, штатных и внештатных сотрудников органов безопасности. Их я, кажется, тоже научился распознавать и угадывать к концу исследования. И у них отличительной чертой, накладывающей мощный отпечаток на всю психику, была определенного рода настороженность — уже не защитного, а наступательного, агрессивного свойства. В условиях массового обследования, когда они попадали под пресс врача-психиатра, приравнивавшего их во всех отношениях ко всем прочим, не делающего для них столь важного для них исключения, в них все начинало бунтовать: тряслись сами основы их существования. Их подозрительность просыпалась уже при первом появлении врача: имеет ли он право на обход квартир, есть ли у него надлежащим образом оформленное разрешение на обследование, т. е. снабженное фотографией и завизированное районным отделом КГБ (у меня такой бумаги не было), что за вопросы он задает и не шпион ли он, в конце концов, как утверждала одна из больных, описанных выше (набл.10). Она была конечно больна шизофренией, но работала, между прочим, все в той же, тогда всесильной и всеведущей организации. Люди ее клана не могли отнестись к происходящему с позиций частного лица, которому в глубине души все равно, чем занимается врач (и они забывали о нем, едва он покидал их жилище), — нет, эти не мыслили себя иначе как винтиком государственной машины, которая все должна знать, быть начеку, сохранять бдительность. Трудно сказать поэтому, кто был «больнее», жертвы или их гонители. Может быть, вторая категория была в каком-то отношении хуже и безнадежнее, отдыха от своей карающей и надзирающей миссии она, кажется, не знала вовсе. Если страдающий психогенным страхом преследования мог забыть о нем хотя бы в общении с женой или с сокамерниками, то у них подозрительная бдительность никогда не дремала, всегда была готова выплеснуться наружу и словно срослась с их безнадежно деформированной психикой, исключений из своих жестких правил они ни для кого не делали: у них и взгляд был особенный: ищущий, неодобрительный, прокурорский — будто они и вправду могли каждую минуту выписать на вас ордер об аресте. У них, стало быть, тоже была мания преследования, но понимаемая иначе — как мания погони: подобно пиромании (влечение к поджогам), пориомании (страсть бродяжничать) и т. д..
Аналогичный «дуплет» активной и пассивной формы наблюдается, как известно, и при «неврозах военного времени». Мы представили в нашем материале только лиц, явившихся жертвами войны и связанных с нею катастроф и бедствий, но существует и другая ипостась синдрома, то, что можно назвать «неврозом наемного убийцы» — следствие жестокости, неизбежно сопутствующей этой форме человеческого существования. Если в Отечественную войну преобладал первый вариант, то в гражданских войнах: «афганском» и затем «чеченском» синдроме — второй: невозможность приспособиться к мирной жизни после вольных или невольных зверств, чинимых в ходе боевых действий в условиях партизанского сопротивления. К нашей работе это не имеет, к счастью, прямого отношения — мы занимались в ней куда более заурядными «войнами» и конфликтами.