«Но оно также знает, что это тело однажды упадёт замертво, так же, как и другие (тела), — ты наблюдаешь смерть других, — и это пугающая ситуация, потому что ты не уверен, продолжишься ли „ты“, если это (тело) уйдёт».
Однажды стало ясно, что он заболел. Он кашлял, его голос был хриплым, но он не прекращал говорить в течение всего дня. Он не делал перерывов и ни за что не стал бы принимать какую-нибудь микстуру от кашля. Когда кто-то заметил вслух, что он кажется не совсем здоровым, он тут же яростно отбросил саму мысль об этом:
— Я не простужен! Я не болен. Это вы все больные люди! Эти грязные ублюдки медики делают на вас состояние, а вы и рады! Надо быть такими дураками! Я не собираюсь слушать ваш вздор!
Нам оставалось только сидеть и ждать, пока всё пройдёт.
— Я не простужен!
Кхе! Кхе!
— Видал я всех этих докторов! Они уже давно в могиле, а туда же — давали мне советы! Кхе! Кхе!
К тому времени объявленное число почивших докторов достигло тридцати трёх — и число это всё росло!
Между тем дом до отказа заполнился иностранцами, индийцами, песнями и плясками. Он снова начал вспоминать Максимы денег. Приходили члены его семьи, приехали девочки из Штатов: по его просьбе они пели и кричали — обычно комбинируя то и другое на протяжении нескольких часов кряду.
Его голос сел до хриплого шёпота, но это не мешало обличительным пинкам, которые он раздавал налево и направо целый день. На него было больно смотреть. Однако на следующий день ему стало лучше, через день — ещё лучше, и вскоре он снова был в порядке.
Когда примерно через сутки заболело горло у меня, я попытался проверить его теорию и так же, как он, говорил, не переставая. Я решил, что, возможно, это вариант — впустить болезнь. По его примеру я пел песни и разговаривал. К концу дня горло полыхало огнём. Утром я проснулся в таком ужасном состоянии, что даже не смог встать, и оставался прикованным к постели в течение трёх дней.
— Не пытайтесь повторять за мной! Вы станете ещё более несчастными!
Его действия невозможно было свести к каким-либо идеям, я уж не говорю о том, чтобы как-то сопоставить их с тем, что я читал о просветлённых людях. Для него отрицания на словах было недостаточно, каким-то образом его поступки были более мощными, чем его слова. Имея дело со сферой коллективного человеческого мышления, он сражался с тысячеголовым монстром: вместо одной отрубленной головы появлялось две новых. Битва не требовала усилий с его стороны, так что трудно сказать, кто здесь побеждал, а кто проигрывал.
В последние годы его проявления стали более выразительными, чем когда-либо. Вдруг нецензурные слова приобрели духовную окраску:
— У обычных выродков больше шансов просветлеть, чем у тантрических отморозков!
Он мог сказать, что, просветлев, ты перестанешь видеть разницу между своей матерью и женой или «соседской красоткой». Как всегда в случае с ним, легко было упустить смысл сказанного, если забыть, что при просветлении — по крайней мере, так было в его случае — секс становится невозможным. Он любил подменять понятия, поскольку меньше всего хотел учить людей морали. Наши проблемы обычно уходят корнями в наши моральные принципы.
«Если вы думаете в терминах „правильно“ и „неправильно“, вы всегда будете поступать неправильно».
Юджи не использовал грязные слова просто так, для заполнения пауз в речи. Они нужны были ему, чтобы описывать функции человеческого тела. Он обращался к примеру Шри Рамакришны, одного из самых почитаемых бенгальских святых, ссылаясь на его язык и отношение к деньгам. Он часто повторял нам: «Когда люди приходили к нему (Рамакришне), он первым делом спрашивал их: „Сколько у вас денег? Сколько вы мне можете дать?“» Речь Шри Рамакришны, сельского жителя, изобиловала самыми крепкими выражениями, которые только были возможны на его родном языке бенгали. Юджи предложил Гухе, уроженцу Бенгали, прочитать учение Шри Рамакришны от начала до конца на его родном языке, чтобы лично убедиться в этом. Он жаловался, что переводчики сильно подчистили текст. Однажды он высказал это монаху, приехавшему в Лондон с миссией Шри Рамакришны, на что тот ответил: «В противном случае был бы разрушен образ, который мы создали». Юджи с большим уважением относился к Рамакришне. Я предполагаю это с большой долей вероятности, поскольку самых яростных тирад удостаивался тот, кого он считал «настоящим Маккоем». Однажды я попросил Гуху привести пример использования Рамакришной грязных слов. Глядя на двух собак, совокуплявшихся на улице, он сказал: «Я вижу бога в пизде той собаки».
Несмотря на то что Юджи постоянно использовал подобные обороты, в речи других людей они выглядели совершенно неуместными. Один человек рассказал мне, что после нескольких дней, проведённых рядом с Юджи, он начал в разговоре постоянно использовать слово «сука». Его сын сказал ему: «Пап, когда так говорит Юджи, всё нормально, но когда говоришь ты, это звучит пошло».
Мне рассказывали, что раньше он почитал Шри Рамакришну и Раману Махарши. Теперь не осталось ничего, кроме оскорблений. Насколько я понимаю, это были две стороны одной медали. Фактически он делал всё от него зависящее, чтобы разрушить образы всех мудрецов, созданные людьми в своих головах. Жалобы на язык Юджи больше характеризовали тех, кто жаловался, чем Юджи. Он же вообще никак на них не реагировал.
Сколько динамики было в том, что он называл «этой грязной страной, которую вы называете Пунья Бхуми! Это духовный отстойник!» Духовная индустрия Индии, возможно, является самым прибыльным экспортом, и недовольство Юджи относилось именно к ней. Вылетавшие из него ругательные слова были похожи на тонны динамита, предназначенные для сокрушения тюремной крепости. Продвижение фальшивых продуктов на духовном рынке, «процветающем на доверчивости и неопытности людей», он считал отвратительным.
После нескольких коротких прогулок он перестал выходить из дома совсем и оставался сидеть на диване, разговаривая по четырнадцать-шестнадцать часов в день с короткими перерывами на еду. Такой график тяжёл для любого человека, не говоря уже о 85-летнем старике. Рассказывали, что в прежние годы он редко принимал гостей более двух часов подряд: как правило, это происходило с 10 до 12 часов дня и затем снова между 16 и 18 часами вечера. Он никогда столько времени не разговаривал с посетителями. Почему сложился такой график теперь, когда он выглядел таким хрупким? Люди приходили рано утром и оставались до поздней ночи. Если кто-то звонил ему и предупреждал о своём приходе, он не выходил из комнаты, даже если они появлялись во время его обеденного перерыва. Нам приходилось уговаривать его пойти поесть. Лично для себя он не оставлял ни одной свободной минуты. Иногда он напоминал сидящую на диване седую обезьянку.
Временами он замирал, переставал говорить и сидел со сложенными у груди руками, в то время как его отсутствующий взгляд следовал за каким-нибудь движением света или тени на стене, перемещением объекта или движением ветра. В эти моменты на его лице безошибочно читалось чистое присутствие. Непрекращающиеся движения глаз делали его похожим на ребёнка или животное. В его лице было что-то дикое, отражавшее постоянное движение текучего тела. Само воплощение тишины. Местный бизнесмен вывел меня на улицу, чтобы поговорить о том, что происходит. «Зачем нужны все эти оскорбления Джидду Кришнамурти? Какой смысл приходить сюда и говорить, если никто не может задать вопрос, а он только и делает, что превращает всё в какую-то шутку? В чём его учение?»
Всё, что я мог ответить: «Смотри и учись». Мне всегда казалось, что у Юджи можно было учиться единственным способом — наблюдать за тем, как он жил. В обход понимания. Попытка понять — это бездонная яма ментальной мастурбации под маской потребности в диалоге, поддерживающей иллюзию того, что «понимание» возможно, стоит только получить подробную и точную информацию. Юджи считал, что так называемый диалог делал всё более и более мощным инструмент, который и был причиной всех проблем, — ум. Он постоянно повторял, что ничего не происходит, что возникает только шум. У него реально не было точки зрения, и он уничтожал саму идею о том, что она должна быть. Он никогда не делал абсурдных заявлений об отсутствии реальности, напоминая, что если к виску приставлен пистолет, реальность становится более чем реальной.
Он снова и снова говорил о том, что мысль существует параллельно с естественным функционированием чувств, отделяя одну вещь от другой для того, чтобы поддерживать собственное существование.
«Майя означает „измерять“, — пояснял он своей бабушке, — для того чтобы измерять, у тебя должна быть точка отсчёта. Если такой точки (эго) нет, то нет и места, от которого можно было бы мерить».
Такие примеры были поразительно простыми — я полагаю, слишком простыми.
Новые западные персонажи со всей Индии продолжали стекаться к дому Юджи. В нашем доме поселилась ещё одна женщина. Когда она возвращалась после беседы с Юджи, на неё напал мужчина. Она сумела вырваться, отделавшись лёгкими царапинами. Узнав на следующий день о том, что случилось, Юджи не выказал никакой внешней реакции, однако позаботился о том, чтобы с тех пор женщин всегда провожали, если они возвращались поздно. Он как-то рассказал историю о женщине, приходившей к нему, когда он жил в Чикаго в 1950-е годы. Она спрашивала его совета после того, как была «изнасилована», по её словам, «очень красивым мужчиной» в пятизвёздочной гостинице. Из того, как он рассказывал эту историю, я понял, что она просто изменила мужу и чувствовала вину за то, что разрушила брак. В последнее время Юджи использовал слово «изнасилование» как синоним секса. Он при муже сказал ей, что ей бы следовало получить от того акта удовольствие. После этого семейное равновесие было восстановлено и, как он выражался, они «жили долго и счастливо».
Было Рождество, я положил балладу, которую сочинил о Джидду Кришнамурти, на музыку Jingle Bells, а ещё одну — Jalla Samadhi (о просветлённых, которые умерли в Jalla Samadhi по причине духовного утопления) — на мотив Yellow Submarine. Ему по-прежнему нравилось, когда девочки пели песню из «Южного парка»: «О-о-о-о… МамаКайлабольшаяжирнаясукаонасамаябольшаясукавовсёмогромноммире…»
Местные индийцы были в ужасе от такого проявления подопечных Юджи — порождений Америки, произошедших от индийских родителей. Если они запевали обычными голосами средней громкости, он кричал: «Громче! Громче!» до тех пор, пока они не начинали орать. Так могло продолжаться несколько часов кряду. Толпа присоединялась, насколько могла. Эта его новая сторона превращала гостиную в сумасшедший дом с утра до обеда, приводя хозяев в жуткое состояние стресса.
Однажды пришла вдова знаменитого индийского гуру. Юджи не только не оставил её в покое, но и втянул в участие в общих песнях и плясках. В полдень Чандрасекар, потеряв контроль над собой, взорвался отчаянием: «Довольно! Это смешно!», но он ничего не мог поделать. Безнадёжно, но, как любил говаривать Юджи: «Не достаточно безнадёжно!» Его нисколько не тронули слёзы Сугуны, появившиеся при виде изрядно потрёпанных незнакомых людей, с неистовым безумством отплясывающих в её гостиной.
Когда кто-то закричал: «Юджи, соседи будут жаловаться!», он ответил: «Пусть уезжают отсюда, если им не нравится!»
В то время сложно было рассмотреть добрую сторону Юджи. Он действовал как клинический психбольной. Почему на этой стадии игра развернулась таким образом? Было ли это его прощальным салютом? Действовал ли он так, чтобы людям потом было легче принять его смерть? Пытался ли он на самом деле разрушить всякую идею о собственной святости? Он так сильно толкал каждого в разных направлениях, что сориентироваться было невозможно.
«Сколько они могут ещё выдержать?» Этот вопрос возникал всё чаще по мере того, как происходили всё более дикие вещи. Я задавал себе тот же вопрос: «Как долго это будет продолжаться?» Но как только он начинал сетовать на то, что слишком долго задержался: «Уже три недели мы здесь? Это слишком много!» (он всегда отмечал день, время и место), его начинали отговаривать: «Нет, Юджи! Ты должен остаться. Переезжай в Бангалор, тебя здесь больше всего любят!»
— Юджи, нам нравится, когда ты живёшь у нас! — говорила Сугуна твёрдо, несмотря на то, что творилось в её доме, и она нисколько не кривила душой.
— Я слишком долго задержался в этой отстойной стране! Я нарушаю покой вашей жизни.
Хоть он и безумствовал, идея его отъезда печалила Сугуну.
— Нет, Юджи, ты должен остаться навсегда! — предложил Мохан. — Переезжай в Бангалор!
— Ни за что! Вы хотите, чтобы я остался в этой грязной стране, где вы постоянно рядом? Ни за что в жизни! — ответил он с лёгкой улыбкой.
Все засмеялись: он не проявил никакой сентиментальности в отношении своей родины или друзей — наоборот, и тем не менее… Он сделал эту семью и их дом местом своего обитания много десятков лет назад и не пропускал ни года, чтобы не приехать к ним погостить на несколько месяцев. Он был близок со своими друзьями независимо от места жительства и их ощущений по этому поводу.
— Я привык чувствовать себя как дома в любом конце мира. А теперь, странное дело, я не чувствую себя дома нигде!
Затем он просматривал возможные варианты, по ходу вычёркивая один за другим:
— Америка? Вон! Европа? Вон! Индия? Никогда! Уж не хотите ли вы сказать, что если бы у меня был выбор, я бы когда-нибудь выбрал родиться на этой грязной индийской земле? Никогда! У меня не было выбора, родители просто меня заделали и вот он я!
В тот вечер его сумасбродство дошло до той точки, когда происходящее начало казаться мне дурным сном. Во время одной из наших «схваток» он снова засунул мою голову под кофейный столик и поставил свою ногу мне на шею, чтобы я не вырвался. Я подумал о том, что мог бы посадить его себе на плечи и пронести по комнате. Словно подслушав мои мысли, он уселся мне сверху на спину и велел поднять его. Вскоре я уже гарцевал по гостиной с Юджи на плечах, как папа с ребёнком где-нибудь в парке. Народ замер в изумлении. Беспокоясь, как бы он не ударился головой о вентилятор на потолке, я посмотрел на отражение в стеклянных шкафах. Опасность ему не грозила, но поверить в то, что это происходит на самом деле, было сложно. Беззубое старое лицо над моими плечами улыбалось широкой детской улыбкой. Конечно, фотоаппарата ни у кого наготове не было, поэтому фотографий нет, но вряд ли кто-либо из там присутствовавших сможет забыть это зрелище.
В то время мы с Йогиней переживали очень непростое время. Она чувствовала себя брошенной. Я обычно приходил в свою комнату, уединялся и читал, рисовал, делал что угодно, чтобы не пересекаться с ней и не усиливать и без того изводящее меня желание. Ей очень хотелось проводить время со мной, но только в определённых рамках. Это раздражало, если не сказать больше. Потом она делала комментарий по поводу того, что я не понимаю, как им с Калифорнийцем тяжело, потому что они уже очень давно, дольше всех остальных, живут не дома. Я закипал. «Почему ты злишься?» — спрашивала она и бесила меня этим вопросом ещё больше. Как будто она не знала. Она сначала выводила меня из себя, а затем исчезала, как облако дыма. А я всегда оставался в подвешенном состоянии.
Однажды после мимолётного сексуального «грехопадения» она обвиняюще обозвала меня хищником. Мне просто хотелось её убить. Я обзывал её как только мог до тех пор, пока она не ударила меня по лицу. Мы стояли посреди заполненной людьми улицы и орали друг на друга. Это было так здорово, скажу я вам. Я провоцировал её ещё на один удар. Было важно, чтобы кто-то разрядил напряжение. Если бы это был я, от неё бы живого места не осталось.
Однажды у меня было что-то типа видения Юджи. Весь экран занимало его лицо. Глаза его были закрыты, а изо рта текло дерьмо, пока он что-то там монотонно произносил. Я спросил Чандрасекара, что это значит. Он ответил, что дерьмо из уст гуру означало приход денег. Что за религия! Во всём есть смысл. Для меня это значило всё и ничего. Но образ был очень впечатляющим. Он не вызывал у меня никакого отвращения в то время, просто было в нём что-то очень сильное.