Агата, отправив коров на выгон, раненько утром пошла с фермы на кукурузное поле. «Наговорили про нее и в селе и по радио столько, что в голове не помещается, — думала она. — А может, ничего этого на самом деле и нет... и неизвестно еще, станут ли есть ее наши коровы...» Она решила осмотреть все своими глазами, потрогать своими руками, а заодно и принести охапку на ферму, попробовать, что из всего этого получится.

Еще издали она заметила, что торфяник, несколько лет назад отвоеванный у болот и не приносящий пока никакой пользы, выглядит совсем иначе, чем прежде. Трудно было сказать, хорошо или плохо растет там кукуруза, но вместо серых трав, которые там обычно виднелись, земля густо зеленела. Вблизи все это выглядело еще лучше — высокие стебли кукурузы, раскинув по бокам широкие листья, вынесли кверху острия, на которых, словно флажки на пиках, покачивались метелки.

Правда, кукуруза не везде была ровной и одинаково хорошей, попадались и такие места, где росла она пониже и пореже. «Ничего, — размышляла Агата, — если только коровы будут есть ее, так, может, и получится толк...»

Неожиданно ее окликнул Самусевич, и она даже вздрогнула.

— Носит тебя, лешего, повсюду!

Самусевич засмеялся.

— Мои владения, хочу — хожу, хочу — лежу... Ну, что скажешь теперь?

— Посмотреть надо...

— Смотри, смотри, мне не жалко, денег не возьму... Самусевич такой, Самусевич сякой, а он раз — и на выставку! — похвалялся бывший председатель колхоза.

— Подумаешь, достижение — посеял, а она выросла...

— Ишь ты! — обиделся Самусевич. — Это коровку покормил да подоил, вот тебе и все... А тут при-ро-да! К ней подход нужен, с ней воевать приходится... Я ее, черта, и пересевал, и суперфосфатом кормил, сам даже на коленках ползал, каждую травинку собственными пальцами вычесывал... Посеял и растет, на-ка, возьми!

— Вот если бы ты раньше каждую рюмку так выпалывал, как сорняки, давно бы дела пошли, — напомнила Агата.

— Ты опять за свое! — насупился Самусевич. — Сын у тебя обходительный человек, а ты бодливая... И что женщина понимает в водке? Ее все пьют, все через нее проходят, только одни успевают быстро проскочить, без шума, а другие, которым не везет, задерживаются на время... Тут все с умом надо разбирать.

— Ладно, — засмеялась Агата, — это ты сам разбирай, может, еще книжечку напишешь, поделишься опытом с молодежью. А что хорошо, то хорошо! Только давай проверим — отнесем коровам.

Самусевич, дрожавший за каждый стебель, поколебался, но в конце концов согласился:

— Попомни мое слово, сожрут без выпивки...

Как это ни странно, Самусевич испытывал удовольствие оттого, что помирился с Агатой. Долго длилась их скрытая война, и немало горьких и злых слов сказано ими открыто и за глаза. Теперь Самусевич был рад: Агата, и притом первая, признала его заслуги. Что касается Агаты, то ее особенно умилила зеленая стена кукурузы. Ведь прежде в Долгом всегда ощущалась острая нехватка кормов и немало весной раскрывалось соломенных крыш, чтобы не дать погибнуть скотине...

Кузьма Шавойка, явившись на станцию, сообщил Никифоровичу:

— Проходил мимо фермы, а там Агата телят кукурузой потчует... Если Самусевич узнает — побить не побьет, а крику на все село будет...

— Да он посмирнел вроде...

— Кто его знает... Он же на выставку метит, а ему урожайность снижают!

— Ладно, — сказал Никифорович, — там без нас разберутся, а мы давай свое дело кончать... Скоро, сынок, я в Ленинград подамся, внукам сказки рассказывать, а тебе, может, дежурить тут придется... Важное это дело, Кузьма... Вот повернешь ты одну ручку — в Эглайне свет зажжется, люди подумают: гляди, Кузьма Шавойка нам свой привет посылает! Повернешь другую — в «Пергале» Мешкялис скажет: ишь ты, точно действует Кузьма, словно в Литовской дивизии... Про Долгое и говорить не приходится, тут девчата вздохами изойдут...

Кузьма не знал, шутит дед или вправду говорит все это, и смущенно проговорил:

— Я, дед Янка, понимаю все это. Только боязно — сумею ли я со всем этим справиться?

— Я тоже университета не кончал, а вот могу кое-что... Книжки почитывай, глаза раскрытыми держи да помни: человек тогда человеком становится, когда у него дело из рук не валится...

Со двора донесся шум.

Кузьма вышел и вскоре вернулся.

— Марфочка ребятишек своих привела, цветы сажать собираются...

— Ага, выполнение международных договоров! — усмехнулся Никифорович. — Ну хорошо...

Через некоторое время вышел покурить на воздух и сам старик. Он смотрел на мальчиков и девочек, которые копались в земле, смеялись, щебетали, и, словно сквозь туман, видел далекие дни своего детства... Нет, не так одевались, не так выглядели, не так вели себя дети. Вспоминает он своего отца, который с мешочком за спиной приходил сюда на мельницу смолоть немного хлеба, — ему нечего было везти на телеге, да и не на ком было везти. Вместе с отцом прибегал сюда и он, в рваных и грязных холщовых штанишках, с потрескавшимися черными ногами, прибегал и стоял в стороне, обгрызая ногти. И никому на свете он был не нужен. Разве что богатому соседу, чтобы пасти гусей... Затем мысли его перенеслись в Ленинград, к внукам. Есть там одна такая же щебетуха, как Марфочка. Однажды, гуляя у памятника Ильичу, она спросила: «Куда это Ленин рукой показывает?» — «А вперед, чтобы идти и идти», — ответил он тогда. Вот и сюда дотянулась эта рука...

— Дедушка, хорошо мы посадили? — подбежала к нему Марфочка.

— Хорошо посадили, — похвалил он. — Вот взойдут, расцветут, и все увидят, как хорошо!..

Оставив Кузьму на станции, Никифорович направился к Яну Лайзану попросить его поскорее покрасить перила на лестнице при входе. Ян Лайзан распоряжался сейчас на стройке Дома агрикультуры. Встретившись с мужчинами, работающими на стройке, Никифорович поздоровался и, закурив, присел на бревна рядом с Яном Лайзаном. Вскоре подошел и Якуб Гаманек. Разговаривали бы, по-видимому, еще долго, если бы их внимание не привлекли два человека, идущие по дороге из «Пергале». У одного из них в руках было ружье, он словно вел арестованного.

— Кто бы это мог быть? — всматривался Гаманек. — Форма вроде не милицейская...

Юозас Мешкялис, славившийся острым зрением, всмотрелся и ахнул от удивления:

— Чудеса творятся на белом свете... Это же наш Пашкевичус Паречкуса ведет!

— Потише!.. — успокаивал его Захар Рудак. — Это, брат, номер, елки зеленые! А ну, покликать Анежку, ей будет интересно посмотреть на отца... А потом садись на коня и скачи к участковому! — приказал он Миколе Хатенчику, и тот кинулся к бараку. — Интересно, Юозас, где он этого бандита подхватил? — размышлял Захар Рудак.

Юозас лишь развел руками.

Необычная пара приближалась. Исхудалый Паречкус, весь заросший щетиной, с завязанными за спиной руками, неохотно плелся впереди, опасливо поглядывая на двустволку, которую держал Пашкевичус. А Пашкевичус не спускал глаз с Пранаса, шел не поворачивая головы, словно на учении. Пока эта удивительная процессия поднялась на площадку, Хатенчик привел Анежку и Алеся.

— Ай-яй! — вскрикнула Анежка, узнав своего отца и Паречкуса.

Алесь сжал ее руку, стараясь успокоить.

А Пашкевичус, подведя Паречкуса, скомандовал:

— Стой, гад! — И обратился к людям: — Вот, доставил я вам ката... Знали бы вы, что он намеревался…

Паречкус не смотрел на людей, стоял опустив глаза.

— Садись, дядька Пашкевичус, и рассказывай, — пригласил Рудак и сам первый опустился на бревна.

— Садись, катюга! — скомандовал Пашкевичус Пранасу и показал на пень, который стоял в нескольких шагах от того места, где сидели все.— Так если бы вы знали, что он надумал!..

— Говори, говори... Все по порядку! — торопил его Якуб Гаманек.

И Пашкевичус чисто по-крестьянски, со всеми подробностями, начал рассказывать:

— Видите ли, соседи, как дело было... Вчера мы с женой легли спать, как обычно, когда стемнело. Спим себе, как говорится, да спим, сны видим... Оно известно, если ничего не украл да не взял, так какие там заботы? Ну, спим... Правда, около полуночи я проснулся. Куда он, тот сон, полезет, если с вечера лег? А еще глубокая ночь, петух и тот не кукарекал. Лежу себе, думаю о том о сем. А тишина кругом, тишина, только дергач на лугу часом отзовется... Ну, лежу себе, думаю, вдруг слышу, будто кто к дверям прошлепал. Насторожился я... Опять шуршит кто-то возле сеней, а у меня и сердце заколотилось — кому же это, думаю, понадобился я в такую пору? Я быстренько слез с постели да к окошку, а оттуда в меня эта рыжая морда тычется, — показал Пашкевичус на Паречкуса.

Анежка посматривала то на отца, который так обстоятельно все рассказывал, то на Паречкуса, который, казалось, ничего не слышал, а вперил свои как бы невидящие глаза в край леса. За отца Анежка радовалась. Наконец он распознал, кто такой Паречкус! Но и волновалась немножко — а что скажут люди? Все-таки человек этот жил в их семье. А она еще хотела подавать заявление в комсомол... Беспокойство ее немного улеглось, когда она взглянула на Алеся, — он с явным уважением смотрел на ее отца.

— Так, значит, — продолжал Пашкевичус, — тычется мне навстречу эта рыжая морда и шепчет: «Пусти, Петрас... Отопри хату, Петрас...» Ну что ж, думаю, надо отпирать, хоть и опротивел он мне после того, все-таки пущу. Открыл сени, впустил. А он, как вошел, так и повалился на лавку. Старая поднялась, а он вцепился в краюху хлеба, что лежала на столе, жует. Молчим и мы со старой. Только, чувствую я, несет от него псиной, как от того зверя... Ну, думаю, долго не мылся, да, может быть, и жил среди зверья. А когда прикончил он краюху, попросил нас: «Не губите!» — «А что такое?» — словно ничего не зная, спрашиваю я. «Спрячьте до времени...» — «Как же, говорю, спрячу я тебя, если мне отвечать за это придется?» — «Никто и знать не будет», — уверяет он. Ну, думаю, ладно, попробую дознаться, чем ты сегодня дышишь... «А надолго ты сюда?» — распытываю. Старая с удивлением поглядывает на меня, вот-вот спросит о чем, так я ей: «Жарь яичницу!» Поднялась она нехотя, а я за бутылочку в шкафу да окна позанавешивал. Пранас аж расцвел, кинулся целоваться, — и Пашкевичус, сплюнув на землю, вытер рукавом рот. — «Ты мой родной брат, настоящий литовец!» — говорит он мне. Ладно, думаю, поглядим, что дальше. А яичница уже на столе, и по чарке пропустили. Язык у него так развихлялся, как у той собаки хвост. Старая еще больше косится, а он, ничего не замечая, лезет ко мне: «Братка ты мой, Петрас, самый ты мне наироднейший. Когда вернется наша Литва, я тебя начальником на всю волость сделаю... Будешь ты жить как в раю!»

«Хорошо, говорю, а что ты слышал?» — «Слышал, брат, и знаю, — колотит он себя в грудь, — скоро перемены будут... увидишь, Петрас!» — «Ну, а где ты был все это время?» — «В лесу». — «Так что, тебе про перемены медведь рассказывал?» — шучу я. «Кто говорил — я тебе сказать не могу». — «Ну, а чего ты такой обросший, обшарпанный и так изменился?» — выпытываю я. «Потому, говорит, что я ваш крест несу». — «А ты не неси...» — «Как это так? — насторожился Паречкус, но, видно, хмель развеивал его тревогу, и он продолжал бубнить свое: — Будет, будет наша Литва, Петрас... Увидишь — будет!» — «Ладно, говорю, пусть будет...» А у самого внутри горит все. Ты, думаю, как раз и есть тот, кто Литву погубить хочет... Как вспомню, что они тогда делали, что чуть милиционера не убили, просто смотреть не могу на него... Может, я долго рассказываю? — спохватился Пашкевичус.

— Нет, ничего, продолжай, — подбодрил его Ян Лайзан, и Пашкевичус неспешно повел рассказ дальше, а Паречкус по-прежнему стоял, не поднимая головы.

«Знаешь, что мы с тобой, Петрас, сделаем, — говорит мне Паречкус, только уже шепотком, на ухо, — вот они станцию построят, а мы ее того... Они пускать соберутся, а ее не будет!»

При этих словах Паречкус вздрогнул, поднял голову, крикнул:

— Неправда!..

—Молчал бы лучше, кат, — цыкнул Пашкевичус,

— Давай дальше! — попросил Пашкевичуса Гаманек.

И тот продолжал:

— «Что ж ты думаешь сделать?» — выпытываю я. «А наступит час, будешь знать», — отвечает мне Паречкус, и в этот момент я понял, что надо с ним кончать... Как же, — повысил голос Пашкевичус, — люди столько работали, чтобы у всех свет был, тут, можно сказать, и моя дочка потрудилась... Нет, думаю, Пранас, добрые люди так не делают, тебе такая Литва нужна, чтобы опять мы в темноте сидели, Сметона тебе нужен... Думаю себе так, а сам приглашаю его отдохнуть, да и водки не жалею... Вскоре завалился Пранас на лавку и захрапел, да так захрапел, что, поди, если прислушаться, то и в Долгом услыхать можно было — должно быть, давно не спал спокойно. Мигнул я старой — та и без слов поняла, людей позвала. А я на карман его посматриваю, вижу, ручка торчит.

Пашкевичус вытащил из пиджака пистолет и показал всем.

— Я за пистолет, да в свой карман. А потом двустволку со стены, она у меня всегда на волков заряжена, и сижу на табуретке. Спи, думаю, спи, никуда теперь не денешься... Сижу, глаз не спускаю. Вскоре пришли соседи. И хотя крепко храпел Паречкус, а тут, на стук, сразу вскочил, бандюга. Увидел людей, посмотрел на меня, хватился за карман и побелел. Потом как заорет, как бросится на меня: «Ты, кричит, энкаведист!»— «Эге!» — говорю я, усмехаюсь и мушку на него навожу. «Ты меня погубить хочешь!» — кинулся он на меня с кулаками, но моя двустволка его протрезвила, да еще тут Йонас с отцом руки ему скрутили. «Ну, говорю, давай выходи наперед». А он упирается, бормочет: «Ты меня на смерть ведешь!» — «Может, и на смерть... Что заработал, то и получишь», — отвечаю. «Ты моя родня и можешь так поступать?» — «Никакая я тебе не родня», — сказал я и выпихнул его из хаты. Когда по улице шли, он перед Йонасом и его батькой скулил: «Развяжите мне руки, как же вы можете над своими издеваться, вы же литовцы...» — «Нет, брат, не литовец ты, — ответили ему, — серый волк тебе земляк, а не мы... Ты нас за чужие денежки продать хочешь, за эти самые, заморские!» Хотели мне соседи помочь привести его сюда, да я сказал, что не надо, сам управлюсь, я его приютил когда-то, пожалел, я и отведу. Правда, намучился я с ним за дорогу — ляжет, падаль, и лежит. «Бей, говорит, а дальше не пойду...» И так сколько раз. Представляете, от «Пергале» с самого утра и до этих пор сюда шли... — И Пашкевичус, окончив рассказ, с удовлетворением огляделся кругом.

Паречкус, который все это время молчал, увидел Анежку и попытался разжалобить ее:

— Видишь, Анежка, какой твой отец... А тебе, Петрас, опять скажу — не родной ты мне и не литовец...

— Какая я тебе родня! — вскипел Пашкевичус. — Как те люди говорят — десятая вода на киселе... Плевать я хотел на такого литовца, как ты. Вот мои земляки, видел? — показал он на Лайзана, Гаманька, Мешкялиса и других, сидевших рядом.

— Всех ты нас загубить хотел, негодник, — добавила Анежка.

— Что ты со станцией хотел сделать, подлюга? — подскочил к Паречкусу Юозас Мешкялис.

— А ты что, прокурор? — нагло скривился Паречкус.

— Я тебе и прокурор, я тебе и судья... Вот сейчас возьму дубину да как дам по загривку, так сразу узнаешь, кто я... Мы в своей дивизии с такими не цацкались... А еще сторожем у меня в колхозе был. Тьфу!

Неизвестно, сколько бы продолжалась эта перепалка, если бы не подъехал милиционер Карпович. Поздоровавшись со всеми, он повернулся к Паречкусу.

— А, добро пожаловать, приятель!

И Паречкус задрожал.

— Ну, как гулялось, высокородный пан? — продолжал посмеиваться Карпович. — Молчишь? Ничего, другими все сказано, да и ваша честь разговорится... Пошли! — показал Карпович на дорогу.

Паречкус посмотрел на всех, скрипнул зубами.

— Ну, помни, Петрас!

— Оружие его возьмите! — подбежал к милиционеру Пашкевичус и передал пистолет.

Когда милиционер и Паречкус скрылись за сосняком, Пашкевичус вздохнул:

— Ну, слава богу, кажется, последний...

— Последний, — нахмурился Гаманек. — Хорошо было бы, если бы последний... А миллионы долларов куда девать? Специально ассигнованы...

— Пусть попробуют! — решительно произнес Ян Лайзан. — Со всякой поганью справимся!..

Поговорив еще немного, люди начали расходиться. Последними остались Пашкевичус с Анежкой и Алесь. Анежка встревоженно спрашивала отца:

— Он же тебя убить мог?

— Не мог! — храбрился, подкручивая усы, Пашкевичус. — Не такой уже раззява твой батька... Видала, как ловко я его подцепил? Вот только бы раньше мне его раскусить... Да тут и вы с матерью оплошали, слезы да слезы, а слезами разве возьмешь?..

Теперь, когда клубок размотался до конца, Пашкевичусу казалось, что не так уж он и виноват.

— Пойдем ко мне, отдохнешь, — пригласила отца Анежка.

— Нет, не могу, дочушка, мать там, наверное, от страха помирает... Ты же знаешь, какая она у нас полохливая... Пойду-ка! — спешил Пашкевичус.

Анежка и Алесь проводили его. Они шли по пергалевской дороге, которая вилась среди поля. Все вокруг колосилось, наливалось, тянулось вверх, к синему небу, к белым облакам, к звездам. Шли они и радовались. Легко было на сердце, и ноги сами несли и несли их вперед... Да и как могло быть иначе, если такой камень скатился с души! Пашкевичус и Анежка теперь словно заново рождались на свет. Алесь же радовался и за них и за себя.

Пашкевичус шагал посередине, закинув за плечи свою двустволку, и с новыми подробностями повторял, как управлялся он с Паречкусом. Видно было, что рассказов и воспоминаний об этом хватит ему теперь на много лет. В конце концов он спохватился и обратился к Анежке:

— Пойдем к матери, дочушка!

— Некогда теперь, отец! Тетки Восилене нет, надо ужин готовить... Но я скоро приду!

— Приходи, приходи, порадуй мать... И ты, Алесь, с нею разом. Рады будем. Мало что брехал тот бандюга...

Это было извинением Пашкевичуса за прошлое, и Алесь понял это как окончательный шаг к примирению.

Анежка долго смотрела вслед отцу, который, удаляясь, все так же важно, с ружьем на плече, шагал по дороге. На одно мгновение он ей представился солдатом, возвращающимся домой после удачного сражения. Ей очень хотелось пойти вместе с ним, посидеть рядом с матерью, прижавшись, как в детстве, к ее плечу головой, но ее ожидали дела...

— Ну, вот, — сказал Алесь, как только Пашкевичус скрылся за пригорком, — и отец твой ничего против меня не имеет. Одна ты не знаешь, что делать.

— Как не знаю? А с кем это я тут?

Когда подходили к баракам. Анежка, уговорившись с Алесем, что он подождет ее в комнате, побежала в столовую. Алесь смотрел вслед своей любимой и восхищался ею. Она была в легком ситцевом платье, которое плотно облегало ее фигуру, мягко и четко вырисовывая каждый изгиб ее молодого, как бы поющего тела. Стройные загорелые ножки ее легко ступали по траве, словно бы и не касаясь земли. «Ни у кого тут нет такой красивой походки!» — решил Алесь. Подумав, что одному в комнате ему будет слишком томительно, он решил в ожидании Анежки зайти на электростанцию. Она была уже почти готова, оставались только мелкие доделки. Теперь Алесю вспомнился ледоход, который он переживал так мучительно, драка Йонаса с Кузьмой, хитрые глаза Езупа Юрканса, листовка у Рудака, погоня за Клышевским и страшный миг, когда мокрая, холодная рука сомкнулась на его горле и вершины сосен, покачнувшись, начали падать и окрашиваться в разные цвета...

В здании станции он застал Никифоровича и Кузьму. Казалось, в последние дни они и не вылезали отсюда. Никифорович ходил возле пусковых механизмов и, вероятно, в сотый, если не в тысячный, раз растолковывал своему ученику, что к чему.

— А, товарищ Иванюта! Работу принимать пришел? — улыбнулся Никифорович. — Пожалуйста, мы и сдавать и дежурить готовы... Пусть приезжает инженер, пусть приезжают пять инженеров, пусть хоть двадцать инженеров — мы с товарищем Шавойкой готовы!

— Спасибо, — сказал Алесь. — Благодарю вас, Янка Никифорович, от имени всех за вашу помощь.

— От кого это — от всех?

— Ну, от всех колхозников.

— А я кто?

— Да вы же ленинградец.

— Верно, ленинградец...

— И собираетесь уезжать?

— Собираюсь... Только и тут я вроде не чужой, а тоже колхозник... Как ты думаешь, Кузьма, зачислят меня в колхоз?

— А как же! — обрадовался Кузьма. — Рудак хоть сейчас собрание созовет...

— Видишь, какие дела, — подмигнул Никифорович Алесю. — Приехал дед Янка могилку батькову посмотреть, а оказался таким живучим, что тут же и корни в землю пустил...

— Так вы не поедете? — обрадовался Алесь.

— Как же я могу не поехать, когда там сыны, внуки? Нет, поеду, но только повременю малость... А то выходит, что набивали мы тут с Кузьмой мозоли, маслом пропитались — в бане не отмоешь, и вот на тебе: нас побоку, является кто-нибудь на готовенькое, раз, два, включил рубильник — говорите спасибо, люди добрые!.. Нет, мы с Кузьмой такого не допустим! Тут вот я письмишко написал, почитать?

Никифорович надел на нос очки, вытащил листок бумаги и начал читать:

— «Дорогие дети!

Долго я думал перед тем, как написать вам это письмо. Может, десять раз брался за ручку, может, и больше, да все откладывал. Отчего это? А кто его знает, разбери тут!.. То одни думки в голову лезут, то другие. И дела тут были такие, что рассказывать надолго хватит, как приеду, — и про бандитов, и про ледоход, и про электростанцию... А какие тут леса красивые! Только скоро приехать я не смогу, вот беда! Никто меня тут за полу не держит, не бойтесь, живет ваш дед по своей воле, трубку курит да воздухом дышит. Электростанцию мы заканчиваем, труд и мой тут вложен, вот и хочется мне самому на ней подежурить, озером, речкой покомандовать... Я на нем, на этом озере, мальчишкой купался, по берегу гусей гонял. А вы, внучки, на лето ко мне в гости приезжайте, у деда тут курорт такой, что, пожалуй, нигде нету такого. И купанье тут, и грибы, и рыба в озере, и ребятишки такие дошлые, что с завязанными глазами округу пройдут...»

Вот, — сказал Никифорович, внезапно обрывая чтение и пряча письмо в карман, — дальше идет не интересное... Писать я не мастер.

— Все понятно! — обрадовался Кузьма.

Алесь подошел к старику, обнял и поцеловал.

— За это спасибо, дед Янка... А вот со мной вопрос не решен, то ли оставят на некоторое время, то ли пошлют еще куда на стройку... Сами знаете, наша профессия в ходу!

— Знаю знаю... Только если на Ангару пошлют или на Волгу, так поглядывай, сынок, в оба, это тебе не Диркстеле с Погулянкой, там перемычку лопатами не удержишь! — не то пошутил, не то всерьез напомнил о рискованном шаге Никифорович.

— Хорошо, — засмеялся Алесь, — мучимся, да на том и учимся... Пускать скоро будем?

— По нас с Кузьмой, хоть завтра... Созывайте гостей, и в добрый час! Наберется их небось немало. Из Минска, из Вильнюса, из Риги прикатят... Потом неделю голова от шума болеть будет. Верно, Кузьма? И выпьют, поди, дело-то человеческое, а у нас с Кузьмой только по усам потечет — у щита не выпьешь... Как ты думаешь, Кузьма?

— Придется на водичке из канала пожить, — вздохнул Шавойка.

Алесь, вспомнив, что шел к Анежке, поспешил кончить разговор. Может быть, она уже пришла и дожидается его? Но на условленном месте он увидел ключ, понял, что она задержалась. Он устроился на стуле у окна и загляделся вдаль. В серых сумерках едва виднелись очертания леса за Долгим, а само озеро сливалось с небом настолько, что трудно было различить его края. Воздух был так тих, что ни один листик на деревьях не шевелился. У самого горизонта в темнеющем небе вспыхивали и гасли огоньки. Зарницы или молнии? Много в этом году и тех и других, так же как в его жизни. Это неожиданно навело на привычную мысль: неприятности позади, все идет хорошо, до каких пор они с Анежкой будут жить порознь? Анежка ли в этом виновата или, может быть, его собственная нерешительность? Не превращается ли он постепенно в того героя кинокомедий, который вздыхает, умоляет, прижимает руку к сердцу и никак не может сделать единственно верного и простого шага? Говорят, он за этот год возмужал. Лицом, внешностью? Или характером тоже? Нет, по характеру, приходится в этом сознаться, он еще робок, нерешителен, излишне уступчив...

А зарницы вспыхивали все чаще и чаще. Сначала они полыхали только над лесом, а теперь захватывали чуть ли не половину неба, а при вспышках начал обозначаться ближайший берег с ветлами и лозовыми кустами. Наконец он различил гром, медленный, с перекатами, словно кто проехал с груженой телегой по деревянному мосту. Затем поднялся ветер, и повеяло холодком от выпавшего где-то града...

В комнатку вбежала Анежка, обхватила его руками:

— Вот и я... Заждался?

Сверкнула молния, осветила испуганное лицо Анежки. Ударил гром. Девушка прижалась к Алесю всем телом — она боялась грозы.

— Боязливая ты у меня... Ведь это бог сердится, да? — пошутил Алесь.

— Не храбрись, — обиженно ответила девушка. — И над богом не очень подшучивай... Как же ты теперь домой пойдешь?

Алесь, вспомнив размышления о своем характере, решительно сказал:

— Знаешь, Анежка, никуда я сегодня не пойду...

— Это как же? — удивилась девушка. — И мать будет беспокоиться, и люди чего только не наговорят, когда узнают, что ты ночевал у меня!

В этот миг, казалось, прямо над крышей пронеслась такая молния, что вдруг словно вспыхнула и засветилась молодая березка под окном. На листьях ее, которые уже перебирал ветер, засверкало столько света, что стало похоже, будто ее окунули в жидкое серебро.

«Вот такая же Анежка — вся светится, — подумал Алесь. — Это меня и сбивает всегда с толку». А вслух сказал:

— Пусть люди думают и говорят, что хотят... Я что, магазины граблю, электростанцию взрывать собираюсь? А ходить по моему сердцу им не дам, для этого улица есть... Увидишь, все будет хорошо!

— Что?

— Все... И всякие сомнения выбрось из головы.

— Какие?

— Ну, относительно учения... Хочешь учиться — учись!

— Где?

— Ты что, дразнить меня решила? «Что... Как... Где... Почему...» Куда поедем, там и учиться будешь, не проблема. Ну, поедешь?

Почувствовав, что он начинает раздражаться, девушка прижалась к нему, обняла теплой рукой за шею

— Поеду...

— Значит, переходи жить ко мне.

— Когда?

— Опять свое!.. Да хоть сейчас...

Анежка оторвалась от него, посмотрела при свете молнии ему в лицо и засмеялась.

— Каспар Восилене хоть днем увез, а ты меня ночью! Не женихи, а разбойники прямо... Проснутся люди на строительстве, придут завтракать, а в столовке никого нет — все замуж повыходили!..

Алесь тоже понял, что перестарался, и виновато улыбнулся.

— Ладно... Значит, завтра.

— Я днем домой схожу, к родным... Зачем их обижать? Они теперь мешать не станут.

— А если волынить начнут? Не католик, не литовец, безбожник, дочку за тридевять земель увезет...

— Тогда я сама решу. Хорошо?

— Хорошо... Но это в последний раз!

— Не простишь больше?

— Не прощу... Сдам станцию, сяду на поезд и уеду.

— А я на вокзал прибегу... Думаешь, нет?

За окном не переставала сверкать молния, ухал гром, будто кто-то раздирал и сворачивал над землей железную крышу. А они сидели обнявшись, целовались и шутили. Темнота, зарницы, теплый проходящий дождь, порывы ветра и внезапные брызги звезд в разрывах туч — все перемешалось за окном. И Алесь, чувствуя, как у самого его сердца часто и жарко стучит сердце Анежки, шептал:

— Рябиновая ночь!..