Модный Лондон. Одежда и современный мегаполис

Бруард Кристофер

Глава 1

Денди

Новый лондонский Вест-Энд. 1790 – 1830-е

 

 

13 апреля 1845 года. Я перечитывала „Философию одежды“ Карлейля, когда, к моему удивлению, вошел граф д’Орсе. Я не видела его четыре или пять лет. В последний раз он был пестр и цветаст, как колибри: синий атласный галстук, синий бархатный жилет, кремовое пальто на бархатной подкладке того же цвета, брюки тоже яркого цвета, забыла какого; белые французские перчатки, две замечательные галстучные булавки, соединенные цепочкой, и цепочка часов такая длинная, что на ней можно было повеситься. Сегодня он был мало того что на пять лет старше, но еще и весь в черном и коричневом – черный атласный галстук, коричневый бархатный жилет, коричневое, более темное, чем жилет, пальто на бархатной подкладке несколько иного оттенка и почти черные брюки, одна галстучная булавка – большая грушевидная жемчужина, помещенная в небольшое кольцо из бриллиантов, и золотая цепь, всего один раз оборачивающая его шею, были соединены на середине его широкой груди великолепной бирюзой. Да! Этот человек знал свое ремесло; пусть это всего лишь ремесло денди, никто не может отрицать, что он был в нем первый мастер и постиг все его тонкости! [16]

Выгодное положение Джейн Карлейль, супруги великого ученого мужа Томаса, позволяло ей составить критическое мнение о ремесле денди. Когда весенним днем 1845 года стареющий граф д’Орсе посетил ее резиденцию в Челси, он предстал перед ней как совершенный образец «человека, который носит одежду», центрального персонажа Sartor Resartus, трактата о морали современной мужественности, незадолго до того написанного ее мужем. Д'Орсе приехал в Лондон в 1830-м году; подтянутый, остроумный, одетый в блестящий, как у жука, костюм, он предъявил свои права на корону денди, но на момент встречи растерял свой эпатажный лоск. Однако приглушенные тона его более позднего костюма и тот факт, что он предпочел монохромную палитру и стал избегать экстравагантных аксессуаров, прочно позиционировали стареющего модника в русле вестиментарной генеалогии, которая с конца XVIII века выделяла лондонский Вест-Энд как место, на весь мир известное своей мужской модой. Молодой д’Орсе привлекал внимание тем, что сознательно и так по-французски пренебрегал правилами, которые характеризовали «лондонский стиль» первых двух десятилетий нового века, дней славы Бо Браммела. И все же обе философии одежды, исповедуемые двумя этими мастерами портновского искусства, в равной степени опирались на пространства столицы и ее приспособленность для их нарциссической позы. Лорд Лэмингтон вспоминал о чужеродном гламуре, сопровождавшем ранние выходы д’Орсе из его (тогда еще сельского) кенсингтонского дома в столичные салоны или аристократические усадьбы Ричмонда:

Я часто ездил верхом… с графом д’Орсе. Он поражал своим синим пальто с золочеными пуговицами, распахнутым, чтобы были видны снежно-белые крахмальные манишки и желтый жилет; своими обтягивающими кожаными штанами и натертыми сапогами; хорошо завитыми бакенбардами и приятным выражением лица; широкополой блестящей шляпой, безупречными белыми перчатками. Он был тем самым прекрасным идеалом властителя мод… Я с большим интересом наблюдал за восхищением, с которым на него смотрели… на него смотрели как на высшее существо [19] .

Это тот самый яркий образ, который потомки стали ассоциировать с практикой дендизма; герой-романтик, чье полное самообладание, выраженное посредством безупречности в одежде, ставило его над обывательскими заботами толпы. Как будет показано далее в этой главе, ансамбли, соответствовавшие такому образу, отнюдь не были достоянием частного круга и конфиденциальных вкусов того или иного денди, но распространялись за пределы круга, проникая в магазины и на улицы развивающегося лондонского «квартала мужской одежды»; а такое мировоззрение строилось на сложных материальных связях между городом и его элитарными потребителями-мужчинами. Карьеры Браммела и д’Орсе, деклассированного парвеню и авантюриста-любовника с континента соответственно, отметили начало развития городской коммерческой среды, в которой сам Лондон представал «королем денди», став выше и шире более узких устремлений двух этих скомпрометировавших себя «чужаков», хотя порой их действия и вкусы в чем-то описывают этот город. Без инструментов и декораций, ролей и возможностей, которые создавал этот «город мира», ремесло денди принесло бы мало выгоды этим самовлюбленным мужчинам, быстро ставшим знаменитыми и прославившимся в веках как символы триумфа стиля над смыслом. Возможно, их деятельность помогла прочно закрепить за Лондоном репутацию центра демонстрации определенного мужского образа, но сущность дендизма следует искать в более широких рамках самой столицы.

 

Оснащение гардероба денди

Четыре предмета одежды в коллекции Музея Лондона свидетельствуют о высоком уровне мастерства лондонских портных и их клиентов в конструировании подходящих доспехов для проявления чувственности, свойственной денди, в годы Регентства. Однобортное темно-зеленое суконное пальто приблизительно 1810–1820-х годов с укороченным спереди подолом, стоячим воротником и шлифованными стальными пуговицами и черные шелковые трикотажные бриджи, с которыми, вероятно, это пальто носили, принадлежали когда-то сэру Гилберту Хиткоту (возможно, потомку его тезки, основателя Банка Англии и лорд-мэра Лондона в конце XVII века). Они отсылают к парадной роскоши придворных церемоний XVIII века (они действительно могли быть придворным одеянием), но при этом отражают подъем более светского и аристократического наслаждения гомосоциальными радостями городского общества. Темные и строгие тона должны были подчеркнуть надеваемые вместе с ними белое белье и, возможно, белую манишку, при этом единственной уступкой украшательству были блестящие пуговицы и золотая подвеска у бедра. По конструкции это платье не сильно отличается от вышитого шелком пальто и бриджей, которые представляли собой парадную одежду предыдущего поколения. Сохранившиеся широкие манжеты очевидным образом отдают дань более старому стилю. Но детали обнаруживают тонкое смещение центра с одежды как фона и рамки для поверхностного иерархизированного украшения к тенденции раскрывать (или усиливать) вещественную индивидуальность ее обладателя. В расстегнутом и распахнутом виде пальто демонстрирует мастерство портного, его подкладка из кремового шелка, идет по плечам и верхней части груди, имитируя здоровую мускулатуру, поясница изящно обужена, чтобы подчеркнуть узкие бедра. Эта одежда предназначена для тела с хорошей выправкой, для человека, привыкшего формировать свою идентичность как часть публичного спектакля посредством позы и щепетильной разборчивости в одежде.

В бриджах это чувство строгой безупречности гардероба получает развитие. Их создатель выбрал темные лакированные пуговицы, которые в качестве предпочтительного способа застежки принца Уэльского рекламировались в модном журнале The Beau Monde за 1808 год. Четыре пуговицы стягивают ткань на икрах, привлекая внимание к развитой и рельефной мускулатуре, а еще один комплект пуговиц позволяет пристегнуть лацбант к основной части бриджей в районе поясницы. Внутри верхняя часть отделана прочной коричневой тканью, что выдает функциональную натуру открывающейся части; еще одной уступкой элегантности стало то, что в задний шов вшиты шнурки, позволяющие обтянуть тканью ягодицы, подчеркивая тем самым изгиб позвоночника. В том, что касается элегантности, рубашка, предназначенная, чтобы носить под эти два предмета одежды, лучше всего свидетельствует о своем времени и о том, какое внимание уделялось этой новой презентации мужского тела. В Музее Лондона имеется прекрасный образец рубашки, относящийся к этому десятилетию, на примере которого можно понять, какого эффекта ожидали от этого предмета гардероба. Сшитая из тонкого белого полотна, с прозрачной кружевной оборкой на шее, она снабжена замечательным высоким воротником, который застегивается двумя изысканными дорсетскими пуговицами. Преувеличенно длинные рукава завершаются строгими манжетами, которые должны выглядывать из рукавов пальто как показатель роскошной избыточности. Сложным образом обернутый вокруг шеи и декоративно заправленный между рюшами на передней части рубашки полотняный галстук сходного или контрастного оттенка довершал сходство с зобастым голубем. Этот элемент гардероба обладал наибольшим потенциалом для демонстрации индивидуального вкуса, и хотя Браммел категорически отвергал любое проявление экстравагантности в моде, в народе ходили легенды о его умении выбрать и повязать галстук. Капитан Джессе подробно рассказывает о методе Браммела в одной из самых авторитетных биографий Бо:

Браммел одним из первых оживил и улучшил вкус к одежде среди джентльменов; и его самое большое новшество проявилось в шейных платках: тогда их носили совсем не накрахмаленными и пышно выдающимися вперед, идущими складками к подбородку; чтобы исправить это очевидное неудобство, создающее неловкость, он немного крахмалил свой галстук… Воротник, всегда пришитый к его рубашке, был таким большим, что если он не был загнут, то полностью скрывал его голову и лицо, а белый шейный платок был длиной по меньшей мере в фут. Первый его аккорд – сложить воротник рубашки до уместного размера; затем Браммел, стоя перед зеркалом, подбородок устремив в потолок, слегка опускал нижнюю челюсть, складывая галстук до разумных размеров, при этом форма каждой последующей складки доводилась до совершенства с помощью рубашки [24] .

Наконец, еще один предмет из музейной коллекции перемещается за пределы гардеробной и сопровождает денди на неприветливых лондонских улицах. Двубортное пальто темно-синего сукна было сшито Джоном Уэстоном с Олд-Бонд-стрит, 34, приблизительно между 1803 и 1810 годами. Вскоре после того как оно было изготовлено, Уэстон через банк Coutts передал его неизвестному клиенту, чьим поверенным в этом деле был владелец счета Джонатан Гордон. В сопроводительном письме портной сообщает Гордону: «Я послал вашему Другу превосх. пальто синего сукна, оно сшито наилучшим образом и, надеюсь, окажется ему в пору и по душе». Пальто вполне отвечает требованиям, предъявляемым к костюму, в котором можно фланировать по торговым улицам Мейфэра и Сент-Джеймса или править экипажем в Гайд-парке, а тот факт, что его портной обшивал принца Уэльского и герцогов Кембриджского, Сассекского и Глостерского и поставлял им ткани, выделяет его из общего ряда. Высокая бортовая застежка, крой по фигуре, благодаря которому тонкое сукно обтягивает плечи и торс, а также шесть пар больших золоченых пуговиц (сделанных лондонским мастером по металлу Чарльзом Дженненсом) наделяют пальто необходимыми военными ассоциациями; поскольку это был период (на повестке была война с Францией), когда атрибуты армейского щегольства, заимствованные из альбома выкроек военного портного, вполне могли выражать необходимую степень патриотической бравады. Как отметила Эйлин Рибейро, комментируя моду у союзников на аксельбанты и позументы: «При Наполеоне гусарские полки были одеты в одну из самых эффектных униформ, и этот гламур неизбежно сказался и на гражданской одежде».

«Гламур» – ключевой фактор, благодаря которому впервые стильные молодые жители Лондона начала XIX века оказались в авангарде модной жизни, упрочивая Вест-Энд, их несессер и площадку для игр, в положении соперника Парижа на роль глобальной теплицы для новых вестиментарных тенденций. Рой Портер описывает, как щеголи времен Регентства «изобрели эстетику городского, религию города как храма удовольствий, которая сосредоточилась в фигуре денди. Появление Вест-Энда придало различным городским стилям гламур, который стал объектом зависти или насмешек для остальной страны». Таким образом, превосходство одежды и стиля жизни в среде богатых англичан и развитие Лондона как международного центра, который по части размера имел соперников только в лице Пекина и Эдо, а по части культурного разнообразия и экономической мощи оставлял позади любой европейский город, объясняет утверждение Портера о том, что в 1800 году лондонцы стали «городскими наблюдателями, замкнутыми на себе… влюбленными в себя». Очевидно, более ранние примеры следящей за модой молодежи (особенно макарони 1770-х годов) также были подвержены самолюбованию и страсти к ультрамодному образу жизни, которая подогревалась за счет возможностей и богатств Лондона.

Но они демонстрировали себя в городе как представители субкультуры, стремясь подвергнуть сомнению устоявшееся положение вещей, зачастую вызывая обвинения в отсутствии патриотизма. Значение же поколения, о котором идет речь, заключалось в том, что их маскарад был всерьез воспринят истеблишментом, благодаря чему возникла манера поведения и внешний вид, которые действовали как знак принадлежности к чему-то, а не как символ сопротивления. Миф Бо Браммела более ясно иллюстрирует это развитие. В своих мемуарах, написанных через сорок лет после того, как Браммел лишился популярности из-за долгов и укрылся от кредиторов, капитан Гроноу, бывший гвардеец-гренадер, который одно время был соседом знаменитого денди, член парламента от Стаффорда, вспоминал, как появление Браммела на общественной сцене в точности совпало с превращением Лондона в город с ярко мерцающими фасадами и красивыми перспективами, ставшими визуальным воплощением возросшей социальной, политической и экономической мощи города:

Я никогда не видел более удивительной выходки фортуны, чем неожиданное появление в высшем и лучшем лондонском свете молодого человека, чье происхождение обещало ему намного менее заметную карьеру… найдется мало примеров мужчин, добившихся столь же высокого положения лишь за счет привлекательности своей личности и восхитительных манер [32] .

Посредством тщательно установленных связей и продуманных знакомств Браммел сумел проникнуть в недавно ставшие модными и весьма состоятельные круги, занимающиеся недвижимостью, розничной торговлей и развлечениями, а точнее, стать их олицетворением. Как пишет его поздний биограф Роже Буте де Монвель, «Браммела чрезвычайно привлекал Лондон с его изысканными клубами и аристократическими парками, с надменными и роскошными особняками, приоткрывшими ему свои двери, с его улицами и променадами». Его квартиры на Честерфилд-стрит и Чэпел-стрит располагались в центре золотого треугольника, славящегося магазинами улиц Сент-Джеймс-стрит и Олд-Бонд-стрит, аллеями Гайд-парка, залами для приемов дворца Карлтон-хаус, библиотеками, закусками окружавшего его «Клубландии»; все это находилось на расстоянии двадцати минут прогулочным шагом. Роскошь этой среды размывала обычные границы между публичным и частным. Комната для одевания Браммела функционировала в точности так же, как витрина его любимого клуба на Сент-Джеймс-стрит, как необходимая арена для разыгрывания спектакля элегантной жизни. Представления о королевской роскоши времен Возрождения блекли перед тем, как смело Браммел имитировал этот ритуал времен дореволюционной Франции:

В зените популярности его можно было видеть в широком окне клуба White's; окруженный светскими львами, он был законодателем, который время от времени изрекал остроты, которые подхватывала молва. Его дом на Чэпел-стрит отвечал его личной манере одеваться; мебель была подобрана с безупречным вкусом, а библиотека содержала лучшие труды лучших авторов всех времен и народов. Его трости, его табакерки, его севрский фарфор были изысканными; его лошади и экипаж привлекали внимание своим великолепием; в самом деле, превосходный вкус Браммела обнаруживался во всем, что ему принадлежало [35] .

И все же, несмотря на то, каким образом Браммел выставлял напоказ свое окружение, тело и вкусы, информация о его предпочтениях в одежде противоречива. Де Монвель признает, что «его внимание к одежде было родом сумасбродства, чем-то совершенно поразительным», а после пишет, что Браммел, демонстрируя свое отношение к одежде, воздерживался от того, чтобы силой навязывать свои взгляды на моду, опасаясь обвинений в изнеженности, нахальстве и педантизме. По всей видимости, он предпочитал смущать своих подражателей умышленно поверхностными и довольно разрозненными заявлениями, к примеру, о том, как полезно шампанское в качестве средства для полировки ботинок. Что касается его собственного гардероба, то Джессе отмечает: «его утренняя одежда походила на таковую любого другого джентльмена – высокие сапоги и панталоны или сапоги с отворотом и лосины, с синим пальто и светлым или темно-желтым жилетом… Его вечерней одеждой обычно были синее пальто и белый жилет, черные панталоны, плотно застегивающиеся на лодыжках, полосатые шелковые чулки и складной цилиндр». Вероятно, его выделяло среди других какое-то совершенство, внимание к деталям и благопристойная целесообразность. Конечно, Браммел выбирал портных с превосходными связями и адресами. Швейтцер и Дэвидсон с Корк-стрит и Уэстон и Мейер с Кондуит-стрит поставляли особенный, выдающийся товар. Последний из них имел честь одевать принца Уэльского и пользовался правом носить королевскую ливрею. Браммела выделяло и делало образцом для нового городского потребителя, имевшего в своей природе что-то неуловимо «лондонское», именно то, что облик его был расплывчат и неопределенен, в нем угадывалось что-то элитарное и препятствующее массовым подражаниям (ткани были слишком высокого качества, малозаметные детали были результатом слишком дорогого и тонкого мастерства, а социальные правила, регулировавшие носку, – слишком большим секретом, чтобы его могли копировать все). Браммелу, выбравшемуся из глубин общественного забвения, удалось воспользоваться теми возможностями, которые предоставляли выскочке, упорно стремящемуся к своей неясной цели, основные лондонские центры развлечений и потребления. Результатом стало усовершенствование ритуализированного образа жизни старой аристократии для нужд нового самонадеянного города и его растущего населения. Этот процесс на два столетия вперед поместил небольшую сетку лондонских центральных улиц в центр соответствующих интересов. Как замечает историк Питер Торолд, такие мужчины, как Шатобриан, который познал прелесть Лондона в бытность послом Франции в 1822 году, навсегда изменили свое представление о том, как в обществе и в одежде проявляется мужественность:

Одежду постоянно меняли… Он вставал в шесть ради утреннего пикника за городом – и к обеду был в Лондоне.

Затем переодевался, чтобы прогуляться по Бонд-стрит или Гайд-парку. После этого к семи тридцати он одевался к ужину. Затем следовала опера и новый наряд, за которой – и снова переодевание – вечернее собрание, известное как «раут». Что за жизнь, думал он; каторжные работы были бы в сто раз предпочтительнее [38] .

 

Торговля мужской красотой

Однообразие самого тиранического свойства царит в Лондоне… шляпа, чьи поля всего на дюйм шире, чем надо, слишком короткий жилет или слишком длинное пальто навлекают на несчастного и наивного иностранца подозрения в вульгарности, которых вполне достаточно, чтобы исключить его из утонченных кругов этого веселого мегаполиса. Поэтому я начал свою карьеру с полной перекройки костюма, для каковой цели отдал себя в руки самых знаменитых знатоков. Мои волосы стриг Блейк, мои жилет и панталоны вышли из рук других не менее славных художников, каждый из которых был предан определенному направлению своей профессии. Мой шляпник – Локк, а Хоби – мой обувщик; и, как меня заверяют… «Все бессмысленно, напрасно, коль не найдешь хороший галстук, накрахмаленный и твердый, служит он основой моды». Один добрый друг-англичанин научил меня: «Ты смотри и мни руками – галстук будет идеальный». И правда, со мной произошли такие метаморфозы, что ты вряд ли меня узнаешь. Теперь я могу незамеченным пройти сквозь толпу денди; а несколько дней назад я вообще с гордостью подслушал, как один из самых прославленных этих героев похвалил то, с какой рачительностью были вычищены мои сапоги [39] .

Как и Шатобриан, в этот же период страдавший от давления, которое оказывала на него навязчивая лондонская мода, маркиз де Вермон обнаружил, что его привычный статус парижского дворянина, обладающего безупречным вкусом, в английском обществе, существовавшем по собственным законам, подвергался сомнению. Стремление «вписаться» и найти «правильный» лондонский стиль, конечно, привело его к тем торговцам, что теснились в районе, ограниченном Оксфорд-стрит с севера, новой Риджент-стрит на востоке, Парк-лейн на западе и Пиккадилли на юге, и чья известность в качестве поставщиков браммеловской материализованной философии гарантировала их присутствие в маршруте любого, кто хотел стать денди. Как утверждает историк архитектуры Джон Саммерсон в своем авторитетном исследовании Лондона эпохи Георгов, эта часть городского центра была свидетельницей самых глубоких физических трансформаций XVIII века. Она спонтанно выросла на том месте, где в XVII веке была мозаика из больших классических дворцов вдоль северной части Пиккадилли и хорошо распланированных дорожек и зеленых насаждений к югу, там, где сейчас лежат Грин-парк и Сент-Джеймсский парк. На севере участок Сент-Джеймс уже оформился как площадь с чинно стоящими кирпичными домами, а во всех остальных местах линии новых домов пересекали более опасную заросшую лесом и кишащую разбойниками местность и небольшие очаги сельскохозяйственного производства. К началу XVIII века поля к северу и югу от Оксфорд-стрит были разделены на одинаковые прямоугольные участки аристократических поместий и утыканы белыми колокольнями быстро выросших новых церквей. Шли десятилетия, и старые напоминания о мелком производстве и покосившиеся деревенские дома с остроконечными крышами уступали место рядам опрятных кирпичных домиков, подобных тому, в котором поселился Браммел, и украшенных произведенными в большом количестве деталями в классическом стиле. Наконец, когда наступил новый век, извилистая «распаханная линия снесенных домов» прошла от нового Риджент-парка к Сент-Джеймсу, создав оштукатуренную границу между благородным средоточием модной жизни на западе и более шумным производственным и торговым районом на востоке. И в целом сеть торговых улиц служила мостом между желаниями и потребностями растущего местного населения и новыми доками выше по реке, воротами, через которые в город поступали плоды имперской экспансии и символы новой самоуверенности. В подобном организованном хаосе Саммерсон обнаруживает рациональную основу:

Лондон развивался не плавно и равномерно, а рывками, интервал между всплесками активности составлял примерно пятьдесят лет… Этот интервал сообразуется с циклами… в торговле XVIII века… Он очевидным образом связан с периодами, когда война сменялась миром, и менее очевидным образом – с ростом лондонского населения. Каждый всплеск… имел своего героя – выходца из определенного социального круга, представителя определенной ступени национального благосостояния, апологета определенного стиля [40] .

Именно характер такого развития вкусов точнее всего отражает развитие Вест-Энда как средоточия модного потребления, предвосхищая его репутацию как эпицентра дендизма начала XIX века. Своими корнями он уходит в «неопределенность» и «просторечную грубость» стиля Реставрации, это попытка разметить границы, только что возникшие в результате движения городских элит на новые территории за пределами Вестминстера и Сити после эпидемий чумы и пожаров 1660-х годов. С начала XVIII века желание крупных землевладельцев сделать столицу своим постоянным местом жительства и увеличить доход от ренты своих лондонских поместий привели к более целенаправленному развитию сознательной архитектурной риторики (палладианский стиль) и концентрации тех, кто претендовал, что нашел свой стиль, в тех местах, которые гранды пожелали сделать своим домом. Период «утонченности» и «полноты», во время которого все большее количество менее знатных мелкопоместных дворян и благоустроенных «горожан» стали мигрировать в Вест-Энд, предшествовал «наполеоновскому строительному буму», во время которого «быстро растущий класс владельцев магазинов, ремесленников и рабочих» присоединился к элитам, громко требуя себе подходящего жилья. Таким образом, социальное разобщение, ставшее более материальным после застройки Риджент-стрит, также выразилось в разнице во вкусах, которые «начали становиться эклектичными, с одной стороны, и строго стандартизованными – с другой». Ключевой фигурой модных изменений был Браммел, который распространял свое влияние прямо в сердце этого развивающегося городского ландшафта. Выражаясь конкретнее, развитие стало возможно за счет тех розничных механизмов, которые были учреждены для того, чтобы способствовать местной знати в приобретении тонко проработанных внешних фасадов. Запросы аудитории, для которой играл Браммел, удовлетворяли предприятия, располагавшиеся на трех улицах: портные с Сэвил-роу, поставщики чулочных изделий, духов и предметов роскоши с Бонд-стрит и торговцы вином и табаком, шляпники и держатели клубов с Сент-Джеймс-стрит. Все три улицы на много лет вперед обеспечили себе статус центра притяжения для мужчин, желавших обновить гардероб. Историк архитектуры Джейн Ренделл выдвигает довольно смелую идею, что пассаж Burlington, расположенный в точке их схода, обслуживал и другие мужские потребности. Тогда как названные улицы сохраняли видимую благопристойность, в пассаже к амбициям дендизма примешивались плотские желания. Ренделл относится к пороку, скрывающемуся за респектабельным фасадом, с явным осуждением, и ярко живописует соблазны фланера:

Район вокруг пассажа Burlington был преимущественно мужской зоной. Бонд-стрит была центром дендизма и мужской моды. Здесь, в гостиницах и в апартаментах, например в Albany, стоящей параллельно пассажу, селились холостяки. Они проводили свободное время за выпивкой и азартными играми в мужских клубах… Неудивительно, что этот район был известен своими высококлассными борделями… Пассаж Burlington был тесно связан с проституцией, особенно его шляпные магазины… Застекленные витрины позволяли любоваться молоденькими продавщицами, обрамляя изображения «профессиональных красоток» на табакерках, продававшихся в табачных лавках, и выставлявшихся на витринах магазинов эстампов и гравюр [42] .

Учитывая, что денди неизбежно был сфокусирован на своем теле больше, чем на чужих, тезис о том, что Вест-Энд сохранял свою магнетическую притягательность во многом за счет сексуальной торговли куртизанок и модисток, нельзя считать полностью описывающим ситуацию. Вероятно, он делает более колоритным эротический контекст потребительской культуры, но он игнорирует ключевую психологическую особенность денди, которая была реконструирована в последующих исследованиях мужского модного стиля: а именно его видимое пренебрежение интимными отношениями с кем бы то ни было, кроме его собственного отражения, и, соответственно, приверженность социальной сдержанности. Легенды о Браммеле и д’Орсе построены на допущении о половой сдержанности и сознательном дистанцировании денди-протагонистов от окружающих соблазнов, и эта разборчивость распространяется и на этикет в одежде и совершении покупок. Именно такой гомосоциальной риторикой себялюбия со свойственным ей воспеванием мужского вкуса и идеализированного мужского тела пронизаны практики и пространства лондонского квартала торговцев мужской одеждой начиная с 1810-х годов. Это не значит, что стоит сбрасывать со счетов факт существования гетеросексуальной проституции в этом квартале – в конце концов, мало какому уголку британской столицы удалось избежать ее воздействия, – но это довод в пользу более серьезного изучения значимости денди как потребителя и распространителя стиля, который стремится получить нечто большее, нежели сексуальное удовлетворение. Привлекательность лондонских торговых улиц была коммерческой, не только телесной, о чем свидетельствовал маркиз де Вермон, вспоминавший, как по приезде в город его поразили широкие тротуары, нескончаемый людской поток, экипажи, выпячивание своего богатства. Его воображение воспламенили потенциальные возможности для модного потребления и хвастовства, а не для любовных похождений. Приобретение роскошных товаров и одежды могло быть и зачастую становилось самоцелью:

Спускался вечер… когда я прибыл, и густой желтый туман погрузил все в сумрак. И все же удобство ваших тротуаров не ускользнуло от моего внимания. По ним… толпы хорошо одетых пешеходов обоих полов торопились по своим делам, несмотря на плохую погоду и приближающуюся ночь. Не пропустил я и бесчисленные элегантные экипажи и груженые повозки, которые мешали нашему проходу… В то время как богатство и разнообразие хорошо освещенных лавок слепили меня и отвлекали внимание [44] .

На Олд-Бонд-стрит был представлен самый полный набор различных магазинов, которые поражали таких мужчин, как Вермон. Эта улица возникла в результате спекуляции недвижимостью, которой занимался сэр Томас Бонд после того, как в 1686 году на Пиккадилли был разрушен Клэрендон-хаус. Убегая на север среди полей в продолжение всего последующего столетия, к 1700 году она была расширена за пределы Клиффорд-стрит, где образовала Нью-Бонд-стрит, и достигла Оксфорд-стрит к 1721 году. К концу 1830-х годов она уже прочно ассоциировалась с мужчинами и элитой – к этому времени на Олд-Бонд-стрит насчитывались уже три компании, занимающиеся офицерской униформой, оружием, золотыми и серебряными позументами, придававшими требуемый элемент «показного блеска» костюму любого уважающего себя гвардейца. Четыре гражданских портных занимались основными элементами гардероба денди, в то время как один портной, занимающийся бриджами, один обувщик, два чулочника, два парфюмера и три шляпника изготовляли необходимые аксессуары. Прочие магазины предоставляли широкий выбор товаров, также необходимых для того, чтобы поддерживать лондонский праздный образ жизни. Торговцы вином и кофе, молочники, продавцы рыбы, пекари и мясники снабжали продуктовые кладовые аристократических домов, в то время как продавцы ковров и фарфора, обойщики, торговцы лампами и изготовители экипажей следили за тем, чтобы интерьер и поставляемые услуги отвечали моде. Помимо всех этих необходимостей, улица также привлекала тех, кто искал предметы традиционного джентльменского коллекционирования. Там, где не моделировали гардеробную, гостиную и столовую, обретались продавцы эстампов, торговцы картинами и несколько продавцов книг. По мере того как Олд-Бонд-стрит сменялась Нью-Бонд-стрит, усиливалась специализация: производители туалетных столиков, ювелиры, оружейники, седельник, прокатчик лошадей, производители зонтов, часовщик, изготовитель походного снаряжения, продавец экзотических безделушек, ножовщик и табачник боролись за клиентов с новыми портными, шляпниками и поставщиками книг и гравюр. Пара лавок модисток напоминали о том, что в мире существуют еще и женщины – им суждено будет завладеть этой улицей к концу XIX века, хотя может создаться впечатление, что утонченная репутация этой улицы, возникшая в начале XVII века, без изменений сохранилась и в XX веке. С впечатлениями Вермона сходен панегирик «Дорогой улице», опубликованный в 1937 году в журнале Country Life, слышится слабое эхо впечатлений Вермона:

На этой узкой, слегка изогнутой улице с ее постоянной процессией блестящих автомобилей и интересных людей сохранилось нечто, делающее торговлю почетным занятием, а не просто обменом денег на товар. Это можно почувствовать у витрин, в которых может демонстрироваться всего одна вещь, но это будет произведение искусства… Бонд-стрит романтична, потому что предполагает искусное мастерство и покупателя-знатока, потому что не все ее товары вывалены на витрины [47] .

Если Бонд-стрит извлекала выгоду из своих полных вкуса фасадов (сюда не относятся вульгарные витрины продавцов эстампов) и того, что она прочно ассоциируется с «аристократическим» режимом потребления, улицы, прилегающие к Сэвил-роу с востока, были более скромными в своей приверженности исключительно произведениям дендистского искусства. Настолько, что несведущий фланер времен Регентства, блуждающий по лабиринту мостовых между Мейфэром и новой Риджент-стрит, легко мог бы не узнать об их существовании. Отчасти это связано с традицией, согласно которой в те времена портной приходил домой к клиенту, а не наоборот, а также с незримостью пошивного процесса, в котором закройщики, гладильщики и швеи были заточены в мастерские, расположенные в подвалах или на вторых этажах. Cитуация усугублялась географическим влиянием Риджент-стрит на общество. По мере того как запад и восток все четче разделялись на зоны потребления и производства, «нечистое» дело пошива, на котором был построен бизнес портных, неизбежно стало перемещаться в сторону более дешевой арендной платы и рабочих рук Сохо, подальше от изысков Парк-лейн. К тому же в то время идея витрины казалась портным, работающим для высших слоев общества, неуместной и даже вульгарной. Репутации строились на рекомендациях узкого круга знатоков одежды, а не на броских витринах. В эпоху, предшествующую появлению массовых профессиональных журналов, рекламирование и презентация заключались в демонстрации качества готовой продукции, которую надевал напоказ должным образом титулованный клиент, что требовало хорошего знания текущих вкусов аристократов и превосходного, интуитивного понимания уклада и привычек богачей. Поэтому большая концентрация портных в пределах старого района Берлингтон, с его либеральной россыпью арендаторов благородного происхождения, неудивительна.

Мейер с Кондуит-стрит, Швейцер и Дэвидсон с Корк-стрит и Уэстон с Олд-Бонд-стрит от своих домов с медными табличками могли за десять минут дойти пешком до дома Браммела на Честерфилд-стрит, чтобы устроить обычную примерку или доставить очередную обновку. В числе местных клиентов, известных расточительными привычками и новаторскими вкусами, был, в частности, грубиян лорд Бэрримор, байронический монстр, имевший возмутительное и пошлое увлечение выездкой. Под его руководством на Сэвил-роу был учрежден небольшой театр, где в 1790-х годах устраивались аристократические любительские представления, привлекавшие внимание литературной и театральной богемы, например Эдмунда Кина, актерского семейства Кембл, Ричарда Шеридана и самого Байрона. Лорд Элванли, последовав примеру Браммела в выборе жилья и манеры развлекаться, обосновался неподалеку, на Парк-стрит (за углом Честерфилд-стрит). Изысканные вечеринки Элванли особенно славились великолепными абрикосовыми пирогами. Непосредственный преемник Браммела, граф д’Орсе, также приходил в этот район Сент-Джеймса пополнять свой гардероб. Его портной Крид располагался по адресу Кондуит-стрит, 33, и вместе с Джорджем Стултцем, основавшим дело на Клиффорд-стрит в 1809 году, они укрепили репутацию этого района как Мекки щеголей.

Такое сосредоточение законодателей мод было губительным для мест, за которыми ранее уже закрепилась слава территории модного потребления, и оно демонстрирует, как представления о моде разнились, шла ли речь о причудах непостоянного бонтона или об «официальном» понимании, скованном поступью развития мегаполиса. К примеру, улица Сент-Джеймс с ее сверхреспектабельными клубами и благородными поставщиками традиционной мужской провизии к концу XVIII века стала более тесно ассоциироваться со старой гвардией как в отношении политики, так и в отношении моды. После того как Чарльз Фокс, Принц Регент и Бо Браммел перенесли свои покупательские привязанности на север от Пиккадилли, книги заказов торговцев Сент-Джеймс-стрит, например шляпника Джеймса Локка, стали заполняться за счет более реакционной клиентуры; ирония заключается в том, что выживание подобных фирм обеспечили внешне консервативные правила одеваться, установленные Браммелом. Определения того, что должно стать модным, возникали в результате непримиримого противостояния между критериями, установленными традиционными охранителями социальной и политической власти – правящей элитой, – и заявлениями более молодого городского поколения, пренебрегающего авторитетами и самовластно утверждающего свой взгляд на моду. Тем не менее уже в 1821 году журналист Пирс Иган, составляя яркий портрет модного сообщества столицы для «Жизни в Лондоне», очевидным образом пренебрегает симпатиями той или иной части потребителей, вдохновляясь щедротами розничного сектора, меняющейся структурой строений, пространств и населения и растущей славой богатого ресурсами Вест-Энда в той же мере, в какой и предписаниями любого из диктаторов вкуса. Знаменитый текст Игана, в котором фигурируют энергичные герои Джерри Хоторн и Том Коринфянин, в самом деле на свой разбитной манер прославляет новое многообразие Лондона. Он сочетал в себе простонародность и изысканность, поэтому покорил народное воображение настолько, что его эпизоды были адаптированы для сцены в четырех различных версиях, самая популярная из которых выдержала в театре Адельфи более 300 показов. Как и свидетельствовало подобное возбуждение, множащиеся атрибуты и желания мужской моды и удлиняющиеся столичные улицы переплелись друг с другом в более общем смысле, вероятно, вследствие растущей конкуренции за право обладать манящим чувством нового лондонского стиля:

Действительно, мегаполис – это полная ЦИКЛОПЕДИЯ, в которой каждый мужчина даже самых религиозных и строгих нравов, принадлежащий к любому вероисповеданию, может найти что-нибудь, радующее его желудок, соответствующее его вкусам, кошельку, расширяющее его знания и создающее у него ощущение довольства и уюта… Действительно, любая ПЛОЩАДЬ в мегаполисе – это род карты, которую стоит исследовать, если источником любопытства посетителя являются богатства и титулы. В Лондоне нет улиц как таковых, его улицы можно сравнить с большим или маленьким сообщением, изобилующим анекдотами, происшествиями и диковинами… и даже в самом бедном подвале есть те или иные черты, созвучные манерам и чувствам этого великого города, которые можно описать в блокноте и в последующий период пересмотреть с большим удовольствием и удовлетворением [52] .

 

Модная идентичность денди

Теперь я чувствую себя вынужденным описать ради потомков породу денди 1820 года. Денди получился от самолюбивого Притворства – его матери, его праматерью был Петиметр, или Макарони, прапраматерью – Фривольность, прапрапраматерью – Наглость, Пижонство, а самым ранним предком была Хитрость. Его дядя Бесстыдство – а трое братьев Лукавство, Обман и Вранье! А еще они породнились с обширным родом Шафлтонов. Действительно, это создание, напоминающее шляпную коробку, настолько уверенно возглавило шествие модников, что франты совершенно от них отстали; хлыщи исчезли; вертопраха нигде было не сыскать; ферты устарели; фата невозможно было встретить; пижоны потерялись без вожака, устыженные и притихшие. Триумф праздновал только Прожигатель Жизни – его превосходство было столь неподдельным, что он затыкал любую подделку за пояс [53] .

Идея денди стала чем-то вроде трюизма, он стал всем известным актером на культурной сцене начала XIX века и общим символом всевозможных литературных, артистических, философских и социальных событий. Но стоит остановиться и переосмыслить то, в какой зависимости от позиционирования Лондона как сердца мужских модных интересов, материальных и иного рода, находился этот сибаритствующий персонаж. Как становится ясно из описания Игана, его повсеместное присутствие в течение 1810-х годов было подкреплено более давней генеалогией лондонских типов, вплоть до повес и пижонов XVII века, царивших в кофейнях и часто встречавшихся в списке действующих лиц в драме периода Реставрации. Это были распутные аристократы, чья идентичность строилась вокруг их любовных достижений, остроумия и поразительной любви к самым крайним проявлениям современного гардероба; лихо завитые парики, огромные кружевные манжеты, «странно» раскрашенные жилеты и каблуки головокружительной высоты символизировали безответственность и избыточность. Ближе к денди по времени были макарони, которые использовали одежду для того, чтобы обозначить свои политические и сексуальные предпочтения и пошатнуть установленный порядок вещей. Как показал Питер Макнил, макарони, тщательно контролируя внешний вид, эксплуатировали расслабленность и изысканность как ассоциацию с континентальными вкусами, чтобы подорвать целый ряд принятых представлений и предписаний, касающихся различных спорных социальных и экономических вопросов: от допустимых гендерных ролей до прерогатив короны. Облегающие костюмы пастельных цветов, небольшие шляпы и чрезмерный макияж породили дискуссию о внешнем характере этого влияния. Это был стиль одежды и поведения, который, хотя и зародился в Лондоне, казался пришедшим из других сфер. Реальные и изображенные умонастроения этих новаторов были тесно связаны с описанной Иганом обновленной версией, а их большая женственность компрометировала мужественность их более поздних последователей. Однако возникший идеал ставится на голову выше предыдущих, что являет собой очевидный пример патриотического рвения, которое позиционировало молодого модного жителя Вест-Энда с его скромным, но усовершенствованным гардеробом с Мейфэра и «здоровым» интересом к развлечениям в танцевальном зале, на боксерском ринге и на скачках, как нового прожигателя жизни – коринфянина в современной версии Древнего Рима.

Тот факт, что новый денди был непосредственным плодом коммерческого ренессанса Лондона, а не просто абстрактным порождением сатирического пера, становится понятным благодаря различным комментариям, в которых рассматриваются физические сложности, с которыми он сталкивается, а также усилия, которые он предпринимает, чтобы облачиться в должное платье и должным образом отклониться от нормы. Так, во многих описаниях стиля жизни модных молодых лондонцев этого периода портной и чулочник были либо ценными проводниками по новой территории модного города, либо жадными лакеями, поскольку их благосостояние зависело от трат их экстравагантных клиентов. В анонимных «Мемуарах фланера» (1800) некий мистер Димити с Пиккадилли представлен как проницательный интерпретатор модного, торговец, чье близкое знакомство с причудами дендизма необходимо для поддержания уютного мещанского дома:

Когда я впервые пришел к этому продавцу белых галстуков и белого полотна, он отвел меня в сторону и весьма откровенно заметил: «Я всегда стремился нанимать смышленых и хитрых ребят к себе в лавку, поэтому я полагаю, что ты будешь следовать установившимся максимам, а звучат они так: „Заманивай всех, кого можешь, но не давай никому заманить себя. Старайся показать превосходную сторону товара и всегда предлагай две цены“». А иначе на что бы сосед мой Фрот, галантерейщик, содержал свой кабриолет и загородный дом в Ньюингтон Батс? И разве мог бы я сам позволить себе фаэтон и виллу в Хаммерсмите? [56]

Представление о том, что стандарты моды были в равной степени под контролем торговцев и находились в руках элитарных потребителей, вызывало озабоченность, которую также можно обнаружить на страницах «Английского соглядатая», еще одного отчета о жизни мегаполиса, конкурирующего с текстом Игана и опубликованного четыре года спустя, в 1826 году. Его автор, Чарльз Моллой Уэстмекотт, писавший под псевдонимом Бернард Блэкментл, использовал те же приемы и подробно описал разнообразие лондонских мест в рассказе о том, как опытный повеса знакомит провинциального новичка со столицей. Оба этих описания были проиллюстрированы одним иллюстратором – Робертом Крукшенком. По тону, однако, текст Блэкментла меньше напоминал экстравагантный гимн высшего и низшего общества, а скорее рассказывал об аморальности нового праздного класса, который автор мог наблюдать в салонах и гостиных Вест-Энда. Знание в области моды было той ценностью, которая сохраняла статус независимости от класса, что колебало старый социальный порядок. Как жаловался один из персонажей Блэкментла:

Теперь совсем невозможно наслаждаться обществом и чувствовать себя уютно на публике без того, чтобы оказаться в компании своего торговца свечами или мясника; или отправиться в приятную загородную прогулку и не встретить своего продавца льна или портного, у которого лошадь или экипаж лучше, чем у тебя… Действительно, было бы непросто, если бы те, кто позволяет другим красоваться всю неделю, не могли бы немного пощеголять в воскресенье… Теперь это деловой вопрос: многие из этих торговцев безделушками к западу от Темпл-бара считают, что для них следить за тем, во что одеваются люди, гуляющие в парке, а также за новыми лицами так же важно, как мне – наблюдать за фондовым рынком. Если они видят, что их клиент при деньгах и на хорошем счету, они решаются заполнить еще одну страницу в своем гроссбухе; если, напротив, тот выглядит робким, показывается только по воскресным дням и вызывает пренебрежение со стороны высоких особ – что ж, тогда они понимают, что от этого клиента пора отказаться [57] .

Вымышленный портной с Риджент-стрит Ричард Праймфит, чей образ создан Пирсом Иганом, демонстрирует более расслабленные и взаимовыгодные отношения между денди и торговцами, которые отличаются от тех социальных трений, что описывает более консервативная картина Блэкментла. В свежей интерпретации преобразованной столицы портной предстает современным победителем, стоящим вровень с борцами-профессионалами и подобными джентльменами. Находясь в центре паутины социальных связей, Праймфит в торговле опирался на собственную репутацию «благородного» ремесленника и на молву среди самых модных мужчин Лондона, равно как и на свои превосходные навыки и изделия; так что «в Лондоне ни один джентльмен, который хотя бы раз оказывался записанным в бухгалтерские книги Дикки, не станет слушать никакого другого портного, что делало PRIMEFIT синонимом изящного кроя, лучших материалов и первоклассной работы». В обмен на привилегию одевать известных и отпетых, Праймфит оказывал услуги, меняя условия кредитования, и незаметно охранял свои глубокие профессиональные знания в области секретов дендизма. Другими словами, портной с Вест-Энда был едва ли не объектом культа, а взлет Праймфита был похож на взлет его прототипов, Стултца и Мейера:

Со временем дело приняло ожидаемый оборот. Многие давно просроченные чеки были оплачены. Приумножался его капитал. Его дело также настолько невероятно разрослось, что для того, чтобы держать его в порядке и соблюдать пунктуальность, нужно было нанять нескольких клерков… Его модная слава была настолько громкой, что к мистеру Праймфиту стали обращаться многие щеголеватые торговцы, считавшие, что им необходимо «самое лучшее пальто», для «праздничных и выходных дней», сколько бы оно ни стоило… В общем, мистер Праймфит добрался до вершины своих усилий – теперь своими мерками обеспечил себе экипаж. Дикки прославился кроем своих пальто. Он был особенно обязан Тому Коринфянину как законодателю моды [59] .

Кое-какие познания о пронизанном столичным духом мастерстве портных Вест-Энда можно извлечь из описанной Иганом сцены, в которой Праймфит обмерял Джерри Хоторна, кузена Тома из деревни, чтобы сшить ему новый костюм, подходящий для конных поездок и прогулок по Гайд-парку, а не для деревенских лугов. Большое значение придается ловкой игре с контрастами света и тени при распределении деталей и моделировании того, как лежит ткань, умелой «лепке» торса, которая отразила бы возвышенный вкус и определенное изящество пропорций (это мастерство выиграло от последних преобразований портновского метода, которые поставили систему кроя в зависимость от математического понимания анатомии). Воспоследовавшая трансформация подчеркнула добротную деревенскую конституцию Джерри, но также позволила отрегулировать ее таким образом, что охотничья и военная функциональность, на которых изначально построено британское портновское дело, утратили утилитарное значение, превратившись в символическую форму городского позирования; чувственность денди строилась в прямой оппозиции к тому, что подразумевало более простой буколический режим мужественности. Город и деревня стали двумя крайними точками модного диапазона, воплощенными даже в дизайне одежды:

В то время, пока мистер Праймфит снимал мерки, измеряя корпус молодого Хоторна, Коринфянин улыбался про себя, глядя на крепкий, подтянутый зад своего любимого деревенского кузена. Мысленно сопоставив круп Джерри с мягкими местами приятелей-денди, он отдал предпочтение сельской породе родича и, ухмыльнувшись, заметил Праймфиту, что давно не имел столь прочных тылов [60] .

Что такое выражение ультрагородского вкуса в одежде было чем-то большим, нежели результат приложения портновского мастерства или желание элитарных потребителей навязать локальную гегемонию стиля как символ превосходства и принадлежности к закрытому социальному слою, считает историк Питер Мэндлер, который прослеживает связи между выбором стиля жизни и политической борьбой в первой половине XIX века. Мэндлер показывает, каким образом самопрезентация праздных людей в аристократических субкультурах Лондона конца XVIII века сознательно моделировалась как полная противоположность старательного и «ответственного» индивидуализма, распространившегося в качестве моральной и религиозной позиции британских аристократов и растущего провинциального среднего класса. Так, наследники политической философии Чарльза Фокса с ее «предпочтением города перед деревней как лучшего и самого всеохватного микрокосма Англии», ее настойчивым утверждением «необходимости понимать, что у аристократии более высокая культурная миссия, чем эгоистичное развитие поместий, торговли и банковского дела», олицетворявшее ограниченный круг забот помещичьего быта, и с ее увековечиванием расточительства и жизни на широкую ногу как фасада, за которым более серьезные обязанности могли свободно исполняться, обнаруживали естественную принадлежность к действовавшим в области визуального денди Вест-Энда. В этом контексте все большее распространение дендиподобных стилей поведения в аристократических кварталах Лондона в течение 1810-х годов выглядит вполне логично, если учесть, что потребление одежды и других предметов роскоши становится для молодых богатых мужчин важным признаком определенной политической принадлежности. Мэндлер подробно описывает различные типы – от «бесчинствующих членов клубов, заполонивших Вест-Энд», чьи безответственные поступки являются актом неуважения к более «достойным» земельным и семейным занятиям, до раздваивающейся тропинки, открывающей перед молодым «светским человеком» возможность выбирать между открыто политическим «реакционным романтизмом, воплощенным в „Молодой Англии“» и «более радикальным романтизмом, отражавшим военный или морской опыт». Но наиболее вестиментарно выраженным был еще один тип, который также возник как реакция на необходимость брать на себя ответственность и требования сохранять существующее положение вещей. «Это был ультрамодный и ультрааристократический тип, сознательно противопоставляющий себя мещанству и дебоширству военного мира». Все четыре связывал между собой общий материальный контекст лондонского высшего общества этого периода, либеральный и ориентированный на мегаполис стиль, не вяжущийся с довольно пуританской культурой, одобренной в стране в целом. Его характеризовали «любовь к роскошной жизни, путешествиям, любовным похождениям, веселым компаниям, классической литературе, красноречию и искусствам». Можно ли придумать лучший двигатель для популяризации дендизма как серьезного лондонского времяпрепровождения?

Предельная фаза такой позы (и точка, после которой она начинает приходить в упадок) представлена в написанном в 1828 году Бульвером-Литтоном романе «Пелэм, или приключения джентльмена», в котором главный герой выбирает для себя имидж, который ближе вызывающе стилизованному поведению Д’Орсе, чем явно регулируемой самопрезентации Браммела. Как замечает Элисон Эдбургем, случившееся в конце 1820-х изгнание Браммела в Кале кредиторами неизбежно способствовало медленному ослабеванию его влияния в вопросах лондонской моды. Облегающее, изобретательно сшитое синее пальто с серебряными пуговицами, которое стало несколько милитаристским фирменным знаком Браммела, сменилось в целом более открытой, более лощеной альтернативой черного цвета, в большей степени подходящей для драм в гостиных, для сплина и скуки, свойственных новому стилю денди. Пелэм ясно показывает, как прогресс в области отношений между полами, в обществе и политике был связан с выбором такой дендифицированной идентичности:

Прибыв в Париж, я тотчас решил избрать определенное «амплуа» и строго держаться его, ибо меня всегда снедало честолюбие и я стремился во всем отличаться от людского стада. Поразмыслив как следует над тем, какая роль мне лучше всего подходит, я понял, что выделиться среди мужчин, а следовательно, очаровывать женщин я легче всего сумею, если буду изображать отчаянного фата. Поэтому я сделал себе прическу с локонами в виде штопоров, оделся нарочито просто, без вычур (к слову сказать – человек несветский поступил бы как раз наоборот) и, приняв чрезвычайно томный вид, впервые явился к лорду Беннингтону [66] .

Столь напускная манера непринужденно одеваться контрастирует с более «изнеженными» привязанностями соперника Пелэма Раслтона, героя, явно списанного с Браммела, чья единственная цель в жизни состояла в том, чтобы представить собственное тело как изысканное произведение искусства. Денди старой школы заявляет:

Шести лет от роду я перекроил свою куртку на манер фрака, а из самой лучшей нижней юбки своей тетушки смастерил себе жилет. В восемь лет я уже презирал просторечие… В девять лет у меня появились собственные понятия о том, что мне подобает; я с поистине королевским величием отвергал солодовый напиток и необычайно пристрастился к мараскину; в школе я голодал, но никогда не брал вторую порцию пудинга, и из своих карманных денег – одного шиллинга – еженедельно платил шесть пенсов за то, чтобы мне чистили башмаки. С годами… чтобы изготовить мне перчатки, я нанимал трех мастеров – одного для части, покрывающей ладонь, второго для пальцев и третьего – особо для большого пальца! Благодаря этим качествам мною стали восхищаться, меня начало обожать новое поколение, ибо в этом вся тайна: чтобы вызвать обожание, нужно избегать людей и казаться восхищенным собою [67] .

То, что этот довольно бесстрастный стиль, предполагавший доверие к мастерскому навыку и демонстрацию детально проработанного силуэта, постепенно стал уступать место более расслабленному и романтизированному пониманию своего «я», построенного на понятиях «врожденного» аристократического чувства вкуса, выражено в отказе Пелэма признавать портного из Вест-Энда единственным арбитром в области моды. Критикуя взгляды тридцатилетней давности, назначившие Бонд-стрит и Сэвил-роу источником познаний в области одежды, Бульвер-Литтон предвосхитил угасание мощного столичного дискурса, в котором славились таланты портного джентльмена и элитные товары, которые можно найти на модных городских улицах. По всей видимости, денди выпускали бразды правления лондонской модой и ее развитием из рук, настолько, что снаряжение мужского тела стало делом укромным и личным, а не публичным и саморекламирующим. Примечательно, что для нападки Пелэм выбирает одного из самых известных пионеров-портных первого поколения:

Стултц стремится делать джентльменов, а не фраки; каждый стежок у него притязает на аристократизм, в этом есть ужасающая вульгарность. Фрак работы Стултца вы безошибочно распознаете повсюду. Этого достаточно, чтобы его отвергнуть. Если мужчину можно узнать по неизменному, вдобавок отнюдь не оригинальному покрою его платья – о нем, в сущности, уже и говорить не приходится. Человек должен делать портного, а не портной – человека [68] .

Еще два обстоятельства складывались против затянувшегося властвования вест-эндского дендизма в том виде, как он сложился в славные времена Браммела. Первым было открытие Парижа для британских аристократов в 1814 году после поражения Наполеона и прекращения военных действий на Ла-Манше; второе – растущая популярность стиля денди среди тех, кто не обладал «естественным» правом называть себя джентльменом. Во-первых, важно, что модный стиль Пелэма доводится до совершенства как у д’Орсе в парижской резиденции английского лорда, а не на улицах Сент-Джеймса. Если в 1790-х годах в Париже англофилия привела к почитанию британского вкуса в одежде, то к 1820-м Париж окончательно восстановился в статусе международного центра модных взглядов и роскошной жизни. Таким образом, бархатный комфорт парижского отеля был мощным конкурентом для более сдержанной концепции модной мужественности, существовавшей по другую сторону Ла-Манша. Подобное смещение вестиментарного центра привело к тому, что те, кто все еще придерживался лондонского стиля, стали выглядеть отсталыми. Капитан Гроноу так вспоминал об этом:

Сразу после войны тысячи странно одетых англичан заполонили Париж… жители нашей страны, мужчины и женщины, так надолго отлученные от французских мод, признавали собственную моду столь же примечательной и эксцентричной, как и парижскую, и намного менее грациозной… Джентльменам было свойственно носить светло-голубой или табачного цвета фрак с медными пуговицами и фалдами, доходящими почти до каблуков, гигантское количество брелоков, свисающих из кармашка для часов, а их панталоны были короткими, узкими в коленях; завершали туалет просторный жилет с объемным муслиновым галстуком и рубашка с оборками. Одежда британских военных с ее жесткостью и формальным уродством тоже была громоздкой и смехотворной [69] .

Воспоминания Гроноу испещрены подобными карикатурными зарисовками, и он с большим удовольствием описывает крайние проявления дендизма у целого ряда лондонских персонажей, являющих собой иллюстрацию определенного рода упадка в том, что касается мужской моды начала XIX века, и ожившие версии гротескных сатир Крукшенка. Был среди них подполковник Келли «до предела надменный и очень любящий одежду», чьи сапоги славились зеркальным блеском. Секрет ваксы для них знал только его слуга, чьи услуги были объектом всеобщей зависти; после гибели хозяина, лишившегося жизни при пожаре на таможне, когда он пытался спасти свою драгоценную обувь, тот был продан с аукциона предложившему самую большую сумму. Член парламента Майкл Анджело Тейлор отличался своим необычным внешним видом, блестящими серебристыми волосами, родимым «винным пятном», кожаными бриджами и «ненакрахмаленным изысканно-белым галстуком, над которыми возвышалась весьма широкополая касторовая шляпа». Полковник Маккиннон, известный своими физическими данными и ловкостью, во время вечеринок модников демонстрировал свое ребячество и безответственность, которые ассоциировались с вест-эндским образом жизни, «скача по мебели в комнате, как мартышка». А сэр Ламли Скеффингтон, старомодный макарони, «обычно красил лицо так, что выглядел как французский пудель; он одевался на манер Робеспьера и занимался другими безумствами… Его приближение всегда предвещал сладкий запах; а когда он приближался, то возникало ощущение, будто находишься в атмосфере парфюмерной лавки».

Все эти франты, которых Гроноу объединяет под названием «светские люди», выставили дендизм на всеобщее осмеяние. Предположительно из-за их мании к экстравагантному поведению и клоунских действий, во всем противоположных элегантному кодексу поведения, который был установлен людьми, подобными Браммелу, в качестве наиболее соответствующего жизни на новых площадях, в парках и домах, они оказались вытеснены на задворки благородного общества (хотя к 1820-м подобная строгая критика стала больше ассоциироваться с респектабельными, буржуазными и читающими книги об этикете жителями Блумсберри, которые служили хорошо воспитанным противовесом для излишеств Вест-Энда). Более того, Гроноу намекает на темное происхождение этих «звезд» колонок светской хроники и лавок с гравюрами, подразумевая, что элегантная одежда и экстравагантный внешний облик стали пустым означающим для аристократизма, чьи ассоциации запятнались развитием торговли и пониманием того, что чувство модного можно не только унаследовать, но и купить. Окончательное доказательство такого положения вещей находим в народных балладах, карикатурах и сатире, которые превратили денди в предмет насмешек, персонажа, легко узнаваемого в разных социальных слоях и высмеиваемого за претенциозность и неизбывный снобизм. Такие репрезентации должны были заполонить лондонские тротуары в период поздней ганноверской династии. Ниже приведено типичное сочинение, предвещающее гибель элитарной модной идентичности, обратившей внимание всего мира на лондонские лавки, знаменитостей и моду. «Очарованный денди» – это факсимиле письма Джона Слинка, клерка, работающего в Сити, его любовнице, которая занималась пошивом манто. Это довольно напыщенный эпилог для той моды, что инициировали Браммел и подобные ему:

Любезнейшая, проходя по переулку Сент-Мэри, я купил пару подержанных веллингтонов, которые получил за шесть шиллингов и пять пенсов, у меня не было денег, но продавец, видя мой благородный облик, был настолько добр, что отпустил мне в долг. У них очень высокие каблуки, и я теперь учусь модной походке на каблуках, что позволит во многом скрыть эффект от моего плоскостопия. У меня есть пара подержанных корсетов; и вчера я пошел к моему портному (который никогда не отказывал мне в доверии) и заказал новый костюм и сказал ему сделать на моих брюках фальш-лампасы, которые, как он заверил меня, он в лучшем виде выполнит к вечеру субботы. Так что в воскресенье ты очень обяжешь своего возлюбленного, если будешь готова к одиннадцати покататься со мной, но не на одном из тех наемных экипажей, которые я терпеть не могу, с именем владельца под окнами, которое может прочитать любой, – я поищу какую-нибудь изысканную бричку, чтобы, когда мы будем кататься, нас принимали за достойных людей, каковыми мы и являемся, которые отправились посетить свои загородные владения:

Если спросишь мой совет, то занятья лучше нет, Чем быть денди В экипаже рассекать, нос повыше задирать — Ведь ты же денди! [71]

 

Территория развлечений фланера

В то время как образ и идентичность лондонского денди стали доступными для представителей разных социальных слоев, перемещаясь между ними с такой легкостью, что этот термин в конце концов лишился любых прямых ассоциаций с мужчинами – представителями определенного класса, количество мест, где денди мог демонстрировать свой доведенный до совершенства внешний вид, было жестко ограничено за счет возможностей и опыта, предлагаемого столицей. В этом смысле развитие мужской моды в данный период вновь оказывается привязанным к физическому росту и материальной сложности лондонской городской структуры. Увидев, как процесс конструирования образа денди зародился в плотной концентрации аристократических домов и торговцев элитными товарами в Вест-Энде, мы считаем необходимым изучить разнообразные пространства и контексты, в которых подобная вестиментарная философия выкристаллизовывалась и применялась на практике, поскольку отношения между денди и удовольствиями его родного города были очень насыщенными и сложными. Во многих смыслах они отражали иерархические социальные связи, которым подчинялась в целом аристократическая жизнь, и деятельность денди отображала строго оберегавшийся цикл приемов, балов и собраний, приставших городскому сезону. Но в других смыслах практика дендизма выходила за пределы этих формальных границ, удостоверяя, что между высшим и низшим обществом не было непримиримых противоречий, и внедряя элемент угрозы для общества, культурного кровосмешения в практику моды. Благодаря этому Лондон стал постоянным местом сосредоточения форм модной стилизации, которые настолько же были обязаны энергии улиц и брожению толпы, насколько салонным дискуссиям. Можно даже утверждать, что именно этот дендифицированный дух неуважения к жеманству правящего общества и открытости хаотичной и творческой городской жизни превратили Лондон в альтернативный или конкурирующий локус для производства моды в более долгосрочной перспективе, поставив его в оппозицию более регламентированному модному диктату Парижа, где с конца XVIII века он находится до сих пор.

Как показали Ренделл и другие, идея и практика фланирования позволяли денди свободно передвигаться между столичными зонами удовольствия, создавая едва ли не порнографическое фантастическое представление о Лондоне как о месте, изобилующем телесными наслаждениями для разборчивого джентльмена. Будучи более ранней вариацией того, что к середине XX века станет хобби выходного дня для представителей нижнего среднего класса, живущих в пригородах, заключающимся в прогулках по лесным массивам и спортивных упражнениях, на начало XIX века практика фланирования была в целом более городской и развратной. The Rambler’s Magazine, «Журнал гуляки», выходивший в Лондоне в 1820-е годы, четко определял интересы своего типичного читателя, позиционируя себя как «анналы галантности, веселья, удовольствия и хорошего тона. Изысканный букет любовных, вакханальных, эксцентричных, юмористических, театральных и литературных развлечений. Наш девиз – будьте веселым и свободным! Пусть любовь и радость станут вашим изысканным сокровищем; глядите на наше издание радостными глазами и фланируйте от одной сцены удовольствия к другой». Этот журнал, представлявший собой коллекцию эротической прозы, фривольных гравюр, изображающих совокупление в классическом и восточном стиле, а также непристойных слухов, касающихся интриг высшего общества, служил инструкцией по дендизму, где соединялись балы Мейфэра, которые посещали скандально известные куртизанки, например Хэрриет Уилсон, парады мод в Гайд-парке, которые повторялись на протяжении Сезона, и более грубое прославление мужской дружбы в питейных и игорных притонах и на кулачных боях пролетарского Ист-Энда. И в каждом из этих сценариев в центре оказывалась невозмутимая фигура «хорошо одетого мужчины», чей скромный наряд давал ему необходимую защиту от мира, который был сомнительным с моральной точки зрения и зачастую – опасным для здоровья. В таком случае сентенции таких авторов, как Бульвер-Литтон, касающиеся значения одежды и создания собственного образа, выглядят убедительными. Городской мужчина одевался отнюдь не для того, чтобы удовлетворить требования высокомерного нарциссизма, он считал необходимым выбрать костюм и такое отношение к окружающему миру, которое ставило бы его в выигрышное положение в диких и агрессивных условиях. Денди почти буквально экипировал себя, чтобы вступить в некую форму сексуальной и общественной борьбы. Пелэм дает будущему лондонскому денди совершенно уместные советы:

Неизменно помните, что одеваетесь вы для того, чтобы восхищать не себя самого, а других.

Совершая свой туалет, старайтесь, чтобы дух ваш не волновали слишком сильные переживания. Для успеха совершенно необходима философическая ясность духа…

Помните, что лишь тот, чье мужество бесспорно, может разрешить себе изнеженность…

Красавец может позволить себе одеваться кричаще, некрасивый человек не должен позволять себе ничего исключительного; так в людях замечательных мы ищем то, чем можно восхищаться, от обыкновенных же требуем только, чтобы нам ничего не приходилось им прощать…

Уметь хорошо одеваться – значит быть человеком тончайшего расчета… именно в манере одеваться проявляется самая тонкая дипломатичность…

В том, как облегает шею воротник и как завивается локон, может таиться гораздо больше скрытых чувств, чем это кажется людям поверхностным. Разве мы с такой готовностью сочувствовали бы горестной судьбе Карла I и прощали бы его неискренность, если бы на портретах он являлся нашему взору в куцем паричке с косичкой? Ван Дейк был более глубоким мудрецом, чем Юм.

В манере одеваться самое изысканное – изящная скромность, самое вульгарное – педантическая тщательность.

Манера одеваться содержит два нравственных начала – одно личного, другое общественного характера. Мы обязаны заботиться о внешнем впечатлении – ради других и об опрятности – ради самих себя.

Одевайтесь так, чтобы о вас говорили не «Как он хорошо одет!», но «Какой джентльмен!».

Избегайте пестроты и старайтесь, выбрав один основной спокойный цвет, смягчить благодаря ему все прочие. Апеллес пользовался всего четырьмя красками и всегда приглушал наиболее яркие тона, употребляя для этого темный лак.

Для проникновенного наблюдателя не существует пустяков! Характер проявляется в мелочах…

Свисающий чулок свидетельствует о полном безразличии его обладателя к тому, понравится он окружающим или нет. Но и бриллиантовый перстень может стать проявлением недоброжелательства.

Изобретая какое-либо новшество в одежде, надо следовать Аддисонову определению хорошего стиля в литературе и «стремиться к той изысканности, которая естественна и не бросается в глаза».

Тот, кто любит мелочи ради них самих, сам человек мелкий; тот же, кто ценит их ради тех выводов, которые можно из них сделать, или ради тех целей, для которых они могут быть использованы, – философ [73] .

После такого списка не покажется удивительным, что на карикатурах лондонского денди чаще всего изображали как молодого человека в комнате для одевания, которого готовила как на парад армия портных, парикмахеров, корсетников, обувщиков и слуг. Вывернув наизнанку картину Уильяма Хогарта «Будуар графини», входящую в цикл «Модный брак», художник Хит изобразил героев своей сатирической серии «Мода и безумства» (1822) Лубина и Дэшелла, которых посещают лучшие торговцы Мейфэра. Лубин сидит на стуле, по-мужски расставив ноги в центре своей гардеробной, в то время как брадобрей, в чьей собственной шевелюре качаются несколько гребней, ухаживает за его локонами. Справа от него портной перед ростовым зеркалом подгоняет линию пояса на его фраке, сзади слуга подносит сапоги для верховой езды, в то время как слева драпировщик предлагает образцы различных тканей. Его друг Дэшелл, великолепный в своих полосатых шароварах и подобранном под них жилете, вычитывает в газете последние скандалы, задрав свой узорчатый халат таким образом, чтобы получше погреть зад у огня. На следующем листе оба спускаются по ступеням дома в Мейфэре, одетые в дорогие туалеты и держа в руках кнуты, и направляются в Тэйтерсол, на модные лошадиные торги в Гайд-парк-корнере. Их внешний вид настолько великолепен, что проходящий мимо пекарь выпускает из рук свои товары, которые летят в лицо служанке, застывшей от мимолетного вида крайнего проявления модности. Продолжив спускаться по социальной лестнице, мы обнаружим, что потенциал к превращению, заложенный в модной одежде, и необходимость следить за тем, чтобы ее детали соответствовали величию случая, были описаны в таких произведениях, как «Бал денди, или Светская жизнь в Сити» (1819), сатирической песенке с грубыми гравюрами и цветными иллюстрациями, показывающей, как городские служащие имитировали роскошь аристократических маскарадов и балов таких вест-эндских заведений, как Almack’s или Argyll Rooms, в более скромных и домашних гостиных Блумсберри или Клер-кенуэлла:

Мистер Пиллблистер и Бетси, сестрица, пригласили друзей веселиться; Званый ужин и бал важных денди собрал, где веселая пара ютится. Мистер Пэдам польщен, что он был приглашен, но наряда никак не найдет. Но проблема ясна, что рубашка грязна. Застирал ее: в общем, сойдет. Вот и слажен корсет, да почти что надет – зашнуруй его, Джеффри, потуже! Крепче столб обхвачу – если я захочу, знатных щеголей буду не хуже. Непременно на бал! – Мистер Палмер сказал. — Там с прелестницей буду кружиться. Отобедал я рыбой и посуду я вымыл, а теперь я изволю побриться [75] .

Помимо очевидного использования стиля денди в одежде, которая посредством корсетов, подбивки и умелого кроя могла служить подмогой в любовных приключениях, которые становились возможными на подобных сборищах, где более свободно перемешивались представители разных полов (в первые десятилетия XIX века физически мужчины и женщины стали ближе благодаря популярности новых, более интимных танцев, а тенденция одежды того времени для обоих полов заключалась в том, чтобы подчеркивать эротический потенциал вторичных половых признаков), нарядное мужское тело также могло ассоциироваться с городскими занятиями, предназначенными исключительно для мужской компании. Тэйтерсол, о котором идет речь на карикатуре Хита, имел большое значение в примирении бонвиванов-мужчин, представляющих все социальные и культурные слои столицы. Пирс Иган описывал его как «самое цельное место в мегаполисе» и советовал обязательно его посетить, «если вы хотите взглянуть на „настоящую жизнь“ – понаблюдать за характерами – и увидеть любимые занятия сильной половины человечества». «Это место, где собираются сливки общества, главные модники, щеголеватые военные герои, делопроизводители – охотники на лис, юные отпрыски благородных родов, элегантные наездники, гвардейцы молодецкого вида, нарядные мясники, опрятные грумы, чистые помощники конюхов, знающие торговцы лошадьми, бьющиеся об заклад политики, изящные жокеи, самые разные мужчины, пришедшие сюда развлечься, а довершает картину некоторое количество настоящих джентльменов. Это самое главное развлечение Лондона». Более того, на гравюре, где показан туалет Лубина, Хит неслучайно изобразил, что стену будуара денди украшает картинка с двумя боксерами. Зрелищная фигура полуобнаженного участника кулачных боев позволяет легко примирить многие противоречия денди.

Помимо обязательных воскресных гуляний в Гайд-парке, где породистые лошади, купленные в Тэйтерсоле, становились подходящей рамой для одежды, приобретенной на Бонд-стрит, денди могли выбирать из большого разнообразия контекстов для демонстрации своего тела и вкусов. Кроме вечерних балов по средам в Almack's и возможности часто посещать мужские клубы на Сент-Джеймс-стрит, альтернативу для рафинирования зарождающегося лондонского стиля представляли самые опасные улицы к востоку от Темпл-бар. И снова хронику модных устремлений за золотыми воротами Вест-Энда можно найти у Пирса Игана в произведении «Боксиана, или Очерки о древних и современных кулачных боях», где он воспевает отдельные характеры знаменитых чемпионов по боксу и смакует шумные эскапады болельщиков – поклонников боев, чья страсть к чистой романтике спорта была выше классовых границ. Интерес к мужественному искусству бокса служил оправданием и ответом на обвинения денди в изнеженности, позволяя ему еще больше сосредоточиться на прославлении идеальной мужской фигуры. Говоря о самой популярной аристократической ассоциации покровителей ринга, Иган утверждает, что «именно… в целях самого истинного патриотизма и государственной пользы было сформировано Общество кулачных боев… Главная его цель – сохранять принципы смелости и отваги, которые отличают британский характер, и сдерживать распространение той изнеженности, которую способно производить богатство». Его члены даже имели возможность выделиться, купив специальную униформу, состоявшую из синего фрака и желтого кашемирового жилета, прославленного Браммелом, на пуговицах которого были выгравированы буквы «P.C.». Поблизости от Вест-Энда, на Сент-Мартин-стрит, рядом с Лестерскими полями, корт для игры в «пятерки» привлекал «самую респектабельную публику», служа местом, где «любители кулачных боев высокого класса» могли развивать свои навыки.

Еще восточнее в Холборне бывший кулачный боец Боб Грегсон в 1810 году открыл таверну Castle, которую часто посещали «спортивные франты» Вест-Энда. Иган заметил, что двухметровое тело хозяина весом почти сто килограммов было предметом восхищения. «Невозможно было найти более красивого и пропорционально сложенного мужчину… Знаменитый профессор анатомии Королевской академии счел его самым выдающимся объектом для научных рассуждений… В качестве красивого объекта для рисования его выбрал сэр Томас Лоуренс… его поведение было выше всякого абсурдного жеманства; в его манерах невозможно было найти ничего надменного… он всегда был хорошо, более того, модно одет». Этот образец бесклассовой лондонской моды, владельцем которого в 1814 году стал такой же «стройный» Том Белчер, слыл одним из лучших среди заведений, которые уверенно конкурировали с более центральными и избранными местами за привлечение модников. «Клиенты приходили толпами и оказывали ему поддержку, отчего это место стояло особняком для денди, щеголей, людей хорошего тона и тому подобных, составлявших круги поклонников спорта». Его успех был повторен бесконечное количество раз другими спортивными заведениями, многими из которых управляли призеры боев в Смитфилде, Мургейте или на Олд-Кент-роуд. То, что подобные пристанища можно было встретить на площадях Фитцрой и Гросвенор, на Бонд-стрит и Джермин-стрит, является еще одним подтверждением того, каким образом стиль денди захватывал столицу, питаясь тем и подпитывая то, что Питер Торольд назвал «обаянием Лондона 1800-х… его энергией, его размахом, разнообразием досуга, легкостью жизни, его шумом, истинным ощущением мегаполиса». Вот почему стиль денди начала XIX века, который связывал обнаженное тело рабочего-бойца с одетой в сшитый на заказ костюм фигурой аристократического фланера в эгалитарном прославлении мужского героизма, можно с полным правом назвать первой и, возможно, самой важной из числа модных идентичностей, глубинным образом связанных с развитием самого города. Тень денди ляжет на ближайшие два столетия как образец для одевания в соответствии с возможностями, на которые в определенном городском контексте создается спрос, бледнея по мере того, как в последующие десятилетия разница между Ист-Эндом и Вест-Эндом будет становиться все более резкой, а принципы производства и ношения одежды в Лондоне станут развиваться, более четко отражая разрыв между разными слоями населения и соревнующимися друг с другом культурами определенных районов монструозного викторианского мегаполиса, который начнут чаще описывать как антиутопию. Между тем по стандартам оптимистично настроенного мирового города 1820-х годов дендизм стал привлекательным и самоуверенным лицом цветущего городского общества:

Чтят в крае кокни [82] день седьмой Как главный праздник щегольской. Аристократ, служилый люд Прифрантившись, в Гайд-парк идут Посеять зависть, слухи, споры, Пожать успех, привлечь все взоры. Всяк, притворившись богачом, Весь день судачит ни о чем [83] .