Бунд в середине 1930-х годов. Справа – отель Cathay. © Галерея Picture This, Гонконг

После свержения императора в 1911 году Шанхай, как известно, разделенный на китайский, французский и англо-американский сектора, стал, наконец, единым городом. Стены вокруг исторического китайского города снесли, а канал, отделявший французскую концессию от Международного сеттльмента, засыпали и превратили в проспект, который назвали в честь английского короля, но на французский манер – Авеню Эдуарда VII.

Китайцы, долгие годы бывшие людьми второго сорта в этом открытом в соответствии с неравными договорами портовом городе, в новом веке принялись создавать тут свой равнозначный мир. В 1911 году группа состоятельных шанхайцев учредила свой Международный конноспортивный клуб в противовес прославленному Шанхайскому, куда китайцев не допускали. Растущий город теперь воспринимался как один из ведущих мировых центров. Когда в 1912-м недавние выпускники Гарвардской школы медицины открыли первый в истории иностранный филиал своего учебного заведения, они выбрали для него самое очевидное место – Шанхай. Современному миру, опутанному сетью маршрутов торговли и путешествий, требовалось несколько международных узловых пунктов, и Шанхай как самый открытый город в мире, для въезда в который не требовалось ни визы, ни паспорта, подходил на эту роль как нельзя лучше.

Однако к 1920-м годам Шанхай был уже не просто городом, куда, как по волшебству, переносились западные учреждения типа Гарвардской школы медицины и где китайцы создавали свои варианты западных учреждений вроде Международного конноспортивного клуба. Город стал плавильным котлом, в котором созидалась самобытная китайская современность. А десятилетием позже в Шанхае уже ковалась по настоящему всемирная современная культура, выплескивавшаяся на его улицы зданиями в духе модернизма, ар-деко и эклектики. Если модернизм пользовался скупой эстетикой индустриального века, то архитекторы более пышного ар-деко обращались непосредственно к технологиям, объединявшим мир, применяя обтекаемые формы океанских лайнеров и аэропланов в своих зданиях с балконами-крыльями и окнами-иллюминаторами. Этот стиль получил свое название после прошедшей в 1925 году в Париже Международной выставки современного декоративно-прикладного искусства (Exposition Internationale des Arts Décoratifs et Industriels Modernes) и вскоре распространился по всему миру, оказав на быстрорастущие города Америки и Азии даже большее влияние, чем на Европу. Эклектика, в свою очередь, вбирала декоративные элементы разных эпох и континентов, переплетая их в самых замысловатых комбинациях. Эта манера, которую часто считают архитектурной инновацией постмодернизма 1970–1980-х годов, процветала в Шанхае за полвека до того, как вошла в моду на Западе. После Первой мировой войны европейские соперники Шанхая вошли в период упадка, в то время как великие города Америки страдали то от религиозного фундаментализма, ставшего причиной сухого закона 1919 года, то от изоляционистского и ксенофобского закона об иммиграции 1924 года, то от Великой депрессии, начавшейся после биржевого обвала в 1929-м. Докоммунистический Шанхай был не просто самым современным городом Китая – он был самым современным во всем мире.

При этом от унизительной дискриминации китайское население окончательно так и не избавилось. Экстерриториальные привилегии, позволявшие американцам и европейцам, живущим в Шанхае, не подчиняться китайским законам, слегка ограничили, но до конца не отменили. Кроме того, непреодолимая пропасть между богатыми и бедными была характерной чертой местной ситуации на протяжении всей эпохи расцвета. Шанхай тех лет жил двойной жизнью. Путеводитель «Все о Шанхае» писал в 1934 году так: «Это город небоскребов и соломенных хижин ниже человеческого роста»2.

В динамичном Шанхае первых десятилетий XX века начала рушиться привычная иерархия, в которой европейцы стояли по определению выше азиатов. Теперь в лимузинах последней модели, разгонявших сигналами рикшей, все чаще разъезжали азиатские магнаты, а в толпе рикшей попадались и обнищавшие белые. Среди богачей-азиатов больше всего было японцев, которые попали в Шанхай сравнительно недавно, но уже успели преобразить экономику города. Если торговый Шанхай был создан Британией, Францией, Америкой и прочими западными державами, шанхайская промышленность – это изобретение японцев. Японские императоры, которые как и их китайские коллеги, долго придерживались политики изоляционизма, во второй половине XIX века со всей решительностью взялись за индустриализацию. В эпоху Мэйдзи («мэйдзи» по-японски означает «просвещенное правление») император даровал стране конституцию и пригласил в страну тысячи иностранных специалистов. К последнему десятилетию века Япония была уже куда более развитой страной, нежели Китай, что и продемонстрировало его поражение в Японо-китайской войне. Подписанный в 1895 году Симоносекский договор давал японским компаниям право «вести торговлю и создавать промышленные производства»3 во всех открытых портах Китая. Таким образом, отчаянно сопротивлявшаяся всему новому Поднебесная была силком втянута в эпоху индустриализации. По принципу «режима наибольшего благоприятствования» те же права, что японцы выбивали для себя силой, европейцы получали автоматически. Практически мгновенно в Шанхае начался промышленный бум, в результате чего население за пятнадцать лет удвоилось4, а на окраинах вырос пояс промышленных районов, самым крупным из которых стал Пудун на восточном берегу Хуанпу прямо напротив Бунда. Как только до Японии дошли вести, что недалеко от родного архипелага открылся новый, полный возможностей рынок, жить и работать на котором можно без бумажной волокиты, японские бизнесмены наводнили Шанхай. Признавая их растущее влияние, в 1918 году представители Запада выделили им два места в шанхайском Муниципальном совете, куда китайцев по-прежнему не допускали. К 1925 году в городе насчитывалось уже почти 14 тысяч японцев5, которые теперь составляли самую крупную иностранную диаспору Шанхая. Японские бригадиры, которые, в отличие от западных управляющих, как правило, выучивали китайский, стали пользоваться репутацией высококлассных организаторов производства, с которыми не могли тягаться полагавшиеся на пиджин-инглиш шанхайландцы с их китайскими подручными-компрадорами. Впрочем, то, что в бухгалтерских книгах выглядело как эффективное управление, в цеху больше походило на суровость надсмотрщика; неудивительно, что отношения между китайцами и японцами становились все напряженнее.

Не успели китайцы привыкнуть к существованию высокопоставленных азиатов, как им пришлось столкнуться с не менее шокирующим феноменом малоимущих белых – русских, бежавших от большевизма и Гражданской войны. Многие вполне европейские по виду беженцы, в особенности деревенские мужики, не владели никакими полезными в новых условиях навыками. Нередко они просто спивались и оказывались без крыши над головой. Другие брались за любую черную работу и становились, к примеру, рикшами, чего раньше европейцы себе не позволяли. Для женщин большим искушением становилась проституция, тем более что русские, с их экзотической для здешних мест внешностью, могли назначать за свои услуги повышенную таксу. В исследовании Лиги Наций за 1930 год сообщалось, что каждая четвертая русская эмигрантка в Шанхае занята в секс-индустрии6.

Петербуржцы, как правило, устраивались лучше, чем их соотечественники из сельских районов. К их собственному удивлению, шанхайская жизнь не казалась им такой уж экзотикой, и в местных реалиях они разобрались достаточно быстро. Бывший жандарм Анатолий Котенев поступил на службу в муниципальную полицию Шанхая, поскольку охрана порядка в самом космополитичном городе России отлично подготовила его к схожей деятельности в Китае. Русско-азиатский банк, венец коммерческих достижений династии промышленников Путиловых, владельцами и управляющими которого по-прежнему были русские, проработал в Шанхае еще добрый десяток лет после того, как его головной офис на Невском проспекте был экспроприирован в соответствии с ленинским декретом7. Бежавшие из России банкиры, разместившиеся в похожем на ренессансное палаццо здании на Бунде, где, к слову, был установлен первый в Китае лифт, имели богатый опыт кредитования компаний, работающих на быстрорастущем и не особо регулируемом рынке.

Появление привилегированных азиатов и неимущих белых дало состоятельным китайцам повод потребовать, чтобы на смену расовой сегрегации в шанхайских учреждениях пришло разделение по социальному положению. В конце концов, «респектабельные» китайцы были явно важнее нищих европейцев. А в первые десятилетия XX века таких китайцев становилось в Шанхае все больше, и состояния их делались все значительнее. После того как Симоносекский договор открыл город для иностранных промышленных компаний, императорские власти ослабили ограничения в этой сфере и для собственных подданных; в конце концов, никто уже не сомневался, что Шанхай ждет индустриализация, и вопрос заключался только в том, кто на этом разбогатеет. Революция 1911 года окончательно разрушила все барьеры. В то время как белые брались за работу, ранее оставляемую только китайцам, китайцы все чаще занимали позиции, на которые прежде могли претендовать исключительно белые; выходя далеко за пределы отведенных им в XIX веке ролей компрадоров и финансистов, местные предприниматели вели и соответствующий своему новому положению образ жизни.

Западные универмаги появились на Нанкинской улице – шанхайском Невском проспекте – еще в XIX веке, однако после Первой мировой войны собственные магазины здесь стали открывать китайские торговые кланы. Первый, Sincere, заработал в 1917 году, а его главный конкурент Wing On открылся на другой стороне улицы на следующий год. Практически зеркально повторяющие друг друга массивные, вдохновленные итальянским ренессансом здания универмагов, увенчанные элегантными шпилями, были спроектированы конкурирующими архитекторами-шанхайландцами. Ярко освещенные по ночам, они напоминали двух солдат, бдящих по разные стороны спорной границы, в то время как остальная улица утопала в сверкающих и переливающихся вывесках, которые со временем станут характерной особенностью городов Дальнего Востока. Порядка 200 тысяч человек проходило каждый день по улице между универмагами, расположенными рядом с пересечением основных трамвайных линий8. Внутри продавались товары со всего света – лучший китайский шелк и тончайший фарфор соседствовали с шотландским виски, немецкими фотоаппаратами и кожгалантереей из Англии. Помимо магазинов, в обоих зданиях располагались элегантные рестораны, театры и даже гостиницы. «Называть Wing On универмагом – это все равно что считать труппу Барнума бродячим цирком», – восклицал один из посетителей9.

Sincere и Wing On были заведениями, созданными новой европеизированной китайской элитой для новой европеизированной китайской элиты. И основатели Sincere, семейство Ма, и клан Го, построивший Wing On, были эмигрантами из Кантона, которые усвоили азы западной розничной торговли – фиксированные и четко обозначенные цены, распределение товаров по категориям, учтивое обслуживание, – живя в Австралии. Обе торговые империи возникли в колониальном Гонконге, а затем открыли свои флагманские магазины в процветающем Шанхае, где после революции 1911 года экономическая ситуация стабилизировалась под властью западных держав, в отличие от остальной территории Китая, раздираемой конфликтами между различными милитаристскими кликами.

Универмаг Wing On процветал, и семья Го перебралась в роскошный особняк в тюдоровском стиле, расположенный на территории иностранных концессий. Вскоре ее члены взяли себе английские имена. На парадном семейном портрете того времени несколько поколений Го красуются на просторной лужайке как английские аристократы. В первом ряду нога на ногу сидит неприступного вида молодая красавица с моднейшим перманентом, а на ее кресло залихватски облокотился молодой человек в стильном галстуке-бабочке и с платком в нагрудном кармане. В своем заведении Го предлагали клиентам тот элегантный стиль жизни, которого придерживались сами.

Журнал Far Eastern Review пояснял своим англоговорящим читателям, что отель Oriental, принадлежащий группе Sincere, обслуживает китайских постояльцев, «усвоивших иностранные манеры»10, тогда как Great Eastern в Wing On обеспечивает непревзойденный уровень обслуживания для «местных приверженцев восточных традиций». В кабаре отеля Great Eastern китайские любители развлечений приобщались к охватившей шанхайландцев джазовой лихорадке. Китайские женщины, воспитанные в конфуцианских правилах, которые запрещали проявления привязанности на людях, сперва сторонились танцзалов, но вскоре преодолели эти предрассудки.

Для обычного китайца, приехавшего в Шанхай на заработки, единственным доступным в Sincere или Wing On развлечением было разглядывание витрин. Ему город предлагал вариант подешевле: в нескольких кварталах от Нанкинской улицы, рядом с ипподромом, работало заведение «Весь мир», которое окрестили «универмагом развлечений»11. Этот откровенно коммерческий увеселительный комплекс открылся в 1923 году стараниями предпринимателя Хуан Чуцзю, а спроектировал его Чжоу Хуэйнан, который считается первым шанхайским архитектором китайского происхождения. Плавный изгиб здания изящно обыгрывает его угловое расположение, а декоративный, похожий на свадебный торт, шпиль зазывает прохожего в четырехэтажный лабиринт театров, кинозалов, тиров вроде тех, что встречаются на пляже, и всевозможных закусочных. Тут был и каток для роликовых коньков, и борцовский ринг. Внутри предсказатели, фокусники, кукловоды, специалисты по иглоукалыванию и акробаты пытались привлечь внимание и деньги посетителей. Если изысканная клиентура Sincere и Wing On была знакома со всеми европейскими новшествами, то «Весь мир» не стеснялся учить своих покупателей азам западной материальной культуры: на одном из этажей было выставлено несколько унитазов, и специальный сотрудник объяснял привыкшей к традиционным китайским отхожим местам публике, как пользоваться этим хитроумным изобретением. В этой «мешанине из наиболее деклассированных элементов Востока и Запада»12, как назвал «Весь мир» один историк, в самой неприкрытой форме выражалась сущность явления, которое стало известно как «хайпай», – коммерциализированной, космополитичной китайской современности по-шанхайски.

Ключевым понятием хайпая стал местный неологизм «моденг» – транслитерация английского modern («современный») в удобном для китайцев произношении. В Шанхае 1920–1930-х годов словом моденг обозначалось все новое и модное – от яркой безвкусицы «Всего мира» до элегантных кабаре в дорогих районах. Центральным персонажем этой новой культуры была «шанхайская девушка» – одинокая молодая женщина, ставшая ответом на образ курящей, независимо мыслящей и обожающей ночные клубы эмансипе западного мира. В шанхайской девушке все было моденг – и ее перманент, и работа вне дома, и личная жизнь с влюбленностями и свиданиями (в противовес браку по решению родителей, принятому в консервативной китайской деревне). А когда шанхайская девушка все-таки выходила замуж за своего избранника, она надевала моденг белое платье с фатой, а не традиционный красный наряд с диадемой. Для свиданий китайцы ввели в обиход новое слово «далинг» – от английского darling («дорогуша»).

Если отвлечься от белого свадебного платья, хайпай вовсе не был простым усвоением западных манер. В одежде шанхайских мужчин европейские элементы смешивались с китайскими – традиционные черные рубахи поверх европейских брюк. Для женщин Шанхая высшим достижением в мире моды были не последние парижские коллекции и не традиционные наряды имперского Китая, но появившееся здесь «ципао» – приталенное по фигуре платье с высоким воротником-стоечкой и смелыми, зачастую прямо-таки откровенными разрезами вдоль ног. Созданное по мотивам древнего маньчжурского наряда, ципао было и современным, и определенно китайским платьем. Точное происхождение ципао вызывает споры, но городская легенда гласит, что одна китайская актриса пожаловалась руководителю джаз-банда отеля Majestic, что длинное платье мешает ей танцевать чарльстон, покоривший тогда город, на что музыкант посоветовал ей сделать внизу разрезы. Все разнообразие ципао лучше всего отражено в рекламных плакатах той эпохи, которые для западных компаний обычно рисовали китайские художники. Реклама сигарет, как правило, выглядела так: изящная шанхайская девушка в ципао прикуривает на фоне главных городских достопримечательностей – ипподрома, Бунда или Нанкинской улицы.

Реклама в печатных изданиях подстегнула развитие китайских журналов, подавляющее большинство которых издавалось в Шанхае. Это, в свою очередь, сместило центр тяжести китайской литературы из Пекина в шанхайские иностранные концессии. К началу 1930-х годов большинство китайских издательств и практически все журналы были сосредоточены в Международном сеттльменте Шанхая. Образованные люди перебирались сюда и из-за вечной политической нестабильности в Пекине, но важнее было то, что старый порядок, приковывавший всю интеллектуальную жизнь страны к столице, был сломан. Веками самые талантливые китайские ученые, с блеском сдав экзамен по конфуцианской классике, переезжали в Пекин, чтобы получить непыльную государственную должность, оставлявшую время для занятий поэзией, драматургией и философией. Теперь же писатели жили продажей своих работ шанхайским журналам и издательствам. Кроме того, стиль жизни многонациональных концессий, где крошечные квартиры были куда распространеннее семейных домов с несколькими поколениями, живущими под одной крышей, и где ночная жизнь не замирала до утра, отлично подходил писателям, привыкшим работать в самые необычные часы дня и ночи и готовым сегодня пировать, а завтра класть зубы на полку.

Чтобы привлечь шанхайского читателя, эти новые писатели использовали в своем творчестве повседневный язык и писали о жизни в большом городе с позиции индивидуалистических ценностей мегаполиса. «Я сиянье луны / Я сияние солнца», – провозгласил шанхайский поэт Го Можо13; противопоставляя коллективистскому смирению свой необузданный индивидуализм, он переносил на китайскую почву идеи Уитмена и ставил под сомнение конфуцианскую доктрину. Светило шанхайского литературного небосклона Лу Синь жил в обставленном на западный манер доме в престижной части Международного сеттльмента. Там он писал о своем взрослении в глухой провинции и вел хронику города, ставшего его второй родиной. Полагая себя шанхайским Гоголем, он озаглавил свою дебютную книгу «Записки сумасшедшего», позаимствовав название у петербургского мастера. В его «Записках» протагонист сходит с ума от заскорузлых конфуцианских традиций, подобно тому как психика гоголевского героя рушилась под давлением отсталой иерархической системы России. Но, несмотря на острую критику конфуцианства, Лу Синь любил Китай не меньше, чем Гоголь Россию. Он просто надеялся, что модернизация позволит Китаю стать сильным и наконец освободиться от иностранного господства. Свои литературные произведения – современные по языку и полные беспощадной социальной критики – он воспринимал как подспорье в этом модернизационном проекте.

Лу Синь и его шанхайские единомышленники являлись, по определению одного современного историка, «космополитичными националистами», чьи взаимоотношения с городом были «амбивалентными, на грани любви и ненависти». Они «критиковали империализм, воспринимая неравные договоры и существование иностранных концессий как национальное унижение, но ни в узости, ни в ксенофобии их было никак нельзя заподозрить»14. Перебравшиеся в Шанхай китайцы получали доступ к американским фильмам и русским романам, ходили во французские кафе и английские пабы. Перед ними выступали с лекциями разъезжавшие по всему миру знаменитости – среди прочих американский философ Джон Дьюи, феминистка Маргарет Сэнгер, британский писатель Олдос Хаксли и индийский поэт Рабиндранат Тагор. Китайским интеллектуалам, хлынувшим в Шанхай, нравилось в самом динамичном городе Китая, однако унизительное осознание того, что этот город создан западными империалистами, отравляло им жизнь.

Хуже того, работая над созданием современной китайской культуры, они вовсе не были уверены, что день, когда их соотечественники смогут ее оценить, вообще когда-нибудь настанет. Хайпай, оставаясь чисто шанхайским феноменом, выглядел неуместным на широких просторах континентального Китая, а просторы эти начинались сразу за каменными столбиками, отмечавшими границы Шанхая. «Путешествие от второго по величине банковского здания в мире до самой убогой мазанки здесь занимает не более пятнадцати минут», – писал наблюдатель15.

Что уж говорить о просторах, если шанхайские интеллектуалы вслух недоумевали, можно ли донести достижения хайпая до рабочего класса в самом Шанхае. При всех современных удобствах Шанхая, среди бедняков ходила горькая шутка, что им в этом городе доступен только автобус номер 11 – собственные ноги16. В нескольких шагах от Бунда и Нанкинской улицы царила нищета сельского Китая, лишенная своего пасторального обаяния. Что еще тревожнее, возникало впечатление, будто современные атрибуты, доступные элите, – это прямое следствие беспросветной нищеты масс. Пока компания British American Tobacco строила свою новую шанхайскую штаб-квартиру (одно из первых в городе модернистских зданий, чьи окна, вдвое выше обычного, отдаленно, но безошибочно напоминали сигары, было открыто в 1925 году), на другом берегу реки, в Пудуне, на фабрике, принадлежавшей компании, во всю использовался практически рабский труд местного населения. Хотя в 1920-х годах китайский рынок приносил British American Tobacco практически треть всех доходов, ее китайские работники жили в чудовищных условиях. Детей выкупали у родителей за 20 долларов17 и заставляли работать по 12–14 часов в день, платя им зачастую только скудной пищей и койкой на ночь. В 1926 году один британский журналист писал в Manchester Guardian, что шанхайландцы «смотрят на свои великолепные здания и удивляются, почему это Китай не благодарит их за эти дары, забывая при этом, что деньги на строительство этих зданий пришли из самого Китая»18.

Многим китайским рабочим не по карману были даже перенаселенные лилонги. Тысячи шанхайцев ютились в кварталах трущоб из глины и бамбука, построенных без разрешения на пустырях вокруг промышленных предприятий и вдоль железнодорожных путей. К 1929 году по всему городу насчитывалось уже более 20 тысяч таких строений19. На берегу Сучжоу, прямо через дорогу от элегантного офиса British American Tobacco, мигранты, у которых не было денег даже на подобную развалюху, жили прямо в грубо срубленных лодках, на которых они прибыли в город.

На каждом из ведущих предприятий Шанхая имелся свой профессиональный недуг. На заводе аккумуляторов рабочие травились свинцом; на хлопкопрядильной фабрике свирепствовал туберкулез; девушки на производстве шелка страдали от грибка на пальцах. Но не все доживали даже до первых симптомов болезни: сто женщин сгорели в шелкопрядильном цеху, где начальник запирал их на всю смену. После нашумевшего пожара на нью-йоркской фабрике компании Triangle в 1911 году на Западе подобное было запрещено законом, однако Муниципальный совет Шанхая по-прежнему смотрел на эту практику сквозь пальцы. На спичечных производствах города использовался давно запрещенный в Европе фосфор, вызывавший у рабочих болезненные кожные воспаления, потому что более безопасное сырье было куда дороже.

На других работах людей просто вгоняли в могилу непосильными нагрузками. В 1934 году средняя продолжительность жизни китайца в Шанхае составляла двадцать семь лет20. Шанхайский рикша выдерживал на этом поприще в среднем четыре года21. Официальные требования к рикшам, работавшим в Международном сеттльменте, гласили: «Работник должен быть сильным и здоровым… извозом не имеют права заниматься употребляющие опиум, пожилые или грязные кули»22. Такой вот порочный круг: измотавшись за несколько лет работы, рикши лишались заработка, поскольку уже не могли считаться «сильными и здоровыми». Они нередко умирали от физического истощения прямо на улицах Шанхая, получали всего десять центов в день и даже не владели своими тележками23. Вершиной пирамиды недобросовестных подрядчиков и субподрядчиков была процветающая французская компания под названием Flying Star.

Жестокость и эксплуатация могли восприниматься как норма на далеких колониальных задворках – на карибской плантации сахарного тростника или на каучуковой ферме в дебрях Юго-Восточной Азии. Но здесь, в одном из крупнейших городов мира, они вызывали оторопь и возмущение. В 1934 году Шанхай с населением 3 350 570 человек – шестой по величине город мира24. Больше были только Лондон, Нью-Йорк, Токио, Берлин и Чикаго. Однако в Шанхае на каждом шагу встречались жуткие реалии, которые в других городах либо давно остались в прошлом, либо, как рикши, и вовсе никогда не существовали. Китайский мегаполис был и одним из самых густонаселенных городов мира: на каждом квадратном километре здесь жило в среднем порядка 150 тысяч человек, тогда как максимум плотности населения на Манхэттене составлял в это время около 170 тысяч25. При этом если в XIX веке самыми густонаселенными районами Манхэттена были малоэтажные кварталы бедноты, к 1930-м годам больше всего людей на квадратный километр приходилось там в районах высотной застройки, где дорогие квартиры были оборудованы по последнему слову техники. Плотность же населения Шанхая росла за счет трущоб, уровень убожества в которых был неведом даже Манхэттену предшествующего столетия.

Пропасть между бедными и богатыми сделала Шанхай настоящим рассадником коммунистических ячеек, которые множились тут начиная с 1920-х годов. По-настоящему актуальной для Шанхая коммунистическую доктрину сделал Ленин, который трансформировал марксизм из политической теории, рассчитанной на промышленных рабочих передовых капиталистических метрополий, в руководство к действию для интеллектуальной элиты и немногочисленного рабочего класса развивающихся стран. Характерно, что «Манифест коммунистической партии», опубликованный Марксом в 1848 году, был переведен на китайский только в 1920-м – после Октябрьской революции. И тем не менее, несмотря на весь европоцентризм «Манифеста», благодаря признанию Марксом преображающей силы капитализма, его восхищенной констатации зарождения глобальной культуры и яростному возмущению эксплуатацией обнищавших масс, в переводе на китайский брошюра читалась так, будто покойный философ вел прямой репортаж прямо из Шанхая индустриальной эпохи.

В дополнение к своему тезису, что группа преданных делу революционеров способна установить коммунизм в стране с недоразвитой экономикой, доказательством которого, как казалось, служил успех большевистского эксперимента, в своей статье 1917 года «Империализм как высшая стадия капитализма» Ленин постулировал, что конец мирового господства западных держав наступит как раз посредством коммунистических революций в их колониях. Это была еще одна решительная модификация теории Маркса, который всегда полагал, что колонизация, несмотря на присущую ей эксплуатацию, – это единственный способ дотянуть неразвитые страны до уровня современного капитализма, с которого когда-нибудь они дорастут и до коммунизма. Новое ленинское видение коммунизма как антиимпериализма идеально подходило для Шанхая – капиталистического города, где большинство капиталистов были не местными промышленниками, но иностранными империалистами.

Большевистский режим ловко расположил к себе китайские массы, отказавшись от российских экстерриториальных привилегий в Китае. Для большевиков отказ от экстерриториальности был выгодным со всех точек зрения: с одной стороны, защищать бежавших в Шанхай представителей белого движения им не было никакого резона, а с другой – такой шаг придавал веса советской антиимпериалистической позиции, выставляя напоказ лицемерие так называемых демократий Британии, Франции и Соединенных Штатов, которые твердили, что все люди созданы равными, но тем не менее настаивали, что закон совсем не всегда один для всех. Для космополитичных националистов Шанхая, искавших идеологическое обоснование для борьбы за возвращение концессий и прекращение унижений своей родины, марксизм-ленинизм подходил как нельзя лучше.

В 1920 году, в третью годовщину большевистской революции, в Шанхае вышел первый номер журнала «Коммунист» – это был и первый случай употребления марксистского термина в китайском языке. На следующий год в здании школы для девочек французской концессии была учреждена Коммунистическая партия Китая (КПК).

Марксизм-ленинизм был как будто создан специально для Шанхая. Петроград был российским окном в Европу, а Шанхай – китайским. Сюда проникали европейские идеи, включая марксизм – и отсюда же плоды трудов нищающего рабочего класса утекали в карман акционеров западных корпораций вроде рокфеллеровской Standard Oil с ее огромным заводом в Пудуне и офисным зданием на другом берегу, в квартале от Бунда. Как и Петроград, Шанхай был единственным городом огромной, преимущественно крестьянской страны, где имелись люди, способные понять и принять коммунистическую идею, – радикально настроенные промышленные рабочие и интеллектуалы левых убеждений.

Однако за пределами Шанхая коммунизм поначалу не встретил серьезной поддержки. Китайские крестьяне были по большей части безграмотны, консервативны и глубоко преданы освященным конфуцианством иерархическим устоям. На протяжении 1920-х годов мечта Чан Кайши создать единый сильный Китай под своим авторитарным руководством оставалась куда понятнее для жителей континентального Китая, чем марксистско-ленинские теории. Соответственно, и последователей там у него было больше.

Тем временем шанхайские рабочие и интеллектуалы массово вступали в Коммунистическую партию. Одним из наиболее заметных партийных функционеров стал Гу Шуньчжан. Гу родился в рабочей семье и до того, как стать фокусником в универмаге Sincere на Нанкинской улице, успел поработать в суровых условиях шанхайского производства, в том числе механиком на сигаретной фабрике. Свои фокусы Гу показывал в саду на крыше Sincere – как правило, в образе «европейского дьявола», намазав лицо белилами и нацепив фальшивый нос. Опыт участия в зарождавшейся массовой культуре Нанкинской улицы, где Гу, наряженный белым человеком, зарабатывал подачками хохочущих богатых китайцев, которые без всяких шуток сами одевались, как белые, во многом определил его радикальные взгляды. Свои навыки иллюзиониста он вскоре поставил на службу партии, став ее тайным агентом и исполнителем смертных приговоров.

Недавно созданный Шанхайский университет тоже стал рассадником коммунистических идей, как некогда и университет в Петербурге. Одним из первых руководителей китайских коммунистов был Цюй Цюбо, профессор университета, который лично встречался с Лениным и считается переводчиком «Интернационала» – коммунистического гимна во славу всемирного пролетариата – на китайский язык. В партию вступили и многие студенты Шанхайского университета, особенно те, кто какое-то время учился в Европе.

В начале 1920-х годов коммунисты инициировали несколько стачек, в том числе на пудунской фабрике компании British American Tobacco. Но по-настоящему они заявили о себе во время всеобщей забастовки, разразившейся в городе в 1925 году. 15 мая в ходе обострения трудового конфликта между японским руководством текстильной фабрики и китайскими рабочими бригадир-японец застрелил своего подчиненного, который был еще и активистом Коммунистической партии. Вместо того чтобы арестовать виновного, Муниципальный совет Шанхая, где заседали представители японского бизнеса, но не было ни одного китайца, арестовал шестерых участников митинга памяти убитого коллеги. В ответ на это в субботу 30 мая 3 тысячи демонстрантов вышли на запруженную покупателями Нанкинскую улицу26. В результате проведенных Муниципальным советом арестов то, что начиналось как японо-китайский конфликт, теперь приобрело характер протеста против иностранного засилья. Речь шла уже не о конкретном японце, которому сошло с рук убийство рабочего, но о колониальном характере иностранных концессий. Протестующие требовали китайского представительства в Муниципальном совете и отмены принципа экстерриториальности. Они несли плакаты с лозунгами «Вернем себе концессии» и «Долой империалистов»27.

Пока молодой лейтенант полиции, отвечавший за порядок на этом участке, неторопливо обедал в Шанхайском клубе, куда пускали только англичан, его подчиненные в панике спорили о том, что им предпринять. В итоге у находившихся на месте событий британских офицеров не выдержали нервы, и они приказали подчиненным им сикхам и китайцам открыть огонь на поражение. Несколько протестующих погибло. И хотя бывший петроградский полицейский Анатолий Котенев в своем рапорте одобрил действия подчиненных, отметив, что «огонь немедленно рассеял толпу и вскоре движение по улице было восстановлено»28, стрельба по мирным демонстрантам могла остановить перемены в Шанхае 1925 года не больше, чем в Петербурге 1905-го.

Субботнее побоище, помимо массового бойкота японских и британских товаров, привело к забастовке, в которой участвовали более 100 тысяч рабочих на сотне с лишним иностранных предприятий29. Работа администрации Международного сеттльмента была парализована, поскольку на нижних уровнях ее штат набирался из китайцев; застопорилась деятельность муниципальных служб. На улицах концессий китайцы плевали в иностранцев с балконов, а при случае – отлавливали и избивали. Как писал один американский шанхайландец: «В это невозможно было поверить. Шанхай, который я знал и где мне было так хорошо… внезапно исчез… Я вдруг оказался в незнакомом, неприветливом мире посреди нигде»30. Для иностранцев это было откровением: оказалось, что Шанхай, несмотря ни на что, находится в Китае.

Забастовочный фонд пополняли крупные китайские коммерсанты из Общей торговой палаты, ведь в результате стачки закрылись предприятия их иностранных конкурентов, что безусловно играло им на руку. Более того, националистические лозунги сделали забастовку масштабным выступлением за политические реформы, и основные требования предъявлялись тут не хозяевам предприятий, но Муниципальному совету Шанхая. Китайские промышленники всецело поддерживали требования рабочих об отмене экстерриториальных привилегий и выделении китайцам мест в совете.

Осознавая неустойчивость альянса между китайскими рабочими и промышленниками, члены Муниципального совета постарались внести раскол в их ряды. По предложению управляющего британской хлопковой фабрики совет принял решение приостановить работу электростанции, снабжающей большую часть города. Отключенные от питания китайские фабрики встали точно так же, как и лишенные рабочей силы иностранные. Поняв, что их перехитрили, члены Общей торговой палаты перестали жертвовать деньги в забастовочный фонд, и стачка вскоре прекратилась. Однако после этих событий Муниципальный совет Шанхая пошел на одну важную уступку: впервые в истории коренным жителям было позволено занять место в его рядах. Лидеры иностранных концессий предпочли допустить все более напористых китайцев в свои управленческие структуры, нежели рисковать обрушением всего здания международного Шанхая, которому было уже почти сто лет.

Недовольные сепаратным миром китайских промышленников, лидеры шанхайских коммунистов, в том числе фокусник-убийца Гу Шуньчжан и будущий великий дипломат Китайской народной республики Чжоу Эньлай, продолжили агитацию среди рабочих. Пламя полыхнуло с новой силой в марте 1927 года, когда началось восстание, организованное по примеру Октябрьской революции. Забастовало порядка полумиллиона шанхайских рабочих. Сформированные коммунистами «вооруженные пикеты» заняли стратегические транспортные узлы и важнейшие учреждения китайской части города. Концессии в этот момент охранял 40-тысячный гарнизон американских, британских, французских, японских и итальянских солдат31 – такие силы были стянуты сюда для противостояния армии Чан Кайши, который поклялся положить конец иностранным владениям в Шанхае и объединить под своей властью как территории, контролируемые милитаристскими кликами, так и города с иностранной администрацией. Хотя Чан Кайши недвусмысленно призывал покончить с западными концессиями и уже доказал серьезность своих намерений, присоединив британские территории в Нанкине и Цзюцзяне, столкнувшись с коммунистическим восстанием в Шанхае, иностранные державы смогли найти с ним общий язык и начали действовать против коммунистов сообща. В штабе Чан Кайши в Нанкине лидеры Общей торговой палаты при поддержке Муниципального совета Шанхая буквально торговались с генералиссимусом, обсуждая цену, за которую он избавит город от коммунистов.

«Город на продажу», как назвал Шанхай работавший там американский журналист32, подтвердил свое прозвище, когда богатейшие жители попросту выкупили его, а подряд на черную работу был передан организованной преступной группировке. Получив от шанхайских заказчиков 10 миллионов долларов, Чан Кайши нанял Ду Юэшэна (он же Большеухий Ду), уроженца Пудуна и главаря Зеленой банды, контролировавшей улицы Шанхая. (Административное устройство Шанхая не позволяло китайской, французской или англо-американской полиции преследовать подозреваемых по всей территории города, поэтому многие правоохранительные функции были уже давно отданы ими на откуп гангстерам.) Как только Чан Кайши договорился с Зеленой бандой, судьба коммунистов была предрешена.

С особого разрешения Стерлинга Фессендена, американского адвоката, занимавшего тогда пост президента Муниципального совета Шанхая, Большеухий Ду отправил своих переодетых рабочими головорезов через иностранные концессии к местам сосредоточения коммунистов. Бойня началась на рассвете 12 апреля, когда Зеленая банда напала на здание Шанхайской федерации профсоюзов. Забастовка захлебнулась на следующий же день, а события, вошедшие в историю как «Шанхайская резня», продолжались еще три недели: с благословения Чан Кайши, Общей торговой палаты, Стерлинга Фессендена и Муниципального совета Шанхая орудовавшие в Пудуне и других промышленных районах боевики Зеленой банды перебили тысячи рабочих, профсоюзных деятелей и сторонников коммунистов, а также их семьи, не щадя ни женщин, ни детей.

Когда город перешел под полный контроль националистов, лидеры коммунистической партии бежали из Шанхая в провинцию. Оказавшись на селе, КПК коренным образом изменила свою идеологию. Если раньше революцию планировалось осуществить силами городского пролетариата и интеллигенции, то теперь основной упор делался на революционное крестьянство. И хотя партия была создана в самом современном городе Китая, за годы изгнания ее идеология приобрела глубоко антиурбанистический характер. Крестьянская армия Мао Цзэдуна, «освободившая» Шанхай в 1949 году, имела мало общего с городскими интеллектуалами, которые в 1921-м создали КПК на территории французской концессии. И никакого пиетета к этому городу крестьяне не испытывали.

Когда большая часть Китая подчинилась авторитарному режиму Чан Кайши, формально провозглашенному в Нанкине в 1928 году, новый правитель предпочел позабыть о своем требовании уничтожить иностранные концессии. Чан зависел от ссуд международных финансовых институтов Шанхая, и поэтому, придя к власти под лозунгом борьбы с иностранным засильем вообще и шанхайскими концессиями в частности, в итоге он оставил их в покое.

Концессии остались, но привилегии иностранцев сузились, и если не массы, то китайская элита получила некоторую долю равноправия. В тот самый день, на рассвете которого Зеленая банда обеспечила националистам контроль над городом, Муниципальный совет Шанхая распорядился снять расовые ограничения на посещение общественного парка на Бунде. Вскоре, впрочем, за вход стали взимать плату в десять центов, что равнялось примерно половине дневного заработка рабочего. Таким образом был установлен ценовой барьер для китайской бедноты, а также для русских и других обнищавших иностранцев. В 1930 году преимущества иностранцев были урезаны еще дальше: количество китайских представителей в Муниципальном совете Шанхая увеличилось с трех до пяти, китайцы вернули себе управление таможней, а девять стран утратили свои экстерриториальные привилегии, которые теперь оставались только у Британии, Соединенных Штатов, Франции и Японии. Кроме того, новые китайские власти Шанхая впервые ввели налог на прибыль иностранных компаний.

Активно торгуясь за равные права для китайской элиты, в деле снижения влияния иностранных держав в Китае Чан Кайши применял и менее прямолинейную тактику. Поскольку в XIX веке захват Шанхая западными странами произошел под предлогом слабости и некомпетентности китайских чиновников, Чан считал, что при умелом и эффективном управлении китайской частью города иностранцы лишатся разумной аргументации в пользу существования концессий. Руководствуясь этой логикой, новый националистический режим работал над созданием образцового китайского города, который ни в чем бы не уступал образцовым поселениям шанхайландцев.

Развитие инфраструктуры и введенное в 1929 году правило, ограничивающее количество семей, живущих в одном доме, тремя, позволили снизить позорную разницу в уровне жизни между китайским городом и иностранными поселениями. Однако ярче всего представления Чан Кайши о новом, полностью китайском Шанхае отразились в задуманном им новом городском центре в районе Цзянвань на северной окраине города, в шести километрах от Бунда. По планам правительства там должны были появиться девять величественных общественных зданий, современных изнутри, но облеченных в традиционные архитектурные формы исторического Пекина. Проектное задание предписывало, чтобы «разработанные в Европе и Америке научные принципы» сочетались тут с «лучшими проявлениями художественных традиций нашего народа». При всей «практической пользе западных технологий» результат должен был быть «китайским по сути»33.

Осуществить задуманное мог только один человек – и это был не китайский ремесленник, но американский архитектор по имени Генри Киллам Мерфи. В то время как большинство западных архитекторов не долго думая строили в Китае, как у себя дома, этот уроженец Нью-Хейвена и выпускник Йеля еще во время своего первого посещения страны в 1914 году поддался очарованию традиционных китайских форм. Когда Мерфи заказали проект кампуса филиала Йельского университета в городе Чанша, то современные учебный и административный корпуса выглядели у него как типично китайские строения, и даже протестантская часовня была похожа на даосский храм. Этого американца в огромных очках и с копной светлых волос, как у сумасшедшего профессора, назначили ответственным за архитектурную политику нового националистического правительства в Нанкине, а он, в свою очередь, поручил своему китайскому протеже Дун Даю руководить проектом нового общественного центра в Шанхае. Будучи одним из самых многообещающих китайских архитекторов своего поколения, Дун Даю обучался в университете Миннесоты, а потом в Колумбийском университете в Нью-Йорке и, поработав в архитектурных бюро Нью-Йорка и Чикаго, вернулся на родину, чтобы трудиться у своего покровителя в компании Murphy & Dana.

Новое здание городского управления работы Дун Даю было открыто в 1933 году. С его загнутыми кверху карнизами, драконьими головами на коньках крыши, каменной парадной лестницей и красно-золотыми деревянными панелями оно напоминало храм Запретного города – но было куда больше. В 1935 году неподалеку закончилось строительство Шанхайской библиотеки того же архитектора, двухъярусная крыша которой вторила пекинской Барабанной башне XIII века. Самым ярким зданием всего ансамбля стал спортивный комплекс, где в отдельных частях крытой арены, бассейна и открытого стадиона были использованы мотивы китайской крепостной архитектуры. Если бы императоры династии Мин вздумали построить олимпийский бассейн, выглядел бы он примерно так, как творение Дун Даю. Сложенная из серого камня массивная арка центрального входа на стадион отсылает к традиционным городским воротам и оттягивает внимание от неприкрыто современной кирпичной стены прямо за ней. Интерьер же тут неотличим от высококлассного спортивного сооружения в любой другой части света. Лишь столы для пинг-понга, плотно расставленные под стальными балками сводчатого потолка крытой арены, выдают ее китайское местоположение.

Идея, выраженная националистами в новом городском центре, была ясна: Китай может учиться у Запада и без политической или культурной зависимости. Недаром целью этого проекта был и географический перенос центра города из Международного сеттльмента на контролируемую китайцами территорию, и архитектурная подмена западных небоскребов Бунда на построенные в китайском стиле общественные здания Цзянваня.

Однако планам националистов оттеснить Бунд на второй план не суждено было воплотиться в жизнь. Пока возводился Цзянвань, Бунд был практически полностью перестроен и стал больше и краше прежнего. Стабильность, которую смогли обеспечить националисты, при сохранении автономии концессий вызвала в Международном сеттльменте экономический бум, какого он не переживал с первых лет в качестве открытого порта. В течение 1920–1930-х годов центральный Шанхай из копии западного города превратился в глобальный мегаполис нового типа. Построенные в этот период здания Бунда смотрятся предвестниками будущего глобального и многообразного мирового порядка. Международный сеттльмент начал, наконец, оправдывать свое громкое имя.

Новые небоскребы Бунда стали триумфом не только человеческой воли, но и инженерного гения. Они были вызовом авторитетным специалистам, которые уже давно решили, что почва в Шанхае слишком болотиста, чтобы строить на ней многоэтажные здания. Инженер, сравнивавший топкий шанхайский грунт со скальными породами Манхэттена, еще в начале XX века заявил: «В Шанхае предел – шесть этажей, в Лондоне – шестьдесят. В Нью-Йорке и Гонконге предела нет»34. Но технический прогресс позволил построить одни из самых высоких зданий мира на топком чикагском берегу озера Мичиган – и проблемы шанхайского болотистого грунта тоже были решены. Тысячи свай из орегонской сосны были доставлены через Тихий океан и вбиты в почву Бунда, а при строительстве использовались более прочные и легкие строительные материалы – стальные балки и бетон. Сочетающие прочность и плавучесть деревянные сваи удерживали высотные здания на топком грунте. Как и в случае построенных крепостными дворцов Петербурга, неистощимый источник дешевой рабочей силы в лице китайских кули позволял возводить небоскребы и без современных методов строительства, внедряемых в это время в Америке. Цемент здесь по-прежнему замешивали вручную, но это, при наличии бесчисленных кули, работавших за гроши, никак не тормозило строительства. К примеру, элегантное 14-этажное здание отеля с металлическим каркасом и каменным фасадом с уступами в нью-йоркском духе было возведено в 1934 году всего за три месяца.

Гостиницы вообще строились ускоренными темпами в отчаянной попытке угнаться за бурным ростом нового социального явления – туризма. Мировая торговля уже давно соединила отдаленные части планеты: петербургские придворные дамы XVIII века уже пивали латиноамериканский кофий с карибским сахаром, а в XIX веке британские текстильщики производили ткань из хлопка, выращенного в Гуджарате или Миссисипи. Но в эпоху джаза межконтинентальные путешествия стали доступны не только аристократам, дипломатам и бизнесменам, но и просто состоятельным гражданам. Когда роскошные кругосветные круизы приобрели популярность среди привилегированных классов, управляемый иностранцами китайский мегаполис оказался одним из портов их стандартного маршрута, а силуэт Бунда стал таким же символом Китая, каким для Америки были очертания небоскребов Нижнего Манхэттена. Города вроде Шанхая становились настоящими перекрестками современности, где представители всемирной элиты встречались для работы и увеселений.

Когда океанские суда входили в Хуанпу и пришвартовывались на таможенной пристани Бунда, прежде всего их пассажирам бросалось в глаза то, насколько мало в этом городе собственно китайского. Историк-шанхайландец писал в 1928 году: «Прибывающего в Шанхай путешественника поражает тот факт, что фактически он оказывается в крупном европейском городе – потому что во всем, что касается высотных зданий, хороших мостовых, гостиниц и клубов, парков и мостов, потока автомобилей, трамваев и автобусов, количества иностранных магазинов и великолепного ночного освещения, Шанхай не уступает важнейшим городам его родины»35. Однако за фасадами – на бесчисленных сценах, где разыгрывалась шанхайская жизнь – скрывался город куда более энергичный, нежели любая европейская столица. Вследствие отмены расовой сегрегации общественных пространств – а общедоступным в годы Первой мировой войны стал даже знаменитый своей нетерпимостью к цветным Шанхайский конноспортивный клуб – раздробленный мегаполис, где каждая национальная община создавала свой собственный мир, уступил место городу, где все группы сошлись воедино.

Ярче всего новая реальность Шанхая воплотилась в отеле Cathay – величайшем памятнике межвоенной эпохи и самом высоком здании на Бунде. Cathay открылся в 1929 году на углу Нанкинской улицы и Бунда, то есть на пересечении двух важнейших городских артерий. Прежде на этом месте располагалась штаб-квартира Augustine Heard & Company – американской фирмы, торговавшей чаем и опиумом. Гостиницы в расположенных на Нанкинской улице торговых центрах Sincere и Wing On подавали себя как заведения «европейского класса», то есть гордились тем, что соответствовали западным стандартам; Cathay во всем превосходил эти стандарты. Невероятной роскошью считалось наличие телефона в каждом номере – европейские гостиницы такого еще не знали. Один звонок китайскому консьержу, говорящему по-английски с британским акцентом, и знаменитая услуга «Опиум в номер» уже заказана. Еще один звонок – и город по новому раскрывается перед постояльцем Cathay, оправдывая свое прозвище «шлюха Азии»: к 1930-м годам в Шанхае работало 3 тысячи борделей36, а процент проституток среди женского населения бил все мировые рекорды37. Пирамидальная 12-этажная башня отеля в плане представляла собой трапецию, поскольку та сторона участка, что выходила на Бунд, была чуть короче задней границы. Такие очертания дали одному историку архитектуры повод назвать Cathay «космолетом в стиле ар-деко»38. Эта метафора даже более точна, чем полагал ее автор: с открытием отеля Cathay шанхайская архитектура преодолела гравитацию дешевого подражания Западу и, пройдя сквозь стратосферу точнейшего его копирования, достигла по-настоящему космических высот глобальной инновации.

В рекламе того времени название Cathay обычно писали псевдоазиатским шрифтом поверх изображения самого здания в стиле ар-деко; таким образом потенциальному постояльцу напоминали, что хотя подобное сооружение можно увидеть и в Чикаго, в реальности оно находится в экзотическом Шанхае. Но в интерьере отеля нашлось место всему миру – и Западу, и Востоку. Самые важные постояльцы могли выбирать из девяти люксов, каждый из которых был оформлен в духе определенной страны. Здесь был обитый дубовыми панелями британский люкс, где гости могли погреться у камина, как в загородном охотничьем домике; был индийский, где они ходили по сотканным на субконтиненте коврам, а прическу поправляли в зеркале, чьи контуры напоминали арки Тадж-Махала. В китайском люксе из гостиной в столовую постояльцы попадали через традиционные «лунные ворота» – круглый проход, типичный для китайских парков и дворцов. Мастера из каждой представленной страны были наняты специально для работы над этими номерами, чтобы обеспечить уважаемым клиентам идеальную подлинность обстановки. Отобедать постояльцы могли на девятом этаже, где за украшенными узором из карпов кои дверями с матовым стеклом располагался китайский ресторан, уставленный старинными бронзовыми буддами и снабженный потолочными росписями работы храмовых художников. Этажом выше к их услугам был европейский ресторан, выполненный в стиле парадного зала средневекового английского замка. Желание отвергнуть все это как ранний аналог лас-вегасского китча наталкивается на то простое обстоятельство, что все воспроизведенные в люксах культуры были широко представлены на улицах за их окнами. Создателем же отеля был человек, который, легко меняя все представленные в его отеле страны, чувствовал себя как дома и в Лондоне, и в Бомбее, и в Шанхае.

Отель Cathay стал детищем сэра Виктора Сассуна, чьи личные апартаменты располагались в этом же здании. Он был правнуком рожденного в Багдаде и жившего в Бомбее еврейского магната Давида Сассуна, и внуком Элиаса Сассуна, который из Бомбея переехал в Шанхай, чтобы расширить торговую империю своего семейства. Перейдя в 1870-х годах от торговли опиумом к сделкам с недвижимостью, Сассуны стали приобретать участки на Бунде, где в конце концов вырастет их отель. К 1880 году семейство было крупнейшим землевладельцем на Нанкинской улице. Виктора, которому предстояло унаследовать империю, отправили в Хэрроу – престижную частную школу в Англии. Там правнука носивших тюрбаны жителей Месопотамии нарядили в ностальгический костюмчик с соломенной шляпой, в котором почти пародийно выразились вкусы сливок английского общества. Спустя несколько лет он к тому же получил право надеть черную мантию выпускника Кембриджа, после чего вернулся в Шанхай, мечтая оставить свой след в облике города и имея для этого все необходимые средства. Получив британское образование и имея корни в Бомбее и Багдаде, молодой Сассун был выше привычных разделений между Востоком и Западом.

Сассун добился того, чтобы его Cathay был не просто тематическим парком современности, но местом, где жители Шанхая могли бы приобщаться к космополитичной культуре, воплощением которой он сам являлся. В рамках модели обособленных сообществ, по которой на ранних этапах существовал открытый порт, первые багдадские евреи Шанхая, и среди них Сассуны, создали свою сеть общинных учреждений. Самым известным из них был Шанхайский еврейский кантри-клуб, построенный на землях семейства Кадури – еще одного клана воротил недвижимости с багдадскими корнями и родственниками в Бомбее. Однако, когда Виктору отказали в столике в одном из самых напыщенных клубов Шанхая, он не понесся топить свои печали в Еврейский кантри-клуб. Вместо этого, отражая царящие теперь в городе широкие взгляды, он основал собственный ночной клуб, в котором не было этнических ограничений. Его Ciro’s открылся в 1936 году прямо напротив расово нетерпимого Британского кантри-клуба. А в залах собственного отеля, под взыскательным взглядом управляющего, которого он переманил из легендарного бомбейского Taj Mahal Hotel, Виктор закатывал вечеринки, куда приглашались видные представители всех национальных общин Шанхая, включая и китайское большинство. Бонвиван в монокле и с тростью, которую он носил после ранения, полученного в бытность британским пилотом во время Первой мировой войны, на знаменитых своей распущенностью костюмированных балах Сассун всегда играл главные роли, в которых стиралась грань между садомазохизмом и социальным реваншем. На вечеринке «Школьные деньки» зал был заставлен графитными досками и увешан картами, а наряженный в мантию и профессорскую шапочку сэр Виктор расхаживал с розгами. На «Цирковом балу» он был укротителем и приветливо щелкал хлыстом. Сассуну особенно нравилось, что чистокровные британцы, когда-то относившиеся к нему свысока (один, узнав, что он едет в Лондон, с презрительной ухмылкой спросил, не устанет ли в пути его верблюд), теперь все как один выпрашивали приглашения на его празднества.

Удачно сложилось, что в звуковой дорожке нового космополитичного города преобладал первый глобальный музыкальный стиль – джаз. Сплав африканских ритмов, европейской инструментовки и сугубо современной импровизационной манеры вырвался из Америки и захватил весь мир, который сам становился все больше похож на Америку, поскольку мест, подобных Шанхаю, где смешивались представители всех континентов, становилось все больше. Для тех, кто желал протанцевать всю шанхайскую ночь в клубе без расовых предрассудков, Ciro’s сэра Виктора Сассуна был далеко не единственным вариантом.

Крупнейший ночной клуб города открылся в 1933 году. По-английски он назывался Paramount, по-китайски – «Байлемен» («Ворота ста удовольствий»). Клуб финансировали китайские бизнесмены, а строился он по проекту китайского архитектора Ян Силю. Paramount занимал почти целый квартал в Международном сеттльменте и снаружи выглядел как кинотеатр в стиле ар-деко, увенчанный многогранной башней, до чрезвычайности похожей на ту, что возвышается на другом берегу Тихого океана – на холме Телеграф-хилл в Сан-Франциско. Американский дух проник и внутрь помещения, где тромбонист из Гарлема Эрнст Кларк по прозвищу Пройдоха руководил местным оркестром. Пройдоха нуждался в полновесном биг-бенде, чтобы заполнить звуками джаза громадный зал с балконом и дополнительным танцполом на втором уровне. Двухъярусное устройство позволяло создавать иллюзию, что клуб набит битком, даже когда он был полон лишь наполовину, – так объяснял его архитектор, демонстрируя важное для любого клубного промоутера умение изобразить ажиотаж даже в проходной вечер. «Психология толпы устроена таким образом, – утверждал Ян Силю, – что в толкотне люди чувствуют себя замечательно, а в одиночестве скучают. Поэтому если зал слишком просторен, то настоящее веселье там можно устроить только по какому-нибудь особенному случаю»39.

Яна ценили не только за грамотные пространственные решения, но и за стилистическую гибкость. Если в Paramount он взял на вооружение глобальную эстетику ар-деко, то в открывшемся на другом конце города в 1935 году джаз-клубе Metropole Gardens Ballroom он создал интерьеры в стиле императорского Китая: у входа висел гигантский красный фонарь, а оркестр играл под фреской с резвящимися драконами.

Поскольку в период правления националистов китайцы продолжали наращивать средства и влияние, вскоре у отеля Cathay появился серьезный конкурент, принадлежащий местному капиталу. Cathay по-прежнему был самым высоким зданием на Бунде, но в 1934 году еще более высокий отель открылся на другом конце города, где Нанкинская улица проходит мимо Шанхайского ипподрома. Этот небоскреб был построен на деньги Объединенного сберегательного общества – ведущего финансового учреждения в китайских руках. Первые два этажа занимал банк, на девятнадцатом располагались помещения совета директоров компании, а все остальные были отданы под роскошный Park Hotel. Состоятельные китайцы танцевали и выпивали в танцзале Sky Terrace на 14-м этаже, откуда открывался отличный вид на когда-то недоступный им ипподром на другой стороне улицы. В эклектичном интерьере традиционные для Китая красно-золотые колонны поддерживали потолок в характерной манере ар-деко. Его украшала громадная фреска, воспевающая танцы эпохи джаза в образе свингующих музыкантов, окруженных парящими нотами.

Хотя здание Park Hotel и не обладает элегантностью Cathay, оно производит сильное впечатление размерами массивного краснокирпичного основания и пирамидального навершия последних этажей. В момент открытия отель возвышался не только над всем Шанхаем, но и над всем Старым Светом, включая Европу: 20-этажная гостиница была самым высоким зданием в мире за пределами Америки. Знаменательно, что в переживавшем экономический бум Шанхае именно китайские заказчики с готовностью принимали модернистские эксперименты в архитектуре – европейцы же с головой ушли в ностальгические воспоминания о временах до Первой мировой войны, когда глобальное господство их континента было еще неоспоримо.

Хотя китайцы могли справедливо гордиться зданием Park Hotel, гостиница была не более китайской, нежели сам город. В этом здании, как и во всем мегаполисе, проявлялись последние архитектурные, социальные и экономические тенденции всей планеты. Модернистское чудо, заказанное руководителями Объединенного сберегательного общества, создал архитектор Ласло Худьец – трудно классифицируемый и очень характерный для Шанхая персонаж. Худьец родился в 1893 году в Австро-Венгрии. Получив диплом архитектора Будапештского королевского университета в 1914-м, он был призван в армию и отправлен воевать на фронтах Первой мировой. Там Худьец попал в плен к русским и оказался в лагере для военнопленных в Сибири. В 1918 году, во время транспортировки из одного лагеря в другой, он бежал, спрыгнув с поезда рядом с китайской границей. Добравшись до Шанхая, он устроился в американское архитектурное бюро, нашел себе жену англо-швейцарского происхождения и в 1925 году открыл собственную фирму. Не имея недостатка в заказчиках, Ласло вел роскошную жизнь в им самим спроектированном псевдотюдоровском особняке во французской концессии. Шанхайландец до мозга костей, Худьец писал: «Куда бы я ни поехал, я везде буду чужаком, гостем… который повсюду чувствует себя как дома, но при этом лишен родины»40. Противоречие между его восторгом от роли гражданина мира и сопутствующим страхом, что он нигде не свой, – это опыт, в котором отразилась сама суть современности.

Для бездомных вроде Худьеца космополитичный Шанхай был домом – который сам Худьец и помогал строить. В 1927–1928 годах, вскоре после возвращения из путешествия по Соединенным Штатам, на окраине французской концессии Худьец спроектировал жилой комплекс в американском духе, чьи дома на одну семью в средиземноморском и тюдоровском стилях напоминали особняки, которыми в то же самое время застраивался расположенный на противоположном берегу Тихого океана Лос-Анджелес. Собственно, девелопером проекта тоже был американец, Фрэнк Джей Рейвен – глава шанхайской компании Asia Realty и член Муниципального совета Шанхая. Стилистическая мешанина, характерная для Америки, страны эмигрантов, где построить испанскую виллу рядом с английским загородным домом было так же нормально, как венгру жениться на англо-швейцарке, удивительным образом подходила Шанхаю. Вмещавший в себя сообщества со всего мира, Шанхай казался мегаполисом Нового Света, случайно оказавшимся в пределах Старого. Именно это имел в виду родившийся в Шанхае в 1930 году британский писатель Джеймс Баллард, когда описывал город своего детства как «на 90 % китайский и на 100 % американизированный»41.

В ажиотаже строительства самого динамичного города на Земле Фрэнк Джей Рейвен поддался иррациональной восторженности в оценке перспектив Шанхая. В исследовании рынка недвижимости, проведенном Asia Realty в 1920-х годах, говорится: «Быстрый рост строительства за последние несколько лет позволяет считать Шанхай главным городом этого континента»42. Далее следует оптимистичный прогноз развития города до 1950 года: «Растущее число иностранных обитателей со всех концов света, непрерывно повышающееся качество жизни»43.

Будучи безусловной финансовой столицей Азии и сохраняя экономический рост, даже когда Запад погряз в Великой депрессии 1930-х годов, Шанхай уж точно не был второразрядным городом. Когда получивший образование в Лондоне, но работавший в Шанхае архитектор Джордж Леопольд Уилсон отправился в 1931 году в Европу и Америку, чтобы ознакомиться с новейшими достижениями архитектуры, в письме домой он писал: «В вопросах совершенствования методов работы Шанхаю сегодня учиться особо не у кого»44. Примерно та же мысль считывалась в рекламе спроектированного Уилсоном отеля Cathay, гласившей: «На свете две главные башни: одна в Париже, и это, конечно, башня Эйфеля, другая в Шанхае – и это Cathay»45. Если уж на то пошло, это тот редкий случай, когда реклама прибедняется: в 1930-е годы отель Cathay был куда интереснее, чем железный каркас на берегу Сены. Тамошняя ночная жизнь, в которой было место и кабаре, и опиуму, совмещала парижскую элегантность с бесшабашной ажитацией Чикаго времен Аль-Капоне. Путеводитель тех лет «Все о Шанхае» приходил к довольно нескромному выводу: «Сегодня и не разберешь, то ли Шанхай – это восточный Париж, то ли Париж – это западный Шанхай»46.

Безумный строительный бум в Шанхае 1920–1930-х годов дает все основания полагать, что шанхайландцы не предвидели надвигающегося хаоса мировой войны и маоизма. Напротив, построенное в 1922 году новое здание Муниципального совета Шанхая с его мощным серым корпусом и массивными полуколоннами свидетельствует о крайней степени самонадеянности. Впрочем, как и оптимистичные умозаключения экспертов компании Asia Realty: «Даже… в условиях политического кризиса, среди плодящихся заговоров и контрзаговоров, Шанхай продолжает расти, а его бизнес – развиваться»47. И все же в путеводителе «Все о Шанхае» есть ощущение пира во время чумы: этот город может погибнуть в любой момент, и потому тут еще интереснее. Авторы этого панегирика мегаполису на берегах Хуанпу упиваются его зыбкостью, воспевая «город миссионеров и проституток», «лимузины с облаченными в шелка китайскими мультимиллионерами и их до зубов вооруженными китайскими и русскими телохранителями» и даже «коммунистические заговоры». Все это и делает город таким «живым, чувственным, бодрым… таким кинематографичным». И потому «Шанхай не сравнить ни с чем!»48. Текст как будто умоляет: не стоит откладывать, это нужно увидеть, пока еще не поздно.

Однако ни шанхайландцы, ни шанхайцы не могли осознать одного: чем более динамичным и космополитичным становился их город, тем меньше у него оставалось шансов выжить. В самом успехе Шанхая скрывались семена его разрушения, поскольку с каждым новым небоскребом или роскошным ночным клубом он все дальше отдалялся от остального Китая. Каким бы стремительным ни был его рост, Шанхай был обречен оставаться в тени гигантской страны, населенной сотнями миллионов крестьян. И многих из них уже вооружил Мао Цзэдун, направив стволы их винтовок прямо в капиталистическое сердце Китая.