«Дорогая моя Фанни, — написал он, — моя бывшая жена, милая женщина, недавно рассказала мне, что у нее возникла привязанность к мужчине, с которым, как я полагаю, она едва знакома. Она говорила это сдержанно, но в глазах ее была грусть, из чего я сделал вывод, что она влюбилась, — один из тех непредвиденных случаев, которые столь губительны в нашем возрасте. Мне нетрудно было ей посочувствовать, поскольку я узнаю эти признаки, этот пыл, который вновь воскрешает в нас тот, прежний пыл, хранящийся без дела в каждом из нас с юности. Именно он, этот пыл, так вольно задает вектор нашего утра и управляет нашими снами ночью. Я представил, как она живет своей монотонной жизнью в ожидании незапланированной встречи, очаровательной в своей отсроченности, пока очередное появление этого мужчины у нее на пороге не даст ей знать, что она не ошибалась, что действительно что-то существует и она себе ничего не придумала.
В итоге она совершила отважный и достойный поступок: она уехала. Я думал, что такой же отважный и достойный поступок совершил я, когда оставил вас в Нионе, хотя фактически ничего другого мне не оставалось. Я стал убеждать Джози, мою жену, не отступать, и теперь вижу; что обращался к самому себе. Я не должен был оставлять все так, как оно сложилось в Нионе. Я должен был настоять, если не прямо в тот же момент, то позднее. Я должен был бросить вызов вам (и вашей матери), и возвращаться снова и снова, и задавать свой вопрос. Даже такой женщине, как вы, замороженной, наверняка надоело обходиться без мужского общества, или если не общества — все-таки для него у вас была замена, — то без почитания и без защиты, которые может дать мужчина. Вы зауважали бы меня, если бы я смог настоять на своем праве быть с вами, даже если бы я не сумел заинтересовать вас как мужчина.
Я сомневаюсь, что вы когда-нибудь рисковали потерять достоинство, как Джози, моя жена. Она объяснила мне, что считает себя за порогом возраста физической любви, не потому, что такие импульсы ее покинули, — напротив, — а потому что она знает, что слишком много потеряет, если предстанет стареющей женщиной мужчине, который, по ее словам, красив. Она приняла героическое решение, но, думаю, неправильное. Я теперь вижу, что достоинство имеет мало общего с привязанностями, которые слишком часто бывают несообразны. Я совершил в свое время ту же ошибку, и это причудливым образом доказывает, что мы с Джози мыслим похоже. Я никогда по-настоящему не думал о том, чтобы заняться с вами любовью, поскольку это было за пределами моих ожиданий. Я достиг бы большего, если бы относился к вам как к любой другой женщине; вместо этого я расточал почтение вашей столь самодовольной персоне и считал вас слишком прекрасной, чтобы питать к вам какие-то более грубые чувства. Кто знает? Вероятно, более откровенный подход был бы вам приятнее, хотя я все равно сомневаюсь, что вы бы расценили его правильно.
Я всегда считал, что вы редкое существо, настолько прекрасное и уверенное в себе, что можете сами делать выбор. Теперь я вижу вас намного отчетливее. Выбор за вас всегда делали другие, и вы принимали его, оставляя свою волю в запасе на случай, если от вас потребуются какие-то действия во имя выживания. Нельзя забывать, что мы оба были в той ситуации изгнанниками и что это положение требует некоторых предосторожностей, примерного поведения, что ли. Я думал, что вел себя хорошо, насколько это было возможно в сложившейся ситуации. Я был, как всегда, подавлен вашей уверенностью, так сильно отличавшейся от моей обеспокоенности. Проще говоря, я не думал, что когда-нибудь смогу стать достойным вас. Все это, как вы помните, на фоне чайных чашек и первых аперитивов, входящих и выходящих людей, в атмосфере легкой жизни, в нереальной обстановке, создаваемой хозяевами всех отелей во всем мире. Стыдно признаться, но я чувствовал себя подавленным и этой обстановкой тоже, но больше всего тем фактом, что вы так естественно вписывались в эту особую обстановку. Видите ли, я держал в голове свои собственные непростые обстоятельства: тесная квартирка, родители, за которых я нес ответственность, работа, которая в ваших глазах была бы недопустима даже просто для любого знакомого, не говоря уже о муже. Но задним числом я понимаю, что ни в одном из этих обстоятельств не было ничего непоправимого. Я должен был бы уехать домой, найти другую работу, предоставить родителям разобраться в своей судьбе без моей помощи. Я полагаю, что ваши родители недолюбливали мою мать, и даже понимаю, что их неприязнь, распространившаяся и на меня, отчасти была оправданна. Это след их отношений привел к тому, что мы с вами так воспринимали друг друга: я вас — как существо высшего, а вы меня — как существо низшего порядка, настолько, что не принимали в расчет. Таково проклятие, которое семьи передают по наследству своим потомкам. Больше всего я сожалею, что не способен был преодолеть эту преграду, отменить этот приговор. Но вы не то, что я. Вы просто никогда не выражали своих суждений, и теперь я думаю, и даже уверен в этом, что у вас вообще нет собственных суждений. Письмо, которое вы мне недавно написали, — дополнительное тому подтверждение, хотя мне они не требуются.
Я вернулся тогда в Лондон, полагая, что сделал все, что мог. Я слишком легко спасовал перед обаянием вашей жизни в Нионе, которое сумел ощутить на себе в тот краткий промежуток времени, пока не подошел мой поезд. Воздух был нежней, чем Лондонский, и улыбки на лицах встречных были, мне кажется, приветливей, чем обычно. С тех пор как я покинул вас там, моя жизнь была унылой, потому что я знал, что уклонился от величайшего эмоционального поединка: победы своей воли над вашей. Я вижу теперь, что это было бы не так трудно, как я думал тогда. Ваше письмо ясно дает понять, что вы все еще в достаточной степени женщина, чтобы искать поддержки у мужчины, хотя то, о чем вы меня просите, смехотворно. Я не могу приехать в Бонн. Что мне там делать? Немецкий я почти забыл, и в любом случае, не думаю, что мог бы произвести впечатление на немецкого адвоката. И я не знаю, хочу ли я вас видеть такой, какая вы теперь. Я предпочитаю помнить вас той прекрасной девочкой, темная красота которой будоражила впечатлительные юные сердца. Вы теперь так же стары, как и я, с разницей в год или два. Джози, моя жена, сказала мне, что женщины больше боятся старости, чем мужчины, но я в этом сомневаюсь. Начиная со среднего возраста и дальше, если у человека нет детей, его ждут только потери. Вот в чем, по-моему, причина наших неудач. Если все, что занимает нас, это наше благосостояние, разве может у нас все идти хорошо? Я понимаю теперь, как хитра природа, как мы можем вопреки и во зло себе вдруг вновь пробудиться. Любовь может грянуть в любое время, как показывает пример моей жены Джози. Я поймал себя на том, что очень много думаю о ней в эти дни, больше, чем о вас. И все же вы остаетесь образом в моем мозгу, иконой, если желаете, неотделимой от жизнерадостности берлинского воздуха или мягкой полутени, окаймляющей озеро в Нионе. Вы всегда будете для меня молоды, и возможно, мне бы хотелось, чтобы вы остались такой. Я сам поражен, что в качестве пожилой немки вы меня мало интересуете. Я слишком ясно вас себе могу представить, потому что у меня наследственная память о таких женщинах, как вы. Возможно, вы даже утратили свои прежние черты, и смотреть на вас будет слишком горько. Без сомнения, вы помните меня весьма смутно и так же мало интересуетесь моей жизнью, как я вашей. И все же мое воображение — и ваше письмо — рисует некоторые детали, которые я обязан рассмотреть. Дом в Поппельсдорфе я легко могу себе представить. Намного сложнее обстоит дело с упадком вашего благосостояния, в котором вы вините мужа. Мне бы хотелось, чтобы вы не отказывались от вашего прежнего высокомерия, и смею сказать, что добрую долю его вы сумели сохранить, так же как и ваши активы. Однако вы беспокоитесь, как бы их у вас не отняли; вы даже призываете меня на помощь, после стольких лет молчания. Ваше письмо отражает ваше беспокойство о самой себе и больше ни о ком. Это я также нахожу весьма характерным.
Позвольте объяснить вам, как я живу. У меня маленькая квартирка в центре Лондона, в районе, который мне больше не нравится. У меня обычные стариковские заботы: мое здоровье, моя способность противостоять переменам в повседневной жизни. Рано или поздно, и думаю, что очень скоро, мне придется подыскивать новое место жительства. Мои дни проходят в чинных занятиях: я много читаю (и советую вам начать „Будденброков“ заново), иногда гуляю и любуюсь картинами. Такие безвредные занятия не предохраняют от самых безумных порывов, которым мы так или иначе подвержены. Тут я возвращаюсь к Джози и ее мудрому решению бежать от таких искушений. И все равно я по-прежнему считаю это большим из двух зол. Я верю, что Природа знает лучше, каким бы жестоким унижениям мы ни подвергались с ее легкой руки. Я никогда не сомневался, что мы являемся на свет, чтобы боги развлекались за наш счет, и доказательств тому слишком много, чтобы можно было игнорировать эту жестокую шутку. В этом смысле вы ничем не хуже меня. Конечно же, я оценил ваше письмо, на многих уровнях. Но вы должны знать, моя дорогая, что я уже не столь восприимчив. Сейчас меня может тронуть только та самая Природа, которая лишила нас с вами нашей красоты. Я могу откликнуться на цветок, на ребенка, на редкие проблески солнца, поскольку я не могу больше ответить женщине. Это потеря для меня, поскольку память настойчиво подкидывает разные подробности. Но я должен это принять, и вы должны. Дайте мне знать, как продвигаются ваши дела. Как заядлый читатель, я с нетерпением буду ждать окончания истории. И, несмотря ни на что, я все еще люблю вас. И всегда буду любить. Вы — часть моей жизни. Если я бы приехал к вам теперь, то уже не как чужой (я никогда не смог бы стать чужим), но как мужчина, который знал много поражений и так или иначе их пережил. Я могу дать вам совет, в меру своих умственных способностей, конечно, но пусть вас не удивляет моя неприветливость. Как сказано в одной из великих книг, которых вы не читали: если бы мне пришлось снова вас увидеть, ничего хорошего из этого бы не вышло. Несмотря на всю мою броню, приобретенную с таким трудом и в таких невзгодах, я мог бы влюбиться в вас снова и снова. Лучше я останусь вашим нежным кузеном, ваш Юлиус Герц».
Он перечитал письмо, разорвал и начал снова.
«Моя дорогая Фанни. Как чудесно получить от вас известие и наконец узнать ваш адрес. Как видите, я тоже переехал, но, возможно, надолго здесь не задержусь. Нам просто необходимо встретиться, чтобы обсудить эти и другие вопросы. К сожалению, я не могу приехать в Бонн, но мы можем выбрать для встречи некоторую промежуточную точку, где нам будет удобно. Может быть, в „Бо Риваж“? Я помню, что вам там было комфортно, и на меня это место произвело благоприятное впечатление за то короткое время, что я там пробыл. Погода здесь жесткая, как всегда в начале весны. Конечно, в Нионе еще тоже будет холодно, но в отеле о нас хорошо позаботятся. Сообщите мне, когда вы сможете встретиться со мной; чем скорее, тем лучше, я думаю, так как, к сожалению, наше время ограничено. Предоставьте все мне: вам нужно будет лишь купить билет. Теперь у вас есть мой номер телефона. Я жду, что вы позвоните, когда получите это письмо. Буду рад видеть вас снова после стольких лет разлуки. Ваш нежный кузен, Юлиус Герц».
Эта идея пришла ему в голову совершенно неожиданно, но сразу же волшебным образом расцвела неким подобием действия. Он и она встретятся в «Бо Риваж» на неопределенный срок. Он не видел никакой причины когда-нибудь оттуда уезжать. Разве это не решило бы его проблему, а заодно и ее? Когда (и если) их совместное пребывание там подойдет к концу, он со спокойной душой отправит ее обратно в Бонн к ее махинациям и даст ей по возможности хороший совет. И еще он постарается сбить ее с темы, пробовать вновь, и, конечно же, тщетно, установить близость, которая всегда казалась ему возможной в подходящих обстоятельствах. В спокойной и сдержанной атмосфере отеля она, конечно же, избавится от чувства обиды, а он в то же самое время, вернув себе давно потерянное хладнокровие, будет гулять берегом озера, без планов на день, без утомительной рутины, без равнодушных контактов с людьми, которых он едва знает, без осторожного приготовления пищи, которую он больше не хочет есть. Он не любил гостиниц, но этот отель не был привычным функциональным учреждением, какие служили фоном его задумчивому отпуску. Тут был роскошный док для богатых проезжих, тихих бизнесменов, разведенных, довольных туристов того типа, которому он никогда не умел подражать. Почему, собственно, он должен вообще оттуда уезжать? Эта идея, такая же нечаянная, сразу же увлекла его. Может, это как-то решит его проблемы, к которым он все никак не подступится, — если нельзя добиться постоянства, пусть будет, по крайней мере, длительная отлучка. Когда он окажется там и успокоится, он позволит себе раствориться в окружающей действительности, вернет утраченное достоинство, поймет, что быть изгнанником — его судьба, и, возможно, признает это справедливым. Он вырвет Фанни из объятий ее забот и вылепит из нее идеальную спутницу жизни. Воспоминания и упрочивающиеся дружеские отношения облегчат ему задачу. И за обеденным столом, и за чайным столиком напротив него будет чье-то лицо, они будут обмениваться ни к чему не обязывающими замечаниями, будут вместе гулять, создавая иллюзию симбиоза, того симбиоза, к которому он всегда стремился. Их будут считать парой, но они не будут связаны интимностью и путами физической близости. Он ясно видел, как они будут жить в соседних номерах, но не смежных. Таким образом будет поддерживаться достоинство, тот вид достоинства, которого он едва не лишился. Он наконец-то станет пенсионером и будет вызывать уважение, которое будет ему понятно и приятно. И его дом станет тогда всего лишь местом, где он когда-то жил, а заменит его берег озера, словно у него всегда был такой запасной вариант. Здесь он обретет покой и уж точно не будет скучать, поскольку Фанни ему не даст. Она заняла теперь свое место в его мысленном пейзаже, но уже не такой, какой он всегда ее рисовал, а просто как знакомая, которую интересно было бы открыть для себя заново. Она тоже должна превратиться во что-то новое, поскольку та девочка и та женщина, которую он когда-то любил, станет такой же незначительной фигурой, как он сам. После этого долгого существования в скобках он займет наконец свое настоящее место. Поскольку оказалось, что все предприятие было каким-то образом закодировано у него в голове, помимо его воли и без его активного участия, он принял эту идею как неизбежность. Охваченный внезапным волнением, он начал строить планы, а ведь всего несколько часов назад и помыслить об этом не мог. Он оставит квартиру и вернется сюда, только чтобы окончательно ею распорядиться. Или же он вернется через несколько недель, зная, что у него есть возможность выбора. Он даст Бернарду Саймондсу доверенность, велит ему оплатить его расходы из средств, которые будут находиться на его счету. Когда (и если) придет такая необходимость, Саймондс сможет освободить квартиру. Словно действуя в соответствии с этой вероятностью, он выдвинул все ящики стола, вытащил пачки накопившихся бумаг и разорвал, оставив только фотографии, как реликвии из жизни, которой больше не будет. Его даже не удивило, что он питает так мало привязанности к своему прежнему существованию, хотя он знал, что в момент отъезда безмолвные предметы еще явят свою привлекательность, перед которой будет трудно устоять. Он чувствовал легкость во всем теле, как будто сбросил тяжкую ношу. Оставалось сделать лишь одно, точнее, только одну реальную вещь. Он снова взялся за авторучку.
«Моя дорогая Джози, — написал он. — Возможно, я на некоторое время уеду. Не волнуйся, если не сможешь до меня дозвониться. Бернард Саймондс будет вести твои дела, и пособие будет тебе выплачиваться столько времени, сколько будет нужно. Отъезд мой несколько неожиданный, но я испытываю потребность сменить обстановку. Я надеюсь, что у тебя все хорошо и тебе не слишком одиноко вдали от Лондона. Мне трудно представить себе твою жизнь, и столь же трудно вообразить себе твое мужество. Такой героизм теперь мне был бы не по силам. Интересно, почему мы сами от себя требуем таких усилий воли, когда небольшая моральная слабость могла бы принести намного более приятный результат? Но я всегда восхищался твоей целеустремленностью, которая на самом деле превосходила мою. Ты всегда считала меня непрактичным, с презрением относилась к моим потугам облегчать жизнь своим близким, и ты была права, потому что мои усилия всегда основывались на неверном понимании характеров. Не всегда можно сделать жизнь лучше; я всегда буду сожалеть о том, что не сделал лучше твою жизнь. Но ты всегда была предусмотрительной и, возможно, любила меня не в полную силу, разумно оставляя про запас чувства для другого мужчины, которого могла бы встретить. Я любил тебя, возможно нереалистично, как это мне свойственно. Я только надеюсь, что ты не будешь одинока, ведь ты всегда была такой жизнерадостной. Не позволяй себе все время проводить у постели матери. Прости, что даю тебе такой жалкий совет; конечно же, ты сделаешь так, как сочтешь нужным. Я надеюсь, что ты не позволишь прошлому слишком далеко вторгаться в настоящее. В этом всегда была моя ошибка. Мне легко сказать тебе, что я тебя люблю. Думай обо мне иногда. Всегда твой, Юлиус».
Он запечатал письма, наклеил марки, опорожнил корзину для бумаг и понял, что день уже почти закончен. В доме не было ничего съестного, но Герца это не беспокоило: в будущем ему не придется заботиться о еде. На смену волнению пришло понимание цели, достижение которой зависело только от него самого. Ему приятно было вступить в эту новую независимость, которую, наверное, можно было бы ощущать бесконечно. Но не здесь, не в этой квартире, где постоянно возникают какие-то новые трудности и те безликие «другие» стараются согнать его с насиженного места. Он сделал себе пометку позвонить Бернарду Саймондсу после того, как сходит на почту, в универсам, в химчистку, и во все другие места, которые он теперь считал не чем иным, как малозначительным сопровождением жизни, которая в скором времени резко переменится.
Он захватил письма, обмотал горло шарфом и вышел из квартиры. На лестнице он услышал на удивление громкие шаги Софи Клэй.
— А, Софи, — сказал он, не пряча лицо, когда они столкнулись на лестнице. — Как раз вас-то мне и нужно. Я тут собираюсь освободить свою квартиру. Вы не знаете никого, кто бы захотел ее снимать?
Глаза ее заметно расширились.
— Само собой, без проблем. Я знаю пару человек, которых это может заинтересовать. А вы, значит, уезжаете?
— Да, — ласково сказал он. — Я на некоторое время уеду. Квартира будет сдаваться по ежемесячному договору, разумеется, возобновляемому. Скажите вашим знакомым, чтобы со мной связались. Конечно, мне нужны будут рекомендации. Я вам дам адрес моего поверенного. Он обо всем позаботится.
— А куда вы едете?
— Ну, это все еще не решено. — По некоторым причинам он предпочел сохранить свои намерения в тайне. На мгновение у него закружилась голова, и он увидел, как переезжает в «Бо Риваж», другой дом, куда он, может быть, вернется, а может быть, и нет. — Наверное, вам было бы приятно жить в одном доме с другом.
— Да, конечно. Я завтра же этим займусь.
— Спасибо, — сказал он ровным голосом. — Буду ждать от вас вестей.
— Там дождь, — предупредила она.
— Мне только на почту, — сказал он. — Нужно, чтобы письма ушли сегодня вечером. — Он бы даже поцеловал ее на прощание, не ворвись в этот момент реальность в образе взрыва музыки из магазина телеаппаратуры. Последний клиент, подумал Герц. Бедные мальчики; им так не терпится уйти.
На улице шел дождь, лишь немногим отличавшийся от тонкой пелены тумана, который смягчил линии зданий и даже придал легкую поэтичность окрестностям, едва ли способным пробудить нежные чувства. Он поднял взгляд на крыши, ощетинившиеся телевизионными антеннами, вновь опустил глаза к темным пока окнам. Небо уже темнело; признаков весны еще не было, но холодная влага несла в себе обещание зелени, новой жизни после временного бездействия. Такое небо даже можно было принять; его непрозрачная синева напомнила ему о некоторых картинах, хотя никакая картина не могла соперничать с этим странным чувством постоянного, с земляной коркой, готовой вернуться к жизни, с корнями, которые расползаются во все стороны, чтобы цветы могли раскрыться, с деревьями, милостиво выпускающими побеги. Флегматичность природы никогда не переставала его поражать. Этот процесс пробуждения, безусловно, превосходил что бы то ни было запечатленное на холсте, однако искусство освоило все явления. В своей непрерывной борьбе со временем за удерживание его мгновений искусство победило, но только истинное. Величественное безразличие природы служило для того, чтобы указать человеку его место, и уж конечно для того, чтобы внести поправки в замысел художника. Когда холст был завершен, он стал уже пережитком, не подверженным изменениям. А изменчивость, без сомнения, первична; все должно ей повиноваться. Игнорировать этот процесс — все равно что игнорировать свидетельство собственного эволюционного цикла.
Герц удивлялся тому, как он мог воображать себе состояние постоянства. Возобновление было гораздо более широкой перспективой, которая затрагивала его будущее, а не робкое настоящее. Он думал, каким он будет в новом окружении, без истории, мягкий, учтивый, приятный в общении. Это идеальное состояние, хотя и утратившее некоторую резкость очертаний, обладало очарованием сна и, подобно сну, было бесконечно убедительнее действительности. Логика занималась другим, и Герцу знакомо было мимолетное удовлетворение художника: это было его создание, возникшее в процессе, который был практически ненамеренным. Именно эта незнакомая власть и ее побуждения впечатляли его больше всего. Скорость, с которой день принимал форму, была просто пугающей.
Он несколько утратил свою уверенность, пока гулял. Это была прощальная прогулка по небольшому городскому саду, прежде чем его закрыли на ночь. Больше ему не сидеть там, не проводить время в думах о прошлом. Прошлое теперь будет если не вовсе отброшено, то, по крайней мере, преобразовано в эту почти незнакомую женщину, этот нереальный пейзаж, это невообразимое будущее. От одной перспективы у него подкашивались ноги; он замедлял шаг, и тело вдруг напоминало ему о своем весе. И все же ему не хотелось домой. Дом в некотором смысле не соответствовал событиям дня. Он почти с раздражением вспоминал чувство скромной благодарности, которое испытал, когда только обзавелся квартирой, удивленное восхищение, с которым он ее обставил, свою робкую гордость домовладельца. Теперь та же самая робость его опечалила. Он увидел, что всю жизнь жил как будто под угрозой, как будто по-прежнему нес на себе знаки той первоначальной опасности и чудовищности судьбы, которая ему, возможно, была уготована. Это и сделало, по его убеждению, единственным выходом мимолетность, изгнание, непостоянство — путь, проложенный им так давно. И ему потребовалась целая жизнь, чтобы это понять! Наконец-то он займет свое место в истории. Создавая свой дом в стране, знаменитой своим нейтралитетом, он подчинится наследственным импульсам. В этом направлении лежит безопасность, которой он все еще может пожелать.
Он вернулся в квартиру в шесть, размотал влажный шарф и тяжело опустился на стул, который вскоре должен будет покинуть. Провел пальцами по маленькому столику, который косвенным путем перешел к нему от матери Островского, и подумал, что самым тяжелым для него будет эта разобщенность между опрометчивым оптимизмом и пессимизмом, который был его естественным состоянием. Его эйфория улетучилась после прогулки, во время которой, как он ни боролся с собой, он был обманут холодными улицами, тусклой поэзией знакомых мест. Оставить одну жизнь ради другой, причем совершенно неизвестной, внезапно показалось ему невозможным. Он неожиданно сам навлек на себя бремя Фанни. Иллюзия прошлой любви, построенной почти полностью на воспоминаниях, бледнела по сравнению с сомнительным союзом, который выковался у них с Джози, чья живость и жизнерадостность держала его на плаву в течение всего их непродолжительного супружества и по которой даже теперь он тосковал, особенно с тех пор, как стало понятно, что он никогда ее больше не увидит. Если бы ему хватило мужества ей позвонить, она бы ободрила его, рассеяла его страхи (ибо теперь он боялся), но инстинкт подсказывал ему избегать общения с ней. Вероятно, он поймал ее врасплох, когда ее собственные страхи вылились в меланхолию, мало чем отличающуюся от его. Он хотел, чтобы она оставалась неизменной, и, вновь сравнивая ее честность с жалобами Фанни, знал, которая из этих двух женщин достойна его уважения. И все же справедливость и уважение имеют так мало общего с любовью! Человека любят не за его достоинства и хороший характер, и даже теперь образа Фанни, какой она была когда-то, было достаточно, чтобы затмить настоящую Фанни, какой он, возможно, ее увидит, в барочной обстановке, которая скорее всего не придется ему по вкусу, в праздном общении, которое послужит иронической сноской к его напряженным вдумчивым дням.
Но те дни тоже были в прошлом. Он сел за стол, чтобы написать последнее письмо, после которого уже не будет больше писем.
«Дорогой Бернард, я уезжаю на некоторое время и буду вам крайне признателен, если вы позаботитесь о моих делах во время моего отсутствия, возможно длительного. У вас есть мое завещание и арендный договор на квартиру; пожалуйста, воспользуйтесь ими, если потребуется, и снимите необходимые средства с моего счета в банке, реквизиты которого в моем завещании. Куда именно я поеду, пока не вполне ясно; очень может быть, что я осяду за границей. Сегодняшняя Европа — не та Европа, которую я когда-то покинул: аборигены теперь стали весьма дружественными. Правду сказать, решение мое очень рисковое, но, как вы и полагали, приходит время и приходится принимать решения. Все необходимые детали вы найдете в прилагающемся документе, который также дает вам доверенность. Я благодарен вам за нашу дружбу; вы всегда были чудесным собеседником. Также заранее благодарю вас за следование этим несколько туманным инструкциям. Я планирую уехать через неделю или две, и когда устроюсь, сообщу вам свой новый адрес. Желаю вам всяческих благ и благодарю за доброту. Всегда ваш, Юлиус Герц».
Он пошел в кухню, приготовил себе чаю и выпил чашку, стоя у окна. Он забыл купить продукты, но и чаем можно обойтись. И вдруг он страшно задохнулся, стал хватать ртом воздух и почувствовал, что сердце скакнуло куда-то в горло. Когда приступ утих, он обмяк и долго не мог отдышаться. Он добрался до стула и почти что ради эксперимента достал из нагрудного кармана таблетки и положил одну под язык. Не прошло и нескольких минут, как он почувствовал, что его отпустило, сначала грудь, потом голову. Так что таблетки действительно действовали. Приятно знать. Негромкое погромыхивание жестяной коробочки, в которой они хранились и которой он обычно пренебрегал, могло, оказывается, вселять уверенность. Восстановив дыхание, он осторожно разделся и лег в постель. Последняя осознанная мысль его была о том, что нужно побыстрее оправиться, чтобы реализовать свои планы. Потом он позволил своему сознанию отдать швартовы, вспомнил почему-то мать и забылся сном.